Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

d_dzhumaylo

.pdf
Скачиваний:
64
Добавлен:
09.05.2015
Размер:
2.63 Mб
Скачать

111

В этом отношении уместны идеи фрейдистского психоанализа в интерпретации Деррида, среди которых понятие последействия (Nachträglichkeit).

Следы опыта не могут быть опознаны и осмыслены в их непосредственной данности, они выявляют свой смысл только в ожидании / переживании возврата,

повтора этого опыта в будущем. При этом прошлый опыт, как следствие,

выступает и поводом для нарративизации, и артефактом, и бесконечно изменчивым образом сознания. Возможно, это ноты судьбы, которые Лиза, –

оперная певица, постоянно что-то репетирующая, – с нетерпением вычитывает на протяжении четырех актов-глав.

Любопытно, но эта интерпретация согласуется и с радикальной постмодернистской трактовкой романа, предложенной А. Ли в разделе

«Постмодернистский спектакль» («Postmodern performance») своей монографии 256 , но и она не лишена трагического осознания героиней завершенности своей судьбы. Репетирующая Лиза ждет само действо: расстрел в главе 5 и финальные поклоны в главе 6.

Напомним, что понятия избегающих определения травмы, следа, события и субъекта в текстах Деррида оказываются в связях друг с другом. Деструктивное событие опознается как «рана», «разрыв» в опыте индивидуального существования и определяет его сущность. Для романа примечателен настойчивый мотив нетранзитивности страдания, сопротивления травматического опыта привычному вербальному означиванию. «Белый отель» становится постмодернистским аналогом мелвилловских философских рефлексий «о белизне кита», демонстрируя пропасть между словом и опытом жизни, остающейся непознанной в ее ужасающем величии и равнодушии насилия над человеком. В

этом отношении, возможно, не случайно присутствие в романе лейтмотивного ряда образов, связанных с китом.

«Душа человека – это далекая страна, к которой нельзя приблизиться и которую невозможно исследовать. Большинство мертвых были бедны и неграмотны. Но каждому из них снились сны, каждому являлись видения, каждый

256 Lee A. Realism and Power: Postmodern British Fiction. NY: Routledge, 1990. 176 p.

112

обладал неповторимым опытом <…>. Если бы Зигмунд Фрейд выслушивал и записывал человеческие истории со времен Адама, он все равно еще не исследовал бы полностью <…> ни одного человека»257. Лиза, переставшая верить в воскрешение Иисуса, Лиза в Раю с незаживающими ранами (они не перестают кровоточить) чувствует «непостижимую тревогу» и «счастье», расслышав в воздухе ее новой жизни сосновый запах. Мотивная организация романа, так или иначе, соотносится с внутренним опытом героини в поисках «Я». Так,

интеллектуальный опыт оказывается бессильным против опыта боли. В сущности

«Фрейдом» становится любой из читателей, ищущий в трансформированных словесных образах источник и объяснение невыносимых болей героини, но (и в этом ирония) способных объяснить их только постфактум. В странной

«перевернутой» логике романа единственным источником страданий становится личный, индивидуальный опыт, недоступный «Другому» и недостижимый для слов.

Таким образом, роман Д.М. Томаса «Белый отель» представляет собой любопытный пример романа, в котором жанровые элементы классического исповедально-философского романа представлены в гиперфункции и заметно:

Личный и субъективный отчет об опыте, чувствах, состояниях ума, тела и души, являющийся основой исповеди, предлагается читателю в шокирующих подробностях «самообнажения» эротического характера, но при этом недоступным для понимания. Болезненные признания Лизы Эрдман зафиксированы в бессвязных текстах написанной ею поэмы,

сюрреалистическом дневнике, отдельных фрагментах переписки, а сборка

«исповедального» сюжета о травме, вине, утрате, проявлениях эроса и влечения к смерти «перепоручена» «Фрейду», «Юнгу», читателю. И сборка,

и предлагаемая аналитическая рамка (психоаналитическая в разных

вариациях, феноменологическая, историко-культурная, игровая-

репетиционная и пр.) преподносятся как модели конструирования «Я» Лизы, «инструментальные» методы анализа и постановки «спектаклей

257 Томас Д.М. Белый отель. М.: Эксмо, 2002. С. 271.

113

сознания» героини. В этом отношении любопытен характер как фантомных болей героини (возможно, результат игр с памятью в творческой лаборатории ее сознания), так и фантомных интерпретаций,

подвергающихся постоянной редактуре и «переписыванию».

Болезненный опыт, сопряженный с глубокими переживаниями экзистенциального регистра, в романе приближается к опыту трансгрессивному, более того, опыту страшного физического насилия.

Некоммуникабельность реального опыта преподносится Томасом в острополемическом ключе. Вместе с тем именно здесь пролегает философская идея романа: любой фрагмент опыта человека самоценен и недоступен для завершенного и связного нарратива, гиперрефлексия беспомощна перед ускользающим от «собирания» «Я» (комплекс лейтмотивов, связанных с сознанием Лизы; жизнь героини после смерти).

1.4 Воображаемая реальность «Другого» в романах Иэна Макьюэна

Ты не можешь быть жесток к другому, потому что ты знаешь, каково это – быть человеком, быть ―Я‖. Иными словами, жестокость – это своего рода изъян воображения.

И. Макьюэн

В автобиографической статье «Родной язык» («Mother Tongue», 2001) Иэн Макьюэн вспоминает, что мог говорить свободно только будучи с кем-то наедине: «Интимность освободила мой язык» 258 . Исповедальное воспоминание,

сопряженное с чувством стыда и вины, лежит в основе нескольких романов писателя («Черные собаки» («Black Dogs», 1992), «На берегу» («On Chesil Beach»,

2007), «Искупление» («Atonement», 2001)). Более того, катастрофичность

258 McEwan I. Mother Tongue [Электронный ресурс]. Режим доступа: http://www.ianmcewan.com/bib/articles /mothertongue.html.

114

жизненного опыта находит свой предел в «Другом» (смерть родителей в

«Цементном садике» («The Cement Garden», 1978); потеря дочери в «Дитя во времени» («A Child in Time», 1987); фатальная случайность в «Невыносимой любви» и «Субботе» («Saturday», 2005); насилие в «Невинном» («The Innocent»,

1990) и «Утешении странников» и пр.). Писатель утверждает, что, только желая найти свой язык с «Другим», ты можешь найти свой собственный, и этот маленький словарь слов, разделенных с кем-то в опыте и страдании, совсем не похож на книгу универсальных моральных императивов.

Макьюэн уверяет, что в его романах нет никакой тематической заданности: «Я просто следую за сюжетом, – говорит он. – Я представляю, что, скорее всего,

получится, но твердить себе, что я пишу роман о прощении, для меня бессмысленно. Вообще, я совсем не нуждаюсь в абстрактных существительных».

Писатель не раз говорит о своем недоверии к языку принятых понятий. Напротив,

инструментом насилия становится мерка, шаблон, в который вгоняется человек.

Трудно понять детей, похоронивших мать в подвале собственного дома. Почти невозможно принять их инцест или сочувствовать герою, который пытается оставить два чемодана с трупом мужа любимой женщины в камере хранения на вокзале. Но, по Макьюэну, «катастрофичность» бытия, случайностью смерти лишающая жизнь человека всякого провиденциального смысла, диктует ему и новую мораль.

Философский абсурд случайности и смерти обнажает хрупкость человека и делает ее очевидной для читателя. В романе «Суббота» есть две сцены обнажения. Первой открывается роман: известный нейрохирург, вкусивший всех жизненных благ и настоящей любви к близким, встав ранним субботним утром с постели, подходит к окну. Перед ним в небе – зарево падающего самолета, знак потенциальной катастрофы, перед которой беззащитен каждый. Позже, тем же днем, Пероун случайно столкнется с преступником, который подвергнет опасности всю его семью и заставит обнажиться его беременную дочь. Только в обстоятельствах, взывающих к сопереживанию, по Макьюэну, герои и читатель

115

способны постичь себя в экзистенциальном пограничье 259 . Романы Макьюэна небанально развивают магистральный сюжет трагической неспособности к эмпатии. При этом бесчувственность трактуется писателем подчас в прямом значении этого слова – его герою недоступен травматический опыт «Другого».

Так, все болезненные сюжеты Макьюэна, сопряженные со стыдом, виной и утратой, соотносимы с проблематизацией «Я», неспособного существовать без коммуникации с «Другим»260. Тогда окажется, что для осиротевших подростков мир продолжает существовать лишь в счастливом инцесте их сочувствующей друг другу любви («Цементный садик»), что любящим достаточно одного понимающего взгляда над трупом, чтобы страшной ценой спасти друг друга

(«Невинный»); что глубоко несчастен и даже опасен тот, кто в своей отъединенности не слышит другого («Невыносимая любовь»).

У Макьюэна меняет очертание и само понятие насилия: как и любовь, оно опознается только двумя. Леонард из романа «Невинный» невинен, когда методично членит труп случайно убитого им мужа возлюбленной Марии, и

виновен, когда полагает приятной мысль об игре в сексуальное насилие с ней.

Привычный для писателя перевертыш, игра и реальность, меняются местами: игра унижает Марию, заставляет ее вспомнить о тяжелом опыте времен оккупации, а

страшная реальность, предстающая в разрезанном на части теле Отто, дается Макьюэном не как насилие над человечностью, а как несчастный случай,

подобный другим катастрофическим событиям. В романе «Невыносимая любовь» Джед Перри получает мистическое откровение о скрытой в тайных знаках любви между ним и прежде незнакомым ему Джо. Джед болен, у него навязчивая идея,

синдром Клерамбо. Гомоэротическая одержимость с религиозным подтекстом Джеда, прописывающая роль для «Другого», опасна и разрушительна. Она едва ли не приводит к настоящему насилию: на Джо организовано покушение. Болезнь

259Еще одна любопытная реплика Макьюэна по поводу событий 11 сентября, кстати, печального повода для написания вышеупомянутого романа: «Безопасность мы находим друг в друге, но она не может спасти нас от внешнего мира» (Noakes J. Interview with Ian McEwan (Oxford: 21 September 2001) / J. Noakes, M. Reynolds // Ian McEwan. The Essential Guide to Contemporary Literature. London: Vintage, 2002. P. 12).

260Весьма значимо, что в пору начала писательской деятельности из произведших на него впечатление романов соотечественников он выделяет экзистенциально-психологический роман Мердок, Грина и Уилсона, а также американский роман Беллоу, Рота, Апдайка, Мейлера.

116

Джеда в каком-то смысле становится метафорой любви без подлинного понимания «Другого», бесчувственной в своем эгоцентрическом насилии.

Эмпатия, способность отчуждаться от себя и от социальных норм в почти сакральном у Макьюэна акте сочувствия «Другому» оказывается подлинной любовью. Неспособность к эмпатии – всегда насилие. «Любовь очень хрупка, ее трудно достичь и сохранить, поэтому она еще более дорога», – говорит писатель в интервью. В камерном романе Макьюэна «На берегу» ситуация непонимания максимально обострена. В центре сюжета всего одна ночь 1963 года – первая брачная ночь молодоженов. Фатальное для героев непонимание, по Макьюэну,

лежит и в неспособности Эдуарда принять индивидуальную природу Флоренс

(она испытывает отвращение к физической любви), и в глухоте к ее великодушию

(Флоренс предлагает ему быть свободным в сексуальных связях). В порыве негодования Эдуард говорит о «гнусности» предложения Флоренс, упрекает ее в том, что она нарушила обещание, данное прилюдно в церкви. Условная мораль для него важнее, возможно, нетипичной, но искренней любви Флоренс, выше ее

«попытки самопожертвования, которой он не смог понять»261. Герои не встретятся больше, но, возвращаясь мыслями к той ночи на берегу, семидесятилетний Эдуард поймет, что «ее [Флоренс] смиренное предложение не играло никакой роли, единственное, что ей было нужно, – уверенность в его любви <…>. Он не знал или не хотел знать, что, убегая от него в отчаянии, в уверенности, что теряет его, она никогда не любила его сильнее или безнадежнее, и звук его голоса был бы спасением, она вернулась бы»262.

Эгоцентричное погружение в себя чревато непоправимыми ошибками, даже если это уход в мир детства («Дитя во времени») или литературные шаблоны

(«Искупление»). Оглушенное, зацикленное на себе «Я» становится для Макьюэна опасным знаком сознания, потенциально дозволяющего всякое унижение,

разрушающего судьбы263. При кажущейся простоте и формульности этого тезиса

261Макьюэн И. На берегу. М.: Эксмо; СПб.: Домино, 2008. С. 207.

262Там же. С. 214.

263Сцена насилия из раннего рассказа «По-домашнему» («Homemade», 1975) – свидетельство одержимости либидо; сладострастное убийство в финале «Утешения странников» дано глазами одурманенной наркотиками

117

Макьюэн никогда не повторяет фабульные решения. Так, выход к «Другому»,

символическое рождение героя из романа «Дитя во времени», связан с поразительным феноменологическим удваиванием: герой оказывается способен услышать мысли своей матери, которая приняла решение уберечь от аборта его,

еще не родившегося. И только тогда он обретет способность принять саму жизнь в неизбывности ее опыта (в романе это потеря ребенка и вторые роды жены).

Одна из катастрофических сцен рисует героя, которого извлекают из потерпевшей аварию машины. Ситуация сознательно уподобляется рождению ребенка. К тому же сам Макьюэн в одном из интервью подчеркнул значение полного периода беременности, почти полностью совпадающего с хронологией романного действия264.

Не свойственный Макьюэну аллегоризм проглядывает в «Черных собаках» и «Невыносимой любви» («Enduring Love», 1997). Образ полумистических черных собак, якобы оставшихся от эсесовцев, воплощает в одноименном романе квинтэссенцию зла, животного насилия, присущего природе человека.

Ассоциации с нацизмом в романе не случайны. Рассказчик вспоминает, как когда-

то побывал в сохранившем свидетельства страшного прошлого концентрационном лагере Майданек. Вместе с тестем он видит падение Берлинской стены и ввязывается в опасную потасовку со скинхедами. Черные собаки неожиданно возникнут и в целом ряде других, будто бытовых эпизодов,

каждый раз выдвигая на первый план один и тот же сюжет: отрицание «Другого»

– это путь к насилию, уничтожению человеческого. Изменение рассказчика, в

сущности, его рождение как героя маркируется началом и концом романа, где упомянуты «черные собаки». В начале возник образ маленькой племянницы рассказчика, жизнь которой непоправимо разрушается из-за насилия со стороны родителей. В финале романа этот не до конца осознанный мотив вины за

героини, которая лишь фиксирует происходящее; в более поздних романах тема сексуального насилия, возникая скорее на периферии сюжета, становится маркером бездушных персонажей (насильник из «Искупления»; Клайв, композитор «с именем» из романа «Амстердам», который становится случайным свидетелем нападения на женщину, но предпочитает вывесить в сознании неоновую надпись «Меня тут нет» (Макьюэн И. Амстердам. М.:

РОСМЭН, 2003. С. 96)).

264 Ребенок зачат в Главе 3. См.: Noakes J. Interview with Ian McEwan (Oxford: 21 September 2001) / J. Noakes, M. Reynolds // Ian McEwan. The Essential Guide to Contemporary Literature. London: Vintage, 2002. P. 13.

118

неспособность к сочувствию и бездействие по отношению к родному человеку заставит героя вмешаться в ситуацию совершенно чужих людей. Став случайным свидетелем отвратительной сцены с унижением ребенка, он защищает ребенка,

ибо теперь способен к эмпатии.

В романе «Суббота» преступник останавливается перед насилием,

расчувствовавшись от прочитанных ему поэтических строф. Невероятная,

фантастическая, если не мелодраматическая, перемена, однако, сначала находит физиологическое объяснение (весьма показательный поворот для Макьюэна). С

научной точки зрения поведение обреченного на смерть преступника с прогрессирующей болезнью мозга вполне предсказуемо: «Для разрушающегося сознания характерна утрата последовательности: больной переходит из одного эмоционального состояния в другое, начисто забывая о том, что говорил и делал минуту назад, и не понимая, как это выглядит со стороны» 265 . Преступник схвачен, его ждет справедливый суд и смерть, «записанная в хрупких протеинах» 266 . Но чуждый всякой изящной словесности нейрохирург Пероун

(авторская маска самого Макьюэна) хочет снять обвинение. По-видимому, и для него поэзия раскрыла пространство «чужого» сознания, его боль и его надежду: «Какой-то поэт девятнадцатого века (надо бы разузнать, кто он вообще такой,

этот Арнольд) затронул в Бакстере струну, которой он, Пероун, даже не может подобрать определения. Отчаянная жажда жизни, жажда восприятия, познания и действия проснулась в нем в тот самый миг, когда дверь сознания уже начала захлопываться, отделяя его от мира. Нет, нельзя допустить, чтобы последние свои дни он провел в камере, дожидаясь нелепого суда»267. Бакстер, чья внешность при первой встрече была описана Пероуном в анималистическом ключе, а история болезни дала исчерпывающее объяснение его поведению, взывает к человеческому сочувствию. Насилие, а теперь его инструмент (скальпель) в руках нейрохирурга, делающего операцию своему недавнему противнику, перерастает в метафору необходимости знания о том, что «Другой» существует.

265Макьюэн И. Суббота. М.: «РОСМЭН-ПРЕСС», 2007. С. 320.

266Там же. С. 300.

267Макьюэн И. Искупление. М.: АСТ, 2004. С. 397.

119

Роман «Искупление», пожалуй, единственный на настоящее время саморефлексивный роман автора, включает рассказ о военной операции 1940

года. Но любопытно, что война, насилие, травма и стыд связаны с писательством

и связаны самым небанальным образом.

Существенную часть романа «Искупление» занимает вставной сюжет об историческом отступлении из Дюнкерка. В конце книги оказывается, что рассказ этот не претендует на документальность, он «придуман» героиней романа,

писательницей Брайони, в надежде на оправдание своей детской ошибки. Еще подростком она дала ложные показания по поводу личности насильника ее двоюродной сестры, обвинив в преступлении невиновного Робби Тернера. Годы спустя она пишет историю Робби, оказавшегося на войне после тюремного заключения, пишет о его спасении во время операции в Дюнкерке и воссоединении с любимой Сесилией. Сюжет чудесный и сентиментальный.

Но кроме этого, романизированный военный эпизод Макьюэна связывается с историческим нарративом. Как известно, официальная английская история преподносит отступление у Дюнкерка как чудо – miracle of Dunkirk. Именно эти слова речи У. Черчилля ознаменовали и зафиксировали идею спасения 338 000

английских и французских солдат, которые были эвакуированы в Англию.

Макьюэн строит историю иначе: подробно, натуралистично, глазами солдата он показывает трагическую картину отступления и случайность выбора судьбой тех,

кто выжил268. Макьюэн не создает исторический роман и не стремится переписать официальную версию хроники военных действий. В фокусе его внимания

непоправимость опыта, не рассказанного, а показанного писателем.

За последнее десятилетие появилось несколько монографий историков и документальных фильмов, в которых отступление при Дюнкерке представлено как трагическое событие: достаточно вспомнить полемику вокруг фильма BBC 2003 года. В противовес «большому нарративу» мифологизированной идеи

268 Возможно, роман предстает и личным «искуплением», отданной данью уважения отцу Макьюэна, участнику исторического отступлении при Дюнкерке, и размышлением над «случайностью» собственного появления на свет.

120

спасения 269 , внимание историков и журналистов сосредоточено на личных свидетельствах участников эвакуации, подборке фотографий, которые до этого не были известны широкой аудитории. Этот отказ от аналитической рамки в пользу показа и свидетельства весьма знаменателен. К примеру, работа профессионального английского журналиста Х. Монтефьоре Dunkirk: The Fight to the Last Man (Гарвард, 2006) вызывает критику как сочинение, лишенное какой бы то ни было исторической оценки событий и роли в них Гитлера, Черчилля,

Рамсея, Диксона270. Но не кризис командования в англо-французских войсках или неспособность вести кампанию в условиях современной войны (танки, воздушные атаки), а трагедия и стыд «человеческой саги» об отступлении при Дюнкерке гораздо более значимы для Монтефьоре.

Как представляется, цель Макьюэна та же – показ не истории, а

трагического опыта, феноменологии соприкосновения с насилием, физической хрупкостью человека: «Все тайны человеческой анатомии откровенно обнажились: выпирающие сквозь мышцы кости, кощунственный вид кишок или глазного нерва <…>. Соприкоснувшись с этой новой, сокровенной стороной действительности, Брайони усвоила простую и очевидную истину, которую умом понимала и прежде, которая ни для кого, собственно, и не была секретом:

человеческий организм, как и любой другой, есть материальный объект, его легко повредить, но трудно исправить»271. Стремление Макьюэна заставить читателя пережить подобный опыт имеет свою оригинальную концепцию, в которой слышны отголоски экзистенциальной феноменологии «бытия и ничто» Ж.-

П. Сартра и этики «гуманизма другого человека» Э. Левинаса.

В одном из интервью Макьюэн говорит об опасности «сентиментального» использования сцен насилия в современной культуре: «Когда читатели обвиняют меня в слишком откровенном изображении насилия, я отвечаю: ―Либо ты

269Каноническая версия представлена многочисленными трудами от монографии С. Роскила (Roskill S.W. The war at sea, 1939-1945. London: Her Majesty's stationery office, 1954-1961. Vol. 1. 664 p.) до современного исследования Д. Дилди (Dildy D. Dunkirk 1940: Operation dynamo. Osprey Publishing, 2010. 96 p.).

270См. к примеру: Hamilton N. Review of Dunkirk: The Fight to the Last Man by Hugh Sebag Montefiore // The Journal of Military History. 2007. Vol. 71. № 2. Pp. 557-559.

271Макьюэн И. Искупление. М.: АСТ, 2004. С. 338.

Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]