Предмет истории 30
.docОбъект и предмет истории как науки её место в системе других наук
Важным исходным пунктом анализа природы исторического познания является определение объекта и предмета истории. Действительно, все суждения о путях, возможностях и границах исследования прошлого останутся беспредметными до тех пор, пока будет отсутствовать четкое понимание того, что изучает история. Для начала определимся с самими понятиями объект и предмет исследования как таковые. Здесь надо сказать, что всякое научное познание это результат взаимодействия познающего субъекта и познаваемого объекта. Объект познания – реальность, существующая независимо от человека, в том числе и та на что направлено внимание исследователя. А предмет – это те аспекты или черты, качества, свойства, которые охватываются изучением.
Что же является объектом исторической науки? Сам термин «история» зародился в Древней Греции и в дословном переводе означал "расследование", "узнавание", "установление". Таким образом, первоначально "история" отождествлялась со способом узнавания, установления подлинных событий и фактов.
При этом первоначально его целью было прославление богов и героев. Неслучайно истории покровительствовала богиня Клио, что в переводе означало «прославляю». Таким образом, история возникла и некоторое время развивалась как мифология. В таком виде она не являлась привычным для современных историков последовательным описанием событий. Лишь в V в. до н.э. она начинает приобретать черты научного знания, и это было связано с появлением трудов Геродота, которого принято называть «отцом истории».
Долгое время это понятие относилось к любым видам познания окружающего мира. Уже в VII—VI вв. до н. э. понятие история употреблялось древнегреческими философами Фалесом, Анаксимандром и другими применительно к вопросам происхождения и сущности Вселенной, также в отношении редких, далеких и загадочных явлений, таких, как магнетизм, разливы Нила, солнечные затмения. Лишь в Новое время за этим понятием утвердился современный смысл. И сегодня среди нескольких значений его выделяется два главных: 1) прошлое и все, что происходило в нем; 2) рассказ об этом прошлом, зафиксированный в устной и письменной традиции. Вопрос о соотношении этих двух значений выступает как центральная методологическая проблема, оделяющая природу исторической науки.
Принципиальное значение имеет разделение на то, что имело место в реальности, и как это отражено в познании, т.е. в исторической науке. И поэтому первое определяется как объект, а второе как предмет изучения исторической науки. Таким образом, объектом изучения исторической науки является человеческое общество в его непрерывном развитии от момента возникновения и до современного состояния, т.е. в историческом процессе. Известный русский историк В.О. Ключевский так писал об истории как науке: "В научном языке слово "история" употребляется в двояком смысле: 1) как движение во времени, процесс и 2) как познание процесса. Поэтому все, что совершается во времени, имеет свою историю. Содержанием истории, как отдельной науки, специальной отрасли научного знания, служит исторический процесс, т.е. ход, условия и успехи человеческого общежития или жизнь человечества в ее развитии и результатах" (В.О. Ключевский. Курс русской истории. М., 1956. Т. I. Ч. I. С. 14).
Что же касается предмета исторической науки, однозначного определения так и не выработано. Правда, в этом отношении история не отличается от других научных дисциплин. Даже в такой точной науке, справедливо считающейся образцом строгости и развитости своих понятий, как математика, насчитывается по меньшей мере около 10 ее определений. Очевидно, мы имеем здесь дело с закономерным явлением, отражающим самоё природу научного познания: в ходе развития всякой науки происходит непрерывное изменение ее предмета исследования; различные направления и школы выдвигают разные точки зрения на задачи своей науки, а, следовательно, и по-разному подходят к истолкованию ее предмета. К этому следует прибавить такую характерную черту современного состояния пауки, как все возрастающая интеграция разных ее отраслей, протекающая параллельно с обособлением новых научных дисциплин. Объективные трудности, препятствующие строго научному определению предмета науки, не могут, однако, устранить самой необходимости такого определения. Всякий раз, когда мы обращаемся к выяснению познавательных возможностей данной науки и путей их реализации, неизбежно встает вопрос о ее предмете. Чем точнее и строже он определяется, тем яснее мы можем судить о том, что способна дать эта наука в познании объективного мира.
Философы и историки в определении предмета истории расходятся главным образом в том, что именно понимать под историческим прошлым. Все, что происходило в жизни общества на протяжении его тысячелетней истории, или только наиболее существенные моменты. Конечно, можно согласиться с доводами противников широкого изучения в том смысле, что изучить прошлое человеческого общества во всей его конкретности и многообразии просто невозможно да и не нужно для понимания сущности исторических процессов и явлений. Какое, например, имеет значение вопрос, о том, что ел на завтрак Наполеон перед Бородинским сражением? Но с другой стороны ведь и понятие «существенные» лишено однозначного содержания. В каждой системе ценностей имеются свои критерии, различающие явления существенные и несущественные. Одно дело «существенное» во времена Древнего Египта, а другое в наше время. Но это как раз означает, что понятие предмета истории является своеобразным зеркалом, отражающим эволюцию представлений общества об истории и ее задачах.
Так на ранних этапах развития исторической науки предметом исследований в основном выступали войны, политические события, смена правлений разных царей. Неслучайно Вольтер заметил, что писанная история это история королей. Лишь в Новое время в объектив историков попали социально-экономические процессы и явления, однако в домарксистской историографии они представляли лишь отрывочно набранные сырые факты, отображающие лишь отдельные стороны исторического процесса. Заслуга Маркса заключалась в том, что он применил к изучению истории системный метод, установив взаимообусловленную связь между социально-экономическими и политическими структурами общества и общественным сознанием, показав их в естественном развитии в виде социально-экономических формаций. Такой подход существенно расширил представление о предмете исторической науки.
Однако марксовская теория нигде кроме СССР, не являлась монопольной. В зарубежной историографии и в XIX и в ХХ вв. очень сильное влияние имело утверждение о том, что главным предметом исторического изучения является человек. Известный французский историк М. Блок определил историю как „науку о людях во времени». Сильная сторона такого подхода заключается в «очеловечивании истории», осознании того, что история является ареной деятельности людей и именно поэтому представляет для нас неослабевающий интерес. Следовательно, и интерес историка к своему предмету - это в первую очередь интерес к людям в истории. Как справедливо пишет М. Блок, „за зримыми очертаниями пейзажа, орудий или машин, за самыми, казалось бы, сухими документами и институтами, совершенно отчужденными от тех, кто их учредил, история хочет увидеть людей. Кто этого не усвоил, тот, самое большее, может стать чернорабочим эрудиции. Настоящий же историк похож на сказочного людоеда. Где пахнет человечиной, там, он знает, его ждет добыча ".
Однако в целом правильное положение об истории как «науке о людях во времени" получило в зарубежной историографии сугубо идеалистическое истолкование. На первый план выдвигается духовная сторона деятельности человека, его психология. Тот же Блок, например, утверждал, что предмет истории „в точном и последнем смысле — сознание людей"7. Соответственно этому исторические факты трактуются как факты по преимуществу психологические, а сама история неправомерно психологизируется. 10.
Психология провозглашается теоретическим фундаментом истории, а психические качества человека — главным двигателем общественного развития. Крайним ее выражением стало возникновение и бурное развитие на Западе, в особенности в США, так называемой психоистории, представляющей собою развернутое приложение созданного австрийским врачом-психиатром 3. Фрейдом метода психоанализа к изучению истории. Представители этой дисциплины обращаются к иррациональным пластам психики человека как якобы детерминирующим его поведение и поэтому выступающим важнейшим фактором исторического развития.
Закономерным следствием такой психологизации истории является отказ от рационального познания общественного процесса, отрицание самой возможности такого познания. Так, один из крупнейших американских психоисториков П. Левенберг, провозглашая „иррациональный базис человеческого поведения "и действия", утверждает иррациональность самого исторического процесса, являющегося продуктом деятельности человека.
Первые попытки перенесения психоанализа в историю, предпринимавшиеся еще в довоенные годы, вылились в настоящее время на Западе в оформление процветающей дисциплины, чье влияние в западной науке постоянно возрастает16. С полным основанием сегодня можно говорить о волне «психоистории», захлестнувшей в 1970-е годы историческую науку в США, ФРГ и отчасти во Франции 17.
Естественно, что психоанализ получил особенно широкое распространение в жанре исторической биографии, в значительной мере обязанным ему своим нынешним расцветом на Западе. Как констатирует английский ученый А. Марвик, «сегодня не один историк не мог бы написать биографическое исследование без влияния фрейдистской или постфрейдистской психологии».
Однако этим жанром их претензии отнюдь не ограничиваются. Все более широкий круг исторических дисциплин — от историографии до истории идей — становится объектом приложения психоаналитического метода, все агрессивнее делаются позиции его приверженцев. В настоящее время психоанализ претендует на роль главной альтернативы марксизму как методу объяснения всех явлений общественного бытия. Поэтому некоторые историки уже видят в этом настоящий вызов исторической науке и угрозу её поглощения психоисторией.
В этом отношении могут считаться показательными взгляды одного из ведущих авторитетов в области «психоистории»— П. Левенберга. Их исходный пункт составляет положение, что «во всех человеческих мыслях и действиях есть неосознанный императив». Выражаясь в «силах страсти и иррациональности вокруг нас и в нас», он выступает одним из важнейших факторов исторического развития. Поэтому, продолжает свою аргументацию П. Левенберг, обращение к бессознательному является необходимым условием познания прошлого.
В частности, только с этих позиций можно понять то, что называют исторической случайностью: с точки зрения американского ученого, «случайность» есть не что иное, как выражение влияния бессознательного на поведение субъекта, которое препятствует, расстраивает или уничтожает его сознательные намерения 23.В свете этого П. Левенберг определяет предмет исторической науки, который фактически совпадает с предметом психоанализа. Подчеркивая, что «психоанализ есть ветвь психологии, наиболее близкая историкам», он утверждает, что обе дисциплины имеют дело с одним и тем же: «Историки изучают прошлые человеческие действия, мысли и мотивы. Это то, что психоаналитики изучают у своих пациентов».
Единство предмета обусловливает и единство метода. «Эпистемологическая проблема,— заявляет ученый,— идентична для историка и психоаналитика. Оба они должны реконструировать или воссоздать в своем уме жизнь своих субъектов. Это означает, что оба они зависят от метода вчуствования для понимания, и что психоанализ называет идентификацией. Этот взгляд признает, что интуитивная идентификация мыслей и чувств другого человеческого существа есть творческий акт, имеющий познавательную ценность»24.
Весь ход мыслей маститого американского психоисторика неопровержимо свидетельствует о низведении исторической науки в рамках «психоистории» до роли прикладной дисциплины психоанализа. Уделом истории оказываются психоаналитические упражнения по поводу «комплексов» тех или иных исторических деятелей и целых народов.
Фрейдистские постулаты об Эдиповом комплексе, бессознательных, прежде всего сексуальных, влечениях и пр. возводятся в ранг доминант, обусловливающих весь ход развития общества, определяющих важнейшие исторические явления. Такое кардинальное переосмысление и предмета истории, и методов ее изучения, и принципов, управляющих социальными процессами, практически означает разрыв с традиционной историографией. Вот почему, несмотря на весь бум, поднятый на Западе вокруг распространения принципов психоанализа на историю, даже буржуазные историки, отдающие дань моде, в своем большинстве не торопятся безоговорочно переходить под знамена «психоистории». Вплоть до настоящего времени большую часть ревностных поборников психоанализа в истории составляют психологи, даже психиатры, но не собственно историки. Что касается этих последних, то даже, признавая значение психоанализа для истории и используя отдельные его положения в своей исследовательской практике, в целом они не приемлют психоаналитическое истолкование предмета и задач исторической науки. Как вынуждены признать американские психологи Ф. Вайнстейн и Г. М. Плат, «историки, таким образом, остаются скептическими в отношении психоисторического предприятия» .
Этот скептицизм вполне обоснован. Претендуя на роль основополагающего метода в истории, психоанализ по природе своей неисторичен. Он имеет дело с вневременными и вне историческими категориями, по самой своей сущности не способными объяснить динамику исторически развивающегося общества, так же впрочем, как и поведение отдельных индивидуумов, которое, вопреки уверениям фрейдистов, не определяется их ранним детством26. Не удивительно поэтому, что даже буржуазные историки, ратующие за широкое использование исторической наукой принципов психоанализа, выступают, говоря словами американского исследователя общественной мысли Ф. Е. Мэнюела, против гипертрофированного увлечения им27.
Дело, однако, не только в антиисторизме и иррационализме «психоистории». Извращение ею предмета исторической науки имеет далеко идущий идейно-политический план. Независимо от субъективных намерений отдельных ученых «психоистория» в целом занимает место на крайне правом фланге современной зарубежной историографии. Совершаемая ею фактическая подмена предмета исторической науки открывает широкие возможности для фальсификации истории в угоду определенным политическим силам. Показательным примером тому служит психоаналитическая интерпретация фашизма, сводящая существо проблемы к личным качествам, всевозможным «комплексам» его главарей и таким образом пытающаяся лишить эту проблему ее подлинного классового содержания.
Не может не обратить на себя внимание то обстоятельство, что именно в интерпретации фашизма психоаналитические категории особенно широко используются учеными, которых и по направлению их научных интересов и по их методологии никак нельзя причислить к психоисторикам. Так, например, известный западногерманский исследователь новейшей истории К. Д. Брахер, в целом остающийся на почве рационалистического объяснения истории, тотчас же теряет эту почву, как только речь заходит о причинах победы фашизма в Германии. Утверждая, что Гитлер и нацизм якобы не поддаются никакому рациональному объяснению, он совершенно в духе психоаналитического учения продолжает: «Мы встречаемся не просто с необъяснимым динамизмом одного человека, а с ужасной болезнью».
Не менее определенно политическая сущность «психоистории» проявляется в дискредитации революционных движений и их деятелей, которые трактуются в терминах психопатологии. Впрочем здесь она едва ли оригинальна. Уходящая своими корнями в прошлое столетие, традиция изображать революционные потрясения болезненными расстройствами общественного организма пышным цветом расцвела после второй мировой войны, сделавшись одним из показателей общего поправения буржуазной науки. Формула Дж. Ренира, что революция — это не что иное, как «психо-патологический феномен», а революционер— «умственно неуравновешенный», «болезненный тип», четко отразила общее стремление реакционных ученых свести проблему революции к патологическому отклонению общества от «нормы».
Сомнительный «вклад» современных психоаналитиков в эту традицию заключается лишь в попытке дать ей наукообразное обоснование. В соответствии с канонами фрейдистской психологии оно сводится к поискам иррациональных побудительных мотивов деятельности революционных вождей и мыслителей. В этих мотивах, обнаруживаемых главным образом в фактах семейной биографии революционных деятелей, порождающих многочисленные патологические «комплексы», и усматриваются главные причины революционных потрясений.
Сошлемся в качестве примера на книгу американского автора Э. Метвина «Рост радикализма», словно сконцентрировавшую все пороки психоаналитического «объяснения» революции. Вызванная к жизни подъемом леворадикального движения в США конца 60 — начала 70-х гг. и запечатлевшая на своих страницах страх буржуазных идеологов перед ним, эта книга призвана была дать «психоисторическое» обоснование борьбы американских правящих кругов против левого радикализма. Отождествляя радикалов и революционеров и не скрывая своей ненависти к тем и другим, Э. Метвин пытается на историческом материале дискредитировать самоё идею революционного насилия. Объявляя революционный радикализм продуктом больного ума, он со ссылкой на 3. Фрейда трактует его как социальную болезнь, являющуюся психологической реакцией на стрессы городского общества.
Главная «вина» за революционные потрясения возлагается автором на обремененных вследствие трудного детства, семейных и иных обстоятельств разнообразными патологическими «комплексами» революционных деятелей и идеологов.
Другой американский автор конструирует на психоаналитической основе так называемую теорию «революционной личности», определяющим мотивом деятельности которой провозглашается Эдипов комплекс32. Классовый смысл подобных откровений очевиден.
В свете всего сказанного легко объяснима еще одна характерная черта психоаналитического истолкования предмета исторической науки: подчеркнутый приоритет национального над классовым. Пытаясь распространить метод психоаналитического исследования личности на анализ социальных, политических, профессиональных и иных групп, теоретики «психоистории» конструируют психологический базис такого изучения, которым объявляется национальный характер. И здесь, как во многих других случаях, психоисторики в сущности не оригинальны. Представления о национальном характере как социальной доминанте широко бытовали уже в историографии XIX в. Более того, уже тогда передовая буржуазная мысль высмеивала эти представления за их «крайнее детство». Сомнительная «новизна» психоисториков заключается в интерпретации национального характера в терминах психопатологии.
Именно с таких позиций, в частности, рассматривается история Германии XIX — первой полвины XX вв. Применяя индивидуальные психиатрические категории к характеристике целой культуры, авторы подобных «исследований» обвиняют в психическом расстройстве всю германскую нацию. Утверждается, что германская культура институализировала параноидные позиции и их удовлетворение, что обеспечило ведущее положение параноидного типа в нации совершенно независимо от социальных классов, из которых она состояла, и исторических эпох.
Так, немецкий народ объявляется нацией параноиков, чем в последнем счете и «объясняются» поразившие его бедствия, в том числе и фашизм. Тем самым не только снимается ответственность с немецких и международных монополий за приход фашизма к власти в Германии и все его преступления, но и фактически реабилитируются его главари. Главным виновником бед, обрушившихся на Германию и весь мир, становится немецкая нация, точнее, ее параноидальный характер.
Не удивительно поэтому, что даже приверженцы «психоистории» выступают сегодня с критикой классического психоанализа, ратуя за отказ от использования в изучении истории наиболее одиозных положений фрейдизма и приближение к методам рационального объяснения прошлого. Фактически признавая научную несостоятельность такого истолкования, они указывают па необходимость его расширения путем включения объективной социальной действительности, с которой прежде всего имеет дело историк. Соответственно этому предлагается расширить за счет традиционных методов исторического исследования инструментарий «психоистории». Так, Г. Вайнстейн и Г. М. Плат усматривают выход из положения в соединении рассмотрения фрейдистского уровня конфликтов (человек и общество) и социологического уровня (конфликты между соперничающими в обществе социальными группами), полагая, что такое соединение расширит возможности обеих дисциплин и приведет к созданию нового, «социологического» направления в «психоистории». Но такое эклектическое соединение не может дать действительного решения вопроса, так как строится на утверждении о вневременном конфликте личности и общества. Ибо каждый конфликт в обществе исторически обусловлен. Нет и никогда не было ни абстрактного общества, ни абстрактной личности. По природе своей личность не является асоциальной. Она вступает в конфликт с обществом в силу определенных исторических условий. Выяснить истоки конфликта можно лишь исследовав эти условия. Только изучив характер господствующих в исторически определенном обществе социальных отношений и выяснив социальное положение данной личности, а также положение тех классовых сил, интересы которых она выражает, можно понять действительную природу этого конфликта. Но как раз этот путь познания исторической действительности с порога отвергается психоанализом.
Современная историческая наука не отрицает известного научного значения психоанализа, используемого в строго определенных рамках. Но, как подчеркивает Л. Сэв, «сколь бы велика ни была ценность психоанализа внутри его собственных границ, отныне уже можно считать бесспорным одно: эти границы расположены целиком вне сферы истории и относящихся к ней социальных явлений».
Научная несостоятельность попыток соединения психоанализа и социологической теории в рамках единой науки, объясняющей историческое развитие человеческого общества, представляется весьма многозначительной в свете характерных для современного состояния буржуазного обществоведения интеграционных тенденций.
Стремление расширить предмет исторической науки проявляется в поиске все новых и новых объектов исследования - от гляциологии, дендрохронологии до истории дождя и меню французской кухни. С одной стороны, оно отражает закономерный процесс поступательного расширения сферы исторического познания. Несомненно плодотворным, в частности, является обращение к систематическому изучению исторической демографии, истории умонастроений, истории повседневной жизни, способное обогатить и конкретизировать наше знание исторического прошлого, сделать более насыщенной и полнокровной его общую картину.
Вместе с тем беспредельное расширение предмета исторической науки имеет своей оборотной стороной утрату содержательной целостности как в его определении, так и, главное, в самом изучении истории. Не случайно в западной исторической науке усиливаются жалобы на ее прогрессирующее дробление, которое, как справедливо подчеркивал президент Американской исторической ассоциации Ф. Куртин в своем программном заявлении, уменьшает возможности действительно научного освещения прошлого. Выход Куртин усматривает в создании „собственной синтетической теории истории", которая бы „сбалансировала разросшуюся специализацию и широкий аналитический подход". Но такой выход невозможен без четкого определения предмета истории, а его-то как раз современная немарксистская историография и не может дать.
Таким образом, мы видим, что предмет истории сам историчен, и он постоянно меняется, неизменным должно быть лишь главный принцип - обнаружение в истории существенных явлений, установление объективной логики и закономерности развития общества.
Итак, поскольку сама история как объективная реальность и наше научное представление о ней не совпадают, то перед нами возникает центральная методологическая проблема – насколько наши знания об этой исторической реальности адекватны, т.е. истинны. В противоположность широко распространенным в современной буржуазной науке воззрениям о неадекватности наших знаний о прошлом исторической действительности марксистская методология исходит из признания возможности познать средствами исторической науки прошлое человеческого общества в его объективной реальности. Это, однако, не означает отождествления истории как действительности и истории как науки. Развенчивая теорию тождества общественного бытия и общественного сознания, В. И. Ленин указывал на невозможность для общественного сознания полностью отразить необходимую цепь развития, складывающуюся из повседневной деятельности людей, и видел высшую задачу в том, чтобы охватить объективную логику эволюции общественного бытия в ее общих и основных чертах6.
В полной мере это положение относится и к исторической науке, которая не может претендовать на буквальное отражение всего того, что происходило в реальной действительности. Она, как и всякая общественная наука, имеет дело лишь с такими явлениями в жизни человеческого общества, которые оказывают более или менее значительное влияние на ход исторических событий и в совокупности своей дают возможность охватить в «общих и основных чертах» весь пройденный человечеством путь.
Обнаружить эти существенные явления, установить объективную логику и закономерность их развития составляет важнейшую задачу исторической науки, в решении которой она тесно взаимодействует с другими общественными науками. Точно так же как в реальной действительности различные стороны жизни общества находятся в органической связи и диалектическом взаимопереплетении, так и в области познания явлений общественной жизни имеет место взаимодействие различных научных дисциплин, в ходе которого одна наука неизбежно вторгается в сферу другой.
Этот естественный процесс порождает объективные трудности в разграничении «сфер деятельности» различных общественных наук и тем самым определении их предмета. В самой природе общественного познания имеется некоторая его не дифференцированность, соответствующая характеру его объекта. Не говоря уже о рассмотрении закономерностей исторического процесса в целом, даже изучение отдельных более или менее значительных явлений общественной жизни, подобных революционным переворотам или длительным социально-экономическим процессам, необходимо предполагает усилия ряда общественных дисциплин. Таким образом, одно и то же социальное явление становится предметом исследования разных наук, и хотя каждая из них, конечно, исследует это явление под определенным, свойственным именно ей углом зрения, на практике нередко бывает чрезвычайно трудно четко вычленить ее специфический предмет исследования. В особенно большей степени сказанное относится к истории. Почти всегда она имеет дело с явлениями, которые представляют собой сложный продукт разнопорядковых отношений. Их изучение неизбежно предполагает вторжение историка в сферу других общественных наук. История интегрирует данные этих последних, расширяя, таким образом, за их счет свой предмет исследования.