Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Поль Валери и Гийом Аполлинер.docx
Скачиваний:
15
Добавлен:
24.03.2015
Размер:
91.58 Кб
Скачать

Почти все поэты 1й пол 20го века во Франции были сюрреалистами.

Французский язык считается особенно поэтическим, в 17 (18?) вв. не было лирических поэтов во Франции. Андрэ Шинье. В 16 в. Плеяда во главе с Ронаром. Силлабическая система стихосложения (учитывается кол-во слогов, ударение во фр-м всегда падает на последний слог). Француз по одной строчке не может сказать стихи это или нет. Очень декламаторна, много пышных эпитетов.

Франсуа Вийон 1431 -1462 – все следы теряются. Студент Сарбонны, поножовщина, кражи, убийство, был сутенером. Франсис Корко «Горестная жизнь Франсуа Вийона». Несколько раз был амнистирован, в 1462 году приговорен к 10му изгнанию. Большое и малое завещания, баллады.

Пьер де Ронсар.

Андрэ Шинье грек по матери, переклички с греческой поэзией.

Антология французской поэзии конца 18го начала 19го века в переводах русских поэтов того же времени.

Теофиль Готье «Эмали и камеи» Гумилев. Перевел неточно. Перевод Брюсова тоже неточен. Хороший перевод Ариадны Сергеевны Эфрон.

Бодлер

Стефан Малармэ любимый поэт Сартра. Ортего и Гассет «В любом маленьком французском городишке найдется 1-2 человека, которые пойдут на костер за стихи Стефана Малармэ». Малармэ жил с 1842 по 1898г. Гимназистом страшно хотел прочесть «Цветы зла», 2 раза ее отбирал отец. Создал понятие чистой поэзии. Поэзия язык внутри языка. Всю жизнь работал над поэмой Иррадиада. По вторникам собирал писателей.

Верлен 1844-1896 гг.

Рембо прожил 37 лет писал с 15 до 19 за пять лет прошел путь, который французская поэзия прошла за сто. Ранний, средний и поздний Рембо.

В стороне от сюрреалистов в 20м веке:

Сен жон Перс

Поль Клодель

Шарль Пеги

Поль Элюар, Андрэ Мишо, Пьер Риверди, Жак Превер – сюрреалисты

Поль Валери 1871-1945 гг. по отцу корсиканец, по матери итальянец, родился в городе Сет, самое знаменитое стихотворение «Морское кладбище». Абрам Маркович Эфрос хороший перевод. Очень важно для него было, что вырос у Средиземного моря, изучал право, скелет в комнате, знакомство с Малармэ, Генуэзская ночь – гроза- принял решение перестать писать стихи начать заниматься точными науками 1892 г. Из-за любовной истории и из-за того что ему не писать так как Малармэ и Рембо. Андрэ Жид его друг собрал его ранние публикации и сказал составить сборник «Я увидел свои чудовища» Альбом старых стихов. Возобновил работу над стихами. Поэма «Юная Парка» считается самой сложной для понимания во фр-й поэзии. Мифологическая основа в стихах. Работал секретарем в телеграфном агентстве -читал парализованному директору все сообщения, был в курсе всех политических событий. В 1922 году… Шарм (Чары в русских переводах) Витковский полное собрание сочинений Валери. «Красота это то, что обезнадеживает, не требует изменений» «Искусство может достичь совершенства, как рука может пройти через пламя, но пребывать в пламени она не может»

Из русских поэтов к Полю Валери ближе всего Анненский. Каждый из русских поэтов символистов издал сборник переводов французских поэтов символистов. Центральная тема Поля Валери – тема творчества, создания стихов. Сонет «Потерянное вино». Перевод Венедикта Лившица! О Леонарде да Винчи на 1 и тот же предмет может посмотреть как художник, физик, инженер итд. И ни один из этих взглядов не был поверхностным. Тэст от фр. Tete– голова – герой интеллектуальной комедии, вся жизнь – понимание, постижение мира, живет на мелкие биржевые операции.

Парижская школа – в основном иностранцы, но художниками стали в Париже.

Погибшее вино

Когда я пролил в океан —  Не жертва ли небытию? —  Под небом позабытых стран  Вина душистую струю,

Кто мной тогда руководил?  Быть может, голос вещуна,  Иль, думая о крови, лил  Я драгоценный ток вина?

Но, розоватым вспыхнув дымом,  Законам непоколебимым  Своей прозрачности верна,

Уже трезвея в пьяной пене,  На воздух подняла волна  Непостижимый рой видений.

Перевод Б. Лившиц

Морское кладбище

Как этот тихий кров, где голубь плещет Крылом, средь сосен и гробниц трепещет! Юг праведный огни слагать готов В извечно возникающее море! О благодарность вслед за мыслью вскоре: Взор, созерцающий покой богов! Как гложет молний чистый труд бессменно Алмазы еле уловимой пены! Какой покой как будто утверждён, Когда нисходит солнце в глубь пучины, Где, чистые плоды первопричины, Сверкает время и познанье — сон. О стойкий клад, Минервы храм несложный, Массив покоя, явно осторожный, Зловещая вода, на дне глазниц Которой сны я вижу сквозь пыланье, Моё безмолвье! Ты в душе — как зданье, Но верх твой — злато тысяч черепиц! Храм времени, тебя я замыкаю В единый вздох, всхожу и привыкаю Быть заключенным в окоём морской, И, как богам святое приношенье, В мерцаньи искр верховное презренье Разлито над бездонною водой. Как, тая, плод, когда его вкушают, Исчезновенье в сладость превращает Во рту, где он теряет прежний вид, Вдыхаю пар моей плиты могильной, И небеса поют душе бессильной О берегах, где вновь прибой шумит. О небо, я меняюсь беспрестанно! Я был так горд, я празден был так странно (Но в праздности был каждый миг велик), И вот отдался яркому виденью И, над могилами блуждая тенью, К волненью моря хрупкому привык. Солнцестоянья факел встретив грудью Открытой, подчиняюсь правосудью Чудесному безжалостных лучей! На первом месте стань, источник света: Я чистым возвратил тебя!.. Но это Меня ввергает в мрак глухих ночей. Лишь сердца моего, лишь для себя, в себе лишь - Близ сердца, близ стихов, что не разделишь Меж пустотой и чистым смыслом дня,- Я эхо внутреннего жду величья В цистерне звонкой, полной безразличья, Чей полый звук всегда страшит меня! Лжепленница зелёных этих мрежей, Залив, любитель худосочных режей, Узнаешь ли ты по моим глазам, Чья плоть влечёт меня к кончине вялой И чьё чело её с землей связало? Лишь искра мысль уводит к мертвецам. Священное, полно огнем невещным. Залитое сияньем многосвещным, Мне это место нравится: клочок Земли, дерев и камня единенье, Где столько мрамора дрожит над тенью И моря сон над мёртвыми глубок. Гони жреца, о солнечная сука! Когда пасу без окрика, без звука, Отшельником таинственных овец, От стада белого столь бестревожных Могил гони голубок осторожных И снам напрасным положи конец! Грядущее здесь — воплощенье лени. Здесь насекомое роится в тлене, Все сожжено, и в воздух всё ушло, Всё растворилось в сущности надмирной, И жизнь, пьяна отсутствием, обширна, И горечь сладостна, и на душе светло. Спят мертвецы в земле, своим покровом Их греющей, теплом снабжая новым. Юг наверху, всегда недвижный Юг Сам мыслится, себя собою меря... О Голова в блестящей фотосфере, Я тайный двигатель твоих потуг. Лишь я твои питаю [все] спасенья! Мои раскаянья, мои сомненья — Одни — порок алмаза твоего!.. Но мрамором отягощенной ночью Народ теней тебе, как средоточью, Неспешное доставил торжество. В отсутствии они исчезли плотном. О веществе их глина даст отчет нам. Дар жизни перешел от них к цветам. Где мертвецов обыденные речи? Где их искусство, личность их? Далече. В орбитах червь наследует слезам. Крик девушек, визжащих от щекотки, Их веки влажные и взор их кроткий, И грудь, в игру вступившая с огнем, И поцелуям сдавшиеся губы, Последний дар, последний натиск грубый - Всё стало прах, всё растворилось в нём! А ты, душа, ты чаешь сновиденья, Свободного от ложного цветенья Всего того, что здесь пленяло нас? Ты запоёшь ли, став легчайшим паром? Всё бегло, всё течет! Иссяк недаром Святого нетерпения запас. Бессмертье с черно-золотым покровом, О утешитель наш в венке лавровом, На лоно матери зовущий всех! Обман высокий, хитрость благочестья! Кто не отверг вас, сопряженных вместе, Порожний череп и застывший смех? О праотцы глубокие, под спудом Лежащие, к вам не доходит гудом Далекий шум с поверхности земной. Не ваш костяк червь избирает пищей, Не ваши черепа его жилище — Он жизнью жив, он вечный спутник мой! Любовь или ненависть к своей особе? Так близок зуб, меня грызущий в злобе, Что для него имен найду я тьму! Он видит, хочет, плоть мою тревожа Своим касанием, и вплоть до ложа Я вынужден принадлежать ему. Зенон! Жестокий! О Зенон Элейский! Пронзил ли ты меня стрелой злодейской, Звенящей, но лишённой мощных крыл? Рождённый звуком, я влачусь во прахе! Ах, Солнце... Чёрной тенью черепахи Ахилл недвижный над душой застыл! Нет! Нет! Воспрянь! В последующей эре! Разбей, о тело, склеп свой! Настежь двери! Пей, грудь моя, рожденье ветерка! Мне душу возвращает свежесть моря... О мощь соленая, в твоем просторе Я возрожусь, как пар, как облака! Да! Море, ты, что бредишь беспрестанно И в шкуре барсовой, в хламиде рваной Несчетных солнц, кумиров золотых, Как гидра, опьянев от плоти синей, Грызёшь свой хвост, сверкающий в пучине Безмолвия, где грозный гул затих, Поднялся ветер!.. Жизнь зовет упорно! Уже листает книгу вихрь задорный, На скалы вал взбегает веселей! Листы, летите в этот блеск лазурный! В атаку, волны! Захлестните бурно Спокойчый кров — кормушку стакселей!

1920, опубл. 1922

Вечер с господином тэстом

Vita Cartesii est simplissima... *

* Жизнь Картезия предельно проста... (латин. ).

По части глупости я не очень силен. Я видел много лю­дей, посетил

несколько стран, в известной мере участво­вал в различных затеях, без любви

к ним, ел почти каж­дый день, сходился с женщинами. Я вспоминаю теперь

несколько сот лиц, два-три больших события и, может быть, сущность двадцати

книг. Я не удержал ни луч­шее, ни худшее из всего этого: сохранилось то, что

могло.

Эта арифметика избавляет меня от удивления перед тем, что я старею. Я

мог бы также подсчитать побед­ные мгновенья моего ума и представить их себе

объеди­ненными и спаянными, образующими счастливую жизнь... Но, думается, я

всегда знал себе истинную це­ну. Я редко терял себя из виду; я ненавидел

себя, обо­жал себя -- потом мы вместе состарились.

Не раз мне казалось, что все для меня кончено, и я прилагал все усилия,

чтобы завершить себя, тревожно стремясь исчерпать до конца, осветить

какое-либо тя­желое положение 1. Это позволило мне познать, что

мы расцениваем нашу собственную мысль больше всего по тому, как она выражена

другими. С тех пор миллиарды слов, прожужжавшие в моих ушах, редко потрясали

меня тем, что хотели заставить их выразить; и все те слова, которые сам я

говорил другим, я чувствовал от­личными от моей собственной мысли, -- ибо

они стано­вились неизменными.

Если бы я судил, как большинство людей, то не толь­ко чувствовал бы

себя выше их, но и казался бы таким. Но я предпочел себя. То, что они

называют высшим су­ществом, есть лишь существо, которое ошиблось. Чтобы ему

изумляться, надобно его увидеть, -- а чтобы его уви­деть, нужно, чтобы оно

показало себя. И оно показыва­ет мне, что оно одержимо глупой манией своего

имени. Так любой великий человек запятнан ошибкой. Каждый ум, считающийся

могущественным, начинает с ошибки, которая делает его известным

2. В обмен на обществен­ную взятку он дает время, нужное, чтобы

сделаться зна­менитым, расточая энергию, дабы установить общение с собой и

подготовить чужое удовлетворение. Он унижает­ся до того, что бесформенную

игру славы отождествляет с радостью чувствовать себя единственным, --

страсть своеобразная и великая.

Мне представлялось тогда, что самыми сильными умами, наиболее

прозорливыми изобретателями, наибо­лее точными знатоками человеческой мысли

должны быть незнакомцы, скупцы, -- люди, умирающие не объя­вившись

3. О существовании их я догадывался по жизни блистательных людей,

несколько менее стойких.

Индукция была так легка, что я ежеминутно подме­чал их появление.

Достаточно для этого было себе представить обыкновенных великих людей, не

испорчен­ных своей первичной ошибкой, или же воспользоваться этой самой

ошибкой, чтобы представить себе более вы­сокую степень самосознания, менее

грубое чувство свободомыслия. Такая простая операция открыла пере­до мной

любопытную ширь, как будто я погружался в море. Чувствуя себя потерянным

среди блеска обнаро­дованных открытий, по и ощущая рядом с собой

непризванные изобретения, которые торгашество, страх, без­различие или

случайность совершают каждодневно, -- я думал, что прозреваю какие-то

внутренние шедевры. Я забавлялся тем, что погребал общеизвестную исто­рию

под анналами анонимов 4.

То были невидимые в прозрачности своих жизней одиночки, успевшие

познать раньше других. Мне пред­ставлялось, что они удваивали, утраивали,

умножали в неизвестности своей каждую знаменитую личность, -- презрительно

не желая раскрыть свои возможности и своеобразные достижения. Они не

согласились бы, ду­малось мне, признать себя никем другим, как "кое-кем".

Эти мысли пришли мне в голову в октябре девяно­сто третьего года, в те

минуты досуга, когда мысль до­вольствуется одним лишь своим бытием.

Я перестал было уже об этом думать, когда неожи­данно познакомился с г.

Тэстом. (Я размышляю сейчас о тех следах, которые оставляет человек в

маленьком пространстве, где он вращается. ) Еще до сближения с г. Тэстом

меня привлекло своеобразие его манер. Я изу­чил его глаза, его одежду,

малейшие глухие слова, обра­щенные к гарсону ресторана, где я его встречал.

Я спрашивал себя, чувствует ли он, что за ним наблю­дают. Я быстро отводил

от него взгляд, но в свой черед ловил его взор на себе. Я брал газеты,

которые он толь­ко что читал; я мысленно повторял сдержанные движе­ния,

которые он делал. Я заметил, что никто не обра­щал на него внимания.

Мне уже нечего было изучать в этой области, когда мы завязали

знакомство. Я встречал его только по но­чам: однажды -- в каком-то публичном

доме; часто -- в театре. Мне говорили, что он живет еженедельными

незначительными операциями на бирже. Он столовался в небольшом ресторане на

улице Вивьен. Там он ел, как принимают слабительное, -- с такой же

готовностью.

Изредка он позволял себе где-нибудь в ином месте рос­кошь медленной и

тонкой трапезы.

Г-ну Тэсту было примерно лет сорок. Речь его была необычайно быстра,

голос глух. Все в нем было стер­то -- глаза, руки. Но плечи он держал

по-военному, а шаг его изумлял размеренностью. Когда он говорил, он никогда

не подымал ни руки, ни пальца: он убил в себе марионетку. Он не улыбался, не

говорил ни "здрав­ствуйте", ни "прощайте" и, казалось, не слыхал "как

поживаете?"

Его память заставляла меня часто задумываться. Черты, по которым я мог

о ней судить, вызывали во мне представление о некой умственной гимнастике,

не имеющей подобия. То была не какая-нибудь редкая спо­собность, -- но

способность воспитанная или перерабо­танная. Вот его слова: "Уже двадцать

лет, как у меня больше нет книг. Я сжег также и свои бумаги, я вы­черкиваю

живое... Я сохраняю лишь то, что хочу. Но трудность не в этом. Трудность в

сохранении того, что мне захочется завтра. Я искал механическое решето... "

По мере размышления я пришел к заключению, что г. Тэсту удалось открыть

умственные законы, которых мы не знаем. Несомненно, он должен был посвятить

годы этим изысканиям: еще более несомненно, что по­надобились годы, и еще

много лет, для того, чтобы дать его открытиям созреть и превратить их в

инстинкты. Найти -- ничто. Трудно впитать в себя найденное.

Тонкое искусство длительности -- время, его распре­деление и режим, его

затраты на взыскательно отобран­ные вещи, дабы специально вскормить их, --

было одним из важных изысканий г. Тэста. Он настойчиво следил за

повторностью некоторых идей; он орошал их числен­ностью. Это позволяло ему в

итоге сделать механиче­ским применение своих сознательных исследований. Он

пытался даже резюмировать эту работу. Он повторял часто: "Maturare!.. " *.

* Созревать (букв, латин. ).

Несомненно, его своеобразная память должна была почти одна сохранять

ему ту часть наших восприятий, которую воображение наше бессильно постичь.

Если мы захотим представить себе полет на воздушном шаре, то мы сможем с

проницательностью и силой создать много вероятных переживаний аэронавта: но

всегда останется нечто индивидуальное в действительном полете, чье от­личие

от нашего мечтательства выразит ценность мето­дов Эдмона Тэста.

Этот человек рано познал значение того, что можно было бы назвать

человеческой гибкостью. Он пытался найти ее границы и механизм. Как много

при этом дол­жен был он думать о собственной своей неподатливости!

Я подмечал в нем чувства, которые бросали меня в дрожь, -- страшное

упорство в опьяняющих опытах. Это было существо, поглощенное своей

многогранностью, су­щество, ставшее собственной своей системой, -- существо,

целиком отдавшееся устрашающей дисциплине свобод­ного ума и умерщвлявшее в

себе одни радости другими: более слабую -- более сильной, более приятную,

прехо­дящую, мимолетную и едва начавшуюся -- радостью ос­новной, -- надеждой

на основную.

И я чувствовал, что он -- хозяин своей мысли 5. Я пи­шу

здесь этот абсурд. Выражение чувства всегда аб­сурдно.

У Тэста не было убеждений. Я думаю, что он увле­кался тогда, когда

считал это нужным, и ради достиже­ния определенной цели. Что сделал он со

своей лично­стью? Каким видел он себя?.. Он никогда не смеялся, никогда

печати уныния не было на его лице. Он ненави­дел меланхолию 6.

Он говорил, и вы ощущали себя внутри его идеи, растворенным в вещах; вы

ощущали себя отодвинутым, смешанным с домами, с протяженностями

пространства, с зыбким колоритом улицы, с ее углами... И у него вне­запно

появлялись слова самые верные по своей трога­тельности, -- те самые, которые

делают нам их автора ближе всякого другого человека, которые заставляют

верить, будто рушится наконец вечная стена между ума­ми людскими... Он

прекрасно сознавал, что они могли бы тронуть любого человека. Он говорил, и,

не зная точно, чем обусловлены причины и размеры запрета, вы устанавливали,

что большое количество слов было из­гнано из его речи. Те, которыми он

пользовался, были порою так любопытно окрашены его голосом или осве­щены его

фразой, что их вес менялся, их ценность при­бавлялась. Подчас они теряли

весь свой смысл, они, ка­залось, заполняли только пустое место, для которого

намеченное обозначение представлялось еще сомнитель­ным или не

предусмотренным речью. Мне доводилось слышать, как он определял ту или иную

материальную вещь целой группой абстрактных слов и собственных имен.

Отвечать на то, что он говорил, было нечего. Он уби­вал вежливое

согласие. Разговор продолжался скачка­ми, которые его не удивляли.

Если бы этот человек переменил объект своих скры­тых размышлений, если

бы он повернул к миру строгое могущество своего ума, -- ничто не устояло бы

перед ним. Я сожалею, что говорю о нем так, как говорят о тех, из которых

создают памятники. Я ясно чувствую, что между "гением" и им лежит некоторое

количество слабостей. Он, такой подлинный, такой новый, такой далекий от

всякого обмана и всяких чудес, -- такой упорныйМой собственный энтузиазм

портит мне его...

Но как не увлечься человеком, который никогда не говорил ничего

туманного, который спокойно заявлял: "Я ценю в любой вещи только легкость

или трудность ее постижения, ее выполнения. Я с крайней тщательно­стью

измеряю их степень и удерживаю себя от увлече­ния ими... И какое мне дело до

того, что я уже доста­точно знаю?.. "

Как не отдаться существу, которого ум, казалось, претворял для себя

одного все существующее и кото­рый умел решать все, что ему предлагали? Я

угадывал этот умственный склад, ворошащий, смешивающий, ви­доизменяющий,

приводящий в связь, умеющий в широ­ком поле своего познания отрезывать и

сбивать с пути, освещать, охлаждать одно, согревать другое, пускать ко дну,

возносить ввысь, давать имя тому, у чего имени нет, забывать то, что ему

хочется, -- усыплять или окраши­вать одно и другое...

Я грубо упрощаю непроницаемые качества. Я не смею выразить всего, что

внушает мне мой объект. Ло­гика останавливает меня. Но во мне самом, каждый

раз когда встает проблема Тэста, возникают любопыт­ные образования.

Бывают дни, когда я вижу его очень ясно. Он пред­стает моим

воспоминаниям рядом со мной. Я вдыхаю дым наших сигар, я слушаю его, я

опасливо насторажи­ваюсь. Временами чтение газеты сталкивает меня с его

мыслью, когда какое-нибудь событие оправдывает ее. И я пытаюсь произвести

еще несколько иллюзорных его опытов, которые меня развлекали в эпоху наших

вечеров. Иначе говоря, я воображаю его делающим то, чего он при мне не

делал. Что происходит с г. Тэстом, когда он болен? Как рассуждает он,

влюбившись? Мо­жет ли он быть грустным? Что могло бы нагнать на него страх?

Что заставило бы его затрепетать?.. -- Я ис­кал. Я берег в целости образ

сурового человека, я пытался добиться ответа на мои вопросы. Его образ

ис­кажался.

Он любит, он страдает, он скучает. Все подражают друг другу. Но я хотел

бы, чтобы к простейшему вздо­ху, стону он примешал законы и построение всего

своего ума.

Нынче вечером исполняется ровно два года и три месяца с тех пор, как мы

были с ним в театре, -- в бес­платной ложе. Об этом я думал сегодня весь

день.

Я мысленно вижу, как стоят они -- он и золотая ко­лонна Оперы, --

рядом.

Он смотрел только в зал. Он вдыхал в себя великий накал воздуха, у края

пустоты. Он был красен.

Огромная медная дева отделяла нас от рокочущей группы людей, по ту

сторону сияния. В глубине тума­на блистал оголенный кусок женского тела,

гладкий, как камень. Много независимых вееров колыхалось над мрачным и ясным

миром, подымаясь пеной до огней на­верху. Мой взгляд перебирал тысячи

маленьких обли­ков, падал на чью-либо мрачную голову, бегал по ру­кам, по

людям и, наконец, сжигал себя.

Каждый был на своем месте, свободный лишь в ма­леньком движении. Я

восхищался системой классифика­ции, почти теоретической простотой собрания,

его соци­альным строем. У меня было сладостное ощущение то­го, что все

дышащее в этом клубе будет поступать со­гласно предписанным ему законам, --

загораться смехом огромными кругами, умиляться пластами, массами пере­живать

интимные, единственные вещи, тайные движе­ния души. -- подниматься до

состояний, в которых не признаются. Я блуждал по этим людским этажам, из

ряда в ряд, по кругам, с фантастическим намерением мысленно соединить между

собой тех, у которых одинаковый недуг, одинаковая теория или одинаковый

порок... Какая-то музыка волновала нас всех, затопляла, затем становилась

еле слышной.

Она умолкла. Тэст шептал: "Быть прекрасным, быть необыкновенным можно

только для других. Это пожи­рается другими".

Последнее слово вынырнуло из тишины, которую соз­дал оркестр. Тэст

вздохнул.

Его разгоревшееся лицо, пылавшее жаром и цветом, его широкие плечи, его

черное существо, отливающее теплым светом, форма всего его одетого массива,

под­держанного большой колонной, меня захватили. Он не терял ни одного атома

из всего, что ежемгновенно ста­новилось ощутимым в этом величии красного и

золота.

Я рассматривал этот череп, который касался углов капители, эту правую

руку, искавшую прохлады в по­золоте, и его большие ноги в пурпуровой тени.

От далей зала его глаза обратились ко мне: рот его произнес: "Дисциплина не

плоха... Это уже кое-какое начало... " 7.

Я не знал, что ответить. Он сказал скороговоркой своим глухим голосом:

"Пусть наслаждаются и подчи­няются".

Он долго рассматривал какого-то молодого человека, стоявшего против

нас, потом даму, потом группу на верхней галерее, которая выступала из-за

балкона пятью-шестью разгоряченными лицами, а потом всех вместе, весь театр,

переполненный, как небеса, воспла­мененный, очарованный сценой, которой мы

не видели. Глупое оцепенение всех вокруг подсказывало нам, что там

происходит нечто возвышенное. Мы смотрели, как умирает свет, отраженный на

лицах зрителей. И когда он почти потух, когда уже не было лучей, -- в зале

не осталось ничего, кроме широкой фосфоресценции этих тысяч лиц. Я испытывал

чувство, будто этот сумрак обезволил все существа. Их возрастающее внимание

и возрастающая темнота образовали длительное равно­весие. Я сам стал

невольно внимателен ко всему этому вниманию.

Г-н Тэст сказал:

-- Высшее их упрощает. Ручаюсь, что у всех них мысли все упорнее

устремляются к одной и той же ве­щи. Они станут равными перед общим кризисом

или об­щей гранью. Впрочем, закон не так уж прост... если он не включает

меня; а ведь и я здесь.

Он прибавил:

Свет ими владеет. Я сказал, смеясь:

Вами также? Он ответил:

Вами также.

Какой драматург вышел бы из вас! -- сказал я ему. -- Вы словно бы

наблюдаете за неким опытом, созданным у последней черты всех наук. Мне

хотелось бы видеть театр, который вдохновлялся бы вашими раз­мышлениями.

Он сказал:

-- Никто не размышляет.

Аплодисменты и вспыхнувший свет заставили нас уйти. Мы пошли

коридорами; мы сошли вниз. Прохожие казались на свободе. Г-н Тэст слегка

пожаловался на полуночную прохладу. Он намекал на застарелые боли.

Мы шли, и он ронял фразы, почти бессвязные. Не­смотря на все усилия, я

с большим трудом мог уследить за его словами, ограничившись в конце концов

тем, что стал запоминать их. Бессвязность иной речи зависит лишь от того,

кто ее слушает. Человеческий ум пред­ставляется мне так построенным, что не

может быть бес­связным для себя самого. Поэтому я воздержался от причисления

Тэста к сумасшедшим. Впрочем, я смутно улавливал связь его идей, я не

замечал в них какого-либо противоречия; кроме того, я боялся бы слишком

простого решения.

Мы шли по улицам, успокоенным мраком, повора­чивали за углы, в пустоту,

инстинктивно находя доро­гу -- то более широкую, то более узкую, то более

широ­кую. Его военный шаг подчинял себе мои шаги...

-- А между тем, -- ответил я, -- как не поддаться та­кой величественной

музыке? И для чего? Я нахожу в ней своеобразное опьянение, -- почему же я

должен пре­небречь им? Я нахожу в ней иллюзию огромного труда, который вдруг

может стать для меня осуществимым... Она дает мне абстрактные ощущения,

обаятельные обра­зы всего, что я люблю, -- перемены, движения,

разнооб­разия, потока, превращения... Станете ли вы отрицать, что существуют

вещи усыпляющие, -- деревья, которые нас опьяняют, мужчины, которые дают

силу, женщины, которые парализуют, небеса, которые обрывают речь?

Г-н Тэст заговорил довольно громко:

Ах, милостивый государь, какое мне дело до "та­лантов" ваших деревьев и

всего прочего... Я -- у себя; я говорю на своем языке 8; я

презираю исключительные вещи. Они являются потребностью слабых духом.

По­верьте точности моих слов: гениальность легка, божест­венность легка... Я

хочу просто сказать, что я знаю, как это постигается. Это легко.

Когда-то -- лет двадцать назад -- каждая вещь, чуть выходящая за

пределы обыкновенного и достигну­тая другим человеком, воспринималась мною

как лич­ное поражение. В прошлом я видел лишь украденные у меня мысли. Какая

глупость!.. Подумать только, что мы не можем относиться безучастно к

собственному нашему облику. В воображаемой борьбе мы обращаемся с ним или

слишком хорошо, или слишком плохо...

Он кашлянул. Он сказал себе: "Что в силах челове­ческих?.. Что в силах

человеческих?.. " Он сказал мне:

-- Вы знакомы с человеком, знающим, что он не знает, что говорит.

Мы были у его двери. Он попросил меня подняться выкурить с ним сигару.

На верхнем этаже мы вошли в очень маленькую "ме­блированную" квартиру.

Я не заметил ни одной книги. Ничто не указывало на традиционную работу за

столом, при лампе, среди бумаг и перьев. В зеленоватой комна­те, в которой

пахло мятой, вокруг единственной свечи, не было ничего, кроме суровой

абстрактной обстанов­ки: кровати, стенных часов, зеркального шкафа, двух

кресел -- в качестве насущных вещей. На камине -- не­сколько газет, дюжина

визитных карточек, исписанных цифрами, и аптечный пузырек. Я никогда не

испытывал более сильного впечатления безличия 9. То было

безлич­ное жилище, подобное некоему безличию теорем, -- и, быть может,

одинаковой с ними полезности. Я думал о часах, которые он проводил в этом

кресле. Я чувство­вал страх перед бесконечной скукой, возможной в этом

чистом и банальном месте. Мне приходилось жить в та­ких комнатах; я никогда

без ужаса не мог думать, что останусь в них навсегда.

Г-н Тэст говорил о деньгах. Я не могу воспроизвести его специального

красноречия: оно показалось мне менее четким, нежели обычно. Усталость,

тишина, возраставшая вместе с поздним временем, горькие сигары, ночное

за­пустение, казалось, овладели им. Я слушал его пони­женный и замедленный

голос, заставлявший танцевать пламя единственной горевшей между нами свечи,

по мере того как он устало произносил очень большие цифры.

Восемьсот десять миллионов семьдесят пять тысяч пятьсот пятьдесят... Я

слушал эту неслыханную музыку, не следя за вычислениями. Он заражал меня

биржевой горячкой, и длинные перечни произносимых чисел охва­тывали меня,

как поэзия. Он сопоставлял события, про­мышленные явления, общественные

вкусы и страсти. И снова числа, одни за другими. Он говорил:

-- Золото -- это как бы дух общества. Вдруг он умолк. Он почувствовал

боль.

Чтобы не смотреть на него, я стал снова разгляды­вать холодную комнату,

жалкую обстановку. Он взял пузырек и выпил. Я поднялся, чтобы уйти.

-- Посидите еще, -- сказал он, -- вам не скучно? Я лягу в постель.

Через несколько минут я засну. Что­бы сойти вниз, вы возьмете свечу.

Он спокойно разделся. Его худое тело окунулось в простыни, и он

притворился мертвым. Потом он повер­нулся и еще глубже погрузился в короткую

кровать.

Он сказал мне, улыбаясь:

-- Я плыву на спине. Я покачиваюсь. Я чувствую под собой чуть слышный

рокот, -- не бесконечное ли движение? Я, так обожающий это ночное плавание,

я сплю час-два -- не больше. Часто я уже не отличаю мыслей, пришедших до

сна. Я не знаю, спал ли я. Когда-то, засыпая, я думал о всем том, что

доставляло мне удовольствие: о лицах, вещах, мгновениях. Я вызывал их, дабы

мысль моя была возможно приятнее, -- легкой, как постель. Я стар... Я могу

доказать вам, что я стар... Припомните, в детском возрасте мы открываем

себя: мы медленно открываем пространство своего тела, выяв­ляем, думается

мне, рядом усилий особенности нашего существа. Мы изгибаемся и находим себя,

или вновь себя обретаем -- и чувствуем удивление! Мы трогаем пятку, хватаем

левой рукой правую ногу, кладем холод­ную ногу в горячую ладонь!.. Нынче я

знаю себя наи­зусть. Знаю я и свое сердце... О! Вся земля перемечена, вся

территория покрыта флагами... Остается одна моя постель... Я люблю это

течение сна и белья -- этого белья, которое вытягивается и сжимается, или

мнется, которое спускается на меня песком, когда я притворяюсь мертвым,

которое сворачивается вокруг меня, когда я сплю... Это очень сложная

механика. В смысле же утка или основы -- это лишь небольшое смещение... Ой!

Он почувствовал боль. -- Однако что с вами? -- сказал я ему. -- Я мог

бы...

-- Со мной?.. -- сказал он. -- Ничего особенного. Есть... такая десятая

секунды, которая вдруг открыва­ется... Погодите... Бывают минуты, когда все

мое тело освещается. Это весьма любопытно. Я вдруг вижу себя изнутри... Я

различаю глубину пластов моего тела; я чувствую пояса боли -- кольца, точки,

пучки боли. Вам видны эти живые фигуры? Эта геометрия моих страда­ний? В них

есть такие вспышки, которые совсем похожи на идеи. Они заставляют постигать:

отсюда -- досюда... А между тем они оставляют во мне неуверенность.

"Не­уверенность" -- не то слово. Когда это приходит, я вижу в себе нечто

запутанное или рассеянное. В моем суще­стве образуются кое-где...

туманности; есть какие-то места, вызывающие их. Тогда я отыскиваю в своей

па­мяти какой-нибудь вопрос, какую-либо проблему... Я по­гружаюсь в нее. Я

считаю песочные крупинки... и пока я их вижу... Моя усиливающаяся боль

заставляет меня следить за собой. Я думаю о ней! Я жду лишь своего

вскрика... И как только я его слышу, предмет -- ужас­ный предмет! --

делается все меньше и меньше, ускольза­ет от моего внутреннего зрения... Что

в силах человече­ских? Я борюсь со всем, -- кроме страданий моего тела, за

пределами известного напряжения их 10. А между тем именно на этом

должен был я сосредоточить свое внима­ние. Ибо страдать -- значит оказывать

чему-либо выс­шее внимание, -- я же в некотором роде человек внима­тельный.

Знайте, что я предвидел будущую свою болезнь. Я со всей точностью размышлял

о том, в чем уверен каждый человек. Я думаю, что такой взгляд на явственную

частицу нашего будущего должен был бы составить часть нашего воспитания. Да,

я предвидел то, что сейчас начинается. Но тогда это была мысль, как любая

другая. Таким образом, я мог за ней следить...

Он успокоился.

Он повернулся, скорчившись, на бок, закрыл гла­за; спустя минуту он

заговорил опять. Он начинал бре­дить. Голос его отдавался еле слышным

шепотом в по­душку. Его краснеющая рука уже спала.

Он сказал еще:

-- Я думаю, -- и это никому не мешает. Я одинок. Как одиночество

удобно! Никакой соблазн меня не тя­готит. Здесь у меня такие же мечты, как в

каюте паро­хода, как в кафе Ламбер... Руки какой-нибудь Берты, получи они

хотя бы некоторую значимость, могли бы похитить меня, -- как боль...

Человек, разговаривающий со мной, ничего не доказывая, -- враг. Я

предпочитаю блеск мельчайшего, но действительного события. Я есмь сущий и

видящий себя: видящий себя видящим, и так далее... 11. Подумаем

вплотную об этом. -- ОМож­но заснуть на любой мысли. Сон продолжает любую

идею...

Он тихо храпел. Еще тише я взял свечу и вышел не­слышными шагами.

Перевод С. Ромова. Входит в книгу «Об искусстве»

Гийом Аполлинер

1880-1918 гг. Вильгельм Аполинарий Костровицкий. Отец итальянец, мать полька. Родился в Риме. Первый язык итальянский. Работал гувернером у немецкой графини Мильгал, где познакомился с англичанкой Анной Плейдон, бурный роман, уволилась и эмигрировала в Америку. Ей посвящена «Песнь несчастного в любви». «Мост Мирабо». Рано сближается с парижскими художниками кубистами. Пишет 1ю большую монографию о них. Юлия Хартрик «Аполинер». Интересовался оккультизмом, эзотерикой, кабалистикой, знаток эротической литературы, издал два своих эротических романа и около 10ка других авторов.1911г. Арестовали за похищение Моны Лизы, которую похитил итальянец, чтобы вернуть на родину. Аполинер скупал африканские фигурки, которые воровал его секретарь. Редактор крохотных литературных журналов. Отношения с художницей Марией Лорансен. Разрыв с ней – «Мост Мирабу». 1914 доброволец первой мировой, ранение в голову дважды трепанация черепа. Во время войны флиртовал с двумя девушками, женился на 3й Жакли Николь ей посвящено стихотворение «Рыжекудрая красавица». Умер во время эпидемии гриппа. 1я книга «Алкоголи», впервые снял все знаки препинания. Политематизм – в каждой строке может быть другая тема, место, время. Насыщенность метафорами. Стихотворение «Зона» -предместье Парижа. Стал писать фигурные стихи – «Дождь», «Понедельник на улице Кристин», «Голубка с пронзенным сердцем и струи воды».

Песнь несчастного в любви

Полю Леото посвящается

И я пою этот романс Без надежды что Провидение Еще подарит мне шанс (Как Фениксово возрождение Наутро после сожжения Вернется Любовь еще раз)

Вечером в Лондоне полутуманном

встретил однажды прохожего странно

Похожего на двадцатилетнюю

любовь мою встречу мою прошлелетнюю

От взгляда что бросил он мне стало стыдно

Но слез и стыда в этой дымке не видно

Я преследовал пацаненка этого

Держащего руки в карманах о горе

Бежать сквозь дома в этом блекнущем свете

Открытой волной биться в Чермное море

Фараон за Евреями в Священной Истории

Кто вызвал наплыв этот чермный кирпичный

И если ты тоже едва ли любимая

То я повелитель Египта отлично!

Сестра твоя замужняя защита мнимая

(И если ты только не любовь единая)

Вокруг этих улиц сверкающих

Огнями фасадов фасадов

Ранами кровь изливающими

В тумане где плачут фасады

О женщинах их теряющих

Средь смога тумана смрада

Нечеловеческим взглядом

Петлею на шее голой

Бродягой упавшим рядом

— из кабака — на волю —

— В самый момент когда я узнал

Наглой любви ухмылку оскал

Так же наверно вернулся

На родину Улисс мудрейший

Разве что пес лизнулся

Может быть самый вернейший

Пред ложем высоким когда б не ждала

Жена что ткала и ткала

Царственный муж Пенелопы

Уставший от светлых побед

Прошедший все войны и тропы

Нашел свой серебряный свет

Седой с сединою в глазах наконец

Пришел к своей самке-газели самец

Я думал об этих царях счастливейших

Насколько любовь слепая и так

как я находился в такой же любви еще

И призраки их рассказали мне как

Я все же несчастен их тени увидевший

Раскаяние для которого ада глубины

То же что забытое солнце для моих глаз

Погасли тени ушли властелины

После поцелуя их облик погас

Я так хочу чтобы она пришла еще раз

Я мерз о собственном прошлом

О солнце Пасхи вернись

Пальцы и сердце замерзшие

Как моя постная жизнь

Мертвая и даже больше

О пароход моей памяти странной

Хватит поплавали далее вредно

В море спиртном плыть сиречь разливанном

Блуждали достаточно вышли бесследно

В бледный закат паутину нетканую

Вечерней зари в небе облачно медном

Прощай обманная любовь смешная

Наивная к той что ушла

Кого любил в прошлом году в Германии

и потерял любовь что истекла

выпала из надежд мечтаний чаяний

О млечный путь о сестренка светоточная

Белых речушек рек Ханаана

Умерших завтра звездною ночью

Ветер унесет к дальним туманам

Мы полетим этой белой дорогой

Нагие влюбленные в небе пологом

Время другое я вспоминаю

Такой же закат одного дня в апреле

И я пою о радость земная

Крепким голосом о любовном деле

Мужские песни о пора иная

Заря любви твои крылья алели

[ З а р я. Пропетая Летарю Песня Ушедшего Года. ]

Весна катилась к Страстной Неделе

Ты шатался в лесах цветущих

И куры пели на самом деле

О зорьках вечерних розах колючих

Во всех дворах и любовь собиралась

Тебя захватить так она улыбалась

Марс и Венера лучики длинные

Протянули чтобы целоваться безумными ртами

Перед просторами цветущими невинными

Где розы распускаются красными листами

Скрывая богов танцующих нагими

Нежность моя стала проводником

В цветочном саду каким казалась

Природа царственная Пан тайком

Свистел в лесу а еще развлекались

Лягушки влажные так далеко

~

Многие из богинь настоящие пери

Прочти это в глазах ивы плакучей

Пан Иисус Христос Любовь в нашей эре

Все они умерли и так даже лучше

Рыдаю по Парижу а кошки мяучат

О я кто когда-то умел царевнам

Петь грустные песни о годах моих

Рабьи песни рыбам муренам

Пою песню несчастной любви

И тысячу песен русалкам сиренам

Любовь и смерть я от вас в трепете

Воспоминания собираю

Я обожаю идолов этих

и как жена Мавзола умираю-

-щего я остался верен и я страдаю

Я остался верен как верен пес

Хозяину у которого рос

И как запорожские казаки воры

Набожные пьяницы верны просторам

Родных степей и заповедям Христовым

Примите ярмо Полумесяца лучики

Что предсказали вам маги продажные

Я же султан почти всемогущий

Гей запорожцы казаки отважные

Я повелитель Ваш светлый зовущий

[ Ответ запорожских казаков константинопольскому султану ]

Сука хуже Барабаса

Ты рогатый ангел падший

Вельзевул тебе воздаст

В будущем и настоящем

Нечистоты На твой глас

Не идем карась салоник-

ского рынка рыбного вонючий

как и мать твоя и вони

Мир еще не слышал гуще

Да подохнешь ты от колик

и поноса! палач Подолии искатель

Рубцов запекшихся в крови

Кобылий хвост дерьмокопатель

и золотых холмов твоих

Тебе хрен на лекарства хватит

~

О млечный путь о сестра светоточная

Белых речушек рек Ханаана

Умерших завтра звездною ночью

Ветер унесет к дальним туманам

Мы полетим этой белой дорогой

Нагие влюбленные в небе пологом

Взгляни скорбь в глазах одалиски

Шлюхи бляди прекрасной пантеры

Любовь ваши поцелуи флорентийские

Спасение горькое с привкусом веры

Что можно переломить эти жребии свинские

Такие же взгляды заброшены цепочкой

В звездное небо дрожащего вечера

В поплывшие глаза сирены уголечки

И наши поцелуи кровью отмечены

Заставили плакать фей хохота вечного

Я наверное и вправду верю

В сердце своем и душе моей

Жду на Мосту Мечты и Веры

Что ты вернешься в один из дней

А если нет что поделать верно

Сердце и голова пусты на вид

Небо свернулось в моих глазах

и вытекло бочками Данаид

Как можно счастливым быть можно сказать

Что это ребенок ревет и вопит

Я не хочу ни за что забывать

Мою сизую птицу белую гавань

А маргариткам судьба увядать

На остров Желания выплыть по травам

Гвоздичным деревьям розам кровавым

Эти сатиры и эти пиросты

Эти эгипаны дикие безумцы

Хватаются за концы каната те рвутся

Как в Кале где любовь сожжена в холокосте

Боли моей все концы перетрутся

Любовь что отражает скверны

Единорог и козерог

Душа моя тело мое неверно

Тянется-тянется к тебе каждый цветок

Каждая астра утренняя нервная

Несчастье бог в глазах слоновой кости

Твои жрецы тебя раззолотят

Жертвы твои черные платья носят

Ревут напрасно их не простят

Несчастье бог не кричит а просит

Требует новых жертв пресмыкаюсь

Перед тобою бог богов осенних

Мертвых в безверие веры кидаюсь

В землю что дал ты мне и мои тени

Старой змеею бегут извиваясь

А солнце потому что ты его так любишь

Я приносил тебе неужели не помнишь

Мрачная невеста которую любишь

Ты ничего не ответила скромно

Печалится тень моя бледная сонная

Смерть и любовь заснежили запорошили

Зимними уборами сверкают нарядные

Сады и ветки на серьги похожие

Птицы поют на ветвях прохладно

О светлой весне апреле хорошем

Смерть бессмертных сереброзмей

Снег лежит как серебряный вызов

Бунт побег дендрофор бледней

Белой весны о бедняги сизые

Те кто смешит остальных людей

И я чье сердце такое же толстое

Как жопа прекрасной дамы дамасской

О любовь моя зона безумного роста

Я тобою полон из синей сказки

Вышли семь шпаг и сошлись перехлестом

Семь светлых шпаг задумчивой грусти

Клинки без зазубрин о светлая боль

В сердце безумном моем ну и пусть

Разум проявит несчастье посколь-

ку я забыл свою черную роль

[ Семь шпаг ]

Серебряной первая шпага казалась

На имя Бледнянка она отзывалась

И снежной холодной зимою казалось

Ее острие и всегда сокрушал

Врагов закаленный вулканом металл

Зрелянкою шпага вторая звалась

И в радужный цвет она вся облеклась

Прославилась в битвах богов и царей

Сразила не менее богатырей

Чем тридцать и три и однажды на спор

Ее острием был убит Черномор

Красавицей синею третья была

Светлянкой средь страшной семерки слыла

На скатерть однажды снесла величаво

Языческих оживших идолов главы

Четвертая шпага Губильня цвела

Зеленой рекой золотая стрела

Текла вдоль клинка берегами заката

И песни гребцов лились на перекатах

Пятая шпага прекраснее прочих

Свято-Делянкой звалась между прочим

Как кипарис над могилой растет

Так и она устремлялась вперед

И преклонялись пред нею ветра

Всех сторон света ночная пора

Факелом блики на ней зажигала

Пламя играло в оттенках металла

Славный и страшный металл шестой шпаги

В верных руках был металлом отваги

Приятелем славы вершителем кары

И в схватках звенел и звучал как фанфары

Он нас Утешал если нас выгоняли

Любимые и Утешение звали

Блестящий вершащий Судьбу Суд и Рок

Великий в печали и страсти клинок!

Последняя шпага — Прости и Прощай!

Закрой за мной дверь роза смерти и в рай

И если клинок свое слово сказал

То я никогда тебя больше не знал

Прощай же любимая! меч мой исход

Я просто ушел куда ветер цветет

~

О млечный путь о сестренка светоточная

Белых речушек рек Ханаана

Умерших завтра звездною ночью

Ветер унесет к дальним туманам

Мы полетим этой белой дорогой

Нагие влюбленные в небе пологом

Демоны искушений липких

Согласно песне небесной речи

Нас проведут мимо дьявольской скрипки

Под которую пляшет весь род человечий

Падая ниц раком в адские печи

Участи участи непостижимые

Одержимые бесами князи безумия

Звезды дрожащие ветром гонимые

Жирные женщины толстые мумии

В ваших постелях пустыни незримые

Вот Луитпольд временщик и правитель

Древний наставник королей царей

Плачущих ныне заоблачных жителей

Призрачных призраков звездных полей

Жалких как светлячок пред Крестителем

Вот перед замком без Дамы Прекрасной

Лодка пустая внезапно встает

Белое озеро ветер ужасный

Лебедь бродячий сиренам поет

Смертную песню весенних дыханий

Небо растает в светлеющей рани

А вот и хозяйка в воде серебристой

Косточка выпавшая изо рта

Круги от нее на поверхности чистой

Пойди удержись за лицом чернота

а как переменчиво небо лучистое

Июнь твое солнце пылающей лирой

Пальцы мои выжгло огненным златом

Белой горячки печально и сыро

На сердце прошел сквозь Париж благим матом

Без всякой надежды любовь без возврата

Воскресенья затянулись

Пьянки оргии варварские пиры

В нежные цветы обулись

Облеклись глаза дворы

пыль парижские балконы

словно тень пизанской башни

башенки цветов уронят

серые дворы и страшно

Парижские вечера с водкой и джином

Пылают огнем переменного тока

трамваи в зеленой раскраске машины

И звоны по рельсам далеким-далеким

Таинственных музык ночные истоки

Ночные кафешки пропитаны дымом

Любовь свою дарят цыганам вопящим

От их перегара необъяснимо

От рома гарсонов меня к тебе тащит

Так долго и страстно когда-то любимая

О я кто когда-то умел царевнам

Петь грустные песни о годах моих

Рабьи песни рыбам муренам

Спел песню несчастной любви и

Тысячу песен русалкам сиренам

Перевод Максима Анкудинова

ЗОНА

Тебе в обрюзгшем мире стало душно

Пастушка Эйфелева башня о послушай стада

мостов мычат послушно

Тебе постыл и древний Рим и древняя Эллада

Здесь и автомобиль старей чем Илиада

И лишь религия не устарела до сих пор

Прямолинейна как аэропорт

В Европе только христианство современно

Моложе Папа Пий любого супермена

А ты сгораешь от стыда под строгим взглядом окон

И в церковь не войдешь под их бессонным оком

Читаешь натощак каталоги проспекты горластые

афиши и буклеты

Вот вся поэзия с утра для тех кто любит прозу есть

газеты

Журнальчики за 25 сантимов и выпуски дешевых

детективов

И похожденья звезд и прочее чтиво

Я видел утром улочку не помню точно где

На ней играло солнце как на новенькой трубе

Там с понедельника до вечера субботы идут

трудяги на работу и с работы

Директора рабочие конторские красотки спешат

туда-сюда четыре раза в сутки

Три раза стонет по утрам гудок со сна

И злобно рявкает ревун в двенадцать дня

Пестрят на стенах объявленья и призывы

Как попугаи ярки и крикливы

Мне дорог этот заводской тупик затерянный

в Париже

У Авеню де Терн к Омон-Тьевиль поближе

Вот крошка-улица и ты еще подросток

За ручку с мамой ходишь в курточке матросской

Ты очень набожен с Рене Дализом в пылкой дружбе

Вы оба влюблены в обряд церковной службы

Тайком поднявшись в девять в спальне газ чуть

брезжит

Вы молитесь всю ночь в часовенке коллежа

Покуда в сумрак аметистового неба

Плывет сияние Христова нимба

Живая лилия людской премудрости

Неугасимый факел рыжекудрый

Тщедушный сын страдалицы Мадонны

Людских молений куст вечнозеленый

Бессмертия и жертвы воплощение

Шестиконечная звезда священная

Бог снятый в пятницу с креста воскресший

в воскресенье

Взмывает в небо Иисус Христос на зависть всем

пилотам

И побивает мировой рекорд по скоростным полетам

Зеница века зрак Христов

Взгляд двадцати веков воздетый вверх

И птицей как Христос взмывает в небо век

Глазеют черти рот раскрыв из преисподней

Они еще волхвов из Иудеи помнят

Кричат не летчик он налетчик он и баста

И вьются ангелы вокруг воздушного гимнаста

Какой на небесах переполох Икар Илья-Пророк

Енох

В почетном карауле сбились с ног

Но расступаются с почтеньем надлежащим

Пред иереем со святым причастьем

Сел самолет и по земле бежит раскинув крылья

И сотни ласточек как тучи небо скрыли

Орлы и ястребы стрелой несутся мимо

Из Африки летят за марабу фламинго

А птица Рок любимица пиитов

Играет черепом Адама и парит с ним

Мчат из Америки гурьбой колибри-крошки

И камнем падает с ужасным криком коршун

Изящные пи-и из дальнего Китая

Обнявшись кружат парами летая

И Голубь Дух Святой скользит в струе эфира

А рядом радужный павлин и птица-лира

Бессмертный Феникс возродясь из пекла

Все осыпает раскаленным пеплом

И три сирены реют с дивным пеньем

Покинув остров в смертоносной пене

И хором Феникс и пи-и чья родина в Китае

Приветствуют железного собрата в стае

Теперь в Париже ты бредешь в толпе один сам-друг

Стада автобусов мычат и мчат вокруг

Тоска тебя кольцом сжимает ледяным

Как будто никогда не будешь ты любим

Ты б в прошлом веке мог в монастыре укрыться

Теперь неловко нам и совестно молиться

Смеешься над собой и смех твой адский пламень

И жизнь твоя в огне как в золоченой раме

Висит картина в сумрачном музее

И ты стоишь и на нее глазеешь

Ты вновь в Париже не забыть заката кровь

на женских лицах

Агонию любви и красоты я видел сам на

площадях столицы

Взгляд Богоматери меня испепелил в соборе Шартра

Кровь Сердца Иисусова меня ожгла лиясь

с холма Монмартра

Я болен парой слов обмолвкой в нежном вздоре

Страдаю от любви как от постыдной хвори

В бреду и бдении твой лик отводит гибель

Как боль с тобой он неразлучен где б ты ни был

Вот ты на Средиземноморском побережье

В тени цветущего лимона нежишься

Тебя катают в лодке парни с юга

Приятель из Ментоны друг из Ниццы и из

Ла Турби два друга

Ты на гигантских спрутов смотришь с дрожью

На крабов на иконописных рыб и прочих тварей

божьих

Ты на террасе кабачка в предместье Праги

Ты счастлив роза пред тобой и лист бумаги

И ты следишь забыв продолжить строчку прозы

Как дремлет пьяный шмель пробравшись в сердце

розы

Ты умер от тоски но ожил вновь в камнях

Святого Витта

Как Лазарь ты ослеп от солнечного света

И стрелки на часах еврейского квартала

Вспять поползли и прошлое настало

В свое былое ты забрел нечаянно

Под вечер поднимаясь на Градчаны

В корчме поют по-чешски под сурдинку

В Марселе средь арбузов ты идешь по рынку

Ты в Кобленце в Отеле дю Жеан известном

во всем мире

Ты под японской мушмулой сидишь в тенечке

в Риме

Ты в Амстердаме от девицы без ума хотя она

страшна как черт

Какой-то лейденский студент с ней обручен

За комнату почасовая такса

Я так провел три дня и в Гауда смотался

В Париже ты под следствием один

Сидишь в тюрьме как жалкий вор картин

Ты ездил видел свет успех и горе знал

Но лжи не замечал и годы не считал

Как в двадцать в тридцать лет ты от любви страдал

Я как безумец жил и время промотал

С испугом взгляд от рук отводишь ты незряче

Над этим страхом над тобой любимая я плачу

Ты на несчастных эмигрантов смотришь с грустью

Мужчины молятся а матери младенцев кормят

грудью

Во все углы вокзала Сен-Лазар впитался кислый дух

Но как волхвы вслед за своей звездой они идут

Мечтая в Аргентине отыскать златые горы

И наскоро разбогатев домой вернуться гордо

Над красным тюфяком хлопочет все семейство

вы так не бережете ваше сердце

Не расстаются с бурою периной как со своей

мечтой наивной

Иные так и проживут свой век короткий

Ютясь на Рю Декуф Рю де Розье в каморках

Бродя по вечерам я их частенько вижу

Стоящих на углах как пешки неподвижно

В убогих лавочках за приоткрытой дверью

Сидят безмолвно в париках еврейки

Ты в грязном баре перед стойкою немытой

Пьешь кофе за два су с каким-то горемыкой

Ты в шумном ресторане поздней ночью

Здесь женщины не злы их всех заботы точат

И каждая подзаработать хочет а та что всех

страшней любовника морочит

Ее отец сержант на островочке Джерси

А руки в цыпках длинные как жерди

Живот бедняжки искорежен шрамом грубым

Я содрогаюсь и ее целую в губы

Ты вновь один уже светло на площади

На улицах гремят бидонами молочницы

Ночь удаляется гулящей негритянкой

Фердиной шалой Леа оторванкой

Ты водку пьешь и жгуч как годы алкоголь

Жизнь залпом пьешь как спирт и жжет тебя огонь

В Отей шатаясь ты бредешь по городу

Упасть уснуть среди своих божков топорных

Ты собирал их долго год за годом божков Гвинеи

или Океании

Богов чужих надежд и чаяний

Прощай Прощайте

Солнцу перерезали горло

Перевод Н. Стрижевской