Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Лекция 6 - Эпоха постмодерна.doc
Скачиваний:
5
Добавлен:
20.09.2019
Размер:
101.89 Кб
Скачать

3. «Шизоанализ» и критика классического психоанализа.

Если дерридианская программа деконструкции имеет своим предметом текстовую сферу, т.е. запечатленную в текстах культуру, то объект Делеза и Гваттари - сфера социального действия. Здесь также очевидно резко полемическое отношение к философской традиции. Если последняя исходит из таких инвариантов, как личность и цель (общественно-исторический мир есть результат личностного и коллективного целеполагания), то французские мыслители понимают общество как поток сил, смешение безличных силовых полей и силовых волн. Иными словами, у социального действия («социальной машинерии», как его называют Делез и Гваттари) нет субъекта. Субъект в его классическом понимании (как центральная инстанция управления действием), о смерти которого возвестил Фуко, еще раз похоронен.

В отличие от Фуко, преимущественный объект полемики которого составляла история идей, и от Деррида, нацеленного на критику метафизики присутствия, главный пункт отмежевания от классического наследия в случае Делеза и Гваттари - фрейдовский психоанализ. Фрейд и его последователи разделяют с классической философской традицией представление о четкой структурированности человека. В каких бы терминах последний ни описывался (через диаду сознание/бессознательное или через триаду Оно - Я - Сверх-Я), психоанализ берет за аксиому реальность такой структуры, как человеческий субъект. Бессознательное, открытием которого так гордится фрейдизм, надлежит, согласно Фрейду, поставить под контроль сознания. Сами процедуры психоанализа как терапии нацелены на то, чтобы вывести бессознательное на свет сознания, «образумить» бессознательное, переформулировав иррациональные влечения в рациональных категориях. «Шизоанализ» же, противопоставляемый Делезом и Гваттари психоанализу, исходит из продуктивности бессознательного. Именно в силу того, что сфера бессознательного (сфера Желания) носит продуктивный, творческий характер, от него не следует «освобождаться». Настоящая свобода как раз и заключена в сфере Желания, а попытки поставить его под контроль - репрессивны и культурно контрпродуктивны.

3. Развитые капиталистические общества в последние десятилетия имеют весьма специфическую структуру занятости. В собственно производственной сфере, т.е. в производстве материальных ценностей, занято менее одной шестой взрослого всего населения той или иной страны. Высокая производительность работающих имеет своим следствием то, что остальные либо не работают, либо заняты в так называемой непроизводственной сфере, а именно в производстве нематериальных ценностей (сфере услуг, системе образования, индустрии развлечений и т.д.). Таким образом, значительная часть взрослого населения развитых стран экономически не востребована. Это значит, что массовая незанятость (массовая безработица) не есть результат неблагоприятной ситуации на рынке труда, а представляет собой структурный момент современной экономики. Это значит также, что часть общества изначально обречена на праздность и, следовательно, поиск иных занятий, чем участие в общественно полезном труде. В этих условиях невиданные ранее масштабы приобретает сфера знакового, или символического производства. Общество переориентируется с производства материальных вещей на производство нематериальных знаков. Описанное смещение было зафиксировано социологией еще в 60-х годах, когда появились концепции постиндустриального и информационного обществ. Переход от обмена вещами к обмену знаками - эпохальное событие в жизни (пост)современного общества. Именно это обстоятельство и подвергают социально-философскому осмыслению французский социолог Жан Бодрийар и американский философ и литературовед Ф. Джеймисон3.

Характеризуя постмодерновую ситуацию, Бодрийар заостряет внимание на специфике социального пространства развитых (или, если угодно, сверхразвитых) обществ. Эту специфику он описывает с помощью понятий «симулякр» и «симуляция».

Симулякры - это копии, или подобия, которые вытесняют собой оригинал, становясь важнее оригинала. Объект рекламы, например, имеет весьма отдаленное отношение к «реальному» предмету, продать который пытается коммерсант. Покупая его, мы покупаем не столько сам предмет, сколько его образ. Объекты наших стремлений имеют весьма отдаленное отношение к нашим реальным потребностям. Обмен, в котором мы участвуем, перестает быть обменом потребительными стоимостями, становясь обменом знаками. Статус знаков при этом принципиально меняется по отношению к тому, какой они имели в индустриальном (не вступившем «пост»-стадию) обществе. Следствием активного включения в жизнь общества высоких технологий (наукоемкие производства) и средств массовой коммуникации (от телевидения и видео до персональных компьютеров) явилось то, что знаки перестали быть репрезентацией некой внешней им реальности. Они делаются самодостаточными, автореферентными (т.е. не отсылают ни к какому предмету как своему референту). Мир, в котором живет (пост)современный человек, есть мир бесконечной циркуляции знаков, где за тем или иным «означающим» нельзя закрепить определенное «означаемое». Самодостаточные знаки - симулякры - поглотили собой предметы, т.е. реальность в привычном смысле слова. В симулятивной реальности постмодернового общества нельзя четко провести грань между собственно реальным и всего лишь фиктивным. Эта реальность соткана из фикций, и, напротив, эти фикции сделались единственной реальностью.

Там, где Бодрийар говорит об «исчезновении социального», Ф. Джеймисон говорит об ином («постсовременном») типе социальности. Постмодернизм, по Джеймисону, представляет собой одновременно и особую стадию в развитии общества, и рефлексию на эту стадию, а потому может и должен быть осмыслен как проявление «культурной логики» позднего капитализма.

Развитые западные страны ежедневно поставляют подтверждения постмодернистскому диагнозу. Такие, например, феномены, как преступность, политика, сексуальность, настолько прочно вписаны в реальность, создаваемую масс-медиа, что отделить здесь «вымысел» от «действительности», то, что обязано своим существованием «самой жизни», от того, что существует «только на экране», почти невозможно. Показ того или иного явления конститутивен для самого этого явления. Оно только в процессе показа и обретает бытие; вне показа его нет. Например, наша озабоченность уровнем преступности или экологией прямо связаны с тем, в каком объеме эти темы затрагиваются средствами массовой информации, прежде всего телевидением. Наше представление о значимости некоторого события, т.е. о его «событийности», опять-таки возникает благодаря его демонстрации центральными телеканалами. В этом смысле телевидение «делает» саму политику. Это не следует понимать в вульгарно-инструментальном ключе - будто функции власти перераспределяются в пользу обладателей контрольных пакетов акций ведущих телекомпаний. Дело в другом: в изначальной включенности политики в демонстрационное пространство. Нет политики, с одной стороны, и ее «отражения» телевидением - с другой. Политика с самого начала неотрывна от способов ее демонстрации.

Экран видеомагнитофона, компьютера или телевизора снимает обязательное прежде опосредование между индивидом и средой, отдельным человеком и социокультурным миром. Доступ к культуре более не опосредуется в пространственном или во временном отношениях. Не надо ни ждать события (например, исполнения музыкального произведения), ни готовиться к нему: «обладание» им обеспечено стоящей на полке аудио- или видеозаписью. Но культурное событие, переживаемое не в интерсубъективном пространстве (на стадионе, в концертном зале и т.д.), а на экране, теряет свою «событийность», т.е. жизненно-практическую значимость. Произведения человеческой деятельности оказываются для отдельного субъекта не более чем объектами пассивного созерцания. Культурная деятельность утрачивает свое коммуникативное измерение, становясь вторичным репродуцированием внешнего мира.

Исчезновение социального можно увидеть и в другом аспекте. В постмодерновом мире исчезают культурных скрепы, традиционно связывавшие индивидов в общественное целое. Индивиды превращаются в результате в изолированные социальные атомы. Эта ситуация представлена в постмодернизме тезисом «фрагментирование субъекта». Индивид теряет целостность, «самоидентичность»: в нем не следует пытаться выявить самость как тот стержень, вокруг которого нанизываются те или иные идентификации. Кирпичики, из которых он слагается, случайны; он подвержен «сборке» и «разборке» в зависимости от действующих в настоящий момент отношений власти. Масс-медиа превращают его в некое подобие поверхности - или, вернее, набор поверхностей - на которую они могут наносить любые письмена.

4. Постмодернистские влияния затронули не только сферу культуры, но и науку, прежде всего социальные и политические науки. Исследования М. Фуко в области «археологии» знания продемонстрировали, как знание приобретало современную форму на протяжении веков. Фуко сопоставлял молчаливые допущения о том, что является знанием или истиной на протяжении различных исторических эпох и в разных областях науки. Он обнаружил, что в эпоху Ренессанса люди считали, что истина содержится в самих словах, а уже в семнадцатом веке они использовали слова не как истину, а как знаки, указывающие на истину.

Согласно Фуко, это изменение в способе представления знания говорит о том, что знание не просто отражает природу вещей, но вместо этого создает систему, которая заставляет людей думать, что высказывания определенного рода и есть истина.

Таким образом, структура знания соответствует структуре властных отношений. Власть знания подавляюща, она принуждает людей вести себя определенным образом. Гуманитарные науки, включая философию, с точки зрения Фуко, представляют собой способ распространения власти. Они являются частью «воли к знанию», желания контролировать мир и других людей, устанавливая определенный режим истины.

Фуко надеялся на то, что вместо больших, сильных структур, распространяющих знание на каждого, возникнет множество небольших групп, структурирующих определенную область знания, предоставляя возможность субъекту познания следовать несколькими путями. Изучение философии может помочь людям понять способы, которыми идеи влияют на сознания людей и на их поступки, дав им тем самым возможность действовать по-другому.

Другое направление касается исследования нарративной природы знания. Постмодернистский тезис гласит, что всякое знание есть в конечном итоге наррация - история, повествование, рассказ. Это значит, что носители знания (историки, теологи, социологи, политологи, культурологи, специалисты по теории управления или по политической экономии и т.д.) в действительности ничем бесспорным не обладают. То, чем они на самом деле заняты, это рассказывание нам историй, плетение нити повествования, фабула которого ими самими (или их дисциплиной) придумана. Верить, будто эти наррации представляют собой верное отражение некоторой реальности, значит попадать в ловушку иллюзии.

Содержание этого провокативного тезиса не столько в скепсисе по отношению к знанию и науке, сколько в радикальном недоверии к идеологии. В той мере, в какой сама наука является идеологией, она также должна быть подвергнута скепсису.

Это недоверие отчетливо сформулировал Ж.-Ф. Лиотар в книге «Ситуация постмодерна». Лиотар нацеливает свою критику на так называемые Большие наррации, или метанаррации - идеологические системы, притязающие на монопольное обладание истиной. Таковы, в частности, наррация спасения (например, христианство) и наррация эмансипации (например, марксизм). Метанаррации претендуют не только на то, чтобы быть истинными, но и на то, чтобы быть справедливыми. Они присваивают себе знание о том, как должно быть устроено общество. Результатом такого притязания неизбежно оказывается насилие: те, кто не согласны с данным идеалом общественного устроения, подлежат перевоспитанию (Просвещение) или уничтожению (тоталитаризм).

Единственный способ избежать насилия - это отдавать себе отчет в том, что время метанарраций прошло. Место единой Истории давно занято множеством историй. Мир, в котором мы живем, есть пестрое многообразие «нарраций» - способов мышления (мировоззрений) и способов поведения (образов жизни, типов культуры) - которые только в том случае смогут мирно сосуществовать, если ни одна из них не станет претендовать на мета-статус.

Данная теоретическая концепция получила свое воплощение в постмодернистской критике исторической науки, осуществляемой через отождествление истории с художественным творчеством. Наиболее разработанной идея истории как гуманитарного дискурса выступает в концепции Х. Уайта, который не только рассматривает особенности исторического нарратива, но и уравнивает его с литературным.

Исторические нарративы, по мнению X. Уайта, – это «не только модели событий и процессов прошлого, но также метафорические заявления, устанавливающие отношения сходства между этими событиями и процессами и – типами историй, которыми мы согласительно пользуемся, чтобы связать события нашего существования со значениями, закрепленными культурой... Исторический нарратив служит связующим звеном между событиями, которые в нем описаны, и общим планом – структурами, конвенционально используемыми в нашей культуре, для того, чтобы наделять смыслами незнакомые события и ситуации»4. Здесь исторический нарратив выступает как автономная реальность, не имеющая никакой связи с прошлым.

В «Метаистории» Х. Уайта историографическая практика предстает как литературный нарратив, не имеющий отношения к производству объективной научной истины. Исторические труды, прежде всего, являются видом литературного творчества, который функционирует в рамках определенных риторических правил: «Пока историки продолжают использовать обычные грамотные речь и письмо, их репрезентации феноменов прошлого, равно как и мысли о них, останутся «литературными» – «поэтическими» и «риторическими» – отличными от всего, что считается специфически «научным» дискурсом»5. Историческое сочинение, в трактовке Х. Уайта, есть словесная структура в форме повествовательного прозаического дискурса. Природа же исторического сочинения является «неизбежно поэтической», и конституирование исторической реальности, о которой повествует историк, есть поэтический акт.

Историк описывает некоторые сущности («Римская империя», «Наполеон» или «феодализм»), существовавшие в прошлом, создавая в процессе описания объекты знания специфического типа. Объект исследования преобразуется в предмет дискурса в большей степени при помощи воображения и особого типа использования языка, чем путем рационализации, считает Уайт, и такое преобразование есть художественный аспект историографии.

Воображаемой конструкцией является не только нарративная интерпретация фактов, но и сами факты, которые Х. Уайт отличает от событий (как происшествий, случившихся во времени и пространстве). Факты концептуально конструируются в мысли, языке или дискурсе, и, таким образом, исторические явления полностью создаются историком. Следовательно, «историческое знание – это всегда знание второго порядка, то есть оно основано на гипотетических конструкциях возможных объектов исследования, требующих толкования с помощью процессов воображения, имеющих больше общего с «литературой», чем с какой-либо наукой»6. В этой особенности истории Х. Уайт видит неудачу попытки профессиональных историков сделать из исторических исследований науку. Осознав невозможность достижения идеала ясности, буквальности и логической последовательности, историки вернулись к нарративу, – к метафоре, фигурации и построению сюжета. Здесь видно, что, отказывая истории в праве быть наукой, Х. Уайт опирается на классический идеал научности.

И в этой ситуации, считает Уайт, стремление историка рассказать истину ничего не меняет: «Историки и хотели бы говорить буквально и ничего, кроме истины, не рассказывать об объекте своего исследования, но невозможно повествовать, не прибегая к фигуративной речи и дискурсу, который по своему типу является скорее поэтическим (или риторическим), нежели буквалистским»7. Буквалистски можно создать только хронику, но не историографический дискурс, нацеленный на конструкцию правдоподобного повествования о серии событий: «повествование налагает на реальность форму и содержание такого смысла, который встречается только в историях»8. Таким образом, стремление к истине и осуществление процедур верификации и фальсификации есть только способ концептуализации исторического дискурса в качестве «научного». Сциентизация истории есть исключительно эстетический выбор историка, заключает Х. Уайт.

Голландский философ Ф. Р. Анкерсмит идет дальше Уайта и говорит о том, что не существует самой объективной реальности, с которой соотносится историческое знание; прошлого нет как объекта познания, всегда есть только некое описание прошлого, с которым имеет дело историк. «Тексты – это все, что у нас есть, и мы можем сравнивать их только с другими текстами. Если мы ищем лучшее описание прошлого, нам следует спросить себя, в каком из этих текстов доступные исторические данные лучше всего используются. Но мы никогда не в состоянии проверить наши выводы, соотнеся выбранный текст с самим «прошлым». Таким образом, нарративные субстанции не отсылают к прошлому, равно как не требуются такого рода отсылки и для дискуссий между историками»9. Постмодернизм ликвидирует традиционную для эпистемологии дихотомию «историческая дескрипция прошлого/прошлое само по себе».

Традиционный исторический дискурс включался в трансценденталистскую традицию, пишет Анкерсмит, что позволяло выстраивать онтологический фундамент познания: «Реальность выражает себя в том знании, которое мы имеем о ней. Эпистемологическая фиксация таким образом стимулирует онтологическую фиксацию, в данном случае, представления о минувшей реальности – неизменной и существующей независимо от историка, которую можно изучать как объект»10. В постмодернизме текст интерпретирует только другой текст, а онтология в постмодернистском описании прошлого имеет лингвистический характер. Историческое бытие обнаруживает в тексте не столько присутствие, сколько эффект присутствия.

Историческое знание, с точки зрения Анкерсмита, замыкается в пространстве между конкурирующими нарративными интерпретациями, существование только одной интерпретации трактуется как полное отсутствие интерпретаций. Историографические дискуссии нацелены на увеличение интепретативных тезисов, потому что стремятся разрушить то, что считается известным и непроблематичным. Исторические дебаты ведутся не о самом прошлом, но о нарративных интерпретациях исторической реальности, поэтому Анкерсмит переносит акцент с исследования прошлого на изучение исторического нарратива. «Мы не смотрим на реальность (прошлое) сквозь язык; язык историка – не медиум, желающий избавиться от самого себя»11. Необходимо отказаться от картезианской метафоры зеркальной сущности познающего субъекта или языка, который он использует.

Процессы, происходящие в современной историографии, – отказ от метанарративов и развитие жанра «микроисторий», а также истории ментальностей, – свидетельствуют, по мнению Анкерсмита, о том, что реальность теперь располагается не «за» нарративом, а в нем самом. Реальность текста репрезентирует саму себя, поэтому, обращаясь к тексту, мы, как ни странно, обращаемся к самой реальности непосредственно. Нарратив постмодернизма оказывается более подлинным, чем вся предшествующая история, которая только отсылала нас к реальности, находящейся за текстом. Такие представления об отношении исторической действительности к ее репрезентации в нарративе, считает Анкерсмит, прямо указывают на сходство историографии с современным искусством, цель которого «состоит не в том, чтобы намекнуть на существование “реальности”, стоящей за ее репрезентацией, но растворить “реальность” в самой репрезентации»12. Философия нарратива принимает прошлое таким, как оно есть. Происходит историзация настоящего, или изображение прошлого современным.

Прошлое предстает именно таким, каким оно изображено в современном историческом тексте, нельзя отделить прошлое от его репрезентации. Исторические репрезентации противоречат не столько действительности, сколько другим репрезентациям. Контуры объектов, содержащихся в прошлой реальности, определяются только исторической репрезентацией, объекты не заданы в прошлом, они таковы, какими их хотят видеть участники исторических дискуссий. Не существует постоянного исторического объекта, утверждает Анкерсмит, историческая реальность – это не данность, а конвенция, заключаемая историками. Стабилизация исторического объекта достигается путем дисциплинаризации деятельности историка правилами исторической науки. И роль этих правил заключается именно в фиксации исторического объекта, а не в исследовании его.

Так называемая «реалистическая» репрезентация в историописании основана на стеоретипизации репрезентативных шифров, которые гарантируют «эффект реальности». Для каждого репрезентативного шифра существует своя реальность, но нет никакой фундаментальной реальности, которая лежит в основе всех представлений о ней. Историописание не имеет никакой структуры референции, лежащей в основе всех исторических репрезентаций, появление спекулятивных систем как раз было связано с поиском такой структуры. Спекулятивные философские системы, например, системы Маркса или Гегеля, используются как определяющие нарративы, которым (но не прошлому самому по себе) другие нарративы должны соответствовать.

Отбрасывание общего для текстов онтологического знаменателя (иного, чем сам текст) имеет своим следствием признание равноправия самых разных исторических текстов. Критерием научной ценности выступают сами тексты, отрицаются претензии какого-либо текста на исключительность, на обладание полнотой истины. Однако невозможность прямого восприятия прошлого, на что указывают Х. Уайт и Ф. Анкерсмит, не означает, что никакого реального прошлого не существовало, поэтому «конструирование» реальности историком не является произвольным. «Лингвистический поворот», по мнению Л. П. Репиной, выступает как новая форма редукционизма, как сведение опыта к тексту, реальности к языку, истории к литературе. В последнее время историки предлагают «весомые аргументы в пользу так называемой средней позиции, выстроенной вокруг ставшей в настоящее время центральной концепции опыта, несводимого полностью к дискурсу»13.

Таким образом, философы-постмодернисты выступают с критикой сциентизма в историографии, отказывая истории в возможности претендовать на научность получаемого ею знания. При этом постмодернисты опираются на идеал научности, соответствующий классическому естествознанию. В то же время, отдельные ученые-историки оказываются более восприимчивыми к трансформациям познавательного идеала, происходящим в естественных науках, на что указывает пример М. Блока и школы «Анналов», принявшим за образец формирующийся в естествознании неклассический идеал научности.

1 См.: Ильин И.П. Постмодернизм // Литературная энциклопедия терминов и понятий. М.: НПК «Интелвак», 2001. Стб. 764-766.

2 См.: Малахов В.С. Постмодернизм // Философия: Учебник. 2-е изд., перераб. и доп. Отв. ред.: В.Д. Губин, Т.Ю. Сидорина, В.П. Филатов. – М.: ТОН - Остожье, 2001.

3 См.: Малахов В.С. Постмодернизм // Философия: Учебник. 2-е изд., перераб. и доп. Отв. ред.: В.Д. Губин, Т.Ю. Сидорина, В.П. Филатов. – М.: ТОН - Остожье, 2001.

4 White H. The Historical Text as Literary Artefact // The Writing of History. Literary Form and Historical Understanding / Ed. R. Canary, H. Kozicki. Madison; L., 1982. P. 51-52.

5 Уайт Х. Метаистория. Екатеринбург, 2002. С. 7.

6 Там же. С. 12.

7 Там же. С. 13.

8 Там же.

9 Ankersmit F. Reply of Professor Zagorin // History and Theory. 1990. №3. P. 281.

10 Ankersmit F. The Reality Effect in the Writing of History: The dinamics of historiographical topology. Amsterdam; N.Y., 1989. P. 7-8.

11 Анкерсмит Ф.Р. История и тропология: взлет и падение метафоры. М.: Прогресс-Традиция, 2003. С. 173.

12 Там же. С. 257.

13 Репина Л.П. Вызов постмодернизма и перспективы новой культурной и интеллектуальной истории // Одиссей. Человек в истории. 1996. М.: Coda, 1996. С. 28.