- •Isbn 5-7281-0396-0
- •-К -к -к
- •Глава 1
- •Глава 2
- •1689-1725 Гг.: петровские реформы и их итоги
- •Глава 3
- •"К "к “к
- •Глава 4
- •Глава 5
- •1762—1796 Гг.: реформы Екатерины Великой
- •"К "к "к
- •14— 1231
- •Глава 6
- •Примечания
- •Глава 1 73
- •Глава 1 73
- •Глава 1 73
- •Глава 1 73
- •Глава 1 73
- •Глава 1 73
- •Глава 1 73
- •Глава 1 73
- •Глава 1 73
- •Глава 1 73
- •Глава 1 73
- •Список сокращений
- •Глава 1 73
- •Глава 1 73
- •Технический редактор г.П. Каренина Компьютерная верстка д.Г. Десницкая
- •1У Рындзюнского (с. 90), по-видимому, в результате арифметической ошибки дана цифра 11,8%.14*
А. Е. КАМЕНСКИЙ
ОТ ПЕТРА] ДО ПАВЛА I
А.Б. КАМЕНСКИЙ
ОТ ПЕТРА I ДО ПАВЛА I
РЕФОРМЫ В РОССИИ XVIII ВЕКА Опыт целостного анализа
МОСКВА 2001
ББК
63.3 (2) 4 К 18
Isbn 5-7281-0396-0
©Каменский
А.Б., 2001 ©Российский государственный
гуманитарный университет, 2001
ОГЛАВЛЕНИЕ
ОТ ПЕТРА I ДО ПАВЛА I 3
ОГЛАВЛЕНИЕ 5
ВВЕДЕНИЕ 16
ГЛАВА 1 54
ФЕНОМЕН РЕФОРМЫ В ИСТОРИИ РОССИИ: ИСХОДНЫЕ ПОЛОЖЕНИЯ 54
ГЛАВА 2 84
1689-1725 it.: ПЕТРОВСКИЕ РЕФОРМЫ И ИХ ИТОГИ 84
ПЕТРОВСКИЕ РЕФОРМЫ В НОВЕЙШЕЙ ИСТОРИОГРАФИИ 84
КРИЗИС ТРАДИЦИОНАЛИЗМА В РОССИИ ВТОРОЙ ПОЛОВИНЫ XVII ВЕКА 112
ХРОНИКА ПЕТРОВСКИХ РЕФОРМ 127
СИСТЕМНЫЙ КРИЗИС И РЕФОРМЫ В РОССИИ И ТУРЦИИ: ОПЫТ СРАВНЕНИЯ 197
ИТОГИ ПЕТРОВСКИХ РЕФОРМ 204
ГЛАВА 3 218
1725-1741 гг.: КОНТРРЕФОРМА ИЛИ СТАБИЛИЗАЦИЯ? 218
ПОСЛЕПЕТРОВСКАЯ РОССИЯ В ИСТОРИОГРАФИИ 218
ГЛАВА 4 343
1741—1762 гг.: ОТ КОРРЕКТИРОВКИ КУРСА К НОВЫМ РЕФОРМАМ 343
ИСТОРИОГРАФИЯ 343
ВНУТРЕННЕЙ ПОЛИТИКИ РОССИИ 343
ПРИ ЕЛИЗАВЕТЕ ПЕТРОВНЕ И ПЕТРЕ III 343
СУДЬБА РЕФОРМ В ЦАРСТВОВАНИЕ ИМПЕРАТРИЦЫ ЕЛИЗАВЕТЫ ПЕТРОВНЫ 367
РЕФОРМЫ ИМПЕРАТОРА ПЕТРА III 405
ГЛАВА 5 418
J762—1796 гг,: 418
РЕФОРМЫ ЕКАТЕРИНЫ ВЕЛИКОЙ 418
ИСТОРИОГРАФИЧЕСКИЕ ПРОБЛЕМЫ ИЗУЧЕНИЯ ЕКАТЕРИНИНСКИХ РЕФОРМ 418
РЕФОРМАТОРСКАЯ ПРОГРАММА ЕКАТЕРИНЫ II И ЕЕ ИДЕЙНАЯ ОСНОВА 436
РЕАЛИЗАЦИЯ ПОЛИТИЧЕСКОЙ ПРОГРАММЫ ЕКАТЕРИНЫ II 489
ИТОГИ И ЗНАЧЕНИЕ РЕФОРМ ЕКАТЕРИНЫ II 609
ГЛАВА 6 620
1796-1801 гг,: ПРАВЛЕНИЕ ПАВЛА I - ЗАВЕРШЕНИЕ РОССИЙСКИХ РЕФОРМ XVIII в, 620
И ИХ ОБЩЕЕВРОПЕЙСКИЙ КОНТЕКСТ 620
ПРЕОБРАЗОВАНИЯ ПАВЛА I В НОВЕЙШЕЙ ИСТОРИОГРАФИИ 620
1 ПОЛИТИЧЕСКАЯ ПРОГРАММА ПАВЛА I 631
И ЕЕ ВОПЛОЩЕНИЕ В ЖИЗНЬ 631
РОССИЙСКИЕ РЕФОРМЫ XVIII в. 673
В ОБЩЕЕВРОПЕЙСКОМ КОНТЕКСТЕ 673
ЗАКЛЮЧЕНИЕ 684
ИМЕННОЙ УКАЗАТЕЛЬ 734
Каменский А.Б. 741
ГЛАВА5. 1762-1796 гг.-.
РЕФОРМЫ ЕКАТЕРИНЫ ВЕЛИКОЙ
ОТ ПЕТРА I ДО ПАВЛА I 3
ОГЛАВЛЕНИЕ 5
ВВЕДЕНИЕ 26
ГЛАВА 1 64
ФЕНОМЕН РЕФОРМЫ В ИСТОРИИ РОССИИ: ИСХОДНЫЕ ПОЛОЖЕНИЯ 64
ГЛАВА 2 94
1689-1725 it.: ПЕТРОВСКИЕ РЕФОРМЫ И ИХ ИТОГИ 94
ПЕТРОВСКИЕ РЕФОРМЫ В НОВЕЙШЕЙ ИСТОРИОГРАФИИ 94
КРИЗИС ТРАДИЦИОНАЛИЗМА В РОССИИ ВТОРОЙ ПОЛОВИНЫ XVII ВЕКА 122
ХРОНИКА ПЕТРОВСКИХ РЕФОРМ 137
СИСТЕМНЫЙ КРИЗИС И РЕФОРМЫ В РОССИИ И ТУРЦИИ: ОПЫТ СРАВНЕНИЯ 207
ИТОГИ ПЕТРОВСКИХ РЕФОРМ 214
ГЛАВА 3 228
1725-1741 гг.: КОНТРРЕФОРМА ИЛИ СТАБИЛИЗАЦИЯ? 228
ПОСЛЕПЕТРОВСКАЯ РОССИЯ В ИСТОРИОГРАФИИ 228
ГЛАВА 4 353
1741—1762 гг.: ОТ КОРРЕКТИРОВКИ КУРСА К НОВЫМ РЕФОРМАМ 353
ИСТОРИОГРАФИЯ 353
ВНУТРЕННЕЙ ПОЛИТИКИ РОССИИ 353
ПРИ ЕЛИЗАВЕТЕ ПЕТРОВНЕ И ПЕТРЕ III 353
СУДЬБА РЕФОРМ В ЦАРСТВОВАНИЕ ИМПЕРАТРИЦЫ ЕЛИЗАВЕТЫ ПЕТРОВНЫ 377
РЕФОРМЫ ИМПЕРАТОРА ПЕТРА III 415
ГЛАВА 5 428
J762—1796 гг,: 428
РЕФОРМЫ ЕКАТЕРИНЫ ВЕЛИКОЙ 428
ИСТОРИОГРАФИЧЕСКИЕ ПРОБЛЕМЫ ИЗУЧЕНИЯ ЕКАТЕРИНИНСКИХ РЕФОРМ 428
РЕФОРМАТОРСКАЯ ПРОГРАММА ЕКАТЕРИНЫ II И ЕЕ ИДЕЙНАЯ ОСНОВА 446
РЕАЛИЗАЦИЯ ПОЛИТИЧЕСКОЙ ПРОГРАММЫ ЕКАТЕРИНЫ II 499
ИТОГИ И ЗНАЧЕНИЕ РЕФОРМ ЕКАТЕРИНЫ II 619
ГЛАВА 6 630
1796-1801 гг,: ПРАВЛЕНИЕ ПАВЛА I - ЗАВЕРШЕНИЕ РОССИЙСКИХ РЕФОРМ XVIII в, 630
И ИХ ОБЩЕЕВРОПЕЙСКИЙ КОНТЕКСТ 630
ПРЕОБРАЗОВАНИЯ ПАВЛА I В НОВЕЙШЕЙ ИСТОРИОГРАФИИ 630
1 ПОЛИТИЧЕСКАЯ ПРОГРАММА ПАВЛА I 641
И ЕЕ ВОПЛОЩЕНИЕ В ЖИЗНЬ 641
РОССИЙСКИЕ РЕФОРМЫ XVIII в. 683
В ОБЩЕЕВРОПЕЙСКОМ КОНТЕКСТЕ 683
ЗАКЛЮЧЕНИЕ 694
ИМЕННОЙ УКАЗАТЕЛЬ 744
Каменский А.Б. 751
ГЛАВА 6.1796-1801 гг.:
ПРАВЛЕНИЕ ПАВЛА I - ЗАВЕРШЕНИЕ
РОССИЙСКИХ РЕФОРМ XVIII в.
И ИХ ОБЩЕЕВРОПЕЙСКИЙ КОНТЕКСТ
Преобразования Павла I в новейшей историографии 473
ОТ ПЕТРА I ДО ПАВЛА I 3
ОГЛАВЛЕНИЕ 5
ВВЕДЕНИЕ 35
ГЛАВА 1 73
ФЕНОМЕН РЕФОРМЫ В ИСТОРИИ РОССИИ: ИСХОДНЫЕ ПОЛОЖЕНИЯ 73
ГЛАВА 2 103
1689-1725 it.: ПЕТРОВСКИЕ РЕФОРМЫ И ИХ ИТОГИ 103
ПЕТРОВСКИЕ РЕФОРМЫ В НОВЕЙШЕЙ ИСТОРИОГРАФИИ 103
КРИЗИС ТРАДИЦИОНАЛИЗМА В РОССИИ ВТОРОЙ ПОЛОВИНЫ XVII ВЕКА 131
ХРОНИКА ПЕТРОВСКИХ РЕФОРМ 146
СИСТЕМНЫЙ КРИЗИС И РЕФОРМЫ В РОССИИ И ТУРЦИИ: ОПЫТ СРАВНЕНИЯ 216
ИТОГИ ПЕТРОВСКИХ РЕФОРМ 223
ГЛАВА 3 237
1725-1741 гг.: КОНТРРЕФОРМА ИЛИ СТАБИЛИЗАЦИЯ? 237
ПОСЛЕПЕТРОВСКАЯ РОССИЯ В ИСТОРИОГРАФИИ 237
ГЛАВА 4 362
1741—1762 гг.: ОТ КОРРЕКТИРОВКИ КУРСА К НОВЫМ РЕФОРМАМ 362
ИСТОРИОГРАФИЯ 362
ВНУТРЕННЕЙ ПОЛИТИКИ РОССИИ 362
ПРИ ЕЛИЗАВЕТЕ ПЕТРОВНЕ И ПЕТРЕ III 362
СУДЬБА РЕФОРМ В ЦАРСТВОВАНИЕ ИМПЕРАТРИЦЫ ЕЛИЗАВЕТЫ ПЕТРОВНЫ 386
РЕФОРМЫ ИМПЕРАТОРА ПЕТРА III 424
ГЛАВА 5 437
J762—1796 гг,: 437
РЕФОРМЫ ЕКАТЕРИНЫ ВЕЛИКОЙ 437
ИСТОРИОГРАФИЧЕСКИЕ ПРОБЛЕМЫ ИЗУЧЕНИЯ ЕКАТЕРИНИНСКИХ РЕФОРМ 437
РЕФОРМАТОРСКАЯ ПРОГРАММА ЕКАТЕРИНЫ II И ЕЕ ИДЕЙНАЯ ОСНОВА 455
РЕАЛИЗАЦИЯ ПОЛИТИЧЕСКОЙ ПРОГРАММЫ ЕКАТЕРИНЫ II 508
ИТОГИ И ЗНАЧЕНИЕ РЕФОРМ ЕКАТЕРИНЫ II 628
ГЛАВА 6 639
1796-1801 гг,: ПРАВЛЕНИЕ ПАВЛА I - ЗАВЕРШЕНИЕ РОССИЙСКИХ РЕФОРМ XVIII в, 639
И ИХ ОБЩЕЕВРОПЕЙСКИЙ КОНТЕКСТ 639
ПРЕОБРАЗОВАНИЯ ПАВЛА I В НОВЕЙШЕЙ ИСТОРИОГРАФИИ 639
1 ПОЛИТИЧЕСКАЯ ПРОГРАММА ПАВЛА I 650
И ЕЕ ВОПЛОЩЕНИЕ В ЖИЗНЬ 650
РОССИЙСКИЕ РЕФОРМЫ XVIII в. 692
В ОБЩЕЕВРОПЕЙСКОМ КОНТЕКСТЕ 692
ЗАКЛЮЧЕНИЕ 703
ИМЕННОЙ УКАЗАТЕЛЬ 753
Каменский А.Б. 760
Памяти
Александра Лазаревича Станиславского
ВВЕДЕНИЕ
История реформ — одна из “вечных” тем историографии, ибо в значительной мере именно посредством реформ осуществляется направленное (хотя и не всегда осознанное) изменение людьми существующей исторической реальности. Реформы — результат рефлексии общества в целом (а чаще его части), не удовлетворенного существующим положением дел и стремящегося к совершенствованию условий своей жизни, т. е. самого общества и государства. Иными словами, история реформ — одна из важнейших составляющих истории человеческой цивилизации как таковой, того, что, собственно, и изучает историческая наука. Интерес к истории реформ поэтому и в среде профессиональных историков, и в более широких слоях общества сохранится до тех пор, пока вообще будет существовать интерес к истории, к познанию прошлого.
История реформ в России, в силу специфики исторического развития нашей страны, представляет особый интерес. Об этом свидетельствует хотя бы то, что на протяжении уже двух столетий важнейшими для русской общественной мысли остаются такие темы, как выбор исторического пути, проблема “Россия—Запад”, возможность модернизации русского общества и ряд других, обсуждение которых неминуемо связывается с реформами то Ивана Грозного, то Петра Великого, то Александра И, то П.А. Столыпина. Всякий раз, когда Россия вступает в новый этап серьезных преобразований, увеличивается поток публикаций по истории реформ, авторы которых пытаются осмыслить опыт прошлого и извлечь из него уроки на будущее. Исторический опыт российского реформаторства, таким образом, осознается обществом как некая неизбывная ценность, чем в первую очередь определяются актуальность и значимость темы данной работы. Но насколько она нова?
Значение реформ в истории России определяет и их положение в проблематике исторических исследований. Даже краткий об
зор литературы на эту тему занял бы, вероятно, не одну сотню страниц. Десятки, сотни, а может быть, и тысячи статей и капитальных трудов отечественных и зарубежных ученых посвящены как отдельным реформам (например, опричной реформе Ивана Грозного, административной реформе Петра I, городовой реформе Екатерины И, крестьянской реформе 1861 г., столыпинской аграрной реформе и др.), так и целым периодам интенсивных преобразований (например, реформам Петра I, Александра I, Александра II и др.) и даже нереализованным реформаторским проектам (например, “Конституции” Фонвизина—Панина, проектам М.М. Сперанского, М.Т. Лорис-Меликова и др.). И все же, при обилии исследований, число которых растет с каждым годом, нельзя не удивляться тому, что до недавнего времени практически не было опытов написания истории реформ в Россиив целом, не делались попытки взглянуть на эту историю не как на череду не связанных или малосвязанных между собой эпизодов (нередко приобретающих при таком подходе случайный характер), а как на целостный процесс преобразования Российского государства и общества, насчитывающий не одно столетие. Конечно, историю реформ можно при желании вычленить из общих курсов истории России, в том числе таких классических, как С.М. Соловьева, В.О. Ключевского или С.Ф. Платонова, но и тогда она предстает, скорее, как серия отдельных очерков, а не исследование, объединенное одной общей мыслью.
Впервые попытка дать целостное описание истории российских реформ была предпринята Н.Я. Эйдельманом в книге «“Революция сверху” в России» (М., 1989). Однако его работа носит скорее публицистический, нежели исследовательский характер. Основная ее ценность в том, что, написанная профессиональным историком, она представляет собой как бы итог его размышлений о русской истории1. В 1996 г. вышла коллективная монография известных петербургских историков “Власть и реформы”. Уже название книги указывает на то, что реформы в ней не единственный, но один из двух объектов исследования1. Причем сами авторы отмечают, что, хотя “части книги объединены общим замыслом и подходом к раскрытию основной темы”, “все-таки это очерки” и, соответственно, в авторских разделах книги отразились их взгляды, не всегда совпадающие друг с другом1. Иначе говоря, единой концепции истории российских реформ в книге нет2.
Подобная историографическая ситуация порождена, на мой взгляд, двумя важными обстоятельствами. Первое из них — ряд стереотипных представлений, прочно укоренившихся в общественном сознании, проникших в труды историков и нередко восходящих к восприятию и оценкам современников описываемых событий. Так, например, широко распространено мнение, что все реформы в истории России не были завершены и уже потому потерпели неудачу. Своеобразным отражением такого представления явился часто звучавший в последние годы в выступлениях политических деятелей и статьях публицистов тезис об исторической миссии современных реформаторов впервые в русской истории довести реформы до конца. В основе такого подхода лежит, по-ви- димому, представление о том, что если бы до конца были доведены предшествующие реформы, то России удалось бы избежать социальных потрясений начала XX в. Однако подобный критерий оценки успеха или неудачи реформ вряд ли можно признать удовлетворительным. И тут необходимо сказать о втором важном факторе, заключающемся в слабой проработанности целого спектра понятий, связанных с реформой как с социально-политическим феноменом. Собственно говоря, иначе и не могло быть, ведь, как заметил недавно К.Ф. Шацилло, «правильно осмыслить связь между ними (реформами. — А.К.)было невозможно, пользуясь лишь разрешенной для историков марксистской идеологией, которая рассматривала реформы только как “побочный продукт революционного процесса”, а революции именовала не иначе как “локомотивом истории”»^. В существующей литературе можно обнаружить большое разнообразие подходов и представлений о самом понятии реформы, о специфике российских реформ, о градации реформ, о критериях их оценки и пр. Все это в полной мере отразилось в работах некоторых историков последнего времени, делавших попытки обобщить опыт российского реформаторства^.
Стереотипные представления об истории реформ в России, укоренившиеся в общественном сознании и историографии, тесно взаимосвязаны с разного рода теоретическими обобщениями о характере социально-политического развития Российского государства, в свою очередь влияющими на миросознание широких социальных слоев в России и на бытующие представления о ней за ее пределами. Примером такого рода обобщений могут служить работы А.Л. Янова, убежденного, что для России характерны “короткие фазы лихорадочной модернизационной активности с длинными периодами прострации”. Данное положение, в свою очередь, обосновывается тем, что “брак” России с Византией сделал ее “живой дихотомией”, в результате чего “она утратила способность к поступательному политическому развитию”4. Янову вторит Е. Стариков, утверждающий, что в России “каждый рывок сопровождался длительным периодом застоя, так как в жертву этому рывку приносятся все остальные элементы социального организма, без которых самостоятельное органическое развитие производительных сил невозможно”5. О “скачкообразном развитии” дореволюционной России пишет и А.Н. Медушевский, считающий, что “вся история русской государственности послепетровского времени может быть интерпретирована как серия реформ и, соответственно, контрреформ сверху, целенаправленно проводившихся государством”6. В 1990 г. вопрос о цикличном характере реформ в России специально рассматривался на международной конференции в Институте Кеннана (США), материалы которой изданы в 1995 г.7В том, что он был именно таков, не сомневаются и авторы коллективной монографии “Власть и реформы”6.
В “большом радикализме” российских преобразований видит их коренное отличие от “западных аналогов” М.М. Горинов. В России, считает он, реформы «часто приобретают черты “революций сверху”». “Модель цикла” таких преобразований, по Горинову, выглядит следующим образом: внешний импульс заставляет радикальное крыло бюрократии выступить инициатором “глубоких, сравнимых по масштабам с революцией” реформ, которые создают клубок новых противоречий, ведущих к социальному взрыву, в свою очередь оборачивающихся воссозданием “жестко-централизованной иерархической государственности”9. Подобным же видит ход реформ и публицист А. Черкассов, полагающий, что все реформы нацелены на то, “чтобы реформировать порядок вещей, при этом не затрагивая его концептуальной основы”, оставляя “в неприкосновенности что-то чрезвычайно важное, незыблемость чего представляется очевидной”. Вызванные поражением в войне или иной национальной катастрофой, реформы, по его мнению, основываются “на перераспределении интересов, в основном за счет консервативной партии” и заканчиваются, “когда волна перемен доходит до ватерлинии консервативной позиции”. Поводом же к окончанию реформ всякий раз становились волнения на окраинах империи1^. В том, что “серьезные реформы — чаще следствие неудач, чем успехов”, уверен и М.А. Давыдов11. Наконец, американский историк А. Рибер сперва в 1991 г.1^, а затем в расширенном виде в 1995 г. назвал восемь наиболее характерных элементов, присущих, с его точки зрения, российским реформам. Во- первых, то, что инициатива реформ всегда исходит сверху как ответ на системный кризис. Во-вторых, изданию важнейших законодательных актов всегда предшествует подготовительный период. В-третьих, это, как правило, отсутствие у реформаторов детального и всеобъемлющего плана реформ, вследствие чего они действуют, повинуясь сиюминутным обстоятельствам. В-четвертых, проведение реформ сопровождается острой борьбой внутри бюрократии. В-пятых, выплеск внутриправительственной борьбы вовне вовлекает в нее прессу и общественные организации. В-шестых, реформа всегда сопровождается обсуждением проблемы “особого пути” России. В-седьмых, реформа всегда остается незавершенной, “особенно, если оценивать ее с точки зрения реформатора”. И, наконец, восьмой элемент — это социальный ответ на реформу со стороны низов1^1.
Число примеров, убеждающих, что такие представления воплощают как бы общепринятую точку зрения, можно значительно умножить. Однако реформа тем и отличается от революции, что не предполагает разрушения всего “до основания”, и вряд ли справедливо упрекать реформаторов-самодержцев или выполнявших их волю министров в том, что, задумывая преобразования, они не ставили цель уничтожить то, “незыблемость чего представляется очевидной”, т. е. прежде всего самодержавие2. Некоторые же из “элементов”, названных Рибером (как, например, то, что касается прессы и общественных организаций), вряд ли применимо к XVIII в. и уж тем более к раннему времени. Ясно также,
что не только в России, но и в любой другой стране реформы являются следствием неблагополучия общественного развития: если общество развивается успешно, потребности в реформах, во всяком случае в коренных реформах, нет. Наконец, — и это самое главное — очевидно, что все подобные построения учитывают лишь наиболее яркие эпизоды в истории русских реформ, своего рода вспышки реформаторской активности, являющиеся вполне естественной реакцией на определенное неблагополучие. По существу только они и находятся в поле зрения исследователей. Но не стоит ли попытаться изменить угол зрения и более пристально вглядеться в довольно длительные временные промежутки между вспышками, нередко трактуемые как периоды “прострации” (А.Л. Янов), стагнации, а то и как периоды откровенно реакционные? Не пора ли попытаться выстроить связи между отдельными реформами1, ведь только так можно и лучше оценить их, и выяснить их место в истории России? Иначе говоря, речь идет о попытке рассмотреть историю реформ как единый, целостный процесс, что и является основной задачей данной книги. В свою очередь, цель работы — попытаться при помощи такого подхода получить, по крайней мере отчасти, ответ на ряд важных и актуальных вопросов, в том числе, действительно ли для России невозможно поступательное политическое развитие, действительно ли в истории России не было завершенных и успешных реформ, действительно ли для русской истории характерно циклическое развитие.
Поставленная задача, конечно, чрезвычайно масштабна, и надо признать, что время решать ее применительно ко всей истории реформ в России сразу (или даже только дореволюционных) еще не пришло. Начать стоит с одного, достаточно длительного этапа. Такая попытка — своего рода эксперимент, опыт — и предпринимается в данной книге на материале XVIII столетия. Однако в какой мере и чем оправдан выбор хронологических рамок работы? Легче всего ответить следующим образом: именно с XVIII веком в первую очередь связаны научные интересы автора. Такой ответ допустйм уже потому, что в принципе любой век — XVI, XVII, XVIII или XIX — равно интересны и важны с точки зрения их
значения в истории Российского государства и общества, а следовательно, и поставленной проблемы. И раз автор более уверенно ощущает себя в материале XVIII столетия, то, следовательно, есть все основания заняться именно этим временем. Но дает ли материал XVIII века возможность решать на его основе поставленную задачу?
Как известно, конец XVII — первая четверть XVIII в. в истории России — время петровских реформ. Значительные преобразования, по мнению большинства историков, были осуществлены Екатериной II между 1762 и 1789 гг. Попытки существенных реформ были предприняты в самом конце века Павлом I. В последнее время все более серьезное внимание уделяется также преобразованиям и проектам реформ середины века^4. Под знаком реформ, таким образом, прошла большая часть столетия. Иначе говоря, практически весь XVIII век — это эпоха более или менее интенсивных и глубоких реформ. Как бы “выпадают”, согласно историографической традиции, лишь периоды между 1725—1741 и 1789—1796 гг. Но, может быть, при взгляде на них под новым углом зрения удастся и их оценить несколько иначе?
Замечу еще одно “удобство” XVIII в. для наших целей. Выбирая его в качестве объекта исследования, мы не просто механически отделяем один век от предыдущего и последующего по чисто хронологическому принципу, но основываемся на реальной истории реформ, подразумевая под XVIII веком период между 1689 и 1801 гг., т. е. от начала правления Петра I до свержения Павла I. Причем в поле нашего зрения все время должны оставаться два важных вопроса: в какой мере начавшиеся на рубеже XVII и XVIII столетий преобразования явились следствием развития страны в предшествующий период и какое влияние реформы XVIII в. оказали на судьбы страны в XIX в.
Прежде чем приступить непосредственно к рассмотрению поставленной проблемы, необходимо остановиться на состоянии ее историографии. Крупных исследований, посвященных изучению российских реформ XVIII в. в целом, не существует. Следовательно, речь должна идти об историографии отдельных реформ, а по существу истории России этого столетия. Однако соответствующая историография, конечно, безбрежна и могла бы также стать темой специальной монографической работы. В дальнейшем, в соответствующих главах данной книги по мере необходимости будут затронуты различные вопросы историографии того или иного периода истории XVIII в. Здесь же целесообразно ограничиться лишь несколькими общими замечаниями о степени изученности данного столетия истории России и о возникающих в связи с этим проблемах и задачах.
Особенности историографической ситуации в области изучения истории России XVIII столетия, на мой взгляд, в определенной мере связаны со спецификой самого рассматриваемого времени. Уже петровские реформы и в силу своей направленности на европеизацию русской жизни, и в силу своей стремительности породили у современников обостренную историческую рефлексию, выразившуюся в появлении и первых русских мемуаров, и собственно исторических сочинений о самой эпохе. Создав новую культурную среду, преобразования Петра I изменили идеологию отношений подданных и государства, сформировали своеобразную систему критериев, по которой общество отныне оценивало власть и предъявляло ей требования1. Многие оценки современников нашли отражение и в публицистике, и в сочинениях по истории, и в иных источниках. Под их влиянием в значительной мере складывалась и позднейшая историография. В результате возник ряд стереотипных представлений, своего рода историографических мифов, немалая часть которых оказалась столь живуча, что благополучно пережила даже революционные потрясения, происшедшие с исторической наукой в нынешнем столетии. Так, например, как ни парадоксально, традиционная оценка в советской историографии событий 1730 г. долгое время была такова, что симпатии советских историков оказывались на стороне тех дворян, которые выступали за самодержавие, а не тех, кто пытался его ограничить и кого — вслед за их противниками — обвиняли в олигархических устремлениях.
Вторая особенность историографии связана с освоением Источниковой базы. Введение в научный оборот источников по истории России XVIII в. фактически началось уже в самом этом столетии, а в XIX в. развернулась грандиозная работа по систематическому изданию документов предшествующего века. В многочисленных журналах, альманахах, продолжающихся изданиях и отдельными выпусками были опубликованы сотни разнообразных документов и целые документальные комплексы. Такие издания, как “Письма и бумаги императора Петра Великого”, “Сборники Императорского Русского исторического общества”, “Русский архив”, “Русская старина”, “Архив князя Воронцова” и др. создали по существу для историков уникально благоприятную ситуацию для изучения XVIII в., по некоторым темам даже избавив от обращения к архивным документам. Однако отмечу, что издание документов значительно
опережало их научное освоение и к 1917 г. далеко не все из опубликованных источников были в полном смысле введены в научный оборот. Эта ситуация сохранилась и в послереволюционное время, когда количество публикаций еще более увеличилось. При столь значительном числе разнообразных изданий и отсутствии сводных систематических указателей к ним (за исключением мемуарных источников) пользоваться этими публикациями и осуществлять поиск необходимых источников весьма непросто1.
То обстоятельство, что многие из опубликованных в прошлом и начале нынешнего века источников до сих пор остаются не в полной мере освоенными исторической наукой, в значительной мере связано и с происшедшим после революции перераспределением интересов историков. Собственно, в начале XX в. положение было таковым, что, судя по количеству изданных источников, можно было вскоре ожидать переход к качественно иному уровню исследовательской работы2. Но если дореволюционных историков в первую очередь интересовала политическая история и львиная доля опубликованных документов должна была обеспечить именно это направление, то после революции исследовательские интересы сконцентрировались прежде всего на экономической истории и истории классовой борьбы. В результате значительная часть изданных источников оказалась по существу невостребованной историками, а новая тематика исследований потребовала привлечения и введения в научный оборот новых источников.
Вместе с тем при том, что дореволюционная и советская историография тематически как бы взаимно дополняли друг друга, можно было бы предположить, что в целом историографическая ситуация должна быть весьма благополучной и соединение достижений дореволюционных и советских историков дает всеобъемлющую картину России XVIII в. Но',к сожалению, это не так. Дореволюционные историки, как уже упоминалось, не успели в полной мере освоить богатство ими же открытых источников, а советские зачастую игнорировали целые периоды и многие проблемы социально-политической истории1. Примерно за шесть десятилетий в стране не вышло ни одной книги по политической истории аннинского, елизаветинского, екатерининского и павловского времени и лишь в последние годы, начиная с 1986-го, такие книги стали появляться. Подобное отношение к истории послепетровской России, восходящее к схеме русской истории, созданной в 1930-е годы, отразилось в школьных и вузовских учебниках, по которым учились несколько поколений россиян, и, следовательно, получило широкое распространение в массовом сознании2.
Впрочем, на протяжении нескольких последних десятилетий, в особенности после окончания второй мировой войны, история России середины и второй половины XVIII в. была предметом пристального внимания западных историков, и прежде всего англо-американских. В Англии, США, Франции, Италии, Германии изданы десятки капитальных трудов по самым различным вопросам и аспектам социально-политической истории России этого времени. Об уровне интереса зарубежных ученых красноречиво свидетельствует хотя бы тот факт, что уже более двадцати пяти лет в Великобритании действует специальная научная организация — Группа по изучению России XVIII в., объединяющая ученых многих стран Европы и Америки. Достижения западных историков очевидны, во многом они восполняют пробелы отечественной историографии, содержат немало интересных и оригинальных концепций и трактовок событий русской истории XVIII в., хотя на них не могли, конечно, не сказаться существовавшие в течение многих лет ограничения для их авторов доступа к архивным материалам1.
На основе сказанного можно, пожалуй, сделать некоторые выводы и попытаться сформулировать основные задачи в изучении истории России Века Просвещения. Русская дореволюционная, советская, а также западная историография, дополняя друг друга, в совокупности рисуют достаточно полную картину. Это дает возможность перейти как на иной уровень обобщения, так и конкретизации. На уровне обобщения задача видится в том, чтобы с учетом и накопленных фактов, и нового исторического опыта попытаться осмыслить место XVIII в. в русской истории, попытаться выяснить значение происшедших в это время событий для дальнейшего исторического развития страны. Сделанные заключения не будут, конечно, абсолютно истинны, ибо, по верному замечанию Г.С. Кнабе, “каждая эпоха открывает в прошлом прежде всего то, что резонирует в тон с ее общественным и культурным опытом и потому было скрыто от прежних поколений — у них был другой опыт, и они задавали прошлому другие вопросы”^, но, возможно, приблизит к решению проблем, волнующих общество сегодня.
Что же касается второй задачи, то применительно к XVIII столетию она видится аналогичной другим векам отечественной истории. Речь идет об изучении русского человека XVIII в. во всех ипостасях его социального бытия, мироощущения и самосознания. Подходы к этой проблеме и приемы ее изучения могут быть различны. Они могут быть и традиционными, и основывающимися на методах социальной психологии или культурной и исторической антропологии. Определенные достижения имеются и здесь (работы А.Н. Семеновой, ученых семиотической школы и близких к ним — Ю.М. Лотмана, Б.А. Успенского, В.М. Живова и др.), однако основную часть пути еще предстоит пройти. Существенную помощь в такой работе должно оказать привлечение и освоение новых источников, в том числе архивных, а также новое прочтение источников, уже давно известных и опубликованных.
Проблематика данной книги лежит в основном в русле первой из означенных выше задач, хотя само их разделение, конечно, достаточно условно и материал, связанный, например, с различными аспектами общественного сознания XVIII в., будет привлечен в соответствующих главах.
* * *
Данная книга пишется, когда и историческое знание в мире в целом, и русская историческая наука в частности, переживают сложные времена. Здесь нет необходимости пускаться в рассуждения и споры о том, действительно ли имеет место кризис исторической науки и как он проявляется в России, — об этом сказано и написано в последнее время немало1^. Замечу лишь, что догматичное следование одной методологии и огульное отрицание на протяжении многих десятилетий достижений западной историографии не могло положительно сказаться на отечественной науке. Но парадоксальность ситуации в том, что поскольку осознание кризиса исторической науки пришло одновременно с глубоким общественным кризисом, то и преодоление его находится в тесной связи с преодолением кризиса общества в целом. Иными словами, выход из кризиса исторической науки в нашей стране во многом зависит от обретения обществом новых нравственных и духовных идеалов, новых ценностных ориентиров, ведь и сама историческая наука — одна из форм проявления общественного сознания. Что же касается кризиса в мировой исторической науке, то, как будет показано далее, кризис — естественный этап развития любой системы. Кризис же в науке, по утверждению известного философа и науковеда Т. Куна, является “соответствующей прелюдией к возникновению новых теорий”17.
Среди преград на пути освоения отечественными историками методологического богатства мировой исторической науки и выработки новых подходов к решению проблем истории находится, на мой взгляд, используемая в отечественной историографии система терминов и понятий. В первую очередь это, конечно, понятия, восходящие к марксистской методологии, отношение к которой различных историков остается полярным. Так, А.Я. Гуревич полагает, что «многие историки все еще продолжают придерживаться объяснительной схемы, известной под названием “базис/надстройка”, несмотря на то что в конкретных исследованиях и общих построениях, как кажется, никому не удалось продемонстрировать ее эффективность»1^. Еще более категоричен И.М. Дьяконов. “Сейчас, в конце XX в., — пишет он, — нет сомнений в том, что марксистская теория исторического процесса, отражавшая реалии XIX в., безнадежно устарела — и не только из-за теоретической слабости коммунистической посылки, но вследствие других как теоретических, так и чисто прагматических неточностей и ошибок”19. Из противоположных посылок исходил И.А. Булыгин, который, хотя и признавал, что марксистское учение об общественно-экономических формациях “нуждается в определенных коррективах”, был убежден, что “вместо него пока что ничего реального не предложено”. Поэтому “для понимания характера и значения реформ” он считал необходимым использовать “формационный принцип, т. е. определить, какой общественно-экономической формации они служат”2^.
Однако дело не только в терминах и понятиях, восходящих к марксистскому пониманию истории. Проблема в том, что длительная ограниченность научных поисков отечественных историков рамками марксистской теории и идеологических установок КПСС привела к своеобразному окостенению тех понятий и терминов, которые, будучи общими для мировой исторической науки, стали использоваться применительно к истории России еще в дореволюционное время. Зародившиеся, как правило, в недрах западной историографии и социологии XVIII—XIX вв. и разработанные на конкретном западноевропейском материале, многие из таких терминов применительно к России нуждались в творческом переосмыслении, тем более, что оно постоянно шло там, где они зародились. Но в течение долгого времени это было вряд ли возможно1. В задачу данной книги ни уточнение старой, ни тем более разработка новой терминологии не входит, и потому лишь вкратце необходимо коснуться нескольких терминов, без которых в контексте поставленной задачи трудно обойтись и употребление или, наоборот, неупотребление которых требует комментария. К такого рода терминам и понятиям в первую очередь, на мой взгляд, относятся“феодализм”, “абсолютизм”, “класс”(и производные от него —“господствующий класс”, “правящий класс”), “сословие”и целый ряд других.
Свидетельств тому, что положение с используемой терминологией именно таково и что его последствия остро ощущаются и осознаются исследователями, можно найти немало. Например, целая группа историков средневековой России предприняла недавно попытку обосновать высказанную еще ранее идею о том, что российский феодализм — это особый тип феодализма, “государственный феодализм”21. Однако и между ними нет полного согласия. Так, Л.В. Данилова полагает, что государственный феодализм существовал “в России в позднее средневековье и новое время”, а его особенности были связаны с тем, что “раннее (? —А.К.)возникновение централизованного государства повело к сильной деформации феодальных отношений”. В противоположность ей
В.П. Илюшечкин убежден, что “истинным и наиболее соответствующим исторической действительности является... понимание феодализма как политико-правовой системы организации некоторых сословно-классовых обществ и управления ими, характеризующейся вассально-сюзеренными отношениями и политической раздробленностью(курсив мой. —А.К.)страны”22. Ко времени раздробленности относят использование понятия “феодализм” и большинство современных западных историков25. В таком случае возникает вопрос: можно ли в качестве разновидности феодализма рассматривать русское общество периода “позднего средневековья и нового времени”?1
Как бы на другом полюсе воззрений находится традиционное для большей части советской историографии и восходящее к работам Н.П. Павлова-Сильванского представление обо всем периоде русской истории до зарождения капитализма как о феодальном2. Однако и при таком толковании возникает немало сложностей. Во-первых, нет единства мнений о времени зарождения в России капитализма, а следовательно, о времени окончания феодальной эпохи. Во-вторых, как образно и остроумно заметил Г.С. Померанц, «если очень широко определить термин “феодализм”, можно приложить его к любым допромышленным, добур- жуазным цивилизациям. Но такое крещение порося в карася не меняет вкус мяса. Волк, с точки зрения Линнея, — разновидность собаки,canislupus. Но как его ни корми, он все в лес смотрит»24. Собственно то же, хотя и более академично утверждает и И.М. Дьяконов. Феодализм, считает он, — это “система организации средневекового господствующего класса, характерная для Западной Европы до эпохи абсолютных монархий, но совершенно несвойственная едва ли не большинству средневековых обществ за пределами западноевропейской политической традиции. Поэтому называть всякое средневековое общество феодальным значит подравнивать весь мир под Европу. Вряд ли этот термин заслуживает увековечения”25. О том, что “отечественной науке еще предстоит выработать свою терминологию, которая наиболее адекватно отвечала бы потребностям познания и описания средневековой
России”, писал недавно А.Л. Юрганов. На конкретном материале историк изучил удельную систему Московской Руси, со времен Павлова-Сильванского находившуюся в центре концепции, связанной с описанием Русского средневекового государства как феодального. Вывод Юрганова однозначен: описанные в литературе “основные модели отношений власти и собственности применительно к европейскому феодализму... кардинальным образом отличаются от того, что мы встречаем в русских источниках”26.
По-видимому, нет необходимости подробно останавливаться и на описании различных подходов к пониманию термина “абсолютизм”. Они с достаточной очевидностью выявились во время известной дискуссии 1968—1971 гг. и с тех пор мало изменились, поскольку все предлагаемые варианты разнились главным образом подбором цитат из трудов классиков марксизма-ленинизма, на которых они основывались. Единства мнений о том, что такое абсолютизм, нет и среди зарубежных ученых, о чем свидетельствует обзор различных точек зрения, представленный в книге А.Н. Ме- душевского27. Сам же автор называет абсолютистскими режимами “такие политические системы, в которых государственная власть достигает значительного (в тенденции — абсолютного) контроля над обществом, охватывая своим влиянием социально значимые (а иногда практически все) стороны жизни индивида”28. Нетрудно заметить, что эта короткая формулировка содержит несколько условных допущений. Так, например, если главной характеристикой абсолютистского режима является его стремление охватывать своим контролем все стороны жизни индивида, то не совсем ясно, чем такой режим отличается от тоталитарного? Между тем обычно абсолютистским называют один из видов монархического правления, в то время как тоталитарный режим напрямую со способом организации власти не связан. Необходимо также обратить внимание на то, что в западной историографии понятие “абсолютизм” связывают обычно с развитием капиталистических отношений, в то время как применительно к России вопрос о генезисе капитализма также остается нерешенным2^. Американский историк П. Андерсон, автор классической работы об абсолютизме, вышедшей впервые более 20 лет назад, считал возможным говорить о двух вариантах абсолютизма — западном и восточном. Первый, по его мнению, “был компенсацией за исчезновение крепостничества”, в то время как второй — “средством консолидации крепостничества”^0. Современный венгерский историк Е. Сюч, впрочем, полагает, что “обе модели были феодальными”, хотя «западный абсолютизм защищал те элементы феодализма, которые можно было сохранить от разрушительного воздействия капитализма, но так, что фактически способствовал их разрушению в своих собственных целях; в то время как в восточном абсолютизме такого “противоречия” не наблюдалось, поскольку там почти (или совершенно) не действовали разрушительные силы». Необходимость разбираться в этом довольно замысловатом построении снимается, на мой взгляд, утверждением того же автора о том, что «само понятие “абсолютизм” является неточным”, поскольку “ни в теории, ни на практике власть... не была неограниченной или свободной от любых законов (legibussolutus), т. е. “абсолютной” в истинном смысле»^. Об этом же еще раньше писал историк Ч. Инграо, замечавший, что представления философов XVIII в. об абсолютной монархии, на основе которых, собственно, и возникло историографическое понятие абсолютизма, носили утопический характер, поскольку восходили к парадигме, связанной с режимом Людовика XIV во Франции, нигде более в предреволюционной Европе не существовавшей^2.
По-видимому, если уж говорить о русском абсолютизме, то целесообразнее лишь выделять его основные черты, как сделано недавно В.А. Муравьевым^, имея в виду упоминаемую Медушев- ским точку зрения Р. Виттрама о том, что понятия “феодализм” и “абсолютизм” — “это лишь инструмент, нечто условное, идеальное, существующее лишь в воображении историка, а не в реальной жизни”^4. Причем, если при изучении социально-политической и экономической истории данный инструмент долгое время был достаточно эффективен и полезен, то при изучении Человека разных исторических эпох (а именно это становится в последние десятилетия важнейшей задачей исторической науки) возникает необходимость в использовании иных, новых, более точных инструментов.
Неопределенность представлений об “абсолютизме” не могла не отразиться и на трактовке понятия “просвещенного абсолютизма”. Тот же Инграо замечает, что просвещенный абсолютизм, каким видели его философы, никогда не мог существовать, даже если правители были просвещенными, поскольку они не были абсолютными^. В свое время Н.И. Кареев предлагал называть так период европейской истории почти в полсотню лет — от воцарения Фридриха II (1740) до начала Французской революции (1789). Суть “просвещенного абсолютизма”, по Карееву, в союзе “между абсолютною государственною властью и рационалиста- ческим просвещением”, имевшим при этом “известные преобразовательные цели”^6. Советские историки пришли к выводу, что “просвещенный абсолютизм” — “кульминация в развитии абсолютизма как политической системы феодального общества”^7, а политика “просвещенного абсолютизма” была политикой “лавирования, маневрирования, либеральной демагогии с целью сглаживания социальных конфликтов”^8. Последнее положение было развито М.Т. Белявским, пришедшим к выводу, что тактика “просвещенного абсолютизма” «имела целью укрепить самодержавнокрепостнический строй, усилить иллюзии о надклассовое™ самодержавия и мужицкую веру в “доброго царя”, ослабить остроту классовых и социальных противоречий и предотвратить назревавшую в стране крестьянскую войну»^9. Мало разнятся и сделанные недавно выводы О.А. Омельченко, считающего, что “просвещенный абсолютизм” — это “социально и политически консервативная доктрина, осуществление которой должно было в главном стабилизировать в новых общественных условиях социальный и государственный порядок “старого режима”, причем все его “стремления и упования” не нарушали и не могли нарушать “общественных позиций дворянства; монархической государственности и феодальной бюрократии”49. Более взвешенная позиция представлена точкой зрения Медушевского, который полагает, что “в задачу Просвещенного абсолютизма входило... во-первых, сохранение в незыблемом виде основ существующего строя, вершиной которого была неограниченная власть монарха, и, во-вторых, максимальное их приспособление к новым условиям развития гражданского общества, правового государства, обеспечения прав человека”44. В более поздней работе тот же автор дал несколько иную формулировку: “Просвещенный абсолютизм в странах Восточной Европы в свете теории модернизации — это желание традиционных структур приспособиться к новым условиям развития, провести модернизацию путем реформ сверху и активного вмешательства государства в жизнь общества, средством чего и служит регламентация социальных отношений, усиление их регулирования с помощью права”42. Даже если не принимать во внимание явную несуразность представления о просвещенном абсолютизме как “желании”, нельзя не заметить, что в приведенных формулировках отсутствует, как представляется, важнейший элемент: какое-либо указание на то, что просвещенный абсолютизм является доктриной, основанной на вполне определенной теоретической базе. И более того, на теоретической базе, сложившейся из наиболее значительных достижений философской, правовой и общественной мысли XVIII в. Принципиальная невозможность, по мнению многих историков, соединения таких новейших идей с русскими политическими реалиями привела к тому, что в западной историографии давно уже наметилась тенденция вовсе отказаться от использования понятия “просвещенный абсолютизм” применительно к России45.
Замечу также, что нет единства взглядов и на периодизацию “просвещенного абсолютизма”. Так, еще А.А. Корнилов писал о Николае I, что его “правительственная система... была одной из самых последовательных попыток осуществления идеи просвещенного абсолютизма”44, а в последнее время некоторые историки склонны применять это понятие и к елизаветинскому, и даже к петровскому времени45. Медушевский в соответствии с традициями отечественной историографии связывает понятие просвещенного абсолютизма со второй половиной XVIII в., однако его определение, приведенное выше, не обнаруживает существенной разницы между названным периодом и временем петровских реформ. Ведь и Петр Великий осуществлял (как показывает и сам Медушевский) “модернизацию путем реформ сверху” и также стремился к активному вмешательству в жизнь общества, регламентации и регулированию социальных отношений с помощью права.
Весьма полезные соображения, имеющие непосредственное отношение к проблематике данной книги и связанные с понятиями “абсолютизм” и “просвещенный абсолютизм”, были высказаны английским историком Д. Блэком. Он отмечает, что детальное изучение правительственной практики государств начала XVIII в. показывает, что представление о монолитности этих государств, для которых были характерны “правители, диктующие политику и обходящиеся без представительных учреждений, центральные правительства, стремящиеся монополизировать власть и подавить оппонентов, а также рост институтов центральной власти, таких как двор, постоянная армия и бюрократия”, лишь вводит в заблуждение. “Власть правителей, — замечает историк, — была ограничена в трех важнейших аспектах: сопротивление претензиям центрального правительства, нередко очень слабый контроль монархов над правительством и распространение представлений о надлежащих размерах монархической власти”. В связи с первым из аспектов Блэк, в частности, отмечает, что во многих странах Европы, а особенно в крупных, “число квалифицированных чиновников было, как правило, ограничено, коммуникации плохие, большинство правительств испытывало недостаток в средствах и в целом в этот достатистический век было трудно получить адекватную информацию”, из-за чего правители оказывались зависимыми от местных властей и искали сотрудничества с наиболее влиятельными силами. “На практике, — заключает Блэк, — абсолютизм в тенденции означал стремление убедить дворянство управлять в интересах монарха”. Что же касается “просвещенного абсолютизма”, то для него, как научного понятия, по мнению историка, столь же характерны неопределенность и аморфность, как и для самого понятия “Просвещение”. Его использование, считает он, приводит к искусственному разделению власти и общества и неверному представлению о монолитности собственно власти. В результате Блэк делает вывод о том, что деятельность европейских правителей и правительств XVIII в. следует рассматривать прежде всего с точки зрения проблем, которые перед ними стояли, а также с учетом того, что их возможности были определенным образом ограничены46.
Вряд ли есть смысл столь же подробно обсуждать здесь понятие “класс”, неразрывно связанное с понятием “классовой борьбы”, в свою очередь, по мысли историков-марксистов, составляющей основу исторического процесса. “Классическое” ленинское определение классов, которое несколько поколений советских людей выучивали на школьной скамье, внесло немало путаницы в их представления по истории средневековой России1. Между тем в отечественной и зарубежной литературе давно и широко распространено представление о фактически крепостническом положении по отношению к государству всех социальных слоев русского общества периода Московской Руси. Так, А.Г. Маньков писал о прикреплении к посаду, как о “частном случае реализации крепостного права”47. Не очень давно Е.В. Анисимов выразил сомнение в правомерности применения понятия “господствующий класс” и по отношению к дворянству петровской поры4®. Нельзя признать серьезным возражение В.П. Илюшечкина о том, что «ныне вряд ли кому-либо может прийти в голову мысль считать “крепостными” представителей дома Романовых на том основании, что они были наследственно “прикреплены” к царскому престолу»4^. Речь, конечно, не о Романовых, а о массе служилых людей, посадских и крестьян, лишенных свободы передвижения, связанных системой повинностей, о государстве, обладающем полнотой суверенитета над жизнью и собственностью своих подданных. Очевидно, что дело в различной трактовке самого понятия “крепостничество” — как системы организации социальных отношений или лишь как формы экономического принуждения крестьян. Вполне понятно, что подобные представления трудно совместить с традиционным марксистским видением классового общества и борьбой внутри него.
Впрочем, понятие “правящий класс” в отечественной историографии возникло задолго до того, как она стала марксистской. Так, это словосочетание можно встретить, например, у
О. Ключевского. Своего рода “теория правящего класса” существует и в современной западной историографии, где она используется, в частности, при изучении античных Афин, Древнего Рима и Викторианской Англии. Американская исследовательница
Келлер в своей книге 1963 г. определяла правящий класс следующим образом: “Группа семей, имеющих более или менее монополизированный доступ к наиболее важным элитным позициям в обществе и способных передавать свои достижения и возможности по наследству и, таким образом, доминирующих в обществе в настоящем и в будущем”^. Сторонник “теории правящего класса” Д. Ле Донн, убежденный в правомерности использования данного понятия применительно к истории России и, в частности, истории России XVIII в., предлагает свою дефиницию: “Социальная группа, основная функция которой — править, обладающая привилегиями, делающими ее статус резко отличным от остального населения, сознающая свою привилегированность и право на лидерство, а также такая группа, в которой внутреннее единство достигается путем перенесения акцента с профессионализма и разделения по роду занятий на первичность не ограниченной законом власти как в отношениях между начальником и подчиненным внутри правящего класса, так и более всего в отношениях между правящим классом и зависимым населением”. При этом Ле Донн подчеркивает, что он различает понятия “правящий класс” и “правящая элита”, считая первое более широким и включающим второе^1. Понятием “класс” при описании различных групп служилых людей XVI—XVII вв. активно пользуется и Р. Хелли52.
Приведенные определения не вызывают особых возражений и, доказав, что в России XVIII в. действительно существовали семьи, о которых пишет С. Келлер, или социальные группы, о которых говорит Ле Донн1, можно было бы согласиться с употреблением понятия “правящий класс”. Однако для российской аудитории слова “класс” и “правящий класс”, по-видимому, еще долго будут маркированы марксистской идеологичностью и не будут восприниматься как сугубо научные термины2. В связи с этим в работе названные термины также не употребляются. Тем более что, дав определение правящему классу, Ле Донн затем объясняет, что под таковым он -имеет в виду опять же потомственное дворянство. А раз так, то представляется более разумным говорить именно одворянстве,не заменяя его понятием, носящим оценочный характер.
Но если мы исключим понятие “класс”, то, может быть, выход в том, чтобы вместо него использовать понятие “сословие”?1Однако различные справочники дают хоть и разное толкование термина “сословие”^, но все сходятся в одном: сословия отличает определенный законом наследственный статус их членов, т. е. не просто положение членов корпорации на социальной лестнице, а и связанные с ним определенные права, привилегии и обязанности. Вот закона-то в России и не было, ибо право как таковое вообще было развито крайне слабо. Вряд ли можно согласиться с Л.В. Даниловой, утверждающей, что в Новгородской и Псковской судных грамотах (как и в Судебнике 1497 г.) зафиксировано “четкое юридическое оформление феодальных сословий”^4. Само назначение этих законодательных актов, регулировавших “суд и расправу”, не предполагало включения положений, регламентирующихправасословий. Даже такой сводный и охватывающий, казалось бы, все стороны жизни общества кодекс, как Соборное уложение 1649 г., будучи памятником казуального права, определял главным образом запреты и ограничения, в лучшем случае обязанности, но никак не права и привилегии, хотя идея социальной стратификации в нем, безусловно, одна изцентральных^. Мысль о том, что употребление понятия “сословие” применительно к средневековой России неправомерно, все более проникает и в современную отечественную литературу. О том, что “таких корпоративных объединений, как сословия, которые были бы способны коллективно отстаивать интересы своих членов”, в допетровской Руси не существовало, пишет, в частности, в новейшей работе В.М. Панеях^6.
Показательно, что понятие “сословие”, войдя в состав русского литературного языка в XIV—XV вв., “было до XVII в. принадлежностью торжественного церковно-книжного стиля и не выражало общественно-политического значения”, а в современном значении стало употребляться довольно поздно — на рубеже XVIII—XIX вв.^7 Это наблюдение языковеда В.В. Виноградова подтверждается и специальным исследованием историка Г. Фриза, который пришел к выводу, что неверно употреблять понятие “сословие”, по крайней мере без специального разъяснения, ко времени ранее XIX в. «Социальное явление, — пишет он, — может появиться ранее термина, его описывающего... Но появление термина “сословие” добавило решающий элемент, не только свидетельствующий о современном представлении о новом порядке, но и укрепляющий границы между отдельными группами. Новый термин, таким образом, стал важной частью социальной реальности: к категориям родства, занятий и правового статуса “сословие” добавило корпоративность и отличительную культуру»^8. Вывод Фриза прямо перекликается с замечанием М. Блока о том, что “появление слова — это всегда значительный факт, даже если сам предмет уже существовал прежде; он отмечает, что наступил решающий период осознания”^9.
Необходимо уточнить: речь не идет, естественно, о гомогенности русского общества — уровень социальной стратификации в нем был весьма высок. Речь о том, что термин “сословие” вряд ли адекватно отражает особенности этой стратификации, во всяком случае в допетровский период, и, более того, на мой взгляд, скорее является ложно ориентирующим, поскольку привносит в наше понимание статуса различных социальных групп отсутствовавшие в реальности черты1.
“Всякий анализ, — писал Блок, — прежде всего нуждается в орудии — в подходящем языке, способном точно очерчивать факты с сохранением гибкости, чтобы приспосабливаться к новым открытиям, в языке — и это главное — без зыбких и двусмысленных терминов”. И далее историк цитировал слова П. Валери о том, что “решающий момент, когда четкие и специальные определения и обозначения приходят на смену понятиям, по происхождению туманным и статистическим, для истории еще не наступил”6^. Несмотря на то что процитированные Блоком слова Валери написаны около 70 лет назад, этот момент для исторической науки, во всяком случае отечественной, по-видимому, не наступил и поныне.
Каков же выход из создавшегося положения? Конечно, автор данной книги не противник определений как таковых. Напротив, совершенно очевидно, что они необходимы, ибо служат своего рода ориентирами на карте истории. Однако на нынешнем этапе наша историческая наука нуждается в значительной работе по уточнению своего* понятийного аппарата, наполнению существующих терминов новым смыслом, и одновременно выяснению, какие из них действительно “работают”, а какие лишь вводят в заблуждение*. В процессе такой работы, результативность которой находится в прямой взаимосвязи с выходом науки из кризиса, переосмыслением отечественной истории и опыта ее историографии, постановкой и решением новых исследовательских задач, возможно, возникнет новая система терминов, понятий и определений. В конечном счете термины и понятия всего лишь инструментарий историка, который имеет свойство устаревать и оказываться непригодным для решения новых, более сложных задач. Но процесс возникновения новых понятий долог и труден. Сейчас же, когда он лишь начинается, если уточнение терминологии не входит непосредственно в задачу исследования, а в данном случае это именно так, выход, на мой взгляд, в том, чтобы постараться по возможности избегать использования двусмысленных и спорных терминов и понятий и пользоваться ими лишь тогда, когда без них невозможно обойтись и когда контекст не оставляет сомнений в их значении. Например, в данной книге нельзя будет обойтись без термина “сословие”, ибо процессы реформирования русского общества в XVIII в., как будет показано, в значительной мере были связаны как раз с образованием полноценных сословий. При описании явлений предшествующего времени будут использованы понятия “социальные группы” или “сословные группы”, которые, конечно, тоже далеко не идеальны и носят условный характер. Что же касается политического строя Российского государства XVIII в., то представляется целесообразным пользоваться понятием “самодержавие”, хоть и с определенными оговорками, но вполне адекватно, на мой взгляд, отражающим существо этого строя.
Еще одно понятие, непременно требующее уточнения, — неоднократно использованное выше понятие “общество”. С ним, в свою очередь, связано и понятие “общественное мнение”. В литературе лексема “общество” используется в двух значениях: общество как вообще все население страны и общество как его часть, отличающаяся осознанием своей роли в жизни государства, социальной активностью, наличием выраженных интересов, которые оно, если и не способно, то, по крайней мере, стремится защищать. Говоря об общественном мнении, мы имеем в виду общество во втором его значении. Но правомерно ли использование данного понятия в таком значении применительно к России XVII—XVIII вв.? Единства мнений по этому поводу в литературе также нет. Так, Р. Пайпс приводит мнения Д. Киипа и Г.-И. Торке, первый из которых считает возможным говорить об “обществе” в России применительно к концу XVII в., а второй — середине XVI-ro. Киип исходит из фактов определенной самостоятельности “служилого класса”, хотя и замечает, что его попытка обрести некоторую свободу от государства потерпела неудачу. В свою очередь Торке отмечает факт осознания правительством Ивана Грозного возможности использовать различные социальные группы для управления страной. Сам же Пайпс считает, что понятие “общество” “предполагает признание государством права социальных групп на определенный законом статус и сферу свободной деятельности”. Такое признание, по мнению Пайпса, появилось в России лишь в царствование Екатерины И61. Впрочем, и Торке в работе более позднего времени отмечает отсутствие в России XVII в. “настоящего гражданства, как зародышевой клетки Нового времени”62. Не пытаясь в точности определить время появления в России “общества” в том значении, в котором используют его западные историки1, замечу лишь, что, по моему мнению, значительное влияние на его формирование оказали петровские реформы, в ходе которых возникли новые представления о взаимоотношениях монарха, государства и подданных. С этого времени, как будет показано далее, по крайней мере часть населения страны оценивала власть на основе определенных критериев. Однако особенности социальной структуры Российской империи не могли не сказаться на характере русского общества и на способах и формах проявления его общественного сознания и общественного мнения. Еще В.А. Бильбасов отмечал: “Большая ошибка думать, что в России нет общественного мнения. Вследствие того, что в России нет правильных форм для его выражения, оно проявляется неправильно, скачками, урывками, только в важные исторические моменты, но проявляется с тем большею силою и в формах тем более своеобразных”6^. О том, каковы были эти формы, речь пойдет в соответствующих главах работы.