Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
БУНТУЮЩИЙ ЧЕЛОВЕК 116.docx
Скачиваний:
7
Добавлен:
19.02.2016
Размер:
889.16 Кб
Скачать

БУНТУЮЩИЙ ЧЕЛОВЕК 116

ВВЕДЕНИЕ 117

I бунтующий человек 124

II метафизический бунт 132

СЫНЫ КАИНА 135

АБСОЛЮТНОЕ ОТРИЦАНИЕ 142

Литератор 142

Мятежные денди 151

ОТКАЗ ОТ СПАСЕНИЯ 157

АБСОЛЮТНОЕ УТВЕРЖДЕНИЕ 163

Единственный 163

Ницше и нигилизм 165

БУНТУЮЩАЯ ПОЭЗИЯ 177

Лотреамон и заурядность 178

Сюрреализм и революция 182

НИГИЛИЗМ И ИСТОРИЯ 192

III исторический бунт 196

ЦАРЕУБИЙСТВО 201

Новое Евангелие 203

Казнь короля 205

Религия добродетели 208

Террор 211

БОГОУБИЙСТВА 218

ИНДИВИДУАЛЬНЫЙ ТЕРРОРИЗМ 230

Отказ от добродетели 231

Трое одержимых 233

Разборчивые убийцы 242

Шигалевщина 249

ГОСУДАРСТВЕННЫЙ ТЕРРОРИЗМ И ИРРАЦИОНАЛЬНЫЙ ТЕРРОР 252

Буржуазные пророчества 262

Революционные пророчества 269

Крах пророчеств 280

Последнее царство 292

Тотальность и судилища 298

Роман и бунт 318

Бунт и стиль 326

Творчество и революция 329

БУНТ И УБИЙСТВО 334

Нигилистическое убийство 336

Историческое убийство 339

МЕРА И БЕЗМЕРНОСТЬ 345

ШВЕДСКИЕ РЕЧИ 354

ДОКЛАД. СДЕЛАННЫЙ 14 ДЕКАБРЯ 1957 ГОДА 359

I бунтующий человек

Что же представляет собой бунтующий человек? Это человек, говорящий

"нет". Но, отрицая, он не отрекается: это человек, уже первым своим

действием говорящий "да". Раб, всю жизнь повиновавшийся господским

распоряжениям, неожиданно считает последнее из них неприемлемым. Каково же

содержание его "нет"?

"Нет" может, например, означать: "слишком долго я терпел", "до сих пор

-- так уж и быть, но дальше хватит", "вы заходите слишком далеко" и еще:

"есть предел, переступить который я вам не позволю". Вообще говоря, это

"нет" утверждает существование границы. Эта же идея предела обнаруживается в

чувстве бунтаря, что другой "слишком много на себя берет", простирает свои

права дальше границы, за которой лежит область суверенных прав, ставящих

преграду всякому на них посягательству. Таким образом, порыв к бунту

коренится одновременно и в решительном протесте против любого вмешательства,

которое воспринимается как просто нестерпимое, и в смутной убежденности

бунтаря в своей доброй воле, а вернее, в его впечатлении, что он "вправе

делать то-то и то-то". Бунт не происходит, если нет такого чувства правоты.

Вот почему взбунтовавшийся раб говорит разом и "да" и "нет". Вместе с

упомянутой границей он утверждает все то, что неясно чувствует в себе самом

и хочет сберечь. Он упрямо доказывает, что в нем есть нечто "стоящее",

которое нуждается в защите. Режиму, угнетающему его индивидуальность, он

противопоставляет своего рода право терпеть угнетение только до того

предела, какой он сам устанавливает.

Вместе с отталкиванием чужеродного в любом бунте происходит полное и

непроизвольное отождествление человека с определенной стороной его

собственного существа. Здесь скрытым образом вступает в игру ценностное

суждение, и притом столь спонтанное, что оно помогает бунтарю выстоять среди

опасностей. До сих пор он по крайней мере молчал, погрузившись в отчаяние,

вынужденный терпеть любые условия, даже если считал их глубоко

несправедливыми. Поскольку угнетаемый молчит, люди полагают, что он не

рассуждает и ничего не хочет, а в некоторых случаях он и вправду ничего уже

не желает. А ведь отчаяние, так же как абсурд, судит и желает всего вообще и

ничего в частности. Его хорошо передает молчание. Но как только угнетаемый

заговорит, пусть даже произнося "нет", это значит, что он хочет и судит.

Бунтарь делает крутой поворот. Он шел, погоняемый

--127

кнутом хозяина. А теперь встает перед ним лицом к лицу Бунтовщик

противопоставляет все, что ценно для него, всему, что таковым не является.

Не всякая ценность обусловливает бунт, но всякое бунтарское движение

молчаливо предполагает некую ценность. О ценности ли в данном случае идет

речь?

Каким бы смутным сознание ни было, оно порождается бунтарским порывом:

внезапным ярким чувством того, что в человеке есть нечто такое, с чем он

может отождествлять себя хотя бы на время. До сих пор раб реально не ощущал

эту идентичность. До своего восстания он страдал от всевозможного гнета.

Нередко бывало так, что он безропотно выполнял распоряжения куда более

возмутительные, чем то последнее, которое вызвало бунт. Вытесняя в глубь

сознания бунтарские устремления, раб молча терпел, живя скорее своими

повседневными заботами, чем осознанием своих прав. Потеряв терпение, он

теперь нетерпеливо начинает отвергать все, с чем мирился раньше. Этот порыв

почти всегда имеет и обратное действие: ниспровергая унизительный порядок,

навязанный ему господином, раб вместе с тем отвергает рабство как таковое.

Шаг за шагом бунт заводит его куда дальше, чем завело бы простое

неповиновение. Он переступает даже границу, установленную им для противника,

требуя теперь, чтобы с ним обращались как с равным. То, что было раньше

упорным сопротивлением человека, становится всем человеком, который

отождествляет себя с сопротивлением и сводится к нему. Та часть его натуры,

к которой он требовал уважения, теперь ему дороже всего, дороже даже самой

жизни и становится для бунтаря высшим благом. Живший дотоле ежедневными

компромиссами, раб в один миг ("Потому что как же иначе...") впадает в

непримиримость -- "Все или ничего". Сознание рождается у него вместе с

бунтом.

В этом сознании сочетаются и еще довольно туманное "все", и "ничего",

подразумевающее, что ради "всего" можно пожертвовать и человеком. Бунтарь

хочет быть или "всем", целиком и полностью отождествляя себя с тем благом,

которое он неожиданно осознал, и требуя, чтобы в его лице люди признавали и

приветствовали это благо, или "ничем", то есть полностью лишиться всяких

прав, повинуясь превосходящей силе. Идя до конца, восставший готов к

последнему бесправию, каковым является смерть, если будет лишен того

единственного священного дара, каким, например, может стать для него

свобода. Лучше умереть стоя, чем жить на коленях *.

По мнению многих достойных авторов, ценность "чаще всего представляет

собой переход от действия к праву, от желанного к желательному (в общем,

переход всегда опосредован желанием)" '. Переход к праву заявлен, как мы уже

видели, в бунте. А тем самым и переход от формулы "нужно было бы, чтобы это

существовало" к формуле "я хочу, чтобы было так". Но, Lalande. Vocabulaire

philosophique.

--128

быть может, еще важнее, что речь идет о переходе от индивида ко благу,

ставшему отныне всеобщим. Вопреки ходячему мнению о бунте, возникновение

лозунга "Все или ничего" доказывает, что бунт, даже зародившийся в недрах

сугубо индивидуального, ставит под сомнение само понятие индивида. Если

индивид действительно готов умереть и в определенных обстоятельствах

принимает смерть в своем бунтарском порыве, он тем самым показывает, что

жертвует собой во имя блага, которое, по его мнению, значит больше его

собственной судьбы. Если бунтовщик готов погибнуть, лишь бы не лишиться

защищаемого им права, то это означает, что он ценит это право выше, чем

самого себя. Следовательно, он действует во имя пусть еще неясной ценности,

которая, он чувствует, равно присуща как ему, так и всем другим. Очевидно,

утверждение, присущее любому мятежному действию, простирается на нечто,

превосходящее индивида в той мере, в какой это нечто избавляет его от

предполагаемого одиночества и дает ему основание действовать. Но теперь уже

важно отметить, что эта предсуществующая ценность, данная до всякого

действия, вступает в противоречие с чисто историческими философскими

учениями, согласно которым ценность завоевывается (если она вообще доступна

завоеванию) лишь в результате действия. Анализ бунта приводит по меньшей

мере к догадке, что человеческая природа действительно существует,

подтверждая представления древних греков и отрицая постулаты современной

философии * К чему восставать, если в тебе самом нет ничего устойчиво

постоянного, достойного, чтобы его сберечь? Если раб восстает, то ради блага

всех живущих. Ведь он полагает, что при существующем порядке вещей в нем

отрицается нечто, присущее не только ему, а являющееся тем общим, в котором

все люди, и даже тот, кто оскорблял и угнетал раба, имеют предуготованное

сообщество '. Такой вывод подтверждается двумя наблюдениями. Прежде всего,

следует отметить, что по своей сути бунтарский порыв не является

эгоистическим душевным движением. Спору нет, он может быть обусловлен

эгоистическими причинами. Но люди восстают равно и против лжи и против

угнетения. Более того, поначалу движимый этими причинами, бунтовщик в самой

глубине души ничем не дорожит, поскольку ставит на карту все. Конечно,

восставший требует к себе уважения, но в той мере, в какой он отождествляет

себя с естественным человеческим сообществом. Отметим еще, что бунтовщиком

становится отнюдь не только сам угнетенный. Бунт может поднять и тот, кто

потрясен зрелищем угнетения, жертвой которого стал другой. В таком случае

происходит отождествление с этим угнетенным. И здесь необходимо уточнить,

что речь идет не о психологической уловке, при помощи которой человек

воображает, что оскорбляют его самого

' Сообщество жертв -- явление того же порядка, что и сообщество жертвы

и палача. Но палач об этом не ведает

--129

Бывает, наоборот, мы не в состоянии спокойно смотреть, как другие

подвергаются тем оскорблениям, которые мы сами терпели бы, не протестуя

Пример этого благороднейшего движения человеческой души -- самоубийства из

протеста, на которые решались русские террористы на каторге, увидев, как

секут их товарищей по борьбе. Дело здесь не только в общности интересов.

Действительно, мы можем счесть возмутительной несправедливость по отношению

к нашим противникам. Есть только отождествление судеб и принятого решения.

Таким образом, для себя самого индивид вовсе не является той ценностью,

которую он хочет защищать. Для создания этой ценности нужны все люди. В

бунте, выходя за свои пределы, человек сближается с другим, и с этой точки

зрения человеческая солидарность является метафизической. Речь идет попросту

о солидарности, рождающейся в оковах.

Можно еще уточнить позитивный аспект ценности, предполагаемый всяким

бунтом, сравнив ее с таким чисто негативным понятием, как озлобление в

дефиниции Макса Шелера '. И действительно, мятежный порыв есть нечто

большее, чем акт протеста в самом сильном смысле слова. Озлобление отлично

определено Шелером как самоотравление, как губительная секреция

затянувшегося бессилия, происходящая в закрытом сосуде. Бунт, наоборот,

взламывает бытие и помогает выйти за его пределы. Застойные воды он

превращает в бушующие волны. Шелер сам подчеркивает пассивный характер

озлобления, отмечая то большое место, которое она занимает в душевном мире

женщины, чья участь -- быть объектом вожделения и обладания. Источником

бунта, напротив, является переизбыток энергии и жажда деятельности Шелер

прав, говоря, что озлобление ярко окрашивается завистью Но завидуют тому,

чем не обладают. Восставший же защищает себя такого, каков он есть. Он

требует не только блага, которым не обладает или которого могут его лишить

Он добивается признания того, что в нем уже есть и что он сам почти во всех

случаях признал более значимым, чем предмет вероятной зависти. Бунт

нереалистичен Как считает Шелер, озлобленность сильной души превращается в

карьеризм, а слабой -- в горечь. Но в любом случае речь идет о том, чтобы

стать иным, чем ты являешься. Озлобление всегда обращено против его

носителя. Бунтующий человек, напротив, в своем первом порыве протестует

против посягательств на себя такого, каков он есть Он борется за целостность

своей личности Он стремится поначалу не столько одержать верх, сколько

заставить уважать себя.

Похоже, наконец, что озлобленность заранее упивается муками, которые

она хотела бы причинить своему объекту. Ницше

L'homme du ressentiment *

К оглавлению

--130

и Шелер правы, усматривая прекрасный образчик такого чувства в том

пассаже Тертуллиана, где тот сообщает читателям, что для блаженных

обитателей рая будет величайшей усладой видеть римских императоров,

корчащихся в адском пламени. Такова же и услада добропорядочных обывателей,

обожающих зрелище смертной казни. Бунтарь же, напротив, принципиально

ограничивается протестом против унижений, не желая их никому другому, и

готов претерпевать боль, но только не допустить ничего оскорбительного для

личности.

В таком случае непонятно, почему Шелер полностью отождествляет

бунтарский дух и озлобление. Его критику злобности в гуманитаризме (который

трактуется им как форма нехристианской любви к людям) можно было бы

адресовать некоторым расплывчатым формам гуманитарного идеализма или технике

террора. Но эта критика бьет мимо цели в том, что касается бунта человека

против своего удела и что касается порыва, который подымает его на защиту

достоинства, присущего каждому. Шелер хочет показать, что гуманитаризм идет

рука об руку с ненавистью к миру. Любят человечество в целом, чтобы не

любить никого в частности. В некоторых случаях это верно, и Шелера можно

понять лучше, когда примешь во внимание, что гуманитаризм для него

представлен Бентамом и Руссо. Но привязанность человека к человеку может

возникнуть благодаря чему-то иному, нежели арифметический подсчет интересов

или доверие к человеческой природе (впрочем, чисто теоретическое).

Утилитаристам и воспитателю Эмиля * противостоит, например, логика,

воплощенная Достоевским в образе Ивана Карамазова, который начинает

бунтарским порывом и заканчивает метафизическим восстанием. Шелер, будучи

знаком с романом Достоевского, так резюмирует эту концепцию: "В мире не так

уж много любви, чтобы тратить ее на что-нибудь другое, кроме человека". Даже

если бы подобное резюме было верным, бездонное отчаяние, которое чувствуется

за ним, заслуживает чего-то лучшего, нежели презрение. Но оно, по сути, не

передает трагического характера карамазовского бунта. Драма Ивана

Карамазова, напротив, заключается в переизбытке любви, не знающей, на кого

излиться Поскольку эта любовь не находит применения, а Бог отрицается,

возникает решение одарить ею человека во имя благородного сострадания.

Впрочем, как это следует из нашего анализа, в бунтарском движении некий

абстрактный идеал избирается не по причине душевной бедности и не с целью

бесплодного протеста Необходимо видеть в человеке то, что не сведешь к идее,

тот его душевный жар, который предназначен для существования и ни для чего

иного. Значит ли это, что никакой бунт не несет в себе озлобленности и

зависти? Нет, не значит, и мы об этом отлично знаем в наш недобрый век. Но

мы должны рассматривать понятие озлобленности в самом широком его смысле,

поскольку иначе рискуем исказить его, и тогда можно сказать, что бунт

--131

полностью преодолевает озлобленность. Если в "Грозовом перевале"

Хитклиф предпочитает Богу свою любовь и просит отправить его в ад, только

чтобы соединиться там с любимой, то здесь говорит не только его униженная

молодость, но и мучительный опыт всей жизни. Тот же самый порыв побудил

Мейстера Экхарта в могучем приступе ереси заявить, что он предпочитает ад с

Иисусом раю без него. И здесь все тот же порыв любви. Следовательно, вопреки

Шелеру, я всячески настаиваю на страстном созидательном порыве бунта,

который отличает его от озлобленности. По своей видимости негативный,

поскольку ничего не создает, бунт в действительности глубоко позитивен,

потому что он открывает в человеке то, за что всегда стоит бороться.

Но не являются ли относительными и бунт, и ценность, которую он несет в

себе? Похоже, что причины бунта менялись вместе с эпохами и цивилизациями.

Очевидно, что у индусского парии, у воина империи Инка, у туземца из

Центральной Африки или у члена первых христианских общин были различные

представления о бунте. Можно было бы даже с большой вероятностью утверждать,

что в данных конкретных случаях понятие бунта не имело смысла. Однако

древнегреческий раб, крепостной, кондотьер времен Возрождения, парижский

буржуа эпохи Регентства, русский интеллигент 1900-х годов и современный

рабочий, различаясь в своем понимании причин бунта, единодушно признавали

его законность. Иначе говоря, можно предположить, что проблема бунта имеет

определенный смысл лишь в рамках западной мысли. Можно высказаться еще

точнее, отмечая вместе с Максом Шелером, что мятежный дух с трудом находил

выражение в обществах, где неравенство было слишком велико (как в индусских

кастах), или, наоборот, в тех обществах, где равенство было абсолютным

(некоторые первобытные племена). В обществе бунтарский дух может возникнуть

только в тех социальных группах, где теоретическое равенство скрывает

огромные фактические неравенства. А это означает, что проблема бунта имеет

смысл только в нашем западном обществе. В таком случае трудно было бы

удержаться от соблазна утверждать, что эта проблема связана с развитием

индивидуализма, если бы предыдущие размышления не насторожили нас против

такого вывода

Из замечания Шелера можно с очевидностью вывести лишь то, что в наших

западных обществах благодаря теории политической свободы в человеческой душе

укореняется высокое понятие о человеке и в результате практического

использования этой же свободы растет соответствующая неудовлетворенность

своим положением. Фактическая свобода развивается медленнее, чем

представления человека о свободе. Из этого наблюдения можно вывести лишь

следующее: бунт -- это дело человека осведомленного, твердо сознающего свои

права. Но ничто не позволяет нам говорить только о правах индивида.

Напротив,

--132

очень вероятно, что благодаря уже упоминавшейся солидарности род

человеческий все глубже и полнее осознает самого себя в ходе своей истории.

Действительно, в случае с инками или париями проблемы бунта не возникает,

поскольку она была разрешена для них традицией -- еще до того, как они могли

поставить перед собой вопрос о бунте, ответ на него уже заранее был дан в

понятии священного. В сакрализованном мире нет проблемы бунта, как нет

вообще никаких реальных проблем, поскольку все ответы даны раз и навсегда.

Здесь место метафизики занимает миф. Нет никаких вопрошаний, есть только

ответы и бесконечные комментарии к ним, которые могут быть и

метафизическими. Но человек есть вопрошание и бунт -- пока он не вошел в

сферу священного и тогда, когда он вышел из нее, хотя вопрошает и бунтует

ради того, чтобы войти туда или выйти оттуда. Человек бунтующий есть

человек, живущий до или после священного, требующий человеческого порядка,

при котором и ответы будут человеческими, то есть разумно сформулированными.

С этого момента всякий вопрос, всякое слово является бунтом, тогда как в

сакрализованном мире всякое слово есть акт благодати. Можно было бы таким

образом показать, что для человеческого духа доступны только два универсума

-- универсум священного (или, если воспользоваться языком христианства,

универсум благодати) ' и универсум бунта. Исчезновение одного означает

возникновение второго, хотя это возникновение может происходить в

озадачивающих формах. И tvt мы вновь встречаемся с формулой "Все или

ничего". Актуальность проблемы бунта определяется единственно тем, что

сегодня целые общества стремятся обособиться от священного. Мы живем в

десакрализованной истории. Конечно, человек не сводится к восстанию. Но

сегодняшняя история с ее распрями вынуждает нас признать, что бунт -- это

одно из существенных измерений человека Он является нашей исторической

реальностью. И нам нужно не бежать от нее, а найти в ней наши ценности. Но

можно ли, пребывая вне сферы священного и его абсолютных ценностей, обрести

правило жизненного поведения? -- таков вопрос, поставленный бунтом.

Мы уже имели возможность отметить некую неопределенную ценность,

которая рождается у того предела, за которым происходит восстание. Теперь

пора спросить у себя, обретается ли эта ценность в современных формах

бунтарской мысли и бунтарского действия, и, если это так, уточнить ее

содержание. Но прежде чем продолжить рассуждения, отметим, что в основе этой

ценности лежит бунт как таковой. Солидарность людей обусловливается

бунтарским порывом, а он, в свой черед, находит себе оправдание только в их

соучастии. Следовательно, мы

Разумеется, возникновение христианства отмечено метафизическим бунтом,

но воскресение Христа, провозвестие его второго пришествия и Царствия Божия,

понимаемое как обещание жизни вечной,-- это ответы, которые делают бунт бес

полезным

--133

вправе заявить, что любой бунт, • позволяющий себе отрицать или

разрушать человеческую солидарность, перестает в силу этого быть бунтом и в

реальности совпадает с мертвящим соглашательством. Точно так же лишенная

святости человеческая солидарность обретает жизнь лишь на уровне бунта. Тем

самым заявляет о себе подлинная драма бунтарской мысли. Для того чтобы жить,

человек должен бунтовать, но его бунт обязан уважать границы, открытые

бунтарем в самом себе, границы, за которыми люди, объединившись, начинают

свое подлинное бытие. Бунтарская мысль не может обойтись без памяти, ей

присуща постоянная напряженность. Следуя за ней в своих произведениях и

действиях, мы всякий раз должны спрашивать, остается ли эта мысль верной

своему первоначальному благородству или, наоборот, забыла о нем -- то ли по

причине усталости и безумия, то ли во хмелю тирании или раболепия.

А пока вот первый результат, которого добился мятежный дух благодаря

рефлексии, проникнутой абсурдностью и очевидной бесплодностью мира. В опыте

абсурда страдание индивидуально. В бунтарском порыве оно приобретает

характер коллективного существования. Оно становится общим начинанием.

Первое движение ума, скованного отчужденностью, заключается в том, что он

разделяет эту отчужденность со всеми людьми, и в том, что человеческая

реальность страдает в своей целостности от обособленности, отчужденности по

отношению к самой себе и к миру. Зло, испытанное одним человеком, становится

чумой, заразившей всех. В наших повседневных испытаниях бунт играет такую же

роль, какую играет "cogito" в порядке мышления: бунт является первой

очевидностью. Но эта очевидность извлекает индивида из его одиночества, она

является тем общим, что лежит в основе первой ценности для всех людей. Я

бунтую, следовательно, мы существуем.

--134

Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]