Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Ставропольеведение.doc
Скачиваний:
369
Добавлен:
29.03.2016
Размер:
3.68 Mб
Скачать

Награда(рассказ из книги «Звенья»)

Капитан Стащук прибыл в наш полк с новым пополнением. Проходя вдоль строя, командир полка остановился против Стащука и спросил:

—Должность?

—Командир батареи.

Полковник нахмурился. Он вспомнил своего прежнего командира батареи Ивана Москалева. «Не возьму, — подумал полковник. — Сделаю командиром батареи кого-нибудь из своих ребят». Но стоявший рядом управделами полка лейтенант Шумаков тихо сказал:

— Товарищ полковник! Капитан Стащук воюет с первого дня войны, кадровый офицер.

Складки на лбу командира полка разгладились. Он внимательно посмотрел на Стащука:

— Хочешь, капитан, воевать в моем полку?

Я-то знал отлично, что означали эти слова командира полка. Они имели примерно такой смысл: если есть в тебе, капитан, чувство боевого товарищества и если умеешь ты бесстрашно глядеть в лицо смерти, иди в мой полк.

— Хочу, — ответил Стащук.

Ответу явно недоставало воинской субординации, но командир полка не нахмурился, как могло бы случиться в другое время при подобных обстоятельствах, а даже улыбнулся. В этом коротком «хочу» почувствовал он что-то такое, что сразу расположило его в пользу Стащука, и, не раздумывая, сказал:

— Иди, капитан, принимай батарею!

Я находился тут же. Прибывших надо было принять на финансовое довольствие, а это была уже моя забота. Все мое полковое хозяйство находилось в вещевом мешке. Я мог в силу этого работать в любых условиях и вполне самостоятельно, хотя начпрод нередко иронизировал по поводу моей независимости.

Я взял капитана Стащука за руку.

— На минуточку, товарищ капитан!

Мы подошли к штабной машине, сели на подножку. Я спросил:

— Аттестат на семью имеете?

Стащук отрицательно покачал головой. Я снова задал вопрос:

— Следовательно, его надо выписывать сейчас?

Стащук снова отрицательно покачал головой. Я глянул на него. В глазах Стащука стояла печаль. «У этого человека горе, — подумал я. — Глаза никогда не обманывают».

Молчание мое затянулось. Стащук поднялся с подножки и собрался уходить, но я схватил его за руку и снова задал сугубо служебный вопрос:

— Товарищ капитан, может, вам выписать сберегательную книжку?

Не останавливаясь, он махнул рукой, и этот его жест в равной мере мог означать: хочешь выписывай, а хочешь не выписывай — мне все равно.

Вот так, старший лейтенант интендантской службы. Тебе есть над чем подумать. Помнишь, как часто ты говорил своим ученикам в школе: никогда не оставайтесь равнодушными к человеческой беде. Должность у тебя не ахти какая боевая, связана она с деньгами, которые никому еще особенной радости не приносили, в общем, жизнь у тебя на фронте спокойная. Но ты ко всему этому еще и учитель, подумай о Стащуке.

Видимо, я просидел на подножке машины долго. Подошедший ко мне подполковник Кондратьев спросил:

—А ты что сидишь здесь, начфин?

—Нахожусь при исполнении служебных обязанностей, товарищ подполковник!

Кондратьев пристально посмотрел на меня и сказал:

—А я тебя должен огорчить, начфин!

—Меня нельзя огорчить, товарищ подполковник! — Я сказал это и тут же почувствовал, что сказал вздор, так, чтобы побахвалиться, сказал глупые, неискренние слова.

—Вернули дело, — не обращая внимания на мои слова, сказал Кондратьев.

—Какое дело?

—Твое дело!

—Я ничего не понимаю, Василий Петрович!

—Твое дело, дело о награждении. Ну, теперь понимаешь? Командование полка представило тебя к награде.

—Taк вам и надо, командованию.

—Почему же нам так и надо? В награде отказано тебе.

—Василий Петрович! Надо же знать, кого представлять. За что меня награждать? Ты меня извини, Василий Петрович! Но я тебе это говорю, как коммунист коммунисту.

Кондратьев добродушно рассмеялся:

—Ты рассуждаешь точь-в-точь как генерал Белов: дошло до него дело, он и говорит: «А за что награждать начфина?»

—Правильно рассуждает генерал Белов. Щелкать на счетах — не великое дело.

—Ну вот что, начфин, ты, я вижу, горазд порассуждать. А только командование знало, что делало. Я так и сказал генералу: «Что же нам теперь, посадить начфина в самоходку?»

—Василий Петрович! Давай кончим этот разговор. Ты меня действительно огорчил.

—Ничего, начфин, не падай духом. Все равно мы своего добьемся.

А я спросил подполковника о том, что меня в данный момент волновало:

— Скажи, Василий Петрович, понравился тебе капитан Стащук?

Кондратьев нахмурился:

— Ничего не могу тебе сказать, начфин. Надо раньше узнать человека.

Я понял, почему пробежала тень по лицу подполковника. Ясно, что и он вспомнил Ивана Москалева. Изуродованного, обгоревшего Ивана Москалева отправили в медсанбат, а оттуда немедленно в корпусный госпиталь. Подполковник Кондратьев сам отвозил его туда. Там ему сделали переливание крови и санитарным самолетом отправили в тыл. Видя, как волнуется суровый полуседой человек, сказали, что Москалев будет жить, что его отправили к лучшим московским специалистам. «А будет ли?» — с горечью спрашивал себя Кондратьев. И все в полку задавали себе этот вопрос, потому что очень любили Ивана Москалева.

— Ну, будь здоров, начфин. — Кондратьев медленно пошел по лесной дорожке. Я молча глядел ему вслед и думал: когда уходит от нас близкий и хороший человек, трудно бывает тому, кто появляется ему на смену. Особенно на первых порах. Дорогой капитан Стащук! А ведь ты тоже, как мне кажется, хороший человек, и полковое братство, которым живут наши молодые артиллеристы, станет и твоим братством. Только что же ты, парень, так неразговорчив? Думаешь отмолчаться, наедине мучиться своей болью?

Но кроме неловкости, ничего я не испытал от этих рассуждений. Есть разные люди, и ты, дорогой начфин, совсем плохой психолог. Один прячет в себе свою беду, другой повсюду о ней кричит, и каждому из них кажется, что иначе вести себя нельзя.

Видишь, начфин, солнце скатывается за верхушки высоких сосен, иди-ка посему обедать, а то, чего доброго, останешься без великолепной, душистой, сдобренной маслом и солью фронтовой гречневой каши.

Я шел по лесу, и было совсем тихо. Сухие иглы мирно шуршали под ногами. Но чем дальше входил я в лес, тем больше начинала настораживать эта тишина. И вдруг мне все стало ясно: полка больше в лесу нет.

Я обошел весь лес и нашел несколько машин и вместе с ними начальника ГСМ молодого лейтенанта Герасимова. Он сказал мне, что остался с машинами потому, что завтра поедет в корпус за горючим. Все самоходки заправлены, но получен приказ иметь при себе запас горючего.

Ясно. Готовится наступление, и полк ушел на передовую.

Я занялся в своей палатке денежными операциями. Завтра во все концы страны пойдут денежные переводы матерям, женам и детям, и будут они там радоваться не столько тому, что получили деньги, — хотя и это неплохо, поскольку деньги еще не утратили смысла,— сколько тому, что на фронте все хорошо, близкие и дорогие им люди живы и здоровы. На той части перевода, которая отводилась для письменного сообщения, я всегда писал несколько слов родным самоходчиков (такое у меня было с товарищами неписаное соглашение): передавал привет, желал здоровья и еще того, что мы всегда друг другу желали — скорой победы над врагом. А чтобы тех, тыловых людей, не смущал незнакомый почерк, обычно добавлял, что пишу это я, полковой начфин. Должность, стало быть, у меня тихая, ни с какими боевыми оперативными действиями не связанная, времени поэтому у меня хоть отбавляй, а им, самоходчикам, бывает на данном этапе и написать некогда.

Проклятая тишина. В такую тишину обычно подкрадывается сзади враг. Я себя успокаивал: ничего особенного не произошло, не волнуйся, приятель, не надо. Произошло то, что и должно было произойти: твои товарищи ушли громить врага.

Полог палатки вдруг приподнялся, и молодой голос спросил: А есть тут кто живой? — Я сразу узнал голос лейтенанта Герасимова. — Спишь, старик?

— Нет, бодрствую, — ответил я.

— Ну, тогда вставай, будем ужинать. Я взял на тебя сухой паек.

Я поднялся, зажег коптилку. Герасимов положил на стол булку хлеба, две банки с консервами. Есть мне не хотелось, но приходу Герасимова я обрадовался и с удовольствием следил за всеми его движениями. Он снял флягу, которая висела у него через плечо, быстро разрезал булку и открыл консервные банки. Делал он это легко, будто играючи, и улыбка все время не сходила с его лица. Он налил в походную рюмку из фляги и подал мне:

— Выпей, старик!

Пить мне не хотелось, но и отказаться не мог, словно все то, что делал Герасимов, было увлекательной игрой, которую нельзя остановить.

Герасимов налил и себе, выпил и стал есть с таким удовольствием, что мне тоже невероятно захотелось есть.

Поужинали мы быстро. Лейтенант встал из-за стола, потянулся, сказал:

—Я, пожалуй, заночую у тебя, старик!

—Да у меня всего одна кровать! (Несколько дней назад мне соорудили ее за каких-то полчаса два старых солдата из роты техобслуживания, узнав, что я сплю на голой земле.)

Герасимов засмеялся:

— Солдат силен, где лег, там и сон. На земле сон даже здоровее. Под голову у тебя найдется какой-нибудь предмет, напоминающий довоенную презренную подушку?

Я оглянулся по сторонам. Что ему дать? На кровати лежал мой вещевой мешок. Я показал на него Герасимову.

Мешок был туго набит пачками денег, которые я получил в Полевом банке.

— Вот разве это? — указал я Герасимову на вещевой мешок.

Герасимов взял вещевой мешок в руки.

—Тяжеловат! — и спросил: — Деньги?

—Деньги!

Он швырнул мешок на землю, потушил коптилку, сказал из темноты:

— Завтра раненько отправимся, в корпус, получим горючее и полетим догонять своих.

И тут же заснул.

Штаб полка мы нашли в небольшом лесном овраге. Начальник штаба на вопрос, где находятся самоходки, махнул рукой вперед и сказал:

— Только я не советую сейчас туда отправляться. Ох, уж эта мне человеческая забота. Я отлично понял смысл его слов: куда ты, начфин, лезешь? Попадешь под какой-нибудь шальной осколок и поминай как звали.

Я сделал вид, что не понял его, и ответил, как мне показалось, очень бодро:

—Товарищ, начальник штаба! Что такое хороший начфин? Хороший начфин обязан по приказу в любых условиях, обратите внимание, в любых, снабдить личный состав воинского соединения денежным довольствием. Что вы на это скажете?

—Да какому черту нужны там сейчас твои деньги?

—Может, и не нужны. Вполне допускаю.

А дальше я не стал излагать ему свои мысли. Начальник штаба сказал:

— Смотри, начфин, вон идет на передовую кухня. Я вскинул на плечо мою денежную кассу (сколько преимуществ у полкового начфина по сравнению с каким-нибудь гражданским кассиром: чугунную кассу за плечо не забросишь!), вскочил на подножку машины и для устойчивости схватился за дверцу кабины. Так я всегда ездил на передовую. Удобно: начнется бомбежка — с подножки и в укрытие.

На этот раз бомбежки не было. Мы благополучно прибыли на КП командира полка, и я сразу же отправился к самоходкам. Со мной вызвался идти командир взвода разведки. Такому попутчику я обрадовался, потому что уж кому-кому, а ему расположение самоходок было известно абсолютно точно.

В сущности ничего страшного вокруг не было. Правда, немцы все время стреляли из тяжелых минометов, мины рвались часто, слышать их разрывы довольно противно, потому что рвутся мины, как известно, с неприятным чавканьем, похожим на чавканье голодных свиней. И еще стрекотали автоматные очереди.

Командир разведки сказал:

— Теперь будем передвигаться ползком.

Мины рвались все чаще и чаще. К ним присоединились еще и разрывы орудийных снарядов.

— Дыши ровно, старик! Скоро будет самоходка Виктора Железнова.

Но спутника моего вызвали на КГТ и дальше мне пришлось продвигаться одному.

Я подобрался к спрятанной в кустах самоходке Виктора Железнова. Никого. Закричал:

— Ребята!

Но разве могли они меня услышать за толстой броней? Тогда я поднялся на гусеницу самоходки и стал стучать в люк сразу двумя кулаками.

— Ребятки-козлятки, ваша мать пришла...

Люк приподнялся, я увидел незнакомое мне лицо. Должно быть, это был парень из нового пополнения. Он сказал не очень дружелюбно:

— Начфин? Катился бы ты со своими деньгами, покуда цел.

И он как-то мгновенно исчез, как видно, не по своей воле. А через мгновенье передо мной стоял Виктор Железнов.

— Здорово, старик!

Я с радостью пожал его руку — небольшую, сильную, жесткую.

Мы зашли с тыльной стороны самоходки, сели. Я развязал вещевой мешок.

— Давай талончик, лейтенант!

Железнов протянул мне расчетную книжку, я вырезал из нее лезвием безопасной бритвы талончик.

— Теперь распишись, лейтенант! Он расписался.

— Вот тебе деньги, вот тебе сберегательная книжка. Получай!

— Знаешь что, отец, — сказал Железнов. — Пусть у тебя останется и книжка и деньги.

— Не могу лейтенант, не положено.

Железнов укоризненно посмотрел на меня.

— Ну ладно, давай. Толкаешь меня, лейтенант, на нарушение финансовой дисциплины.

Железнов предложил:

—Давай распишусь за остальных.

—Нет, лейтенант, чего нельзя — того нельзя. В ведомости должен расписаться каждый член твоего экипажа.

—А ты бюрократ, отец. Война все спишет.

— Нет, Виктор! Избави тебя бог от этого заблуждения.

Виктор неохотно вызвал экипаж.

Все расписались, подождав друг друга, как у кассы на гражданке. Тихо, мирно. Не работа, а одно удовольствие. Я сложил свою канцелярию в вещевой мешок, поднялся:

— Будьте здоровы, ребята! — И двинулся вперед. Но не успел я сделать и десяти шагов, как вблизи засвистела мина, и стоявшие у самоходки ребята закричали:

— Начфин, ложись!

Но я не стал ложиться (Если эти молодые и красивые двадцатилетние парни смеются в глаза смерти, то какое у тебя право, учитель, да еще учитель истории, дрожать за свою интеллектуальную шкуру? Да и чего бояться, ибо, как гласит индийская мудрость, ничего не грозит рожденному на свет, кроме смерти.). Я помахал самоходчикам рукой, они мне ответили тем же.

У самоходки Юрия Новикова повторилось то же самое. Экипаж находился в наглухо задраенной самоходке, и у меня было такое самочувствие, словно я пришел на прием к своему школьному директору и, прежде чем войти, вежливо стучусь в его кабинет.

У третьей самоходки Евгения Базилевского все было проще. Люк был открыт и, вскочив на гусеницу, я закричал:

— А ну-ка, гвардия, выходи за получением денежного довольствия!

С Евгения Базилевского можно было писать портрет великого поэта. Молодой артиллерист носил черные, небольшие, слегка закрученные усики и бакенбарды, совсем такие, как у Лермонтова. И еще что-то в его лице отдаленно напоминало великого поэта. Схожесть эта давала повод для многочисленных шуток. Но Базилевский вроде с какой-то еще нарочитостью проявлял нескрываемую заботу об усах и бакенбардах. Копировать великого поэта было смешно, но он переживал ту пору своей молодости, когда ребячество порой еще берёт перевес над здравым смыслом. На все шутки Базилевский улыбался, крутил тонкий ус и декламировал: «Бей в барабан и не бойся беды...».

Базилевский прибыл в полк, когда мы остановились на короткое время под Москвой, и был назначен на должность помощника начальника технической части по снабжению. С того и началась его фронтовая жизнь. В свое распоряжение он получил трактор с двумя прицепами, груженными запасными частями к самоходкам. Полк быстро двигался вперед, а Базилевский со своим трактором отставал даже от тылов. А когда ему удавалось догнать третий эшелон полка, ремонтники брали у него запасные части и отправлялись вперед к боевым машинам. И получалось, что он всегда плелся в хвосте, редко виделся с полковыми товарищами и о нем стала складываться дурная слава, хотя никто не мог уличить его в недобросовестном отношении к делу. Но он жил на войне, как казалось другим, чересчур спокойно, и именно это обстоятельство вызывало к нему глухую неприязнь. На фронте ведь дружеские отношения складывались как? Дрожишь ты за свою жизнь или нет. Если не дрожишь, значит, друг, если дрожишь, значит, сухая тыква, из которой на Украине делают кувшины для воды.

Затем в полку возникла рота технического обеспечения, и необходимость в должности Евгения Базилевского отпала. Его откомандировали в корпус. Но из корпуса отослали назад и через того же Базилевского велели передать, чтобы командир полка не разбрасывался людьми. Лейтенант с прямодушием огорченного младенца и сказал об этом командиру полка. Тот помрачнел, закусил губу. Ему не хотелось выслушивать назидания из-за человека, который, в общем, представлялся ему ни рыбой ни мясом.

Но Базилевский видел командира полка редко, знал плохо и перемены в его лице не заметил, а потому и не понял ее смысла. Между тем это означало, что сейчас произойдет взрыв гнева, подобный грому в летний грозовой день. Не предвидя надвигающейся грозы, Базилевский сам вдруг закричал, и его лицо при этом покрылось густым румянцем:

— Я офицер Советской Армии и не хочу, чтобы мною помыкали как пешкой. — И не удержался от своей присказки: «Бей в барабан!..».

Лицо командира полка снова изменилось. В прошлом он был шахтером и, очевидно, эта профессия, на редкость сближающая людей, научила его безошибочно распознавать хорошее и дурное в человеке. Он улыбнулся. Гроза пронеслась над головой лейтенанта не разразившись.

— А что ты можешь делать? — Глаза командира полка щурились, словно без этого ему трудно было разглядеть Базилевского.

— Как что? — искренне удивился лейтенант. — Я же окончил танковое училище! Пошлите меня на самоходку.

Полковник шумно втянул в себя воздух:

— Ладно, пойдешь на «Ивана Сусанина».

«Будет воевать», — подумал командир полка, провожая взглядом удаляющегося с гордо поднятой головой Базилевского.

Командир полка не ошибся. Случилось так, что в одном из боев Базилевский сразу подбил шесть вражеских машин. В полку о нем заговорили: нет, не тыква, мол, а солдат, да еще храбрый солдат.

...Базилевский выскочил из машины, протянул мне руку.

— Следующий выстрел по врагу, начфин, посвящаю тебе, за храбрость. И награда будет тоже твоя. Договорились?

— Будет, не будет — это мы еще посмотрим, а я тебе доставил вознаграждение. Давай распишемся!

Я обошел все самоходки, и когда находился у последней, встретил капитана Стащука. Он молча следил за тем, как осуществляю я свои дела. У меня были маленькие счеты, на которых я научился артистически делать всякого рода выкладки, разъясняющие в деталях каждому получателю денежного довольствия конституционную законность платежных операций. Стащук смотрел пристально, так, словно это сосредоточенное внимание соединялось еще с какой-то его неразгаданной мыслью. Откуда я знаю, почему он так смотрел? Может, ему и в самом деле нравилась чем-то моя тихая тыловая суета, напоминающая о радостях, отложенных до лучших времен.

Случилось так, что последним денежное довольствие получал именно он, Стащук, и, должно быть, следуя примеру старожилов полка, он тоже не взял у меня сберкнижку, которую я ему все-таки выписал.

Говорят, когда-то римский император Веспасиан сказал, не сделав ни одного хорошего дела за день: «Друзья, я потерял день!» Не знаю, какие добрые дела имел в виду римский император, но мой день прошел отлично, и в случае необходимости я мог бы вписать его в свою биографию красным цветом. Мир тебе, мой хороший фронтовой день!

Я поднял вещевой мешок. Он сохранил прежний свой вес. И не диво: все сберкнижки по-прежнему оставались у меня, да и денег почти никто не взял, поручив мне или перевести их домой, или положить в полевую сберегательную кассу.

Я уже собрался уходить, но Стащук сказал:

— Отдыхай, начфин, куда тебе спешить.

Мне и в самом деле спешить было некуда.

Мы сели с капитаном. Капитан вытащил банку консервов, полбуханки хлеба, снял с плеча флягу, протянул мне и сказал:

—Выпьем, старший лейтенант интендантской службы.

—Не пью, — сказал я.

Он посмотрел на меня недоумевающе.

— Ну, а я выпью! — Стащук приложил флягу к губам.

Он сделал несколько глотков, закрыл флягу и протянул нараспев: «Выпьем куме, выпьем тут, на тим свите не дадут».

Эти слова из какой-то украинской песни прозвучали в его устах неожиданно грустно.

— Ешь, начфин! — сказал он уже обычным тоном (Но я настроился на ту, грустную, волну и стал напряженно ждать самого главного, что скрывалось за его отвлекающей припевкой. Тем более, что теперь, присмотревшись, я заметил, что все в нем являло картину печали: и глаза, и брови, нависшие над глазами, даже глотки, какими он пил из фляги водку).

— Ты понимаешь, начфин, почему я решил выпить? Мне, брат, страшно повезло. Оттого и выпил. На радостях, как говорят люди. Я, начфин, рвался в эти места до потери сознания. Семья моя тут жила. Отсюда я ее отправил в Донбасс, к матери. Можно было бы, конечно, и на Урал или в Сибирь. Но эту мысль гнал от себя, не хотелось, честно говоря, отправлять семью за тысячи километров. Ну и просчитался, здорово просчитался.

Голос его дрогнул.

— А теперь у меня нет семьи, начфин. Нету. Осела на душу пеплом (Я ни о чем его не расспрашивал. Прикоснешься к боли человеческой — станет она еще мучительней. Тем более не надо прикасаться к боли мужественных людей, они страдают больше, чем люди тихие и робкие).

И я сказал:

— Давай выпьем, капитан! Стащук протянул мне флягу.

— Ты знаешь, вижу их, как живых, закрою глаза, а они стоят передо мною: жена, дочурка, сынишка.

Я спросил тихо:

—Искал их? Может, живы они?

—Писал во все концы. — Стащук скосил на меня глаза. Мне показалось, он думает: продолжать разговор или нет. — Метался я, начфин, с первого дня войны по всем фронтам. В госпиталях моей персоной занимались многократно. Так что постоянной прописки у меня, как говорится, не было. Территория, с которой они эвакуировались, а может, и не успели эвакуироваться, только сейчас освобождена. Из Донбасса они отправились в Гривенку на Кубань. Там жила ее сестра.

Тут настало время волноваться мне. Это же родная моя станица, на Кубанской протоке, заросшей камышами, станица вся в тополях, со школой, в которой я работал, с семьей, которая там у меня была. Только у меня не сынишка, а сын. Он сейчас на Северном морском флоте. И не дочурка, а дочь — медсестра полевого госпиталя. Я спокоен за их судьбу, потому что лучшей судьбы и не придумаешь: они защищают Родину. Но дело сейчас не в этом. Ты понимаешь, капитан, что после твоего неожиданного рассказа мы с тобой стали людьми, связанными одной веревочкой. Как неожиданно могут переплестись судьбы!

Я спросил:

—Скажи, капитан, чем занималась в станице сестра твоей жены? Как ее звали?

—Жену мою звали Анной, сестру ее Ксенией. Ксения Петровна Землякова. Она учительствовала, а муж ее работал агрономом в колхозе (Я же знал Ксению Петровну и мужа ее знал! Я чувствовал: мне уже нельзя оставаться в стороне, мне обязательно надо вмешаться в судьбу фронтового товарища. Не все потеряно, капитан!).

Внезапно у самоходки появился старшина ПФС:

— А мы вас, товарищ старший лейтенант, ищем. Пора ехать.

Мы сидели с тыльной стороны самоходки. Она прикрывала нас, как добрая наседка прикрывает цыплят во время опасности. И совсем не замечали рвущихся мин, прислушались, должно быть. Да и не до мин нам было. Старшина вернул нас к действительности.

— Поехали! — сказал я, встал и протянул капитану руку.

—А может, останешься? — спросил Стащук.

—Нет, не останусь, капитан.

Стащук посмотрел с сожалением. Но что я мог сделать? Меня и самого мучила эта гражданская должность на войне. Мне стыдно было оттого, что я ни разу даже не был ранен.

После долгой паузы капитан сказал:

— Ну, будь здоров, начфин.

Мне не раз приходилось ездить по фронтовым дорогам в любое время суток, и я полюбил фронтовые вечера. Оставаясь наедине, можно было многое сразу соединить в этот короткий срок: и отдых, и раздумья, и мечты, и тихую-тихую печаль, что нельзя показывать на людях.

Солнце исчезло за горизонтом. Наступила темнота, та самая извечная темнота, когда все живое предается покою. А где наш покой? Затерялся он где-то в бурях. Думы мои, думы! Дети мои, дети! Я протягиваю руку на Север: это к тебе, сын мой! А вторую на юг — к тебе, моя дочь! Сейчас тихий вечер, насколько он может быть тихим на войне. Давайте встретимся. Я хочу обнять вас, сын и дочь! Не надо мне ничего говорить. Мои руки лежат на ваших плечах, я чувствую их тепло, значит, вы живы и здоровы. И это главное. А все остальное я о вас знаю. Знаю, сын мой, что твой катер носится сейчас по свинцовым волнам Северного моря, и это отлично, малыш! Я знаю, что ты, моя дочь, перевязываешь сейчас кому-то раны. Я горжусь вами, дети мои! А теперь мне надо торопиться. У меня большое неотложное дело. Хочется мне помочь капитану, вроде сама судьба на то меня обязывает. И вот что я думаю, дети мои. Напишу я в станицу школьникам. Человеческие просьбы часто повисают в воздухе. Но они никогда не остаются без ответа, когда адресуются детям. А пока обнимаю вас. Берегите себя, дети! Сейчас я приеду к себе и сяду за летопись полка. Расскажу о подвигах моих молодых артиллеристов. И еще расскажу о том — это мне запомнилось на всю жизнь, — как в освобожденных селах мать встречала сына. Обязательно расскажу. А окончится война, мы воздвигнем памятник, вместе — Матери и Сыну. Сыну, который полил своею кровью родную нашу землю, тысячу раз умирал и не умер, и Матери, которая горькими своими слезами смывала с земли сыновью кровь, тысячу раз умирала от горя и осталась в живых. Большой и красивый памятник, сквозь печаль и радость которого глядело бы на нас, на всех живых, человеческое бессмертие.

...По всему фронту шло наступление. Наши части, как сообщало Совинформбюро, с боями продвигались вперед, занимая десятки больших и малых населенных пунктов.

Я, как всегда, сидел за своей книгой прихода и расхода, и никак не сходился у меня баланс. Такие получались цифры по расходу, что порой немела рука и застывало сердце. Ах, какое же трудное испытание выпало на мою солдатскую долю! Я посылал сберегательные книжки родным тех бойцов, которые никогда уже не будут держать этих книжек в своих руках, отзывал из военкоматов денежные аттестаты в силу прекращения срока их действия и одно за другим писал незнакомым мне людям нерадостные письма.

Внезапный стук в окно оторвал меня от финансовых операций. Там стоял старшина из ПФС. Он показал мне письмо и крикнул:

— Письмо тебе, товарищ старший лейтенант!

Я выскочил из хаты, схватил письмо. Предчувствие меня не обмануло. Писали мои ребята из школы. Вот что они писали: «Дорогой Сергей Петрович! Как только мы получили ваше письмо, так сразу и решили: кончатся уроки и мы сразу пойдем к Егору Степановичу. Но нам повезло. Он сам пришел в школу. Егор Степанович теперь не агроном, а председатель колхоза и весь седой — увидали б вы только его. Когда они эвакуировались, их бомбили фашисты и убили Ксению Петровну. И отступать было больше не на чем. Лошадей колхозных тоже поубивало, а Егор Степанович ушел в партизаны. А когда вернулся в станицу, так его и выбрали председателем. Он часто приходит в школу, и мы все видим, зачем он приходит: вспоминает Ксению Петровну, а еще он думает о тех родителях, которых уже нет, а дети остались. Таких у нас, Сергей Петрович, много. А им все равно надо кормиться, и одеваться, и учиться.

Когда Егор Степанович пришел в школу, мы показали ему ваше письмо. Он и говорит: «Анна Петровна отступала вместе с ними и со своими детьми, а после бомбежки ее с детьми взяли солдаты. Сейчас, сказал он, Анна Петровна находится в городе Кыштыме, работает в военном училище, где для фронта обучаются офицеры. Она, как только узнала, что Кубань освобождена от фашистов, так и написала ему письмо. Егор Степанович показал нам письмо — маленький треугольничек из школьной тетрадки: все сейчас такие пишут. Так что не сомневайтесь, Сергей Петрович, семья Стащуков жива и здорова. И вы все это, пожалуйста, как можно скорее расскажите товарищу капитану. Для боевой обстановки это большая моральная поддержка. Анна Петровна и сама писала в Москву на розыск: где муж? Ей ответили, что капитан находится в госпитале, а из госпиталя сообщили, что ушел на фронт. А когда мы рассказали Егору Степановичу, что вы находитесь в одном полку с мужем Анны Петровны, так он сказал: «Сейчас побегу и дам телеграмму в Кыштым. До чего же для семьи будет большая радость». И мы тоже вместе с Егором Степановичем смеялись от радости...».

Все! Надо идти на передовую, сейчас же, немедленно. Об этом просят дети. Надо немедленно найти Стащука, прочитать ему письмо, а то и отдать в самые руки, чтобы почувствовал он теплоту скрытых в нем слов. Где мой вещевой мешок? За плечо его и иди, начфин, ищи машину с кухней, а если машины не будет и поползут разведчики на передовую с термосами за плечами, ползи и ты с ними. Ползи, если не хочешь лишить себя самой большой награды в жизни.

Утро хмурилось по-осеннему, закрывшись белыми лохмотьями туч. Кое-где на лужах уже блестела тонкая пленка льда. Меня знобило от этой осенней хмури. Холод забирался под гимнастерку, по спине и груди будто ползали ледяные ужи. Может, мне бы и захотелось повернуть назад, чтобы дождаться лучшей погоды, если бы повелевал мною кто-нибудь другой. А я ведь сам себе и начальник и подчиненный. И между ними удивительная слаженность: начальник не может не приказывать, а подчиненный не может не выполнять. А потому все шло так, как и положено в хорошем воинском подразделении: марш, марш, вперед.

В кармане у меня лежало письмо. И стало тепло от мысли, что разыщу капитана Стащука, протяну ему письмо и повторю его припевку: «Выпьем, куме, выпьем тут...» Он сразу все поймет. В таких случаях в людях открывается немыслимое и неподвластное никакому учету чутье. Я его поздравлю, а он схватит меня в охапку и начнет крутить на месте, смеясь и приплясывая. Такая она и есть, радость, всегда по-детски безудержная и немножко смешная.

Меня догнала машина с продуктами. Старшина крикнул:

— Товарищ старший лейтенант, к вашим услугам транспорт!

Он стоял на подножке машины, держась рукой за дверцу. Я его сразу понял: мне предоставляется вторая подножка. Ну что ж, поехали. Я сделал прыжок и ухватился за крыло машины.

И тут раздался первый выстрел. Но никто не обратил на него внимания. Война, как известно, без выстрелов не бывает.

Между тем за первым выстрелом последовал второй, потом третий, а когда машина добралась до штаба, где кончался ее маршрут, и я отправился на поиски Стащука, выстрелы настолько участились, что вся эта музыка стала походить на огневой налет.

На нашей стороне стояла тишина, будто тут совсем не было ни одного солдата.

Вылезло опоясанное тучами блеклое вялое солнце. От земли поднимался холодный туман, и оттого все казалось вокруг серым, пугающим своей удручающей незыблемостью.

Я стал спускаться в овраг. Самоходок своих не видел, но знал, что они тут, в высоких кустарниках, сбросивших уже листья, а потому, не мудрствуя лукаво, пошёл прямо на них.

Вдруг из кустарника выскочил человек и побежал мне навстречу. Я протер очки, вгляделся: да ведь это же лейтенант Базилевский. С какой это радости он бежит ко мне?

Базилевский на бегу (лицо его отнюдь не выражало восторга) закричал:

— Какого черта ты бродишь под снарядами, зачарованный странник? Впрочем, ты мне нужен. Дело есть. Бежим!

Мы побежали к стоявшей в кустарнике самоходке.

— Полезай!

Я влез в машину, сказал, отдышавшись:

— Стреляют, собаки!

— Это разве стреляют? Вот мы сейчас дадим огоньку фрицам. Бей в барабан...

Базилевский стал подкручивать усики. Я сказал:

—Мне надо найти капитана Стащука.

—Это потом, — ответил Базилевский.— Сейчас, начфин, начинается наше наступление, и ты попал ко мне как раз вовремя. Еще минута и было бы поздно. У меня не хватает одного заряжающего. (Это точно: только вчера похоронили его в братской могиле).

Я потерял ощущение времени, чувствовал только, как грузно вздрагивает самоходка от посылаемого вперед снаряда. Стучало в висках, да было еще тяжело дышать от сладковатой, першившей в горле гари, а рука все время тянулась назад, чтобы отодрать прилипавшую к вспотевшей спине гимнастерку.

Потом самоходка остановилась как-то плавно и медленно, почти незаметно.

Базилевский открыл люк и весело крикнул:

— Выходи, ребята!

Все члены экипажа вылезли из самоходки. Гул сражения уносился вперед. Мой напарник, второй заряжающий, спросил:

— Сколько тебе лет, отец?

— А что, сынок, — ответил я вопросом, — не очень боевой у меня вид?

— Да, нет, ничего. Молодец, папаша. Подъехали две легковые машины. Одна командира полка, другая командующего артиллерией корпуса генерала Белова.

— Молодцы, ребята, герои! — сказал генерал.

Я жадно глотал воздух, испытывая при этом неизъяснимое наслаждение. Генерал спросил:

— А тебя, старший лейтенант, каким ветром сюда занесло?

Я стоял, опершись на гусеницу самоходки, меня вдруг начало слегка подташнивать, закружилась голова. Вид у меня был, как видно, не очень боевой.

Насколько мне позволяли силы, я встал так, как положено по законам субординации, и сказал:

— Всех нас занесло сюда одним и тем же ветром, товарищ генерал, ветром войны!

Ответ был вольный, с явным налетом книжности, даже сентиментальности. От неловкости я даже переступил с ноги на ногу.

Генерал подошел ко мне поближе.

— Начфин?

Генерал посмотрел на командира полка:

—Тот?

—Тот.

Рукопожатие генерала возвратило меня к действительности. Перестала кружиться голова, прекратился в ушах звон. Гул боя уносился вперед, на запад. Оттуда несло терпким запахом горящего железа, дымящихся машин и еще неповторимым запахом рвущегося сквозь огонь солдатского мужества.

Я сказал:

—Товарищ генерал! Разрешите обратиться к товарищу полковнику.

—Обращайся.

—Разрешите идти, товарищ полковник!

—Спешить, начфин, теперь некуда. Артиллерия сделала свое дело.

— Товарищ полковник! Мне нужно немедленно, сию минуту разыскать капитана Стащука.

Лицо полковника помрачнело.

— Стащука? — переспросил он. И после паузы добавил: — Сейчас поедем к Стащуку вместе. Садись в машину!

Мы ехали недолго. Остановились у санитарной машины. Горькое чувство тревоги охватило меня. Я выскочил из машины и оглянулся по сторонам. Стащук лежал на носилках, прикрытый шинелью. Голова его была забинтована. На окровавленном бинте оставались только узкие пугающие своей белизной закраины. Вот они исчезнут и тогда... Бледные веки закрывали глаза Стащука.

—Что с ним? — спросил я врача.

—А то ты не видишь! Капитан тяжело ранен.

—Он будет жить? Капитан медицинской службы, скажи мне...

—Я не гадалка, я всего-навсего врач. Капитан Стащук очень тяжело ранен. Вот все, что я могу сказать!

Лицо у врача было осунувшееся, бледное, усталое.

—Капитан Стащук должен жить, понимаете, должен жить, ему нельзя умирать. Я поговорю с ним и он поднимется, — уговаривал я врача.

—Ты что, хочешь совершить чудо? — сердито сказал врач.

Кто-то положил мне на плечо руку. Я оглянулся. Сзади стоял командир полка. Он спросил:

— Что у тебя, Сергей Петрович?

— У меня письмо. Капитан Стащук думал, что семья его погибла во время эвакуации. А семья жива, понимаете, жива!

Врач взял меня под руку:

—Скажи об этом капитану Стащуку. Я не верю, конечно, в чудо, но...

—А я верю...

Я встал на колени, наклонился к носилкам:

— Капитан! Ты слышишь меня, капитан? Это я, полковой начфин. Да это не важно. Дело не в этом. Вот, капитан, письмо.

Я вытащил из кармана письмо. Оно пахло дымом горячего боя, тем неповторимым запахом, который, раз ворвавшись, никогда уже не уходит из солдатского сердца.

Я разгладил письмо и положил на грудь капитана:

— Это письмо о семье, о твоих детях, о твоей жене, капитан. Ты слышишь меня, капитан, они живы и здоровы. Это же здорово, капитан, они ждут тебя... Выпьем, куме...

Лицо Стащука по-прежнему оставалось неподвижным и мертвенно-бледным. Лоб, брови, губы застыли в таком состоянии, как будто передо мною уже была мертвая маска, а не живое лицо. Голос мой становился все тише и тише. Я боялся заплакать.

— Капитан, друг мой, Владимир Васильевич, Володя! Нашлась твоя семья. Я принес тебе письмо...

Рука Стащука стала медленно и тяжело подниматься из-под шинели. Я следил за ее движением как зачарованный, будто я сам был мертвым, а потом вдруг почувствовал, что ко мне возвращается жизнь. Рука Стащука опустилась на грудь, на то самое место, куда положил я письмо.

В это время солдаты по безмолвному жесту врача подняли носилки с капитаном и понесли к санитарной машине. Я шел рядом. Глаза Стащука внезапно открылись, голова его повернулась в мою сторону, и он сделал нечеловеческую попытку подняться. Я предостерегающе поднял руку, Стащук сказал:

— Спасибо, начфин... спасибо... я все слышал... — Голос его звучал слабо, с большими паузами, но я каким-то неведомым чутьем, которое приходит, может, один раз за всю жизнь и которое никогда не обманывает человека, понял: Стащук будет жить, хотя бы это и стало чудом.

Из машины потянулись руки санинструктора, схватились за носилки.

Последний раз промелькнула передо мною ее брезентовая зеленая крыша и, опустившись в небольшой овраг, машина совсем исчезла из виду. Все поплыло у меня перед глазами, как в тумане. Я вытащил из кармана носовой платок, снял очки и приложил платок к глазам. Надо дать глазам отдохнуть, надо, чтобы они были сухими.

— Сергей Петрович! — позвал меня командир полка. — Иди, подброшу тебя до штаба!

Я поднял с земли свой вещевой мешок и направился к машине командира полка.

*** *** ***

ИЛЬЯ ВАСИЛЬЕВИЧ ЧУМАК (1912 1967)

Илья Васильевич Чумак(настоящая фамилияЧумаков, писал он также подпсевдонимамиАл. Кривцов, В. Ярцев, И. Клен) родился 2 августа 1912 года в селе Старая Полтавка Саратовской губернии. Писать начал рано. Его первые стихи и рассказы были опубликованы в альманахе «На подъеме» в 1931 году. Последняя прижизненная книга Чумака«Живая россыпь»вышла в свет в 1967 году, в год его ухода из жизни. Издавался он и после смерти, что редкость для провинциального писателя. В сборник«Марьины колодцы»вошли повести«Марьины колодцы»,«Трое за Манычем»,«Буруны»,«По волчьим следам», рассказы об Апанасенко и о Доваторе, новеллы и очерки. Книга вышла в свет в Ставропольском книжном издательстве в связи с шестидесятилетием со дня рождения Ильи Васильевича. В 1982 году произведения Чумака вновь были переизданы отдельной книгой под названием«Трое за Манычем».

В прошлом веке на Ставрополье трудилось в общей сложности более ста членов Союза писателей и примерно столько же литераторов, авторов двух-трех и более книг. К сожалению, имена некоторых из них забыты читателями.

Жизнь Ильи Васильевича была трудной, и, к сожалению, короткой. В юности будущий писатель учился и воспитывался в трудкоммунах в Орле, Ростове, Краснодаре, в колониях имени Горького, Дзержинского, знавал лично знаменитого педагога Макаренко. Там он приобщился к журналистике, потом переехал на Ставрополье, работал в газетах «Молодой ленинец», «Орджоникидзевская правда» (ныне «Ставропольская правда»), дружил с Семеном Бабаевским, Эфенди Капиевым, Карпом Черным и другими молодыми литераторами тридцатых годов, участвовал в Великой Отечественной войне.

Его первая скромная книжка «Атака»вышла в Ставрополе в 1944 году, вторая—в 1946 году под названием«В начале мая». В нее вошли рассказы«Акация у окна»,«В степи»,«Лодка на волнах»,«Верность»,«Вера»,«Отец»,«Весна»,«Ночью»,«У костра»и ряд других. Талантливого автора заприметил тогдашний руководитель краевой писательской организации Иван Яковлевич Егоров.

Егоров считал, что Чумак, как и Бабаевский, Капиев, Туренская, Марьинский, самые перспективные молодые литераторы сороковых годов.

Илья Васильевич был великим тружеником. Более тридцати лет он проработал в газетах, изъездил Ставрополье вдоль и поперек, выполняя редакционные задания, написал сотни корреспонденций, статей, очерков. И прав его товарищ по перу А. Колосков, когда сказал в своих воспоминаниях о Чумаке так: «И если бы собрать все, что написано им в результате этих журналистских поездок, набралось бы не меньше десятка томов. Он принадлежал к числу тех, не так уж многочисленных литераторов, которые не преувеличивают значение своего таланта и умеют строго оценить собственные возможности. Помню, как-то в редакции «Ставропольской правды» (было это в 1943 году, когда Илья Чумак после тяжелого ранения вернулся с фронта) мы, группа журналистов, заспорили о том, кто имеет право состоять в Союзе писателей и с полным основанием называться писателем.

В споре было высказано мнение, что у нас слишком много писателей, что литературе нужны только большие, первоклассные таланты. Оспаривая это утверждение, кто-то припомнил слова Чехова, что в литературе маленькие чины так же необходимы, как и в армии. Илья Чумаков, до того безучастно и с какой-то грустью слушавший спор, вдруг оживился и повеселел.

—Вот это верно,—воскликнул он по поводу чеховского мнения.—Попробуй воевать одни генералы. А что солдаты, рядовые без генералов? И те и другие нужны.

Далее Колосков вспоминает: «Существуют на свете «счастливые» (а может быть, на самом деле самые несчастные) литераторы, которые могут писать о чем угодно, не покидая своих удобных квартир и пользуясь в качестве материала для увесистых книг тем, что вычитали из других книг, газет и журналов, услышали по радио или от шоферов такси. Илья Чумак не принадлежал к такого рода литераторам. В основе всего написанного им лежит подлинное знание жизни и людей, всего того, о чем он написал».

Вспоминает писатель Владислав Сергеевич Чернов: «Я знал Илью Васильевича в течение двадцати лет. А познакомился с ним в далеком 1947 году, когда мне было тринадцать лет, на Сенгилеевском озере. Он, как Егоров, Черный и другие, был заядлым удильщиком. Каждую неделю на машине «Ставропольской правды» или пединститута они приезжали на море Сарматское ловить сазанов и карасей. А я, школьник, ходил туда из Ставрополя пешком. Помню, наловил рыбы, иду берегом и увидел загорелых мужиков, которые приехали на грузовичке; тоже собираются домой.

—Дяденьки, возьмите меня!

Они взяли. Более того, я стал членом их рыбацкой компании на многие годы вперед, узнал, что они журналисты и даже писатели. Они стали моими учителями, наставниками не только в рыбацком деле, но и в журналистике, литературе…

За неделю до смерти в 1967 году Ильи Васильевича я был у него дома на улице Советской. Он встретил меня такими словами:

—Здравствуй, брат, писать хорошо очень трудно! И в этом я убедился, прочитав книжку Эрнеста Хемингуэя «Праздник, который всегда с тобой». Я тебе ее дарю. Учись у него стискивать, сжимать текст, чтобы словам было тесно, а мыслям просторно.

—Вы один из моих учителей, Илья Васильевич,—сказал я, глядя в его уставшие глаза и не подозревая, что это моя последняя встреча с ним. С той поры прошло тридцать пять лет...

Да, Илья Чумак учил нас, молодых литераторов, писать кратко, сжато, как он любил говорить, «стоя босиком на колючках». Писать ничего не выдумывая, все, что пережито тобой, что увидено собственными глазами.

Илья Васильевич прежде всего описывал героическое. В основе всех его произведений лежат героика гражданской войны, героика войны против гитлеровского нашествия и героика социалистического строительства. Он ненавидел все низменное, пошлое, все, что чернит души людей.

Написал это я, и потянулась моя рука к книге «Трое за Манычем». Нашел в ней новеллу «На верную смерть». Вот она целиком:

«Был в полку ставропольских добровольцев рядовой конник Любенко. Неважный конник. Обычно уже все сидели в седлах, а он продолжал возиться с подпругами и путаться в поводьях. Подсмеиваться над ним старались тайком: по своим годам Любенко был старше всех.

И кто бы подумал, что этот давно поседевший конник, отвоевавший свое еще в годы гражданской войны, был способен совершить подвиг, который решил исход всей боевой операции под деревней Подъяблоня.

...Чтобы не допустить во время предстоящего боя быстрой подброски резервов противника, надо было взорвать в его ближайшем тылу речной мост. Но как это сделать? На мосту и вокруг него неусыпные дозоры. На каждый шорох в прибрежных кустах вмиг нацеливается десяток пулеметных и автоматных стволов. Там —верная смерть!

Вызывая добровольцев на взрыв этого моста, командир эскадрона не утаил от бойцов ничего. Он так и сказал:

—Только учтите, товарищи, что там—верная смерть.

Страшные это были слова, но того молчаливого раздумья, которое в таких случаях невольно овладевает людьми, почти не было. Строй раздвинулся после этого оклика почти тотчас – вперед вышел Любенко.

—Я пойду,—сказал он, отстегивая шашку. И это было так решительно, что никто не посмел и заикнуться о его неподходящих летах.

Как взорвал мост перед носом врага конник Любенко, узнали лишь после того, как этот мост, уже обугленный, остался за спиной. К нему подкрался Любенко вброд, по шею в холодной воде. Это подтвердила его одежда, найденная где-то в прибрежных кустах. Кроме взрывчатки он не взял с собой ничего, даже фляжки со спиртом: видимо, о себе он уже не думал».

Комментарии к этой предельно сжатой новелле, уверен, не нужны. В ней Илья Чумак виден и как человек, и как писатель. В нашей литературной среде к нему относились по-разному. Одни не любили его, завидовали его таланту, другие уважали и ценили. Но главное было то, что его любили и уважали тысячи ставропольских читателей. Он знал Ставрополье, его людей как никто другой. И жаль, что его жизнь оказалась короткой. Многие планы, замыслы Ильи Васильевича оказались нереализованными. Но все равно он оставил заметный след в литературной жизни края, бесспорно вошел в когорту лучших писателей Северного Кавказа».

Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]