Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Malinova_O_Yu_Aktualnoe_proshloe_Simvolicheskaya_politika_vlastvuyuschey_elity_i_dilemmy_rossiyskoy_identichnosti

.pdf
Скачиваний:
25
Добавлен:
24.01.2021
Размер:
3.19 Mб
Скачать

подхода может служить позиция Н. Нарочницкой, которая призывала «отделить рассмотрение революции от анализа советского периода истории», «проект» – от «итога приспособления этого проекта к русской почве». Рассма-

тривая историю ХХ в. с позиций русского национализма,

Нарочницкая предлагала «признать огромную драматическую значимость советского периода истории», отделяя его от Октябрьской революции, которая «была сознатель-

ным чудовищным погромом русской государственности

“до основания”». Согласно ее интерпретации, «дух Мая

1945-го… в значительной мере обезвредил разрушительный и антирусский пафос ниспровержения. Великая Оте­ чественная война востребовала национальное чувство, подорванное “пролетарским интернационализмом”, и восстановила, казалось бы, навек разорванную нить русской и советской истории» [Нарочницкая, 2007]. Нельзя не заметить, что эта смысловая схема вполне соответствовала официальной практике коммеморации советского прошлого: как мы увидим дальше, упорно отказываясь работать с символом Октября 1917 г., властвующая элита стремилась превратить в «миф происхождения» современной России Великую Отечественную войну, нагружая этот символ новыми смыслами.

Впрочем, как показала дискуссия, апология Октября была возможна и в рамках «националистической» версии «патриотического» подхода. Если исходить из того, что революция предотвратила «втягивание страны в мировую капиталистическую систему на правах периферийной зоны», а советский проект рассматривать как способ вырваться из этой «исторической ловушки», то в большевиках можно увидеть силу, «выбранную» (в «мистическом» смысле) народом и «в наибольшей степени соответствующую его убеждениям», как это предлагал делать С. Кара-Мурза [Ка-

ра-Мурза, 2007].

С точки же зрения «государственнической» версии «патриотического» подхода возвеличивание революции и вовсе не представляло трудности при условии, что большевики представляются политической силой, ответственной за «восстановление» России, а не за ее распад (вина за последний возлагается на царя и Временное правительство). Например, согласно образной интерпретации главного редактора газеты «Завтра» А. Проханова, «Октябрьская рево-

люция – это промыслительный рывок, которым гибнущая в пучине Россия была выхвачена из бездны и возвращена в историю, пусть в виде “красного проекта”, в образе Сталинской Империи. Вершиной этой Империи была Победа сорок пятого года, небывалая точка в эволюции человечества, сравнимая с Рождеством Христовым» [Проханов, 2007]. Менее красочно ту же схему воспроизводил и Г. Зюганов [Зюганов, 2007; Тукмаков, 2007].

Были и публикации, предлагавшие более взвешенный подход, сочетающий критическую оценку Октября с признанием его величия. Как писал, к примеру, В. Третьяков,

«это была Великая революция. Великая абсолютно по всем параметрам и по всем своим последствиям», поэтому к ее оценке нельзя подходить с позиций тотальной апологетики или огульной критики. По словам главного редактора «Мо-

сковских новостей», «большой террор хоть, безусловно, и значительно обесценивает Великую революцию, но не может обессмыслить ее полностью» [Третьяков, 2007].

Но были и публикации, интерпретировавшие события 1917 г. как «переворот». Например, в редакционной статье «Независимой газеты» бесстрастный перечень несчастий и достижений СССР завершался констатацией финальной неудачи «дела Октября» («Стало очевидно, что революция 17 г. на самом деле была переворотом. Ведь принципы настоящей революции, подобно Французской, необратимы»

[90 лет… 2007]).

82

83

Таким образом, и в 2007 г. разброс оценок Октябрьской революции сохранялся. Однако страсти заметно поутихли, и стало заметно больше интерпретаций, встраивающих данный символ в нарративные схемы разной идеологической направленности. Примерно такую же картину зафиксировал в 2007 г. опрос Левада-Центра: более половины опрошенных высказались о результатах революции положительно (31 % согласились, что она «дала толчок социальному и экономическому развитию народов России», 24 % подтвердили, что она «открыла новую эру в истории народов России»). Вместе с тем 19 % респондентов назвали ее катастрофой [Есть разные мнения… 2011]. Аналогичный разброс мнений показали и опросы ВЦИОМ в 2012 г.: 27 % опрошенных полагают, что революция дала толчок социальному развитию (против 34 % в 2002 г.), 21 % – что она открыла новую эру в истории России (против 25 % в 2002 г.). Однако доля тех, кто считает события октября 1917 г. катастрофой для нашей страны, составила 18 %, а доля рассматривающих ее как препятствие на пути социально-экономического развития – 17 % [Революция…

2012].

«Октябрьский переворот» или «Великая российская революция»?

В 2012–2013 гг. тема революции вновь стала предметом общественных дискуссий – не только из-за июльской полемики Путина и Зюганова о «национальном предательстве» большевиков и отмечавшегося в 2012 г. 95-ле- тия Октября, но и в связи с подготовкой концепции нового учебно-методического комплекса по отечественной истории. Ее разработка была инициирована В. В. Путиным в феврале 2013 г. на заседании Совета при президенте РФ по межнациональным отношениям. Президент предложил

«подумать о единых учебниках истории России для сред-

ней школы… построенных в рамках единой концепции, в рамках единой логики непрерывной российской истории, взаимосвязи всех ее этапов, уважения ко всем страницам нашего прошлого» [Путин, 2013а]. Для подготовки «единой концепции», порученной Министерству образования

инауки Российской Федерации совместно с Российской академией наук, была создана рабочая группа под руководством спикера Государственной Думы и председателя Российского исторического общества С. Е. Нарышкина, в состав которой вошли историки, общественные деятели и учителя истории. Работа комиссии, протекавшая в режиме экспертных дискуссий, вызывала живой интерес у СМИ и сопровождалась множеством спекуляций [Вязовик, 2014]. 31 октября 2013 г. на суд заказчика был представлен итоговый документ, в котором помимо прочего была предложена новая формула событий 1917 г. – «Великая российская революция 1917–1921 гг.» [Концепция… 2013, с. 46]. По аналогии с Французской революцией [Чубарьян, 2013] авторы концепции решили раздвинуть хронологические рамки, представив Великую российскую революцию как долгий процесс, в котором следует выделять февральский, октябрьский этапы и закончившуюся в 1921 г. Гражданскую войну.

Таким образом, незадолго до 100-летнего юбилея Октября идея «великой революции» в обновленной формулировке оказалась «возвращена» в одобряемую государством смысловую схему отечественной истории. Это не прекратило общественные дискуссии по поводу мифа основания советского общества – новое определение событий 1917–1921 гг. вызывает возражения у части коммунистов

ирусских националистов. Тем не менее на основе представленного выше анализа динамики интерпретации символа Октября в постсоветском политическом дискурсе можно предположить, что формула «Великой российской революции» способна вписаться в широкий спектр идео-

84

85

логических конструкций, представленных на современном «рынке идей». В конечном итоге «успех» данной инновации у взрослой аудитории зависит от того, насколько систематически она будет использоваться и продвигаться политической, медийной и культурной элитой. И здесь многое будет определяться готовностью «авторов» государственной символической политики и лично президента Путина воспринять инновацию, предложенную созданной по его инициативе комиссией.

Судя по недавним речам президента, определенности в данном вопросе пока не достигнуто. С одной стороны, на встрече с авторами концепции нового учебника истории 16 января 2014 г., ставя задачу подготовки к празднованию 70-летия Победы в Великой Отечественной войне и 100-летия Февральской и Октябрьской революций, Путин отмечал: «Эти даты имеют большое общенациональное значение, причем все из них, какие бы оценки мы им ни давали, но это факт» [Путин, 2014а]. С другой сто-

роны, выступая 1 августа 2014 г. на открытии памятника героям Первой мировой войны, президент фактически воспроизвел озвученную им двумя годами ранее историю об

«украденной победе» и «национальном предательстве» тех, «кто призывал к поражению своего Отечества, своей армии, сеял распри внутри России, рвался к власти, предавая национальные интересы», т. е. большевиков [Путин, 2014д]. Очевидно, что в контексте украинского кризиса и санкций со стороны Запада тема борьбы с «национальными предателями» приобретает особую актуальность. Таким образом, пока трудно сказать, чему будет отдано предпочтение – политической конъюнктуре или стратегической задаче формирования репертуара исторических символов, способных служить основой национальной идентичности.

Ретроспективный анализ опыта политического использования Октябрьской революции в постсоветском

контексте позволяет сделать вывод, что стратегия частичной реинтерпретации события, игравшего центральную роль в «старом» нарративе коллективного прошлого и основательно укоренившегося в сложившейся «инфраструктуре» памяти, имеет гораздо больше шансов на успех, нежели стратегия его радикальной переоценки и понижения символического статуса. Последняя не только требует единства воли и привлечения значительных ресурсов (что сложно обеспечить в условиях столь масштабной трансформации), но и создает дополнительные политические риски, отдавая «готовый» к употреблению символический ресурс в безраздельное пользование оппозиции. Как я попыталась показать, возможность использования первой стратегии теоретически существовала (хотя с учетом особенностей векторов символической политики и общего политического контекста, в 1990-х гг. реализовать ее было сложнее, нежели в 2000-х гг.). Однако она не была взята на вооружение властвующей элитой. Причины этого, по-видимому, следует искать, с одной стороны, в особенностях идеологических конструкций, служивших для легитимации принимаемых решений, а с другой – в субъективных предпочтениях лиц, принимавших решения. Вместе с тем если в 1990-х гг. переоценка символа Октябрьской революции происходила в условиях жесткого противостояния власти и оппозиции, то в 2000-х гг. сформировался более широкий спектр позиций, т. е. появилось множество новых возможностей для его интеграции в национальный нарратив в качестве «великого» и драматического события, которое не может оцениваться однозначно. Этому способствовал не только естественный процесс избирательного «забывания» советского прошлого, но и политические изменения 2000-х гг. – ослабление оппозиции, установление частичного контроля над СМИ и «нормализация» советского прошлого.

86

2. Политическое использование символа Великой Отечественной войны

Совершенно иначе сложилась практика политического использования второго события, игравшего центральную роль в советском нарративе коллективного прошлого, – Великой Отечественной войны. По мнению некоторых исследователей, миф о войне1 еще в советское время – при Н. С. Хрущеве и Л. И. Брежневе – стал «затмевать» собой Октябрьскую революцию, приобретая функции мифа ос-

нования [Gill, 2011, p. 198–199, ср.: Копосов, 2011, с. 102– 105]. Подтверждение этой гипотезы требует специального исследования, однако не вызывает сомнений, что Великая Отечественная война превратилась в ключевое звено официального нарратива, придавая определенность его главной сюжетной линии: советский строй, рождавшийся в ходе Октябрьской революции, Гражданской войны, нэпа, индустриализации, коллективизации и борьбы с «классовыми врагами», доказал свою силу, обеспечив Победу над фашизмом. Несомненное величие Победы оправдывало все «издержки» выбора, сделанного в Октябре. Коммеморация Великой Отечественной войны опиралась на солидную «инфраструктуру» коллективной памяти, созданную

1  Память современников о Великой Отечественной войне, как и о любом историческом событии, затрагивающем судьбы миллионов людей, плюралистична и противоречива. В ее формировании и трансформации существенную роль играли коллективно разделяемые фреймы, которые в значительной степени были продуктом целенаправленной «идеологической работы». Мифический (т. е. «спрямленный» и «очищенный» от неудобных подробностей) нарратив о войне, удобный для политического использования, формировался уже в ходе самой войны и в ближайшие послевоенные годы [Копосов, 2011, с. 90–94].

отчасти в хрущевский, но главным образом в брежневский период1.

Данное обстоятельство сыграло свою роль в том, что после распада советского нарратива Великая Отечественная война оказалась элементом коллективного прошлого, наиболее удобным для политического использования. Будучи основательно закреплена в предыдущие периоды, память о войне транслируется через разные каналы социализации, в силу чего отличается уникальной органичностью. При этом она обладает значительной символической «поливалентностью» и может быть вписана в широкий спектр культурно одобряемых фреймов (национальная слава, героизм, борьба за свободу, коллективная жертва и др.), благодаря чему удобна для конструирования положительно окрашенного образа Нас в разных контекстах. Наконец, хотя нарратив о Великой Победе с течением времени неизбежно подвергается реинтерпретации, ни одна серьезная политическая сила в России не ставит под сомнение значение памяти о войне в отличие, например, от Украи-

1  При Сталине практики публичной коммеморации войны не отличались особым размахом. Исследователи объясняют это опасениями за судьбу режима, на который могла быть возложена ответственность за масштаб потерь, и послевоенным «закручиванием гаек» [Копосов, 2011, с. 93]. Однако возможно и еще одно объяснение – травмы, нанесенные войной, были слишком свежи, чтобы растравливать их пышными публичными коммеморациями. В таких случаях «терапевтическое» забвение является весьма распространенной практикой. Так или иначе, при Сталине после 1945 г. День Победы не отмечался парадом на Красной площади, и с 1948 по 1965 г. он не был выходным днем. Об эволюции практики политического использования Великой Отечественной войны в советский период впоследствии писали многие исследователи

[Tumarkin, 1994; Копосов, 2011, с. 90–105; Gill, 2011, p. 198– 200 и др.]

88

89

ны, где оценка событий Второй мировой войны является предметом острых споров [Shevel, 2011; Журженко, 2013]. Благодаря этому символ Великой Отечественной войны оказался чуть ли не единственным элементом актуализированного прошлого, способным служить опорой современной российской идентичности – причем вне зависимости от менявшегося подхода к конструированию национального нарратива.

Наличие широкого общественного консенсуса относительно значимости Великой Победы не означает отсутствия конкуренции разных интерпретаций войны и предшествовавших ей, а также вытекавших из нее событий. Привычные образы приходилось корректировать с учетом нового негативного знания о советском прошлом, ставшего достоянием гласности в годы перестройки, и этот процесс происходил не без борьбы. Как справедливо заметил испанский исследователь М. Васкес Линьян, использование символа Великой Отечественной войны влечет за собой необходимость «так или иначе заниматься вещами, выходящими за рамки победы “без контекста”» – в частности, ролью И. Сталина в победах и поражениях, репрессиями, политикой СССР в Европе до и после войны и др. [Vázquez Liňán, 2012, р. 22]. Хотя великое значение Победы является предметом безусловного консенсуса, многие события, прямо или косвенно связанные с войной, до сих пор вызывают острые споры, что стимулирует политическое использование символа Великой Победы, но затрудняет его интеграцию в общую смысловую схему коллективного прошлого. В символической политике, осуществляемой от имени государства, в 1990-х и 2000-х гг. эта проблема решалась по-разному.

1990-е гг.: в поисках новых подходов

кполитическому использованию памяти

овойне

Несмотря на общий критический тон репрезентации советского прошлого в начале 1990-х гг., «команда Ельцина», по-видимому, сознавала ценность памяти о войне и искала новые способы политического использования этого богатого ресурса. Это проявлялось в ревизии сложившихся ритуалов празднования, поиске новых символов, новациях в официальной риторике 1990-х гг. и др. Власть стремилась вписать войну в «критический» нарратив истории ХХ в., представляя ее как подвиг народа, а не коммунистической партии и советского государства. При этом она в некотором смысле развивала опыт «исправления» официальной истории войны после ХХ съезда КПСС [Копосов, 2011, с. 98–100]. Однако, если в период оттепели сталинские репрессии интерпретировали как «отдельные перегибы», а Победу рассматривали как триумф и оправдание социалистического строя, то в начале 1990-х переоценка «советского эксперимента» позволила акцентировать страдания народа, оказавшегося жертвой не только жестокого врага, но и бесчеловечного режима. Это придавало особое звучание теме героизма и патриотизма советского народа, одержавшего победу не столько благодаря, сколько вопреки «системе».

Стремление найти новые формы коммеморации Великой Отечественной войны отчетливо просматривается в ревизии сложившихся практик празднования Дня Победы. Принято считать, что центральным элементом позднесоветского канона был военный парад на Красной площади с участием высшего советского и партийного руководства, стоящего на трибуне мавзолея В. И. Ленина. В действительности военные парады на Красной площади 9 мая проводились не так часто: после 1945 г. их не устраива-

90

91

ли вплоть до 1965 г., а в дальнейшем парадом отмечались юбилеи Победы (ежегодные парады проходили 7 ноября). Ежегодные парады – это «изобретенная» в постсоветский период традиция. То обстоятельство, что этот праздничный ритуал отложился в памяти многих современников, говорит о его символической значимости – он не только отсылал к славной истории парадов военного периода (ноябрьского парада 1941 г., проходившего в осажденной фашистами Москве, и парада Победы 1945 г.), но и подчеркивал связь между победой над нацистской Германией и Великой Октябрьской революцией1. Последний советский парад 9 мая состоялся в 1990 г., в ознаменование 45-й годовщины Победы.

С 1993 г. празднества в честь Дня Победы попытались перенести в новый мемориальный комплекс на Поклонной горе. Идея сооружения на западе Москвы памятника Победе советского народа в Великой Отечественной войне возникла еще в 1950-х гг. (в 1958 г. был установлен памятный гранитный знак и заложен парк). Сооружение комплекса растянулось на долгие годы, строительные работы начались лишь в 1984 г., и в 1993–1995 гг. мемориал поэтапно вводился в строй. В 1993 и 1994 гг. торжества по случаю Дня Победы проходили на Поклонной горе. Новое место не было связано с советскими ритуалами, но имело патриотические коннотации (согласно легенде, где-то здесь в 1812 г. Наполеон ждал делегацию «с ключами древнего Кремля»). Однако новые форматы празднования не удалось закрепить. В условиях развертывающегося конфликта между президентом и Верховным советом перенос официальных мероприятий на Поклонную гору оказался неудач-

1  Еще один символ этой связи – Вечный огонь на могиле Неизвестного солдата у Кремлевской стены, зажженный от Вечного огня на Марсовом поле в Ленинграде, который, в свою очередь, увековечивает память о жертвах революции.

ным решением: тем самым пространство в центре города, традиционно ассоциировавшееся с властью, предоставлялось в распоряжение лево-патриотической оппозиции, которая проводила в этот день «альтернативные» меропри-

ятия [Smith, 2002, р. 89].

В 1995 г., при подготовке к празднованию 50-летия Победы, администрация Ельцина приняла меры к исправлению этого символического просчета. Торжества готовились в разгар военной кампании в Чечне и в преддверии выборов в Государственную думу. И то, и другое препятствовало демонстрации единства, подобающего для столь важного события1. Кроме того, бурная реакция на данное Б. Н. Ельциным в конце 1994 г. обещание вернуть Германии трофейные культурные ценности [Smith, 2002, ch. 4] показала, что значительная часть общества не разделяет стремления властвующей элиты «десоветизировать» память о войне и частично отказаться от ее моральных и материальных «результатов» только потому, что они были получены не вполне «праведными» методами. В этих условиях правящая элита сочла за благо вернуть некоторые элементы советского ритуала – «исторический» парад на Красной площади, речь президента с трибуны мавзолея и

1  О том, каким диссонансом чеченская война вторгалась в торжественную подготовку праздника, свидетельствует зарисовка журналиста С. Кондрашова о телерепортажах с двух войн, соседствовавших в выпусках новостей «Останкино»:

«Одни кадры были черно-белые, другие – цветные. На первых наши войска все ближе подходили к Берлину, сокрушая сопротивление немцев. На вторых внуки победителей штурмовали российский город Грозный. В год пятидесятилетия Великой Победы вдруг ворвалась в программу празднования война на собственной территории, бросая бесславный отсвет на сегодняшний день, на минувшие полвека и на весь трагический советско-российский век» [Кондрашов, 1995].

92

93

Знамя Победы, участвовавшее в торжествах наряду с трехцветным государственным флагом.

Этот символический жест многими был воспринят как отступление от курса на «десоветизацию» военного нарратива. Выступая на канале ОРТ, Ельцин был вынужден опровергать предположение, что власть поддержала настроение «ностальгии по тому общественному строю, который победил». Отвечая на прямой вопрос корреспон-

дента, он заявлял: «Не согласен с этим. Категорически не согласен! <...> А при каком строе победил народ при Александре Невском на Чудском озере, а при каком строе Дмитрий Донской победил? А при каком строе Наполеона разбили? При крепостном строе. Так что, выходит, крепостной строй тогда решил победу народа и нашей страны? И сейчас то же самое. Нет, не строй, а народ, наш народ, его характер… вот что решило» [Ельцин, 1995б]. Таким образом, несмотря на возвращение отдельных элементов советской символики, власть декларировала приверженность критике старого режима. В свою очередь оппозиция не отказалась от организации «альтернативных» юбилейных мероприятий: от Белорусского вокзала к Лубянской площади прошел «марш обиженных ветеранов», в котором, по разным оценкам, приняли участие от 35 до 500 тыс. человек [Красников, 1995]. И власть, и оппозиция использовали символ Великой Победы для мобилизации политической поддержки, встраивая ее в собственные версии нарративов истории ХХ в. При этом они конкурировали за связанные с этим символом ресурсы, но не оспаривали его значимость.

Прямое отношение к памяти о войне имела и другая распространенная в тот период практика – эксплуатация темы фашистской угрозы для борьбы с политическими противниками. Ельцин и его окружение охотно взяли на вооружение выражение «красно-коричневые», родившееся в «демократическом» дискурсе начала 1990-х гг. Этот

термин, указывавший на общую «тоталитарную» природу коммунизма и фашизма, употребляли, чтобы подчеркнуть опасности, грозящие России в случае прихода к власти коалиции левых и националистов. «Красно-коричневым путчем» впоследствии стали называть события августа 1991 г. [Янаев, 1992]. В 1992–1993 гг. сторонники президента говорили о «красно-коричневой партийности» Верховного совета [21 сентября… 1993]. Заказывались соцопросы, чтобы изучить, верят ли граждане в реальность «краснокоричневой опасности»1. В октябре 1993 г., когда Ельцин в своем обращении к гражданам России назвал расстрел Белого дома подавлением «вооруженного фашистско-ком- мунистического мятежа в Москве» [Ельцин, 1993б; ср.:

Лужков, 1993], термины «красно-коричневые», «коммунофашизм» уже имели широкое употребление в СМИ. Они использовались не только для стигматизации политических противников и легитимации их подавления, но и в качестве аргумента для Запада, от которого ждали экономической поддержки реформ [Пархоменко, 1992], а также для мобилизации электоральной поддержки [Долганов, 1995]. В результате такого рода пропаганды противники власти справа и слева представлялись в качестве единой и опасной силы, которой необходимо противостоять любыми средствами. В свою очередь, оппоненты пытались контратаковать, рассуждая о «растущей угрозе демофашизма» [Остапчук, Красников, 1992; Нуйкин, 1995]. При этом обе стороны, используя понятие «фашизм» для конструирования образов противников, обращались с ним весьма вольно2. Когда

1  Согласно данным опроса ВЦИОМ, в июле 1992 г. 42 % опрошенных москвичей заявили, что верят в существование «красно-коричневой опасности» (37 % утверждали, что не верят, 21 % затруднились с ответом) [Опрос ВЦИОМ, 1992].

2  Практика применения термина «фашизм» для неугодных политических сил в других странах широко применялась и в советской пропаганде. Явление того же ряда – выражение

94

95

во второй половине 1990-х гг. потребовалось найти юридические основания для ограничения деятельности радикальных националистических организаций вроде «Русского национального единства» А. Баркашова, выяснилось, что термин «фашизм» сложно использовать в качестве строгого квалифицирующего понятия в силу неопределенности его смыслового ядра в российском контексте. Выступая в качестве воплощения «абсолютного зла», данное понятие не связывалось с конкретным набором идей и практик, существовавших на отечественной почве. Как констатировал действующий тогда министр юстиции П. Крашенинников, «получилось так, что когда мы столкнулись с угрозой появления фашизма в собственной стране и даже с элементами его проявления, то оказались безоружными» [Никто не хочет называться фашистом, 1998].

В преддверии парламентских и президентских выборов 1995–1996 гг. интерпретация советского прошлого оказалась предметом острой политической борьбы. Это побудило Ельцина и его сторонников уделить более серьезное внимание обоснованию нового исторического нарратива. Как уже отмечалось в предыдущей главе, данной теме была посвящена значительная часть ежегодного послания Федеральному Собранию, зачитанного 23 февраля 1996 г. Призывая соотечественников найти верную шкалу для оценки трудного периода начала 1990-х гг., первый президент РФ попытался оправдать тяготы реформ необходимостью выживания после краха коммунистического проекта, «не выдержавшего испытания на большой исто-

рической дистанции» [Ельцин, 1996]. Примечательно, что в своем экскурсе в политическую историю ХХ в. Ельцин полностью обошел вниманием тему Великой Победы, которая в советском нарративе рассматривалась как под-

«нацистско-бандеровская банда», используемое для дискредитации лидеров украинского Майдана [Липский, 2014].

тверждение «правоты» и косвенное оправдание «перегибов» коммунистического режима. В пространном тексте послания имелось лишь одно упоминание о войне, и оно относилось к людям, а не к государству и строю. Заканчивая выступление, Ельцин говорил: «Верю в свое поколение,

мужавшее в годы войны и тяжелой мирной жизни, которое не сломить под грузом нынешних проблем» [там же].

Хотя патриотический мотив веры «в наше государство с его нелегкой, но великой тысячелетней историей» рефреном проходил через текст послания, его авторы настойчиво стремились подчеркнуть, что все достижения (в том числе и советского периода) – это «заслуга народа, сумевшего сохранить, несмотря ни на что, свои лучшие национальные черты и качества…» [там же]. Таким образом, Великая Отечественная война вписывалась в представленный Ельциным «критический» нарратив как подвиг народа, а не государства и строя.

Стремясь трансформировать «инфраструктуру» памяти о войне в соответствии с таким подходом, властвующая элита экспериментировала не только с практиками коммеморации. Той же цели, по-видимому, служила и попытка «канонизации» фигуры маршала Г. П. Жукова. Как известно, выдающийся советский военачальник, командовавший рядом решающих операций Великой Отечественной войны, включая оборону Москвы и Ленинграда и взятие Берлина, после войны оказался в опале. На Октябрьском пленуме ЦК КПСС 1957 г. Жукова обвинили в «нарушении ленинских принципов» руководства вооруженными силами и вывели из состава Президиума ЦК и ЦК КПСС, а затем освободили и от должности министра обороны. Несмотря на это, он продолжал пользоваться авторитетом у ветеранов, а опубликованные им в 1969 г. мемуары считались источником «правды о войне». В 1994 г. Ельцин издал указы о сооружении памятника выдающемуся военачальнику на Красной площади и учреждении медали и ордена Жукова.

96

97

В коммеморации опального маршала можно усмотреть не только стремление реабилитировать «репрессированную» память о войне, но и попытку создать «альтернативу» фигуре Сталина. Как писал один из современников, «когда к

50-летию Победы улицы городов украсились гигантскими репродукциями коринского парадного портрета маршала Жукова, увешанного бесчисленными орденами, трудно было отделаться от впечатления, что в этой культовости Жуков лишь заменяет кого-то другого, маршал – ге-

нералиссимуса» [Соколов, 1996]. Однако «замена» вряд ли могла быть успешной: типичный представитель советской властной элиты 1930–1940-х гг. и сторонник принципа победы «любой ценой», Жуков явно не годился на роль героя «антисталинского» нарратива о войне [там же; Полянов-

ский, 1995].

Как отмечалось в предыдущей главе, в 1996 г. в символической политике ельцинской элиты наметились некоторые изменения, призванные продемонстрировать ее готовность к «единению и согласию». В отсутствие внутриэлитного­ консенсуса относительно модели новой коллективной идентичности оказалось невозможно продолжать линию на радикальную переоценку коллективного прошлого. Коммеморация Великой Отечественной войны была наиболее благодатной почвой для уступок: последние можно было представить как дань уважения ветеранам, т. е. людям, а не режиму. В 1996 г. «советские» символы Дня Победы, возрожденные ad hoc во время празднования 50-летнего юбилея, получили постоянный статус. Было принято решение о ежегодном проведении 9 мая военного парада на Красной площади1. Кроме того, 15 апреля 1996 г.

1  Очевидно стремление Ельцина уравновесить закрепление «возвращенных» (а в действительности изобретенных, т. к. парады стали ежегодными с 1996 г.) советских традиций символическими новациями. Например, 9 мая 1996 г. после

Ельцин подписал указ, утверждавший использование Знамени Победы (и его копии) наряду с государственным флагом РФ по случаям государственных праздников, в дни воинской славы и при проведении воинских, а также массовых мероприятий, связанных с боевыми победами российского народа [Указ, 1996]. С 1996 г. этот символ занял полноправное место в новом российском арсенале.

Эти изменения не означали, что Ельцин и его окружение отказались от идеи «переформатирования» памяти о наиболее «политически пригодном» событии истории ХХ в. Официальное введение новой памятной даты – Дня памяти и скорби, 22 июня1, дня начала Великой Оте­ чественной войны, – можно рассматривать как попытку создать дополнительный «повод» для политического использования памяти о войне, не столь обремененный советским идеологическим наследием, как 9 мая. Мероприятия и риторика этого дня в меньшей степени связаны с темой национальной славы и в большей – с памятью о жертвах и страданиях народа. Годовщина «вероломного нападения гитлеровской Германии на Советский Союз» отмечается также в Белоруссии и Украине, что делает День памяти и скорби удобным поводом для демонстрации «единства» трех народов.

парада на Красной площади он полетел в Волгоград, чтобы приветствовать ветеранов войны на Мамаевом кургане. Бесспорно, это было сделано не только в расчете на голоса избирателей, но и в качестве демонстрации отступления от «возрождаемого» советского ритуала празднования Дня Победы: первые лица СССР предпочитали ограничиваться участием в столичных мероприятиях. 9 мая 2014 г. примеру Ельцина последовал В. В. Путин, отправившись после парада на Красной площади в недавно присоединенный к России Севастополь для участия в торжествах, которые были приурочены к 70-летию освобождения города от немецко-фашистских захватчиков.

1  Введен Указом Б. Н. Ельцина от 8 июня 1996 г.

98

99

С середины 1990-х гг. Б. Н. Ельцин и его спичрайтеры пытались найти новый ракурс интерпретации Великой Победы, стремясь максимально использовать символический потенциал этого события и вместе с тем – не отступить от принципа «отрицания тоталитарного прошлого». Анализ выступлений президента по случаю Дня Победы показывает, что Ельцин неизменно интерпретировал это событие как «символ мужества, патриотизма, самоотверженности» людей, но не заслугу государства и «советского строя», в отличие от В. В. Путина, который стал говорить о Великой Победе с точки зрения преемственности советской и российской государственности. Вместе с тем Ельцин охотно использовал символ Победы, чтобы подчеркнуть единство бывших союзных республик, напомнить Западу о былом сотрудничестве союзников по антигитлеровской коалиции и указать на необходимость преодоления «взаимного недоверия и страха», порожденного эпохой «холодной» войны [Ельцин, 1995а], а также чтобы призвать к «национально-

му согласию и единству» «независимо от убеждений и политических пристрастий» [Ельцин, 1999б]. Таким об-

разом, многие из анализируемых ниже фреймов памяти о Великой Отечественной войне, используемых в риторике В. В. Путина и Д. А. Медведева, использовались еще Б. Н. Ельциным.

2000-е гг.: память о Великой Отечественной войне как «универсальный» символический ресурс

Путинский курс на частичную «реабилитацию» советского наследия в рамках «тысячелетней истории» открывал более широкие возможности для использования символа победы по сравнению с ельцинской формулой «заслуги нашего народа, но не советского строя». Новый подход к репрезентации коллективного прошлого позволял

выстраивать генеалогию современного Российского государства по принципу меню à la carte: в отсутствие детализированной смысловой схемы, связывающей отдельные эпизоды общим сюжетом, наиболее очевидным принципом риторического использования истории оказывалась апелляция к отдельным событиям. И здесь основательно укорененный в массовом сознании и несущий безусловно позитивные коннотации символ Великой Победы оказывался уникальным ресурсом. Не случайно в 2000-х гг. он стал широко использоваться в различных политических контекстах. Однако, поскольку новый подход не предполагал «проработки трудного прошлого», с вписыванием вой­ ны как сложного и противоречивого комплекса событий в общий нарратив возникали сложности. С одной стороны, «критический» нарратив 1990-х не был официально дезавуирован, и в выступлениях В. В. Путина и Д. А. Медведева можно обнаружить немало негативных оценок советского прошлого. С другой стороны, активное использование (положительно окрашенного) символа Великой Победы побуждало настороженно относиться к любым попыткам его критической интерпретации.

Анализ содержания официальных выступлений президентов В. В. Путина и Д. А. Медведева по случаю Дня Победы, доступных на портале «Президент России», наглядно демонстрирует последовательную диверсификацию символической нагрузки данного события (см. табл. 1). Объектами изучения стали речи, произнесенные во время празднований Дня победы1 в 2000–2014 гг. Для их анализа я использовала метод анализа фреймов, широко при-

1  Установившийся в 2000-е гг. канон празднования Дня Победы включал выступления главы государства на военном параде на Красной площади и на торжественном приеме в Кремле; в некоторые годы к этому добавлялись встречи с ветеранами и др. мероприятия. Предметом анализа были все

100

101