Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Лотман_Своеобразие_Евгения_Онегина.doc
Скачиваний:
6
Добавлен:
21.11.2019
Размер:
380.42 Кб
Скачать

«Поэзия действительности»

Создавая «Евгения Онегина», Пушкин поставил перед собой задачу, в принципе совершенно новую для литературы: созда­ние произведения литературы, которое, преодолев литературность, воспринималось бы как сама внелитературная реальность, не переставая при этом быть литературой. Видимо, так Пушкин понимал звание «поэта действительности», которым наградил его И. Киреевский.

<…>Тексту, который осознавался как «роман», неизбежно приписывалась по отношению к действительности некоторая нормативная функ­ция. В разных эстетических системах по-разному определялась природа этой функции, однако неизменным оставалось пред­ставление, что роман правильнее, организованнее, субстанциональнее, чем аморфный поток жизни в ее случайных и нетипи­ческих проявлениях. Отказ от такого подхода требовал внесения в произведение элементов «капризности», случайного хода собы­тий, имитации «нетипичного» в ходе повествования, система­тического уклонения от схемы. Для имитации «непосредствен­ности» текста Пушкину пришлось отказаться от таких мощных рычагов смысловой организации, как, например, «конец» текста.

Избранное Пушкиным построение отличается большой слож­ностью. С одной стороны, оно подразумевает постоянное пре­одоление структуры путем выявления, выведения ее в сферу сознательного описания. Это придает произведению характер не только «романа о героях», но и «романа о романе». Постоянная смена местами персонажей из внетекстового мира (автор, его биографические друзья, реальные обстоятельства и жизненные связи), героев романного пространства и таких метатекстовых персонажей, как, например, Муза (персонифицированный спо­соб создания текста),— устойчивый прием «Онегина», приводя­щий к резкому обнажению меры условности.

Мы наблюдаем самые необычные встречи: Пушкин встречается с Онегиным, Татьяна — с Вяземским. Муза поэта то присутству­ет, как мифологическая персонификация, на лицейском экзамене перед Державиным, то, отождествляясь с сюжетными героями, вмешивается в вымышленное действие романа, как бы совпа­дая с его героиней. И в этом, и во всех других случаях принад­лежность любого структурного элемента тому или иному уровню организации оказывается условной. Любой структурный элемент может оказаться объектом фиксации и описания именно как ус­ловный, принадлежащий данной структуре, он поставлен в соот­ветствие определенным метаописательным характеристикам. Од­нако он же может легко переместиться на совсем иную струк­турную орбиту, войти в другую систему, и тогда его предшест­вующая метауровневая характеристика окажется тщетной, схема­тической, не улавливающей его сложной сущности.

Таким образом, постоянные определения тех или иных аспек­тов повествования в разнородных литературных терминах — весь метаописательный пласт текста — включаются в сферу авторской иронии, раскрываются перед читателем как тщетные, условные, не охватывающие сущности явлений.

<…> Центральные персонажи «Онегина» включены в ситуации, ко­торые, с одной стороны, многократно повторялись в разнообраз­ных литературных текстах, а с другой — вполне могут быть осмыслены без какого-либо обращения к литературной традиции, на основании реально-бытового опыта читателя. Соответственно герои многократно сопоставляются, отождествляются, противопоставляются определенным традиционным персонажам. Но каж­дое такое сближение лишь приблизительно и поверхностно харак­теризует героя. При этом значимыми делаются и те черты в его облике, которые совпадают с литературным двойником героя, и те, которые не умещаются в его границах.

Уже в первой главе перед Онегиным открыто несколько лите­ратурных дорог. Эпиграф из элегии Вяземского «Первый снег» отсылал к элегическому герою поэзии конца 1810-х гг.:

По жизни так скользит горячность молодая И жить торопится и чувствовать спешит! <...> И, чувства истощив, на сердце одиноком Нам оставляет след угаснувшей мечты, Но в памяти души живут души утраты.

Другая литературная инерция заставляла воспринимать героя в русле образов сатирической литературы как стереотипную мас­ку dandy, щеголя новой (с позиций сатиры XVIII в.) формации. В этой связи сюжет первой главы мог быть осмыслен как «день щеголя» — сатирическая картина жизни петербургского света. Наконец, синтез этих литературных традиций вызывал в памяти образ Чайльд Гарольда. Имя это также было прямо названо в первой главе:

Как Child-Harold, угрюмый, томный, В гостиных появлялся он... (VI, 21).

В 1826 г. Ф. Булгарин, еще отражавший в этот период мнения кругов, близких к А. Бестужеву и К. Рылееву, писал: «Но как любопытство, вероятно, столько же мучит читателей как и нас самих; чтобы постигнуть, предузнать, что таков будет Онегин, то мы, теряясь в догадках и предположениях, невольно останови­лись мыслью на Чайльд Гарольде знаменитого Байрона.(...) Вот характер Чайльд Гарольда, также молодого повесы, который, наскучив развратом, удалился из отечества и странствует, нося с собою грусть, пресыщение и ненависть к людям. Не знаем, что будет с Онегиным; до сих пор главные черты характера те же». То, что характер Онегина «однороден с характером Чайльда Га­рольда», находил и И. Киреевский в статье «Нечто о характере поэзии Пушкина» (1828).

Уже колебание между этими тремя взглядами на героя, в сое­динении с тем, что каждая из этих позиций выступает в освещении авторской иронии, создает ожидание чего-то более широкого, чем любое из данных объяснений.

В дальнейшем такой метод характеристики героя усложняется тем, что в текст вводятся носители книжного сознания и их точ­ка зрения на него. При этом любое осмысление через призму го­товых литературных представлений дезавуируется как ложное или лишь частично истинное. Такое осмысление в гораздо большей мере характеризует носителя сознания, чем объект осмысления. Последний же может описываться именно через несовпадение с той характеристикой, которая ему дается, т. е. чисто негативно. Так, Татьяна, «воображаясь героиной своих возлюбленных творцов» (VI, 55), соответственно строила в своей душе и образ Онегина:

Любовник Юлии Вольмар,

Малек-Адель и де Линар,

И Вертер, мученик мятежный,

И бесподобный Грандисон...

(...) В одном Онегине слились (там же).

В этом случае книжное мышление героини оказывается на роли «литературы», а текст пушкинского романа выполняет функцию внелитер.атурной «жизни». Распределив между собой и Онегиным роли из известных ей романов, Татьяна тем самым может с уверен­ностью, как ей кажется, предсказать будущий ход событий. Герой может быть лишь одним из двух — Ловласом или Гран-дисоном:

Кто ты, мой ангел ли хранитель,

Или коварный искуситель:

Мои сомненья разреши (VI, 67).

Но наш герой, кто б ни был он,

Уж верно был не Грандисон (VI, 55).

Однако он и не Ловлас: он не собирается ни «хранить», ни «гу­бить» героиню. Напротив того, он «очень мило поступил с пе­чальной Таней», явив при этом «души прямое благородство». Литературная норма поведения героя оказывается разоблачен­ной, а внелитературная — прозаические правила будничной по­рядочности, которые, с точки зрения условного кода «ангел хранитель — демон искуситель», просто не существуют,— оказы­вается релевантной и; достойной быть возведенной в ранг текста. Так получается, что только то, что не является ни с какой ли­тературной позиции «текстом», достойно быть им.

Далее к Онегину примеряется еще целый ряд литературных масок. То он — добрый молодец-разбойник, а Татьяна — красная девица (в духе баллады-сказки «Жених»), то он сближается с Адольфом Констана. Если к этому прибавить мнение «людей благоразумных» в VIII строфе восьмой главы, то набор возмож­ных истолкований будет весьма широким. В отдельных случаях автор будет настолько далек от предлагаемых героиней объяс­нений, что центр их значения переместится на характеристику ее самой. В других автор окажется почти (или полностью) с ними единодушен (строфа XXII седьмой главы о «современном человеке»). В этих случаях существенные стороны характера героя отразятся в природе его литературного двойника. Но тем более явственной окажется при дальнейшем развитии действия неадекватность этих персонажей и Онегина.

Определяя сущность реализма, Г. А. Гуковский видел «основ­ной принцип реализма» в том, что он «индивидуальный характер признает производным от среды». «Если личность, характер формируются средой, то, значит, аналогичная среда должна формировать аналогичные личности; эти личности, индивидуаль­но отличающиеся друг от друга чертами общественно случайны­ми (физическая внешность, темперамент, гениальность или глу­пость и т. п.), совпадут друг с другом в чертах социально-исто­рических, закономерных. Именно эти общие черты и существенны для искусства реализма».

Положение это может быть принято лишь со значительной осто­рожностью и исключительно важными оговорками. Идея гос­подства среды над отдельной личностью была выдвинута просве­тительским сознанием XVIII в. Еще в 1760 г. Ф. В. Ушаков под влиянием Гельвеция писал: «Человек есть хамелеон, принимаю­щий на себя цвет предметов его окружающих.(...) Общежитие вселяет в нас ряд своих мыслей». Как основа художественной образности этот принцип реализовывался, например, в очерковой культуре «натуральной школы», но видеть в нем основу всего реалистического искусства XIX столетия крайне неосторожно.

В «Евгении Онегине» законы поведения различных персо­нажей строятся совсем не одинаково. Чем ближе тот или иной персонаж к массовому фону романа, тем короче парадигма про­тивопоставлений, в которую он включен, и тем меньше возможных альтернатив поведения открывается перед ним. Такой герой ру­ководствуется каким-либо одним бытовым или низведенным в быт литературным образцом, т. е. социокультурным стереотипом. Поведение такого героя сразу и однозначно предсказуемо. На этих персонажей определение реализма, данное Г. А. Гуковским, полностью распространяется. С центральными героями романа дело обстоит гораздо сложнее. В каждый момент сюжетного развития перед ними открывается ряд альтернативных вариантов действия в рамках культурных возможностей их эпохи. Мощному нивелирующему воздействию среды может быть противопостав­лена столь же мощная сила духовного сопротивления личности, поскольку сама среда не только создает человека, но и активно создается им. Именно это борение и создает жизнь романного героя XIX в., начало чему положено «Евгением Онегиным». Ха­рактер героя реализуется не как автоматическое воздействие на него среды, а как борьба за деавтоматизацию поведения, за возможность выбора того или иного решения, без чего нет мораль­ной ответственности личности за свои поступки, как нет и самой личности<…>

Разнообразие характеристик, несведенность противоречивых оценок, даваемых основному герою на протяжении пушкинского романа в стихах, придают его поступкам высокую степень не­предсказуемости, а его характеру — динамичность сочетания различных возможностей. Герой колеблется от полного подчине­ния среде в лице Зарецкого и «общественного мнения» (что при­вело к дуэли и гибели Ленского) до полного себя им противо­поставления. Отсутствие однозначной логичности в образе Оне­гина придает ему ту жизненность, о которой писал позже Ап. Гри­горьев: «Не знаю, как вы, а я не люблю логической последова­тельности в художественном изображении, по той простой причине, что не вижу ее нигде в жизни».

Оборвав рассказ о своем герое задолго до того, как он ис­черпал возможности дальнейшего сюжетного движения, Пушкин превратил его в ту художественную загадку, над решением ко­торой бился весь русский роман XIX — начала XX в. Все версии «онегинского типа» от Рудина и Обломова до героя «Возмездия» Блока, от Чичикова (ср. глубокое замечание Ап. Григорьева: «Дело объезжать Россию и сталкиваться с различными слоями ее жизни Пушкин поручил потом не Онегину, а известному «плу­товатому человеку Павлу Ивановичу Чичикову») до Раскольникова и Ставрогина — это попытки разрешить «загадку Онегина» и исчерпать заложенные в этом образе художественно-истори­ческие возможности.

Но если Онегин создан как герой, всегда стоящий на распутье, то путь Татьяны может показаться завершенным, а образ — однозначно исчерпанным. Это не так. Во-первых, то, что Татьяна отсекла от себя возможность романных «поступков», лишь пе­ренесло динамическую противоречивость ее характера в сферу внутренней жизни, превратив ее образ в глубоко трагический. Во-вторых, добровольный, сознательно принятый, а не продикто­ванный автоматизмом внешнего давления, отказ от совершения поступка сам есть поступок наивысшей ценности. Он означает не потерю личной свободы, а высшее ее проявление — осозна­ние связи свободы и ответственности. В этом отношении ошибоч­ным представляется часто встречающее противопоставление якобы суетной сложности характера Онегина мудрой простоте Татьяны (простота и цельность здесь получают оттенок «природности» и незатронутости культурой). Образ Татьяны в такой трактовке теряет внутренний трагизм. Жизнь Татьяны — не растворение в автоматизме ритуализованной череды дней, не потеря личности, запретившей себе свободу выбора, а доброволь­но принятый подвиг. Психологическая близость к народу так же не дана ей извне, как нечто поглощающее ее личность, а есть именно результат развития личности, ее постоянных усилий по выбору нравственно наиболее трудного пути.

Подвиг Верности, который добровольно принимает на себя героиня Пушкина, конечно, шире проблемы верности семье. Пос­леднее становится знаком самого понятия верности. Это позво­лило чуткому Кюхельбекеру парадоксально приравнять Татьяну 8-й главы к Пушкину: «Поэт в своей 8 главе похож на Татьяну сам: для лицейского его товарища, для человека, который с ним вырос и его знает наизусть, как я, везде заметно чувство, коим Пушкин переполнен». Проходящее от романов Тургенева и «Ан­ны Карениной» до «Поэмы без героя» Анны Ахматовой расши­рение темы верности (и неверности) до самых общих исторических ее истолкований продолжает жизнь пушкинской героини в многократных интерпретациях и преломлениях.

Пушкин в «Евгении Онегине» задал отношение этих характе­ров и создал их принципиально открытыми. Не искусственное при­думывание «конца» пушкинского романа, а прослеживание его су­деб в русской культуре раскрывает нам смысл «Евгения Онегина».

В многочисленных русских романах XIX в. просматривается в различных трансформациях онегинская структура, которую можно было бы определить как пересечение смыслового «поля Онегина» и «поля Татьяны». В «поле Онегина» оказываются персонажи, интеллектуально возвышающиеся над другими, с до­минирующими требованиями счастья, свободы, трактуемой как «свобода для себя». Конфликт этих героев с окружающей дейст­вительностью основан на том, что эта действительность причиняет им лично страдания и препятствует их личному счастью. В «поле Татьяны» господствует поэзия Верности и Долга, свобода пони­мается как сознательная жертва собой для счастья других, а конфликт с окружающим миром вызван зрелищем чужих страданий и желанием послужить страдающим.

Различные интерпретации онегинского начала образуют харак­терологическую парадигму, в которую входят Печорин, Бельтов, Рудин, Обломов, Андрей Болконский, Ставрогин, Иван Карама­зов. Однако этот же онегинский импульс включается и в другую парадигму: Германн, Чичиков, Раскольников, «подросток» и все трансформации «наполеоновского» архетипа.

Трансформации «поля Татьяны» определяют не только героинь романов Тургенева и Гончарова, но и пару: Сонечка Мармеладова — Анна Каренина. Характерно, что и в «Нови», и в стихотво­рении в прозе «Порог», и в очерке Г. Успенского «Выпрямила» народническое и народовольческое начало воплощается именно как женское. С этим же связано, видимо, неожиданное подчер­кивание женственности в образах Нежданова в «Нови», князя Мышкина в «Идиоте» и Алеши Карамазова, завершающееся тем, что Александр Блок назовет в дневнике 1918 г. Христа, идущего впереди красногвардейцев его «Двенадцати», «женственным при­зраком».

Отношение этих смысловых полей и их взаимное напряжение определило не только пути русского романа XIX в., но и нрав­ственную атмосферу, формировавшую русскую интеллигенцию этого столетия. <…>