Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
zelensky_vrs3[1].rtf
Скачиваний:
2
Добавлен:
12.11.2019
Размер:
334.5 Кб
Скачать

Так можно любить только раз…

Ядринцев возвратился из поездки в Чикаго осенью 1893 года разочарованный и с еще большей тоской, чем та, которая грызла его в последние годы. Вся эта заатлантическая сутолока жизни с погоней за наживой и борьбой за существование, все это могучее царство доллара оттолкнули от себя стареющего идеалиста шестидесятых годов. С горьким юмором рассказывал он об американцах и их комфорте, науке и искусствах, думая описать поездку в ряде писем, чего так и не удалось ему, к сожалению, сделать. Не удалось ему и вообще напечатать привезенные с собой из Америки материалы за отсутствием нужных для этого средств. Вообще с начала 1894 года, как пишет в своих воспоминаниях старый университетский товарищ Николая Михайловича Виктор Острогорский, «казалось, пошатнулась его энергия». Одиночество в личной жизни тяготило его. Скитальцу-труженику хотелось отдыха, покоя на время, ласки — ее не было. Как неуютно, пусто, холодно было у него в убогом темноватом нумере на третьем этаже меблированного дома Пале-Рояль, где он доживал бобылем, нуждаясь даже в необходимых средствах к жизни, больной, свои последние дни в Петербурге. Тяжелое впечатление произвело на товарища последнее свидание с Ядринцевым в феврале этого года… «Закутавшись в старенький плащ, он сидел съежившись у стола, заваленного бумагами, жалуясь на лихорадку, на одиночество, на расстройство материальных дел…

— Надо бы поскорей разобраться во всем этом, — говорил он, указывая на бумаги, — статей, что ли, несколько понаделать об Америке, да в Сибирь скорей…

Гость старался разговорить его. Он слушал безучастно, все повторяя задумчиво:

— В Сибирь надо… Много еще есть мест, где надо быть. Вот только поправлюсь и поеду…

Он сказал еще несколько отрывочных фраз о намерении снова путешествовать по Азии, о любимом переселенческом вопросе — и будто оживился, но ненадолго… Прощаясь, мы подали друг другу руки и почему-то расцеловались.

Он проводил меня по коридору, я, отдаляясь от него, обернулся и взглянул на него издали в последний раз. Предчувствие давило меня — и не обмануло…»

Сибирь для Ядринцева была не область, а страна, где в самом деле много мест, в которых надо было побывать любящему ее сердцу. Путь Николая Михайловича пролег по городам его детства и ранней юности: Тобольск, Тюмень, Томск…

В Барнаул он приехал на лошадях 2 июня 1894 года. Время сжималось в трагическую пружину, о последних днях Н.М. Ядринцева в Барнауле могли рассказать немногие…

Надо заметить, начало статистическому обследованию народной жизни Алтайского округа было положено политическим ссыльным С.П. Швецовым. Но С.П. Швецов, состоящий под надзором полиции, не мог выступать в качестве руководителя соответствующего отдела администрации. И первым таким заведующим должен был стать Н.М. Ядринцев.

Николай Михайлович приехал в Барнаул не один: его сопровождал молодой врач-статистик П.Г. Сущинский и два студента-сибиряка. Предполагалось, что все они примут участие в предстоящих статистических работах. Как стало известно впоследствии, вместе с ними из Петербурга выехала женщина-врач Боголюбская, получившая при участии Ядринцева место сельского участкового врача в селе Повалихе Барнаульского уезда; от Томска она поехала на пароходе и в Барнауле появилась на несколько дней позже Николая Михайловича, ехавшего на перекладных.

С Швецовым Ядринцев был знаком как с одним из авторов присылаемых для «Восточного обозрения» материалов, лично встретились они впервые в Барнауле. Каким же увидел своего учителя С.П. Швецов?

«Н.М. Ядринцев обладал очень живым, подвижным характером. Общительный и остроумный, часто едкий, он умел создавать вокруг себя много движения, оживления. Невысокого роста, тонкий и стройный (замечу в скобках, человеком невысокого роста Николая Михайловича увидел только С.П. Швецов. Все другие, кто его знал, отмечали высокий рост Ядринцева, кто-то даже уподобил его Дон-Кихоту Ламанчскому. — В.З.), хорошо одетый, всегда чем-то возбужденный, взбудораженный, — таково, в целом, полученное мною впечатление, сохранившееся на всю жизнь… В нем живо чувствовалась если не молодость… то присутствие той душевной бодрости и свежести, которая стоит иной раз молодости… Галстухи, я бы сказал, были слабым местом Николая Михайловича: каждый день, а то и на день два-три раза — новый галстух, всегда пышный, с каким-нибудь необычным узлом, невольно останавливающим на себе внимание; из бокового карманчика пиджака кокетливо высовывающийся кончик белого или шелкового цветного платка, в сущности, совершенно не нужного и им не употреблявшегося; свежие изящные перчатки, духи, как-то особенно молодо сидящая на пушистых седых волосах светло-серая пуховая шляпа,— все это вместе взятое покрывало его фигуру, такую изящную и гибкую, тонким налетом фатоватости…

Но это было лишь первое, скоро проходящее впечатление. Остроумие, живость, яркость всей личности Николая Михайловича очень быстро его почти без остатка стирали…»

Первая деловая встреча проходила на даче С.П. Швецова. После того, как Сергей Порфирьевич доложил Ядринцеву, что все подготовительные действия уже выполнены и что ожидали только его приезда, Николай Михайлович со смехом перебил его «довольно неожиданным заявлением:

— Да вы, батенька, кажется, и в самом деле думаете, что я намерен напялить на себя ваш статистический хомут и тащить вместе с вами затеянную вами машину? Нет, Сергей Порфирьевич, шалите! — воскликнул он с большим воодушевлением. — Нет, на меня не рассчитывайте, я сюда не за тем приехал!

Сказано это было веселым, полушутливым тоном, но вместе с тем и достаточно решительным, чтобы не принять за шутку.

Доктор Сущинский, молодой человек, о котором можно сказать словами Некрасова, что это «рослый был детина, рослый человек», приехавший на Алтай, как он мне потом сам говорил, с целью производства опыта — возможно ли поднять крестьян на восстание, широко улыбался, видя мое недоумение, а, пожалуй, и растерянность. Очевидно, заявление Ядринцева для него не было чем-то неожиданным».

Из дальнейшего разговора выяснилось, что между Н.М. Ядринцевым и начальником Алтайского горного округа В.К. Болдыревым была предварительная договоренность об условиях работы Николая Михайловича по заявленной С.П. Швецовым программе статистических исследований на Алтае.

Суть этих договоренностей состояла в том, что Ядринцев берет на себя роль заведующего статистическими исследованиями, обеспечивает беспрепятственное ведение всех необходимых работ, отвечает за них перед правительством, а Швецов вместе с прибывшими с Ядринцевым молодыми помощниками непосредственно ведет перепись крестьянского населения, занимается собственно статистикой.

«Вы знаете дело и любите его, — внушал Ядринцев своему собеседнику, — вы затеяли обследование Алтая — вы должны его вести. Вам удалось здесь провести дело, перед которым мы, сибиряки, должны были отступить1*. Мы это оцениваем и не можем не дорожить представляющейся возможностью действительного ознакомления с положением крестьянства в лучшей части Сибири, но не менее дорожим и другим: возможностью приподнять хоть часть завесы, за которою скрывается кабинетское управление краем, со всем его грабежом и насилиями. При исследовании, сколько-нибудь широко поставленным, это неизбежно вскроется, и, повторяю, мы этим не можем не дорожить… Мы не только знаем вас, но и верим вам. Я говорю о себе, Григории Николаевиче (Потанине) и некоторых наших друзьях. Но вам работать мешают, потому что вам не доверяет правительство, видящее в вас прежде всего политического ссыльного и поднадзорного… Но это его дело. А дело наше: создать условия, при которых вы могли бы работать, по возможности, никем не стесняемый, могли бы развернуться. И, принимая предложение Василия Ксенофонтовича (Болдырева), я это и делаю… Вот почему я и сказал, что ваш хомут надевать на себя не намереваюсь. Вот я привез вам Петра Гавриловича, — указал он на доктора Сущинского, — привез двух студентов-сибиряков, зная, что вам работники понадобятся… Собрал вам в Петербурге кое-какие книжки, программы земских исследований и другой различный материал, чтобы помочь вам в вашем положении, которое не может быть особенно легким.

Все это Ядринцев высказал искренним тоном, горячо, убежденно. Как только он умолк, в разговор вступил доктор Сущинский, который начал мне доказывать, что мне нет никаких резонов не соглашаться с Николаем Михайловичем. И мы трое занялись детальным рассмотрением и обсуждением «комбинации» Николая Михайловича, каковая, в конце концов, и была принята всеми единогласно с некоторыми поправками и дополнениями…»

Здесь я сделаю одно важное для меня отступление.

Однажды мне в руки попала небольшая книжица, изданная в С.-Пб в 1898 году под названием «Экономический быт и правовые отношения старожилов и новоселов на Алтае (исследование на месте)». Ниже шла приписка: «В пользу проектируемой Обществом для вспомоществования нуждающимся переселенцам школы имени Н.М. Ядринцева». Книжка очень меня заинтересовала и как алтайского жителя, переселенца из России во втором поколении, и как автора художественно-публицистических очерков о сибирской деревне, выходивших отдельными изданиями в 50-80 годах XX столетия. Работа, принадлежащая перу некоего П. Сущинского, послужила для меня ценным материалом. Но кто он такой, этот П. Сущинский, и какова его мера участия в общественной жизни края, я не знал до тех пор, пока не прочитал в V томе «Литературного наследства Сибири» живые воспоминания С.П. Швецова о встречах с Н.М. Ядринцевым и его спутником в этой поездке Петром Гавриловичем Сущинским. Так вот оно что! И я еще раз подумал о важности подобных краеведческих изданий. Что б мы знали о своем прошлом, если бы слушали одни лишь домыслы современных истолкователей (от слова истолочь) истории?

Николай Михайлович был, по-видимому, доволен достигнутой договоренностью с местными статистиками, всю оставшуюся часть того вечера он был оживлен, сыпал остротами и шутками. В таком настроении его в Барнауле больше не видели. Беседовали на самые разные темы: о политике и о Сибири, о литературе и научном значении статистики, о переселенцах на Алтае и петербургских новостях… Спросили, между прочим, не поедет ли Николай Михайлович вместе с другими на самые работы по подворному обследованию крестьянского населения, хотя бы только «для правительства»?

— Нет, не думаю, — быстро ответил он. — Может быть, потом как-нибудь съезжу к вам повидаться, а теперь я хочу забраться в Повалиху и там заняться окончанием своей работы о тюрках, которую я захватил с собою. Займусь и литературой. Хотелось бы и отдохнуть немного…

Говорил это Николай Михайлович тоном, каким говорят о чем-то весьма приятном, может быть, долгожданном. Но это скорее вызвало у присутствующих удивление, чем мысли о некоей тайне неожиданного выбора Ядринцева. В самом деле, стоит ли Повалиха — притрактовое селение в 20 верстах от города, причем решительно ничем не замечательное, — того, чтобы о нем как-то по-особенному думать и говорить?

Автор воспоминаний Швецов не мог знать о том, что еще до прибытия Ядринцева к последнему месту службы в Барнаул у него были значимые встречи в Томске. Речь не о том, что Николая Михайловича в этом городе восторженно приветствовала молодежь, в том числе студенты первого в Сибири университета, в создание которого он вложил так много энергии и беспокойной души, но и о выраженном намерении одинокого человека устроить личную жизнь. Свидетельство тому находим в книге воспоминаний Ивана Ивановича Попова — иркутского общественного деятеля и журналиста, принявшего из рук Ядринцева «Восточное обозрение»:

«Живо помню эти тяжелые для всех нас, работавших в газете, дни. Письма Н.М. Ядринцева с дороги в Барнаул доказывали большую неуравновешенность его духа. Письмо В.И. Семидалова из Москвы, в котором он просит меня относиться к Николаю Михайловичу возможно мягче, вдумчивее и внимательнее, заставило призадуматься меня, а вопрос — «как-то Николай Михайлович встретится с А.С. Боголюбской?» — осветил те места письма Николая Михайловича, в которых он писал об Александре Семеновне и которые я объяснял восторженностью, присущей Николаю Михайловичу, несмотря на его пятьдесят с лишком лет. А.С. Боголюбская, женщина-врач, была идейным, хорошим человеком и работала в переселенческом деле, жила в Томске, куда заехал перед Барнаулом Н.М. Ядринцев, назначенный заведующим статистическим бюро на Алтае. Письма Ядринцева и Семидалова я показал брату Александры Семеновны, горному инженеру, занимавшему видный пост в Горном ведомстве. Н.С. Боголюбский ничего не сказал, а как-то растерянно развел руками.

П.Г. Зайчневский (сотрудник и член редколлегии «Восточного обозрения». — В.З.) с присущей ему безапелляционностью сказал: «Все образуется, все обомнется! В пятьдесят лет порывистых, юношеских увлечений не бывает»…

Более серьезным представлялось положение Ядринцева в Барнауле С.П. Швецову, недаром взявшему эпиграфом к своим заметкам строку из стихотворения Ф.Тютчева:

О, ты, последняя любовь, — Ты и блаженство и безнадежность…

Да, Николая Михайловича влекла к себе не Повалиха сама по себе, а глубокое и по-ядринцевски сильное чувство, каким он охвачен был к Александре Боголюбской, которая должна была поселиться в этой Повалихе, чувство, увлекшее Николая Михайловича гораздо дальше, чем могли себе вообразить окружавшие его люди.

Проводив поздно ночью Ядринцева, вдохновленный им статистик Швецов почувствовал прилив бодрости, перед ним раскрывались широкие перспективы намеченных работ, ему и в голову не приходило, что такой оживленный, уверенный в своих силах Николай Михайлович уже обречен, что «смерть уже запустила свое ядовитое жало в самое сердце его, такое горячее, такое отзывчивое, так сильно бьющееся всегда, когда дело касается родины, одним из лучших сынов которой он, несомненно, был»…

Простим автору воспоминаний его старомодную сентиментальность: он был человеком своего времени. Он тогда не знал ничего о Боголюбской, не придал значения самому факту ее прибытия на Алтай, и того, какие события могли за этим последовать. С Ядринцевым встречались в эти дни на каких-то совещаниях, по-прежнему проводили ночи напролет в увлекательных разговорах, только заметно было, что Николай Михайлович, в сравнении с первым днем приезда в Барнаул, как-то подтянулся весь, черты лица его обострились, во всем чувствовалась какая-то нервная напряженность.

В особенно, по-видимому, тяжелом настроении он приехал к Швецову поздно вечером 5 июня, застав у него П.Г. Сущинского. Почти с первых же слов между ними возгорелся горячий спор, темой которого явился какой-то медицинский вопрос. Казалось, спор этот начался не сегодня, притом по совершенно другому поводу и при иных обстоятельствах. Не обошлось без резкостей, в конце концов, Сущинский лениво поднялся, потянулся и стал прощаться.

— Не буду спорить, — сказал он, обращаясь к Николаю Михайловичу, — но скажу вам, как врач: успокойтесь, Николай Михайлович, прежде всего, а затем серьезно займитесь своим здоровьем.

— Это не ваше дело, — вновь вскипел Ядринцев, — я вам уже говорил это и еще раз повторяю: не ваше дело! Слышите?

Сущинский ушел, оставив этот нервный выкрик без возражений. Прошло некоторое время, и тон речи Николая Михайловича постепенно менялся, становясь все искреннее и задушевнее, а сама беседа приобретала более интимный характер.

Было уже далеко за полночь, когда Ядринцев вдруг перевел разговор на женщин и любовь. Это опять было так неожиданно, так не связано со всем предыдущим разговором, как и его внезапная вспышка с Сущинским, что не могло не вызвать некоторого недоумения. Но Ядринцев не обратил на это никакого внимания, и речь его текла все в том же искреннем тоне, ставшем лишь несколько грустнее.

Он говорил о русской женщине и том огромном, совершенно исключительном, нигде на Западе не имеющем примера, положении, какое принадлежит ей в развитии нашей страны в последнее время и какое не может не принадлежать ей в будущем.

— Самый тип русской женщины, проникнутый любовью и самоотвержением, величайшим героизмом, но и величайшей скромностью, для Запада чужд, он ему непонятен, он его, если хотите, пугает. Западная женщина, даже в лучших своих представительницах, в конце концов, только семьянинка, то есть жена своего мужа и мать своих детей, любящая по-своему и мужа и детей, заботящаяся о них, опять-таки по-своему, об их чисто внешнем я бы сказал, материальном благосостоянии, и остающаяся совершенно чуждой всему тому, чем они, и муж и дети, живут духовно, — это, как будто, даже не ее и дело. Живя всю жизнь в семье, духовно, повторяю, она остается глубоко чуждой ей. Вы нигде на Западе не встретите таких, поистине товарищеских отношений между мужчиной и женщиной даже внутри самой семьи — между мужем и женою, какие так обычны у нас в России в интеллигентной среде. Вы, вероятно, и сами встречали жен, которые являются даже не помощниками своим мужьям, понимая это выражение в самом лучшем смысле, а именно товарищами, вполне равноправными им, стоящими на одном с ними уровне. В то время как западная женщина, — воодушевляясь говорил Ядринцев, — по основным чертам своего характера, по самой сущности своей, по самому положению своему и в семье, и в обществе является самкой — употребляя это выражение, — прибавил он, — не в пошлом смысле, наша интеллигентная женщина прежде всего и больше всего человек. В этом ее глубочайшее, коренное отличие от ее западных сестер. Но в этом ее и величина, и привлекательность.

Таким идеалом русской женщины для Ядринцева, безусловно, была его покойная жена Аделаида Федоровна, о ней он думал неотступно все эти шесть лет. По общим отзывам, это была выдающаяся личность. И Аделаида Федоровна была именно товарищ, принимавший деятельное участие во всех работах, а не только помощница своему мужу. Потеряв ее, он духовно глубоко осиротел.

— Наша женщина,— продолжал вслух размышлять Николай Михайлович, — и любовь — в самом лучшем, самом возвышенном смысле — неотделимы, и мое представление о них сливается в одно представление. И когда я смотрю на русскую женщину, я часто думаю о будущей России, России свободной, когда женщину ничто не будет стеснять ни в ее развитии, ни в ее деятельности; возможность какого душевного расцвета, какой невиданной миром душевной красоты таит она в себе!

Ядринцев на минуту остановился, задумался, а затем с грустью в голосе обратился к собеседнику:

— А вы не обращали внимания на одно странное обстоятельство? В то время как русская женщина является как бы воплощением любви, самой чистой, возвышенной, полной самоотвержения и готовности к жертве, в ней иногда встречается что-то до такой степени жесткое, твердое, что и ни с чем не могу сравнить, как с камнем. В этих случаях сама любовь становится тяжелой, как могильный камень, тяжелой и холодной. Когда я встречаю таких женщин, мне кажется, что и сердца у них каменные, и сама любовь какая-то нечеловеческая, тугая, жесткая, тоже каменная. Это поистине страшные женщины, страшна и любовь их…

Говоря это, Николай Михайлович все время оставался в глубоком раздумье и в то же время приходил в волнение. Видно было, что он коснулся чего-то, что мучительно его трогает, но что и для него самого еще не вполне выяснилось. На замечание, что он, Швецов, кажется, таких женщин не встречал, он живо воскликнул:

— Ваше счастье, Сергей Порфирьевич! — И тут же полез в боковой карман пиджака и вытащил тоненькую ученическую тетрадку, сложенную пополам. Порывшись в ней и найдя нужную страницу, обратился к возразившему:

— Позвольте прочитать! — И, не дожидаясь приглашения, пододвинулся ближе к лампе и начал читать вслух. Это было стихотворение в прозе, занимавшее две-две с половиной странички тетрадки и носившее название «Каменные сердца».

Читал Николай Михайлович в этот раз плохо, но по мере того, как чтение подвигалось вперед, его все более охватывало глубокое волнение, а закончил он почти воплем, настолько потрясен был своим чтением. Это был болезненный крик истерзанной души, вдребезги разбившейся о чье-то каменное сердце, к которому она стремилась, от которого она не могла, а, может быть, и не хотела оторваться. Написано было сильно, образно, ярко, но в стихотворении явственно ощущалось такое страдание, столько муки душевной, что его трудно было слушать без жуткого чувства.

Наверное, это самое лучшее, но и самое мучительное, что было написано Ядринцевым в художественной прозе. Уже после его смерти в одном из сибирских сборников было напечатано другое произведение под тем же названием — «Каменные сердца», но это были собственно стихи, а след той тетрадки, которую читал Николай Михайлович в памятную ночь, где-то затерялся.

Прощаясь, Ядринцев с непередаваемой грустью во взгляде и в голосе сказал:

— Каменное сердце — это самое страшное, что я знаю!

На другой день у Николая Михайловича не было деловых встреч, никто из сослуживцев не знал, как он провел следующую ночь, а утром 8 июня приехал доктор Сущинский с очень озабоченным видом, что так не гармонировало со всей его внешностью.

— Я вам приехал сообщить большую неприятность,— начал он, здороваясь со Швецовым,— вчера вечером захворал Николай Михайлович… Его положение очень серьезно… На выздоровление нет никакой надежды… Он умер!..

— Что произошло? — удивился Швецов.

— Отравился опием, — отвечал он.

Как рассказал Сущинский, накануне, часов в 10 вечера, Сулины, у которых остановился Ядринцев, прислали за доктором, жившим в доме по соседству, сообщив ему, что Николай Михайлович отравился. Сущинский бросился к Сулиным и тут узнал, что у Николая Михайловича долго была в гостях женщина-врач Боголюбская, бывавшая у него и раньше, между ними произошло крупное объяснение, во время которого Николай Михайлович страшно волновался, а когда она ушла, он остался один и заперся в своей комнате. Через некоторое время он вышел в столовую и сообщил хозяину, что только что отравился, приняв такую дозу опия, при которой никакая медицина не поможет. Сказав это, он опять ушел к себе и лег в постель. Поднялась суета, послали за Сущинским и лучшим местным врачом, жившим тоже поблизости. Оба врача застали Ядринцева еще живым. Он был спокоен, не сопротивлялся их попыткам спасти его, обнаруживая ко всему полнейшую безучастность. Врачи проделали над ним все то, что обычно делается в подобных случаях, но все было напрасно; Николай Михайлович скончался. Никакой записки после себя не оставил и никому ни слова не сказал о причинах, побудивших покончить с собою.

С внутренней стороны — это, возможно, была развязка его неудачного мучительно-длинного романа с Боголюбской. Не стоило повторять всего слышанного от Сущинского, которому роман был известен еще с Петербурга и который имел возможность близко наблюдать многие подробности его. Самое раздражение Николая Михайловича против Сущинского, получившее такую резкую и неприятную форму, было вызвано неудачным вмешательством молодого доктора в ту область, где никому третьему не может и не должно быть места. Роман не был односторонним для Николая Михайловича, но что-то мешало им двоим принимать решения, не ведущие к трагической развязке.

По воспоминаниям того же С.П. Швецова, когда близкие люди собрались у тела Ядринцева, чтобы переложить в гроб, и надо было поднять его на руки, поразила легкость скорбной ноши, словно хоронили не взрослого мужчину, а ребенка. И как-то странно было, что в этом почти невесомом теле еще недавно таилось так много душевной силы и мощи, горело чувство, и кипела могучая страсть. Контраст был разительный.

Провожал Николая Михайловича весь город. Когда гроб уже опустили в могилу и были сказаны все речи, а могильщики начали забрасывать его землею, к могиле приблизилась высокая молодая женщина, вся в черном, в густой черной вуали, совершенно скрывавшей черты ее лица. В руке она держала огромный венок из живой зелени и ярких цветов. Приостановившись на минуту у разверстой еще могилы, она особенным, решительным и сильным жестом взмахнула им в воздухе и бросила в самую могилу, а затем быстро удалилась и затерялась в толпе…

Это был не жест душевной скорби и отчаяния, но чувствовалась какая-то решительность и жесткость. Таким жестом, вероятно, «сжигаются корабли»…

«Каменное сердце»?!

Но это имел право сказать лишь один человек на свете — Николай Михайлович Ядринцев.

Боголюбская из Барнаула бесследно исчезла и нигде больше не проявлялась.

Не нам судить, не нам разбираться в сложных чувствах людей давно ушедшей эпохи.

Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]