Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

РК_Бочаров_о_Леонтьеве

.pdf
Скачиваний:
27
Добавлен:
23.03.2015
Размер:
696.28 Кб
Скачать

художественная школа имеет, как и все в природе, свои пре­ делы и свою точку насыщения, дальше которых итти нельзя.

Это до того верно, что и сам гр. Толстой после «Анны Карениной» почувствовал потребность выйти на другую до­ рогу — на путь своих народных рассказов и на путь мораль­ ной проповеди» (VIII, 232)87-а.

«Это многозначительный признак времени!» — заключает с надеждой Леонтьев (VIII, 234). Новая «другая дорога» обо­ жаемого писателя дорога ему как созревшая в самых недрах стиля Толстого художественная реакция на те самые реалис­ тические излишества, против которых он написал свой этюд; как поворот «к высокой несложности изображений», который ведь он прогнозировал еще до первых «новых рассказов» Толстого, формулируя эту надежду в письме Н. Н. Страхову 12 марта 1870 года, в котором уже он сетует (откликаясь на статью адресата письма о «Войне и мире») на реалистическую «до крайнего предела» форму великого романа88.

Не забудем при этом, что идея точки насыщения у Леон­ тьева, как и его теория формы, — эстетическая и историче­ ская (и политическая) одновременно; во всех подобных случа­ ях, как и в теории формы, у него заметен примат и даже дик­ тат политической точки зрения; однако ведь, если с другой стороны, эстетическая доминанта правит в событиях истори­ ческих и политических. Точка насыщения есть некая кульми­ нация леонтьевскои исторической морфологии, это точка по­ ворота в «естественных» историко-политико-эстетических цик­ лах; в окружающей же буржуазно-эгалитарной современнос­ ти он ждет и надеется на такую « т о ч к у и с т о р и ч е ­ ского н а с ы щ е н и я р а в е н с т в о м и с в.обо- д о й» (VI, 193). «Во всем есть точка насыщения и после этой точки, после этого предела — реакция» (VII, 366). Вот такой реакцией в леонтьевскои полноте значений этого слова для него и стал новый стиль народных рассказов Толстого после разгула аналитического расщепления формы в великих рома­ нах, величие которых он признавал, но в эксцессах их стиля находил опасное соответствие тем опасным процессам распа­ да, которые наблюдал в современной России.

Форма, точка насыщения, реакция — леонтьевские ключе­ вые слова; ключевые слова его исторической философии, его

87 Здесь и ниже в скобках указаны римской цифрой том и араб­ ской — страницы издания: Собрание сочинений К. Леонтьева, т. 1— 9, М., 1912—1914.

88 Константин Л е о н т ь е в , Избранные письма, СПб., 1993, с. 70—71.

184

политики и его эстетики; и неизвестным каким-то образом он умел и сливать эстетику и политику, и разделять, разводить их в этих словах и по линии этих слов.

Идею точки насыщения — как идею морфологическую, но вне ее исторических и политических соответствий, вне боль­

­­­­ контекста и общих связей леонтьевской мысли — под¬ хватит три десятилетия спустя Б. Эйхенбаум; книга Леонтье­ ва для него — единственная, дающая новый взгляд — не толь­ ко на одного Толстого — и помогающая «освободить Толсто­ го от историков литературы». «Есть только одна книга, уди¬ вительно свободная по духу и почему-то забытая — единствен­ ная во всей литературе о Толстом, которая говорит о самом нужном и говорит сильно, ярко»89. Мы сказали выше, что идея точки насыщения художественного стиля почти никем не Галла продумана после Леонтьева; почти — кроме Эйхенбау­ ма 1919 года, которым она подхвачена и развита в собствен­ ном направлении: так называемые кризисы Толстого пора перестать объяснять по старинке, как «историки литературы» их объясняют — изменением общественных обстоятельств и идеологических настроений писателя. Не Толстой, а само ис­ кусство переживало кризис и требовало после реализма и пси­ хологизма смены форм и «приемов»; ее и дал поворот Толсто­ го к моральной публицистике как новой форме его искусст­

ва. «Он с т а л « м о р а л и с т о м » т о л ь к о п о т о м у , ч т о б ы л х у д о ж н и к о м » 9 0 . Этот взгляд на толстов­

скую «проповедь» как на инобытие Толстого-художника, иную область его художественной работы — это было откры­ тием Эйхенбаума, и леонтьевская «точка насыщения» очень ему помогала обосновать этот взгляд и — шире — картину имманентной эволюции литературных форм и приемов как истинную историю литературы. «Вопрос поставлен с замеча­ тельной остротой. Искусство взято не в робком, хилом пони­ мании наших историков литературы, а в действительном, глу­ боком его значении. Пресловутая «двойственность» Толстого совершенно стушевалась»91.

Это вновь о книге Леонтьева — и по достоинству. Но — «пресловутая «двойственность»: разве не прямо о ней говорит­ ся на той же странице книги, с которой цитирует Эйхенбаум?

Мы, говорит Леонтьев, «имеем право различать: его

м о¬

р а л ь н у ю п р о п о в е д ь от его новых м е л к и х

р а с ­

ск а з о в ; его несчастную попытку «исправить» христиан-

юБ. М. Э й х е н б а у м , Сквозь литературу, Л., 1924, с. 63. " Т а м ж е, с. бб.

" Т а м ж е, с. 65.

185

ство... от его счастливой мысли изменить совершенно м а не- р у повествований своих» (VIII, 232).

Леонтьев как раз усиленно различает два новых направ­ ления, в которых пошел Толстой, хотя и видит одновремен­ ность этих двух поворотов, идейного и художественного, но совершенно различно два поворота этих оценивает. Более того: он усиленно различает и в самом этом новом художе­ стве, в самых этих «мелких рассказах» — «чисто художествен­ ную» их сторону и то «новое христианство», которому слу­ жит это самое их художество. Так что и самым народным рассказам Толстого он вьшосит две совершенно различные оценки, при этом, следуя декларированным принципам своей эстетической критики, стремится эти две оценки развести; уже говорилось об этом выше: для выражения антагонизма оценок у Леонтьева разработаны два отдельных русла, словно два жанра критики — эстетической и публицистической. Вновь на той же странице этюда об этом сказано открыто: «нравствен­ ное направление» рассказов «стоит вне вопросов художе­ ственной критики», и Леонтьев себя считает вправе поэтому совершенно оставить его в стороне в своем эстетическом этю­ де, чему и служит сооруженная здесь «плотина». Зато идеоло­ гической оценке этого направления в рассказе «Чем люди живы» он еще прежде этюда посвятил отдельную большую статью — «Страх Божий и любовь к человечеству» (1882). И вот — раздвоенность оценки в этой статье принципиальная и прямо кричащая: рассказ Толстого столь же заслуживает осуждения с точки зрения религиозно-догматической, сколь он достоин высшего одобрения в отношении художественном. Но столь кричащее противоречие требует теоретического реше­ ния, и то, которое предлагает Леонтьев, наводит нас опять на «странное сближение».

А именно: он решает вопрос в выражениях, напоминаю­ щих нечто знакомое тем из нас, кто помнит еще марксистские схоластические дискуссии о «мировоззрении и творчестве» наших, уже XX века, 30—40-х годов; и Леонтьев мог бы по­ лучить привет от Фридриха Энгельса, одновременно, в те же 80-е годы, утверждавшего на примере Бальзака, что реализм в литературе «проявляется даже независимо от взглядов ав­ тора»92 (письмо Энгельса М. Гаркнесс и ввергло марксист­ скую эстетику в упомянутую дискуссию). Неожиданно близко к тому леонтьевское решение таково, что художественная сила Толстого действует и совершенствуется независимо от

92 «К. Маркс и Ф. Энгельс об искусстве», М., 1957, с. 11.

186

его еретического уклонения в христианстве — и не только не­ зависимо, но и вопреки ему: даже это слово употребляет Ле­ онтьев (VIII, 169), которое будет в таком ходу в тех самых дискуссиях (когда будут спорить, можно ли Энгельса так тол­ ковать, что Бальзак реалист вопреки своим политическим иде­ алам, и возникнут благодаристы и вопрекисты как новое яв­ ление остроконечников и тупоконечников Свифта). «Логиче­

ское самосознание» и « х р и с т и а н с к о е

мышление»

Толстого несоразмерны «изяществу и силе его

п о л у н е ч а ­

я н н о г о творчества», «повесть — правильнее его тенден­ ции», «гениальный повествователь в нем выручил на этот раз весьма н е с о в е р ш е н н о г о христианского м ы с л и ­ т е л я » (VIII, 167—168). Все это как-то похоже на что-то. Од­ нако и в самом деле он фиксирует теоретическую проблему, над которой недаром, хоть и уродливо, бились, и он делает (уже в позднейшем трактате) радикальный вывод: перемена художественной манеры Толстого в народных рассказах, от­ радная для эстетика-критика, «совершилась даже вовсе неза­ висимо от нравственного направления этих мелких рассказов» (VIII, 232—233). Этот вывод позволяет по-леонтьевски разде­ лить оценки и принять совершенное артистическое творение, отвергнув его идейное наполнение.

Это «вовсе независимо» и подхватит затем Б. Эйхенбаум, но в совершенном отвлечении от ненужной для его теорети­ ческой цели всей полноты, всей связи леонтьевской мысли и его художественно-идеологического анализа, от его мысли­ тельного контекста (возможно, статья «Страх Божий и любовь

кчеловечеству» при этом не в поле зрения Эйхенбаума, а если

ив поле зрения — она не нужна); от того леонтьевского кон­ текста, который так парадоксально мог повести потом не только к формальной школе, но и к марксистским дискусси­ ям.

Но Леонтьев на этом не остановится — на том, чтобы разделить, одно принять, а другое отвергнуть: презумпция независимой формы позволяет представить ее соединенной с другим содержанием, причем последнее представляется в двух вариантах: либо более ортодоксально-«правильным» религи­ озно, либо же — вдруг — «вовсе безнравственным, языческим, грешным, сладострастным... и т. д.» (VIII, 233). Заметим, что то и другое столь разное «содержание» он представляет как внутренне себе понятное, в противоположность «чистой эти­ ке» в моральной проповеди и тех же рассказах Толстого; как писал он А. Александрову (24 июля 1887): «Из человека с широко и разносторонне развитым воображением только поэ­ з и я р е л и г и и может вытравить п о э з и ю и з я щ н о й

187

б е з н р а в с т в е н н о е ! и...»93 Но все-таки артистические шедевры Толстого он хотел бы насытить «поэзией религии» в ортодоксально-правильном виде; и тут приходит черед исправ­ лениям, какие очень любит Леонтьев: он хотел бы исправить по-своему — как идеологически, так и художественно — даже великие и совершенные произведения; например, такова впе­ чатляющая программа мысленного отцеживания ненужной «гущи» — лишних подробностей — в характерах и стилисти­ ке «сквозь особый род умственного ф и л ь т р а » — не гденибудь, а в «Войне и мире» (VIII, 348). В народных расска­ зах он, напротив, хотел бы исправить идеологию, сохранив форму, — переменил бы толстовские эпиграфы (все про лю­ бовь из послания Иоанна и ни одного про страх Божий) или прибавил бы после вольного разговора Семена и Матрены о богатом барине, что ангел опять почувствовал в избе злово­ ние греха (VIII, 171). С неделимой целостностью рассказа, «простотой и сжатостью формы», новой для стиля Толстого,

иНовым содержанием его мысли он мог уже не считаться, как

ис несомненным историко-литературным фактом неслучайно­ сти одновременного поворота Толстого к народным расска­ зам и к новому христианству. Леонтьев исповедовал благоде­ тельное насилие в делах политических, и в художественной критике насильственное перетолкование произведений также было для него естественной операцией.

Более всего хотел бы он исправить Достоевского — как эстетически, так и идеологически. Но — «Леонтьев и Досто­ евский» — предмет отдельной статьи. Первая часть статьи на эту тему была в свое время опубликована в «Вопросах лите­ ратуры» (1993, № 6). Теперь же мы позволим себе ход в сто­ рону, который, впрочем, не уведет нас от нашей темы. «Ле­ онтьев и Достоевский» — сопоставление, в котором нельзя усомниться: сам Леонтьев своим открытым выступлением про­ тив Достоевского поставил себя в острое сопоставление с ним. Сопоставление с другим литературным современником дале­ ко не столь обоснованно-очевидно.

P. S. ЗАМЕТКИ К ТЕМЕ «ЛЕОНТЬЕВ И ФЕТ»

Возможна ли такая тема? И если возможна, то в чем ее отношение к теме о Леонтьеве — литературном критике и теоретике? Законно ли такое приложение к статье на эту

и

Анатолий А л е к с а н д р о в , I. Памяти К. Н. Леонтьева.

II. Письма К. Н. Леонтьева к Анатолию Александрову, Сергиев посад,

1915,

с. 7.

188

последнюю тему? Или, как любил говорить Леонтьев, «это совсем нейдет»? В оправдание можно указать на статью Фета о стихотворениях Тютчева, напечатанную в 1859 году в «Рус­ ском слове». Выше она была лишь упомянута в связи с двумя леонтьевскими критическими статьями начала 60-х годов; бо­ лее близкое сопоставление и сближение принципов и самих критических приемов двух авторов, принципов и приемов, весьма необычных по тем временам, было отложено на конец предлагаемого постскриптума. Но достаточно ли такого сбли­ жения на не очень широком все-таки основании их единичных ранних литературно-критических выступлений для постанов­ ки темы более широкой? В их позднюю пору было, однако, между ними и прямое сближение — обращение Леонтьева к Фету с чем-то вроде открытого письма в печати в 1889 году по поводу юбилея — 50-летия литературной деятельности Фета, того, о котором поэт в стихотворении «На пятидесяти­ летие Музы» сказал: «Нас отпевают», — а между тем необы­ чайно ревностно это событие переживал. «Письмо» Леонтье­ ва на самом деле — весьма характерное для него парадоксаль­ ное высказывание неопределенного литературного рода, со­ вмещающее признаки текстов общественно-публицистическо­ го, литературно-критического и прямо художественного. Это тоже «нечто в роде личной исповеди эстетического содержа­ ния» — как будет вскоре он определять жанр своего «Анали­ за, стиля и веяния» (VIII, 227), за который возьмется там же, в Оптиной пустыни» в том же году. И вот леонтьевское пись­ мо откроет такой спектр сближений, что само по себе оно и служит обоснованием темы «Леонтьев и Фет». По мотивам письма и мы позволим себе лишь наметить несколько предва­ рительных пунктов к теме.

Письмо по-леонтьевски называется — «Не кстати и кста­ ти». И кажется, к Фету как таковому оно имеет малое отно­ шение. Это обычное леонтьевское широкое размышление «по поводу», в котором он не кстати уносится мыслью в своем направлении далеко, так что даже спохватывается: «Я сокра­ щаю мою речь; обрубаю ветви у древа моей фантастической мысли» (VII, 489). О чем, однако, эта мысль? Юбилей поэта дает автору письма благодатный повод поговорить широко о красоте — что, конечно, неудивительно, зная поэзию Фета. Но вот поворот, в котором автор ведет разговор на эту тему, весьма по-леонтьевски своеобразен и даже как бы анекдоти­ чен, чудаковат во всяком случае. А именно: Леонтьев пишет из Оптиной и не может прибыть на фетовский юбилей; и он задается вопросом, что бы он делал, если бы мог, потому что, чтобы явиться на торжество, он должен был бы облачиться в

189

черный фрак, что означало бы для него измену своим не толь­ ко вкусам, но убеждениям. Поводом для письма и служит мысль о пластических формах современных празднеств и со­ временной литературной славы, которые очень ему не нравят­ ся эстетически и философски.

«Вошел маститый юбиляр во фраке и белом галстухе!» Это центральная сатирическая фраза письма. Леонтьев вычитал ее еще раньше и «эстетически ужаснулся» ей в газетном описа­ нии юбилея А. Н. Майкова94, и вот теперь он представляет ту же картину на чествовании Фета.

Всякий читавший Леонтьева знает, сколь исключительно его внимание к одежде, костюмам как образам исторической эстетики, как он ее называл, пластическим символам идеа­ лов. В качестве такового пиджак был символом идеала сред­ него европейца и признаком «пластического искажения обра­ за человеческого» в демократизируемой современности (VII, 486). И не только пиджак, но даже и черный фрак.

Леонтьев всю человеческую историю видит сквозь этот символ: «и людям, начавшим свою земную карьеру в детской простоте звериных шкур и фиговых листьев, — придется кон­ чать ее в старческом упрощении фраков и пиджаков» (VII, 492). Это серьезный взгляд на историю, дающий даже пере­ ключение в план Священной истории, если не забывать об исходных символах всей истории человечества в результате события грехопадения — первых опоясаниях (фиговых листь­ ях) и «кожаных ризах» (мы позволим себе сослаться здесь на другую нашу статью на тему «История литературы sub specie Священной истории», в которой, в частности, говорилось о том, как Гоголь в «Шинели» сумел в одной фразе охватить «весь путь заблуждения человека — от фигового листка и кожаных риз до европейского фрака «наваринского пламени с дымом»94-*). В тех же пределах и тех же предметных симво­ лах вскоре после письма Леонтьева Фету будет и Владимир Соловьев строить свою метафизику истории, когда заметит при обосновании стыда как первичного истока нравственности, что в сравнении с ньшепшими туземцами, у которых фиговый лист сохраняется в качестве основной одежды, «с большею основательностью можно отрицать существенное значение одежды у европейского фрака»95.

Далее, от пиджака и фрака Леонтьев восходит по ступе-

94

Константин Л е о н т ь е в , Избранные письма, с.

375.

94-а «Вопросы литературы», 1995, № 5, с.

136.

2-х томах,

95

Владимир Сергеевич С о л о в ь е в ,

Сочинения в

т. 1,-М., 1988, с. 122.

190

ням своей эстетики к таким картинам-антитезам, как взвод кавалергардов — как явление красоты еще возможной и в нынешнее время (припоминая здесь и прежнего молодого ки­ расира Фета) — и заседание профессоров, ученый совет, на­ учная конференция как картина пластически безобразной со­ временности. Надо заметить, кстати, что этой ноте леонтьевской эстетики — красота и сила в их единстве, сильный физио­ логический идеал, которому стал поклоняться Леонтьев с кон­ ца 50-х годов, изживая в себе комплекс липшего человека, тургеневского героя, которым страдал в молодости, — ей не так чужды и иные наши умы, художественные в особенности, хотя не в такой, конечно, леонтьевской концентрации. Это полюс в сознании не одного Леонтьева, полюс-противовес душевной расслабленности, физической деградации и эстети­ ческому убожеству основного персонажа XIX столетия. Тол­ стой не так написал Вронского, как Леонтьев его прочитал, но разве не о Толстом рассказано это в очерке Горького (пе­ ресказано по рассказу свидетеля Л. А. Сулержицкого): Толстой начал было порицать двух встреченных кирасиров («— Какая величественная глупость!»), а потом остановился в восхищении: «— До чего красивы! Римляне древние, а, Ле­ вушка? Силища, красота, — ах, Боже мой. Как это хорошо, когда человек красив, как хорошо!» А описание двух кираси­ ров — это прямо леонтьевская картина, то есть какая была бы ему любезна: «Сияя на солнце медью доспехов, звеня шпо­ рами, они шли в ногу, точно срослись оба, лица их тоже сия­ ли самодовольством силы и молодости»96.

Авот и на самого кирасира Фета любовный взгляд уже из XX века — в статье Александра Блока об Аполлоне Григорь­ еве: в то время когда Григорьев старается объяснить другупоэту его «болезненные» стихи» — «в это время сам автор «болезненных стихов», спокойный и мудрый Афанасий Афанасиевич, офицер кирасирского полка, помышляет лишь об од­ ном: как ему взять лошадь в шенкеля и осадить ее на долж­ ном расстоянии перед государем»97.

Следующая за кавалергардами ступень размышления у Леонтьева — красота в природе, обилие праздничных форм, функционально ненужных — это главное для него определе­ ние красоты — избыток пышной роскоши в природных фор­ мах: «гривы пушистые, хвосты, рога изящные» — с уподоб­ лением красоте в бесполезной утилитарно поэзии Фета (и с од-

96М. Г о р ь к и и, Поли. собр. соч. Художестаенные произведения

в25-ти томах, т. 16, М., 1973, с. 283.

97Александр Б л о к , Собр. соч. в 8-ми томах, т. 5, с. 501.

191

повременным расподоблением этого идеала пышного и бес­ полезного цветения идеалу патриархальной простоты их об­ щего знакомого Льва Толстого. Вообще Толстой в письме присутствует шире прямого упоминания как существенный оппонент. Леонтьев здесь привлекает Фета в союзники против Толстого — такова диспозиция его письма; не против, ко­ нечно, Толстого-художника, нет — они идейные союзники про­ тив идейного оппонента. И просит Александрова прочитать

«Не кстати и кстати» Толстому: прочтите «и скажите, к а к он»98).

И, возвращаясь к фраку и белому галстуху, он заключа­ ет, что если бы в этом виде явился все же на фетовский празд­ ник, то это было бы «торжеством нравственности над эстети­ кой», то есть уважения к старому поэту «над фанатизмом яр­ ких красок и красивых линий, колорита и складок, фанатиз­ мом, который я, как видите, безумно, упорно и бесстыдно готов исповедывать!» (VII, 496).

Это фетовское слово — безумно — и относящееся тоже к линиям и краскам:

Моего тот безумства желал, кто смежал

Этой розы завой, и блестки, и росы...

И это сближение не поверхностное — эстетический экс­ тремизм такого градуса и такого качества («Безумной прихо­ ти певца»), отличавший обоих в их современности и коренив­ шийся в историческом отчаянии: о настроении Фета Страхов писал Толстому в 1879 году в выражениях, в каких Леонтьев говорил о себе: он, пишет Страхов, «толковал мне и тогда и на другой день, что чувствует себя совершенно одиноким со своими мыслями о безобразии всего хода нашей жизни»99.

Так что леонтьевское рассуждение в этом письме, разбе­ жавшееся некстати далековато как будто от адресата, оказы­ вается по сближению идеалов (какого не было, например, у Леонтьева с Достоевским при сближениях политических) — и

кстати.

Тридцатью годами раньше, в 1860-м, Леонтьев кончил свою первую статью (о тургеневском «Накануне») такими словами о красоте: «Вы знаете лучше всякого из нас, что творения истинно поэтические выплывают все более и более с течением времени из окружающей мелочи; огонь исгориче-

'* Анатолий А л е к с а н д р о в , I. Памяти К. Н. Леонтьева..., с. 59.

" «Переписка Л. Н. Толстого с Н. Н. Страховым. 1870—1894», Изд. Общества Толстовского Музея, СПб., 1914, с. 200.

192

ских, временных стремлений гаснет, а красота не только веч­ на, но и растет, по мере отдаления во времени, прибавляя к самобытной силе своей еще обаятельную мысль о погибших формах иной, горячей и полной жизни» (VIII, 14).

Годом позже Достоевский в статье «Г-н — бов и вопрос об искусстве», говоря, что красота всегда полезна — как кра­ сота — и «Илиада» полезнее Марка Вовчка, будет строить свою защиту искусства на Фете и при этом почти варьировать эту леонтьевскую мысль, — вряд ли имея прямо ее в виду, а впрочем, статью Леонтьева он, вероятно, читал (потому что это, видимо, он на нее откликался в предыдущем номере «Вре­ мени» в неподписанном фельетоне об «Отечественных запис­ ках»),— и варьировать ее он будет, выписывая фетовскую антологическую «Диану», которую назовет «молением перед совершенством прошедшей красоты... Это отжившее прежнее, воскресающее через две тысячи лет в душе поэта...»100. Разве это не близко тому, что только что говорил молодой Леонть­ ев — о возрастании красоты во времени присоединением оба­ ятельной мысли о формах погибшей жизни?

Может быть, это лучшее, что вообще им было сказано о самобытной силе красоты. Потом у него в его эволюции, в его оформлявшейся консервативной эстетике, пожалуй, обра­ зы красоты леонтьевской будут претерпевать известное обед­ нение, замыкаясь в рамках твердых внешних форм «истори­ ческой эстетики», какими и были, в особенности для него — в жизни светской — костюм, в церковной жизни — обряд. Об­ ряд хранит догмат, как он говорил. И вообще внешний стиль жизни, на который особенно смотрит Леонтьев, придавая ему, как и внешним приемам в искусстве (центральный тезис его «критического этюда»), великое внутреннее значение.

О. П. А. Флоренский в книге «Столп и утверждение Исти­ ны» (1914) провел специальное разграничение между своим религиозным эстетизмом — потому что свое мировоззрение он признал таковым — и религиозным же эстетизмом Леонть­ ева, в котором эстетика не сливается с религией. Два струк­ турных рисунка разные: у Леонтьева красота как оболочка, внешний продольный слой бытия, у Флоренского — сила, пронизывающая все слои поперек. Флоренский изобразил даже схему-чертеж строения этих двух эстетизмов101.

И был одновременно с Леонтьевым религиозный же эсте-

100Ф. М. Д о с т о е в с к и й , Поли. собр. соч. в 30-ти томах,

т.18, с. 97.

101Свящ. Павел Ф л о р е н с к и й , Столп и утверждение Истины, М, 1914, с. 585—386.

«Вопросы литературы», № 3

193