Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

blinov_a_ladov_v_petyaksheva_n_surovtsev_v_shramko_ya_analit

.pdf
Скачиваний:
5
Добавлен:
19.04.2020
Размер:
5.3 Mб
Скачать

высказывания к «высказываниям, целиком составленным из логических собственных имен», и рассматривает даже Джона Смита и это яблоко как логические конструкции. Подлинной задачей современного философа скорее является растворение традиционных философских проблем в процессе рассмотрения того, как они возникли в результате неправильного расширения обыденного словоупотребления. Критерием такого употребления является фактическое использование этих слов в течение достаточно длительного времени достаточным числом серьезных и ответственных лиц, знающих соответствующий предмет исследования или соответствующие обстоятельства. Даже в рамках достаточно специфической проблемы анализ, стремящийся рассеять туман традиционной философии, не может проводиться просто путем рассмотрения вызывающих сомнение терминов в контексте одного или нескольких выражений обыденного языка, как это, например, делает Райл, пытаясь показать, что отнесение понятия «сознание» к какому-либо объекту похоже на ту ошибку, когда совокупность студентов и преподавателей принимают за объект, называемый «университет», или некоторые сведения о конкретных людях - за объект, называемый «средний человек». Тот вид анализа, который требуется в данном случае, должен, скорее, состоять из целой серии относительно сложных «повествований», сравнивающих приводящие к парадоксам выражения как внутренне — с другими терминами, относящимися к той же самой области опыта, так и внешне — с терминами, относящимися к другим областям опыта. Такой анализ должен представлять одно и то же явление в самом разнообразном освещении. Термин «знать» употребляется в самых различных смыслах, и философ, исследующий этот термин, не должен втискивать его в единую форму или анализировать знание вообще, ко должен объяснить разнообразные разветвления и отношения, имеющие место в фактическом употреблении этого термина. Очень грубо можно было бы сказать, что высказывания, стремящиеся выразить знание, включают аналитические высказывания, эмпирические высказывания и утверждения или выражения ценностей. Первые, включающие в себя логические, математические и другие лингвистические высказывания, устанавливают правила для использования символов или вытекают из таких правил в рамках лингвистической или логической системы. Вторые, эмпирические высказывания зависят большей частью от индуктивного вывода и очень часто познаются как несомненно истинные. утверждение рационалистов о том, что без логической необходимости

Представление о том, что причинные связи фактов могут носить лишь случайный характер, основано на неправильном употреблении термина «случай», означающего в обычном английском языке просто «нечто такое, чего мы не предвидели»; а утверждение Айера и других философов, что все эмпирические высказывания являются просто гипотезами, не учитывает тот факт,. что термин «гипотеза» имеет свое собственное вполне разумное употребление. Общей проблемы индукции не существует, так же как и общей проблемы познания. Если утверждение о причинной связи прошло соответствующие индуктивные проверки, то оно оправдано, поскольку эти индуктивные проверки и являются критериями причинной связи. Возражение, что человеку все это может сниться, неосновательно, поскольку не существует общей проблемы сновидения, и в любом конкретном случае нетрудно указать, спал человек или нет. Суждения о ценностях не являются ни целиком фактическими, ни целиком эмоциональными; они зависят от предшествующих решений, которые в свою очередь. определяются множеством как фактических, так и эмоциональных моментов. Эти суждения имеют нормативный и авторитарный характер, который делает их скорее похожими на язык религиозных образов, чем на язык повествовательных высказываний или выражений индивидуальных чувств

В «Понятии сознания» Райл переформулировал и по-своему решил некоторые проблемы философской психологии, которые волновали Витгенштейна; его «Дилеммы» обращены к другой важной теме Витгенштейна — теме преодоления по видимости неразрешимых

311

дилемм, осаждающих философа. Философ весьма часто сталкивается с двумя выводами, каждый из которых получен в результате, казалось бы, безупречной цепочки рассуждения, однако один из них должен быть совершенно ошибочным, если другой хотя бы частично правилен. Рассматривая поочередно ряд таких дилемм, Райл пытается показать, что в каждом случае конфликт является лишь видимостью — псевдоконфликтом между теориями, которые «заняты разным делом», а потому не нуждаются во взаимном примирении.

Такова, например, знакомая проблема отношения мира науки к «миру повседневной жизни». С одной стороны, физик уверяет нас, что вещи на самом деле являются организованными в пространстве совокупностями электронов, что «в действительности» они не имеют цвета, твердости или четкой формы; с другой стороны, мы совершенно уверены, что стулья и столы реальны и действительно имеют цвет, твердость и форму, которые мы им обычно приписываем. Как разрешить дилемму? Выводы физика, пытается доказать Райл, на самом деле не противоречат нашим повседневным суждениям, а потому предполагаемая дилемма оказывается лишь различием интересов.

5.4 Теория речевых актов Дж.Остина

Переход от интенциональных состояний к лингвистическим актам активно обсуждался еще в лингвистической философии в связи с употреблением выражения "Я знаю". Как известно, представители этого направления, истоки которого связаны с философией "здравого смысла" Дж. Мура и взглядами позднего Витгенштейна, усматривали основную задачу философии в "терапевтическом" анализе разговорного языка, цель которого — выяснение деталей и оттенков его употребления. Однако оксфордская философия — прежде всего Дж.Остин — проявляет интерес к языку как таковому, совершенно чуждый Витгенштейну. В результате его исследования содержат некоторые позитивные результаты по анализу структуры обыденного языка, его отдельных выражений.

Так, Дж. Остин предлагает различать по крайней мере две основные модели употребления выражения "Я знаю". Первая модель описывает ситуации с внешними объектами ("Я знаю, что это дрозд"), вторая—характеристики "чужого" сознания ("Я знаю, что этот человек раздражен"). Основная проблема, дискутируемая в рамках лингвистической философии на протяжении уже нескольких десятилетий, связана со второй моделью употребления выражения "Я знаю". Здесь обсуждаются следующие вопросы: каким образом я могу знать, что Том рассержен, если я не в состоянии проникнуть в его чувства? Возможно ли считать корректным употребления "Я знаю" применительно к эмпирическим утверждениям типа "Я знаю, что это дерево"?

Следуя Дж. Остину, правомерность употребления выражения "Я знаю" для описания ощущений и эмоций другого человека нельзя отождествлять непосредственно с его способностями испытывать те же ощущения и чувства. Скорее, правомерность такого употребления объясняется нашей способностью в принципе испытывать аналогичные ощущения и делать выводы о том, что чувствует другой человек на основе внешних симптомов и проявлений.

Остин никогда не считал — вопреки достаточно распространенному мнению о нем, — что «обычный язык» является верховной инстанцией во всех философских делах. С его точки зрения, наш обычный лексикон воплощает все различения, которые люди сочли нужным провести, и все связи, которые они сочли нужным установить на протяжении жизни поколений. Иными словами, дело не в экстраординарной важности языка, а в том, что для практических повседневных дел различения, содержащиеся в обычном языке, более здравы, чем сугубо спекулятивные различения, которые мы можем вымыслить,

312

придумать. Дистинкции и преференции повседневного языка представляют собой, на взгляд Остина, если не венец, то, безусловно, «начало всего» в философии.

Но он охотно признает, что хотя в качестве необходимого предварительного условия философ должен войти в детали обычного словоупотребления, он должен будет, в конечном счете, исправить его, подвергнуть так или иначе обусловленной коррекции. Этот авторитет для обычного человека, далее, имеет силу только в делах практических. Поскольку интересы философа носят зачастую (если не как правило) иной характер, чем интересы обычного человека, то он сталкивается с необходимостью провести новые различения, изобрести новую терминологию.

Остин демонстрирует как тонкость грамматических различений, им обычно проводимых, так и две весьма различные точки зрения, которых он придерживался относительно значения таких различений. В качестве примера он оспаривает анализ выражения «мог бы иметь», предложенный Муром в «Этике». Согласно Остину, Мур ошибочно полагает, вопервых, что «мог бы иметь» означает просто «мог бы иметь, если бы я выбрал», вовторых, что предложение «мог бы иметь, если бы я выбрал» можно (правильно) заменить предложением «имел бы, если бы я выбрал», и, в-третьих (скорее имплицитно, чем явно), что части предложений с если в данном случае указывают на условие причины.

В противоположность Муру, Остин пытается показать, что думать, будто «(имел) бы» может быть подставлено вместо «мог (бы)», значит ошибаться; что если в таких предложениях, как «Я могу, если я выберу», есть не если условия, но некое другое если — возможно, если оговорки; и что предположение, будто «мог иметь» означает «мог бы иметь, если бы выбрал», основывается на ложной посылке, будто «мог иметь» есть всегда глагол прошедшего времени в условном или субъективном наклонении, тогда как это, возможно, глагол «мочь» в прошедшем времени и изъявительном наклонении (во многих случаях это действительно так; примечательно, что за доказательством данной мысли Остин обращается не только к английскому языку, но и к другим языкам — хотя бы к латыни.) Основываясь на приводимых им доводах, он заключает, что Мур ошибался, полагая, что детерминизм совместим с тем, что мы обычно говорим и, возможно, думаем. Но Остин скорее просто утверждает, что это общее философское заключение следует из его доводов, нежели показывает, как и почему это происходит.

Значимость своих размышлений Остин объясняет отчасти тем фактом, что слова «если» и «мочь» — это слова, которые постоянно напоминают о себе, особенно, пожалуй, в те моменты, когда философ наивно воображает, будто его проблемы решены, и поэтому жизненно важно прояснить их употребление. Разбирая такие лингвистические дистинкции, мы яснее понимаем феномены, для различения которых они используются. «Философию обычного языка», полагает он, лучше было бы называть «лингвистической феноменологией».

Но далее он переходит к другому положению. Философию принято считать родоначальницей наук. Возможно, возражает Остин, она готовится дать жизнь новой науке о языке, подобно тому как недавно произвела на свет математическую логику. Вслед за Джеймсом и Расселом Остин даже думает, что проблема является философской именно потому, что она запутанна; как только люди достигают ясности относительно какой-то проблемы, она перестает быть философской и становится научной. Поэтому он утверждает, что избыточное упрощение является не столько профессиональным недугом философов, сколько их профессиональной обязанностью, и поэтому, осуждая ошибки философов, он характеризует их скорее как родовые, чем как индивидуальные.

Полемика Остина с Айером и его последователями была, по его собственному признанию, обусловлена именно их достоинствами, а не недостатками. Однако целью Остина была не экспликация этих достоинств, а именно выявление словесных ошибок и разнообразия скрытых мотивов.

313

Остин надеялся опровергнуть два тезиса:

во-первых, что то, что мы непосредственно воспринимаем, суть чувственные данные, и,

во-вторых, что предложения о чувственных данных служат безусловными основаниями знания.

Его усилия в первом направлении ограничиваются главным образом критикой классического аргумента от иллюзии. Он считает этот аргумент несостоятельным, поскольку не предполагает различения между иллюзией и обманом, как если бы в ситуации иллюзии, как в ситуации обмана мы «видели нечто», в данном случае — чувственное данное. Но на самом деле, глядя на прямую палку, погруженную в воду, мы видим именно палку, а не чувственное данное; если при каких-то совершенно особых обстоятельствах она порой кажется согнутой, то это не должно нас беспокоить.

Относительно безусловности Остин доказывает, что нет таких предложений, которые по своей природе должны быть «основанием знания», т.е. предложений, по своей природе безусловных, непосредственно верифицируемых и доказательных в силу очевидности. К тому же и «предложения о материальном объекте» не обязательно должны «основываться на очевидном доказательстве». В большинстве случаев то, что книга лежит на столе, не требует доказательства; однако мы можем, изменив угол зрения, усомниться, правильно ли мы говорим, что эта книга кажется светло-лиловой.

Подобные аргументы из Пирронова арсенала не могут служить основанием для эпистемологических ревизий в лингвистической философии, и Остин не рассматривает специально общий вопрос о том, почему теория чувственного данного в той или иной из многочисленных версий проделала, как он сам подчеркивает, столь долгий и почтенный философский путь. В частности, Остин вообще не говорит об аргументе от физики — о несоответствии между вещами, какими мы их обычно считаем, и вещами, как их описывает физик, — аргументе, который многие эпистемологи считаютсильнейшим аргументом в пользу чувственных данных. Он обращает внимание скорее на такие вопросы, как точное употребление слова «реальный», которое в выражениях типа «реальный цвет» сыграло очень важную роль в теориях чувственного данного. «Реальный», доказывает он, вовсе не нормальное слово, т. е. слово, имеющее единственное значение, слово поддающееся детальному разъяснению. Оно также недвусмысленно. По мнению Остина, оно «субстантивно-голодное»: в отличие от слова «розовый», оно не может служить описанием, но (подобно слову «good») имеет значение только в контексте («реальный такой-то»); оно есть «слово-объем» — в том смысле, что (опять-таки подобно слову «good») является самым общим из совокупности слов, каждое из которых выполняет ту же функцию, — таких слов, как «должный», «подлинный», «аутентичный»; оно есть «слово-регулировщик», позволяющее нам справиться с новыми и непредвиденными ситуациями без изобретения специального нового термина. Такие различения совершенно уместны по отношению к проблемам, которые Остин непосредственно обсуждает, но у Остина они начинают жить собственной жизнью, выходя за границы пропедевтики к критике теорий чувственных данных и становясь чемто большим, нежели инструмент такой критики.

Наконец, важным вкладом Остина в философию считается приведенное им разъяснение аналогии между «знанием» и «обещанием», обычно выражаемой утверждением, что «знание» есть перформативное слово. Было распространено мнение, что знание есть название особого ментального состояния. В таком случае говорить «Я знаю, что S есть Р»

значит утверждать, что в этом ментальном состоянии я нахожусь в отношении к «S есть Р». Эта теория, доказывает Остин, основывается на «ошибке описания», на предположении, что слова используются только для описания. Утверждая, что я знаю

314

нечто, я не описываю свое состояние, но делаю решительный шаг — даю другим слово, беру на себя ответственность за утверждение, что S есть Р, точно так же как обещать — значит давать другим слово, что я сделаю нечто. Иными словами, предложения, начинающиеся со слов "я обещаю", не являются истинными или ложными, но представляют собой вид магической формулы, лингвистическое средство, с помощью которого говорящий берет на себя некоторое обязательство.

Однако, когда П. Ф. Стросон, критикуя Тарского, предложил перформативный анализ слова «истинный» (утверждать, что р истинно, значит подтверждать р или признавать, что р, а не сообщать нечто о р), Остин возразил следующим образом: несомненно, «р истинно» имеет перформативный аспект, но отсюда не следует, что это перформативное высказывание.

Согласно Остину, утверждать, что р истинно, значит утверждать (в некотором смысле, который нуждается в дальнейшемразъяснении), что «р соответствует фактам», т.е. в не решенной до сих пор задаче определения корреспонденции. Однако это, несомненно, часть стандартного английского, которая как таковая едва ли может быть ошибочной, и Остин пытался разъяснить значение «соответствия» в терминах дескриптивных конвенций, соотносящих слова с типами ситуаций и демонстративных конвенций, соотносящих предложения с действительными рическими ситуациями, обнаруживаемыми в мире. Сказать, что "S есть P" значит сказать, полагает он, что такую ситуацию, как та, на которую указывает это утверждение, принято описывать так, как ее сейчас описывают. Например, утверждение «кошка на коврике» истинно в том том случае, если оно является корректным описанием ситуации, находящейся у нас перед глазами.

Учение о перформативных высказываниях, по мнению Остина не предполагает ни экспериментов, ни «полевой работы», но должно включать совместное обсуждение конкретных примеров, почерпнутых из различных литературных источников и личного опыта. Эти примеры надлежит исследовать в интеллектуальной атмосфере, совершенно свободной от всякой теории, и при этом совершенно забыть все проблемы, кроме проблемы описания.

Здесь очевидна противоположность между Остином и Поппером (и, с другой стороны, Витгенштейном). С точки зрения Поппера, описание, свободное от какой бы то ни было теории, невозможно, и всякий ценный вклад в науку начинается с постановки проблемы.

Вто время как Остин относится к разговорам о «важности» подозрительно и полагает, что единственная вещь, в «важности» которой он уверен, — это «истина», Поппер доказывает, что он всегда стремился найти интересные истины — истины, представляющие интерес с точки зрения решения важных проблем.

Витоге Остин по-новому формулирует различие между «перформативными» и «констатирующими» высказываниями, придавая ему лаконичную и четкую форму. Перформативные высказывания, по его мнению, могут быть «удачными» или «неудачными», но не истинными или ложными; «констатирующие» («дескриптивные») высказывания являются истинными или ложными. Так, хотя высказывание «Я называю этот корабль "Королева Елизавета"» может быть истинным или ложным, оно является «неудачным», если я не вправе давать имена кораблям, или если сейчас не время заниматься этим, или если я использую неправильную формулу. Напротив, высказывание «Он назвал этот корабль "Королева Елизавета"» является истинным или ложным, а не удачным или неудачным.

Но здесь возможны сомнения — прежде всего относительно перформативных высказываний. Если мы повнимательнее всмотримся в слово «удача», подчеркивает Остин, то увидим, что оно всегда предполагает нечто истинным — например, что обсуждаемая формула действительно правильна, что употребляющий ее человек действительно имеет право ее употреблять, что обстоятельства, в которых ее используют,

315

действительно являются подходящими обстоятельствами. Это затруднение, казалось бы, можно с легкостью преодолеть, сказав, что хотя «удача» данного перформативного высказывания предполагает истину определенных констататаций, само перформативное высказывание не является ни истинным, ни ложным. Но та же связь между истинностью и удачей относится и к констатациям, например к констатации «Дети Джона лысые», когда она указывает на Джона, а у Джона нет детей. Значит, она является не ложной, но «неудачной», неправильно высказанной. И в то же время перформативное высказывание «Я предупреждаю вас, что бык вот-вот нападет», безусловно, уязвимо для критики, поскольку то, что бык вот-вот нападет, может быть ложно. Поэтому провести различение между перформативными высказываниями и констатирующими высказываниями посредством противопоставления истинного или ложного удачному или неудачному не так просто, как могло поначалу казаться.

В таком случае нельзя ли провести различение между перформативными и констатирующими высказываниями на каких-то других основаниях — грамматических основаниях, например? Мы могли бы надеяться, что это возможно, поскольку перформативные высказывания часто выражаются в особого рода первом лице изъявительного наклонения: «Я предупреждаю вас», «Я зову вас». Однако Остин отмечает, что они не всегда имеют такую грамматическую форму, ведь «Сим вас предупредили» — такое же перформативное высказывание, как и «Я предупреждаю вас». Кроме того, «Я констатирую, что...» также характеризуется грамматической формой первого лица, а ведь это, несомненно, констатирующее высказывание.

Потому Остин нащупывает другой способ разграничения высказываний, в терминах вида акта, который они исполняют. Он выделяет три вида акта употребления предложения: «локутивный» акт употребления предложения с целью сообщить некое значение, когда, например, кто-то говорит нам, что Джордж идет; «иллокутивный» акт употребления высказывания с определенной «силой», когда, например, кто-то предупреждает нас, что Джордж идет; и «перлокутивный» акт, нацеленный на произведение некоторого воздействия посредством употребления предложения, когда, например, кто-то не говорит нам прямо, что вот идет Джордж, но умеет предупредить нас, что он приближается. Всякое конкретное высказывание, считает теперь Остин, выполняет и локутивные, и иллокутивные функции.

На первый взгляд кажется, что локутивные акты соответствуют констатирующим высказываниям, а иллокутивные — перформативным. Но Остин отрицает, что конкретное высказывание можно классифицировать как чисто перформативное или чисто констатирующее. По его мнению, констатировать — так же, как и предупреждать — значит делать что-то, и мое действие констатирования подвержено разного рода «невезениям»; констатации могут быть не только истинными или ложными, но и справедливыми, точными, приблизительно истинными, правильно или ошибочно высказанными и т. д. Однако соображения истинности и ложности непосредственно применимы к таким перформативным актам, как, например, когда судья находит человека виновным или путешественник без часов прикидывает, что сейчас половина третьего. Поэтому от различения между перформативными и констатирующими высказываниями необходимо отказаться, сохраняя его разве что в качестве первого приближения к проблеме.

Имеют ли эти и аналогичные различения, которые Остин проводит и анализирует в работе «Слово как действие» и других сочинениях, посвященных речевым актам, какое-либо значение? Вносят ли они вклад в разрешение традиционных философских проблем, в отличие от проблем науки о языке? Если Остин прав, то их значение весьма велико. Он считает, что всегда проясняется речевой акт в целом, и поэтому (вопреки мнению сторонников «логического анализа») вопроса об анализе «значения» как чего-то

316

отличного от «силы» констатации не существует. Констатирование и описание суть просто два вида иллокутивного акта, и они не имеют той особой значимости, какой их обычно наделяла философия. Если не считать искусственной абстракции, которая может быть желательна для определенных специальных целей, «истинность» и «ложность», вопреки распространенному среди философов мнению, не являются именами отношений или качеств; они указывают на «оценочное измерение» «удовлетворительности» слов, употребленных в предложении по отношению к фактам, на которые эти слова указывают. («Истинное», с такой точки зрения, означает «очень хорошо сказанное».) Отсюда следует, что шаблонное философское различие между «фактическим» и «нормативным» должно уступить место другим философским дихотомиям.

Таковы основные затронутые Остином вопросы речевых актов, и при всей амбивалентности его трактовки их роли в философском анализе ко всем их вариантам применимо его самое известное и самое бесспорное изречение:

"Слову никогда — или почти никогда — не стряхнуть с себя свою этимологию".

5.5 Интенционалистские теории языка (П.Грайс, Дж.Серль)

Интенционализм — одно из крупных направлений в современной аналитической философии языка. Основная претензия интенционализма — доказать, что концептуально первичным и ключевым для философии языка является понятие намерения подразумевания (meaning intention), так что в его терминах можно определить другое центральное понятие философии языка — понятие значения (meaning) языковых выражений.

В одном из вариантов интенционализма, принадлежащем Джона Серлю (см. ниже в связи с феноменологией), намерение подразумевания рассматривается, кроме того, и в качестве фактора, наделяющего физические сущности, которые опосредуют общение между людьми, — звуки речи, следы чернил на бумаге, и т. д., — семантическими свойствами: смыслом (осмысленностью), значением или, как выражается Серль, интенциональностью.

Основную проблему здесь можно сформулировать так:

Правда ли, что звуки речи и другие физические сущности, используемые людьми для опосредования общения, наделены такими семантическими свойствами, как осмысленность или интенциональность (т. е. направленность на некие объекты или положения вещей в мире)?

Или:

Правда ли, что намерение подразумевания человека, совершающего речевой акт, обладает такой чудесной силой, что способно наделить произносимые им звуки или производимые им чернильные закорючки на листе бумаги смыслом (осмысленностью) и интенциональностью?

Или:

Правда ли, что интенционализм не способен осуществить заявленные им претензии в отсутствии утверждения об интенциональности физических медиаторов общения?

Правда ли, что интенциональность (осмысленность) звуков и следов чернил на бумаге является необходимым условием успешного общения между рациональными субъектами?

317

Иными словами, правда ли, что не обладай акустические колебания и следы чернил, продуцируемые людьми, свойством интенциональности, успешное общение между рациональными субъектами было бы невозможно?

Возникающие здесь идеи, позволяющие усомниться в возможности ответов на эти вопросы, таковы:

1.Коллективная и согласованная ошибочная вера всех участников общения в интенциональность (или осмысленность) физических медиаторов общения с успехом заменяет само отсутствующее свойство интенциональности (осмысленности). Иными словами, для успеха общения, например, с помощью звуков важно не столько то, осмысленны ли (интенциональны ли) произносимые людьми звуки на самом деле, сколько то, верят ли участники общения в то, что эти звуки имеют смысл, и если верят, то согласованны ли их ответы на вопрос о том, какой именно смысл эти звуки имеют.

2.Одно достаточное — а, возможно, и достаточное, и необходимое — условие бездефектной рациональности участников общения, использующих физические медиаторы, состоит в том, что эти участники притворно и согласованно (в игровом порядке) полагают, что физические медиаторы их общения наделены интенциональностью.

3.В реальных процессах обыденного языкового общения только что сформулированное (в п.2) достаточное условие не выполняется, но зато реальные процессы обыденного языкового общения отягощены целым рядом дефектов рациональности их участников.

4.Ближе всего участники обыденного языкового общения к бездефектной рациональности тогда, когда они опираются в своих речевых действиях и интерпретациях речевых действий партнера на представление о языковом общении как манипулировании неким языковым автоматом, "встроенным" в сознание — или подсознание? — носителя языка.

5.5.1 Интенционализм Пола Грайса

Узкий интенционализм в современной аналитической философии языка начался со статьи "Meaning" британского философа Пола Грайса, написанной в 1948 году.

Название статьи должно быть переведено на русский язык вовсе не как "Значение" (в смысле значения языковых выражений), как можно было бы подумать, а как "Подразумевание" — то, что подразумевает (имеет в виду) человек, инициирующий акт языкового или какого-либо иного общения.

Фундаментальный замысел Грайса состоит в том, что именно понятие подразумевания (meaning) должно пролить свет на центральное понятие философии языка — понятие значения (meaning) языкового выражения.29

29 Позволительно предположить, что эта двузначность слова "meaning" (омонимия?) (наличествующая, по-видимому, только в английском языке): "meaning" в смысле "значение" / "meaning" в смысле "подразумевание, имение в виду" — могла сыграть некоторую роль в рождении Грайсова замысла.

Факты истории английского языка таковы: исторически исходным значением слова "meaning" было,

конечно, "подразумевание": 'What does he mean by doing those gestures?' ('Что он хочет сказать

(подразумевает, имеет в виду под) этими жестами?').

Из этой исходной конструкции, в порядке самой обыденной и поэтому почти не замечаемой метонимии (замены слова другим словом, имеющим причинную связь с первым), родилась

318

Этот замысел естественным образом разбивается на две части: (1) сначала мы должны проанализировать само понятие подразумевания, ибо мы, по-видимому, не вправе считать это понятие ни вполне ясным с философской точки зрения, ни базовым, не поддающимся дальнейшему анализу; (2) затем нам останется дать анализ понятия значения в терминах уже проясненного (проанализированного) понятия подразумевания.

Грайсова статья "Meaning" посвящена выполнению первой половины замысла.

5.5.1.1 Первая часть замысла: Анализ-толкование понятия подразумевания

Итак, проблема анализа (толкования) понятия подразумевания ставится так: [Хотя стоит отметить, что именно в связи с обсуждением идей Грайса Джон Серль в своей статье "Подразумевание, общение и репрезентация" (в посвященном Грайсу сборнике

Philosophical Grounds of Rationality: Intentions, Categories, Ends, ed. by R.Grandy and R.Warner. Clarendon Press, Oxford, pp.209-226) делает следующую ремарку: "Хорошо известно, что [английский] глагол 'mean' ('подразумевать', 'значить') и соответствующее существительное 'meaning' ('значение', 'подразумевание') суть источники путаницы [...]. Заметьте, кстати, что 'mean' нельзя вполне точно перевести ни на французский, ни на немецкий язык. Ни один из следующих глаголов: 'meinen' [нем.:'подразумевать'], 'bedeuten' [нем.: 'значить'], 'voiloir dire' [фр.: 'хотеть сказать', в перен. смысле 'означать'], 'signifier' [фр.: 'значить, означать'], — ни один из этих глаголов не является точным эквивалентом английского 'mean'."]

Итак, предположим, что человек S подразумевает (имеет в виду; хочет сказать; намеревается сообщить) нечто, произнося x30. Что это значит? Как это можно растолковать (прояснить)?

1-я попытка анализа-толкования. Ограничимся пока что для простоты только информационными или дескриптивными (или, говоря терминами грамматики, повествовательными, или изъявительными) подразумеваниями, оставив в стороне императивные и прочие.

Предположим, что некий человек, S, обращаясь к сыщику, произносит: "Преступник, которого Вы разыскиваете, — Иванов." Каково было намерение S, когда он произносил это? По-видимому, S намеревался внушить сыщику некую мысль — т.е. намеревался сделать так, чтобы сыщик стал полагать (думать, считать) нечто. А что подразумевал S,

следующая парафраза: 'What do his gestures mean?', т.е. б у к в а л ь н о :

'Что хотят сказать

(подразумевают, имеют в виду) его жесты?', но " н а с а м о м д е л е " :

'Что значат его жесты?'

Следующий, также вполне обыденный и безобидный, шаг: 'What is the meaning of his gestures?' — 'Каково значение его жестов?'

И наконец: 'What is the meaning of that word?' — теперь уже б у к в а л ь н о : 'Каково значение этого слова?', но е с л и о ж и в и т ь у ж е у м е р ш у ю з д е с ь м е т о н и м и ю : 'Что хочет сказать (подразумевает, имеет в виду) это слово?' Мы не собираюсь утверждать, что эта историческая цепочка парафраз действительно была одним

из резонов для Грайса, когда он выдвигал свой замысел.

Однако если бы Грайс на самом деле имел в виду подобный резон, то в этом не было бы ничего неправомерного. В самом деле, почему бы, вообще говоря, этимологическая история терминов не могла бы послужить резоном для выдвижения гипотезы о связи соответствующих понятий? Если слово, выражающее понятие значения, исторически сводится к слову, выражающему понятие подразумевания, то почему бы это не могло быть поводом для предположения, что понятие значения концептуально сводится к понятию подразумевания (т.е. что первое может быть проанализировано в терминах второго)? Это может быть поводом для выдвижения гипотезы, но, конечно, не аргументом в пользу гипотезы (или против нее).

30 Оборот "произнося х" в этой формулировке требует комментария. Грайс ("Meaning", p.216) предупреждает, что ради общности и удобства рассмотрения будет понимать его в расширительном смысле, именно: "произнося х" = "совершая любое — возможно, неязыковое — действие х".

319

произнося то, что он произнес? По-видимому, ту самую мысль, которую он намеревался внушить сыщику, а именно: что преступник, которого тот разыскивает, — Иванов.

Не можем ли мы извлечь из этого примера общий анализ (толкование, прояснение) понятия подразумевания? Например, так:

S подразумевает (имеет в виду; хочет сказать; намеревается сообщить) нечто, произнося x, если

S намеревается своим произнесением х сделать так, чтобы его реципиент (т.е. тот, к кому обращено действие S) начал полагать нечто.

В таком случае содержание полагания, которое S намеревается внушить G1 реципиенту, и есть то, что подразумевает (имееет в виду, хочет сказать)

S, произнося х.

Контрпример:

На самом деле, G1 не годится — вот почему:

Предположим, что S подложил близ места преступления принадлежащий Иванову платок с целью внушить сыщику мысль, что преступление совершил Иванов. Этот случай подходит под толкование G1: S намеревался своим подкладыванием платка сделать так, чтобы сыщик начал полагать нечто. Но ясно, что мы не готовы сказать, что, подкладывая платок, S подразумевал (в рассматриваемом нами смысле подразумевания), что преступление совершил Иванов.

Намерения внушить мысль недостаточно, чтобы мы имели дело с подразумеванием (имением в виду).

Не всякий случай внушения мысли есть случай общения (коммуникации) между людьми.

2-я попытка анализа-толкования: Чего же не хватает намерению внушить мысль, чтобы стать намерением подразумевать нечто (намерением совершить акт коммуникации)?

Почему, например, мы не готовы сказать, что, подкладывая платок, S подразумевал (в рассматриваемом нами смысле подразумевания; или: намеревался сообщить сыщику), что преступление совершил Иванов?

По-видимому, первое, что приходит в голову: Акт общения (сообщения) предполагает открытость намерений. Человек, сообщающий другому нечто, намеревается не только внушить ему нечто, но и открыть ему свої намерение внушить ему это нечто. Мы могли бы сказать, что человек, сообщающий нечто, "на самом деле" сообщает больше этого, именно: он еще с необходимостью сообщает, что он хочет внушить своему реципиенту это нечто. Если S говорит сыщику: "Преступление совершил Иванов", то он как бы "на самом деле" говорит: "Я хочу внушить тебе мысль, что преступление совершил Иванов".

Эти соображения приводят Грайса к следующей попытке анализа-толкования:

320