Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Можаев Борис. Мужики и бабы - royallib.ru

.doc
Скачиваний:
22
Добавлен:
17.02.2016
Размер:
1.97 Mб
Скачать

Вчерашняя тревога, эти ночные страхи да предчувствия улеглись теперь в его душе, и он взбадривал себя, хорохорился, как воробей на оконном наличнике.

А что в самом деле? Кругом же свои люди. Он не кулак и не помещик, а свой брат, сеятель да хранитель, как в песне поется. Неужто и его сомнут? А за что? Мало ли чего в газетах пишут? Что его, силом потянут в этот колхоз? Их уже десять лет пугают колхозами. Ну и что? Живы? Живы! И будем жить.

Прож-живу-у!

Он совсем размечтался и не заметил, как вдоль берега, низко, прижимаясь к воде, просвистели утки. Он ударил из обоих стволов вдогонку, чуя, что опоздал, что не достанет, и досадуя на себя за поздний выстрел. Косячок легко взмыл ввысь, словно подкинутый этим выстрелом, и часто, насмешливо загнусавил:

- Кво-кво-кво!

"Клохтун... С полей тянет, - определил Бородин, перезаряжая... - Теперь жди потехи. Этот в одиночку не ходит".

Второй косяк появился от горловины; он долго шел вдоль реки на хорошей высоте, наконец снизился и пошел к озеру на посадку. Его встретил двумя выстрелами Селютан. Одна утка кувырком полетела в прибрежные камыши. Остальные шли прямо на Бородина. Он пропустил над собой косяк и ударил вдогонку дублетом. Две утки упали на берег с глухим мягким стуком.

"Эти не уйдут, - подумал Бородин, оставаясь в кустах. - И отава низкая, не затеряются. Подберем".

Между тем в дальних камышах возле горловины озера долго шлепал Играй, так, словно в лоханке лапти мочили, на него прикрикивал Селютан:

- Назад! Назад! Кому говорят?

И на том, лесном, берегу отрывистое гулкое эхо забористым протягновенным матом проклинало и озеро, и небо, и душу, и бога, и даже восход солнца... Как будто бы сам леший сердился в дальнем темном бору на утреннюю побудку.

Селютан так увлекся живописным матом, что прозевал новый косяк уток.

Бородин опять выстрелил дублетом, и две утки упали посреди озера.

- Федор, веди лошадь! Она слазает за утками, - крикнул он, приставив ладони рупором.

Через несколько минут Селютан притопал с убитой уткой и сказал, довольно ухмыляясь:

- Видал? Из-под земли нашел. Где твои утки?

- Вон, посреди озера.

- Это мы счас, в один момент. Играй! - он поднял палку, поплевал на нее и, поводив возле морды кобеля, закинул в озеро. - Пиль! Ну, пиль! Кому говорят?

Играй спустился к озеру, понюхал воду, полакал немного и повернул в кусты.

- Ты куда? Я тебе, мать твою...

Но кобель легко просквозил кустарник и пошел ленивым наметом к стоянке.

- Гонец! Что с него взять, - миролюбиво изрек Селютан, глядя вслед собаке. - Зато уж зайца не упустит. Ни в жисть. И лису берет. Один гонит...

Он спустился к воде и стал стягивать сапоги.

- Ты чего это? - спросил Бородин.

- Придется самому лезть...

- С ума ты спятил! В этакий холод? Да пропади они пропадом, эти утки.

- Ага! Гляди-ка, раскидался: такое добро и пропадай пропадом, - ворчал Селютан, раздеваясь.

- Простудишься, Федор!

- Дак потеплело... Солнце взошло. Смотри вон, парок идет от воды-то.

Раздевшись донага, Селютан перекрестился, прикрыл ладошкой срам и пошел в воду. Плыл, мерно выкидывая руки, вертя головой, бултыхая ногами. Достал уток, выплыл, отряхнулся на берегу по-собачьи и, сунув мокрые ноги в сапоги, накинув на голое тело фуфайку, сказал Бородину:

- Ты собирай уток, а я побегу... Обогреться надо, выпить то есть. Там вроде бы осталось?

- Осталось, осталось, - сказал Бородин. - Давай, жми!

Когда Андрей Иванович, собрав уток, подошел к стоянке, Селютан уже сидел одетый возле костра и уплетал утятину.

- Глотни там... Я тебе оставил чуток, - указал он на опустевшую поллитру.

Потом пальцем сосчитал уток и сказал:

- Андрей, а хрен ли нам делать здесь у костра с такой добычей? Поехали в Тимофеевку к Костылину. Все ж таки нонче праздник. Великий Покров! - И, поглядев мечтательно в костер, добавил: - Фрося, поди, брагу варила. У них престол.

- А ну-ка там будет кто-то из наших? Из Тиханова? - заколебался Бородин.

- Он же с краю живет. Кто нас там увидит? И чего нам прятаться? Чай, не крадем. Свое едим. Поедем!

- Ладно, поехали. Что мы, в самом деле, иль нелюди!

2

Иван Никитич Костылин по случаю праздника Покрова решил сходить в церковь к заутрене. Хозяйка еще накануне с вечера засветила в переднем углу лампаду и дважды ночью вставала, крестясь и охая, подливая в светец деревянного масла, читала молитву.

Ивану Никитичу плохо спалось; он лежал на широкой железной кровати с высокими ажурными спинками, связанными из гнутых железных прутьев, выкрашенных голубой краской. Кровать Иван Никитич отковал своими руками в собственной кузнице. Да так отковал, что ходили все на поглядку, дивились - ни винтика, ни болтика, все прутья связаны, словно веревки, узлами. И концов не видать. Смотришь на высокую переднюю спинку - затейливые вензеля, будто кружево, а присмотришься - буквы прочесть можно: "Иван Костылин". А на задней спинке другая вязь: "Ефросиния". "На такой кровати не токмо что спать, умирать и то сладко", - смеялись мужики. И широкая растворяй руки, не обхватишь. И перина высокая, и подушки взбиты умелой рукой, а не спалось Ивану Никитичу.

Накануне весь день колесом шел. Заказали ему из тихановского сельпо отковать пятьсот железных обручей под осенний сезон. Готовились к рубке капусты. Он принял заказ и сходил к брату Семену - договориться, чтобы тот не уехал куда-нибудь в извоз. С братом они и кузницу держали на паях, и скобяную лавку.

Семен кочетом встретил его на дворе и в избу не пустил. "Ты что, говорит, - рехнулся? С нас последние штаны сымают, а ты подряды берешь?" "Одно другому не помеха". - "Как не помеха? Голова два уха! Мы только выплатили по восемьсот рублей. Ты хочешь, чтобы еще обложили?" - "Чего там обкладывать? По гривеннику за обруч берем". - "Ты возьмешь гривенник, а с тебя полтину сдерут". - "Да ведь не сидеть же сложа руки. Мы ж кузнецы". "Это ты так считаешь. А вот Совет нас в торговцы зачислил. И все из-за тебя". - "Я, что ли, списки на обложения составляю? Подписи моей там нет". - "Подпись чужая, а дурь твоя. Как я тебе говорил - давай закроем лавку? Погасим обложение, и баста. А ты что? Оборот нала-ажен. Выдюжим... Жеребца, мол, продам, а с делом не расстанусь. Купец Иголкин! Слыхал? Завтра опять готовят нам задание по дому? Чем платить будешь, а?" - "Что ты на меня кричишь? В чем я перед тобой провинился?" - "Во всем! Имей в виду, принесут задание - я так и заявлю: лавка не моя. Куда хочешь, туда и девай ее. Хоть в штаны себе запихай. А я сяду и уеду". - "Куда?" - "На все четыре стороны..." - "А как же твой пай?" - "За оковку телег с Шостинской артели получу пятьсот рублей... Вот и пай. А ты лавку продавай... Закрывай ее завтра же, слышишь?"

Закрыть лавку немудрено. А что потом делать? Куда девать железо? Кто его теперь возьмет? А его - сто листов одного оцинкованного. Это - двести ведер. По рублю - и то двести рублей. А ежели его продать в чистом виде, и сотни не выручишь. Да кто его теперь купит? А скобяной товар куда девать? В разноску не пустишь, это не галантерея... Связал он себя по рукам и ногам этой лавкой. Лучше бы закрыть ее летом. А он, дурак, жеребца продал. И всего за семьсот рублей! Даром, можно сказать. Одних призов больше брал. Приспичило - отдал за семьсот рублей. А что делать? Иначе все хозяйство с торгов пошло бы. Спасибо, хоть совхоз купил... Эх, Русачок мой, Русачок! Как ты теперь без меня-то! Поди, холку набили. А то еще запалят или опоят. Засечь могут на гоньбе... Эх-хе-хе...

Плохо спал Иван Никитич, ворочался без конца и под утро надумал: схожу-ка в церкву, богу помолюсь. Отношение с богом у него было общественным. Ежели уж молиться, так на людях, в храме, чтобы все знали Иван Никитич богу молится. Не то чтобы он не верил, что бог есть дух святой и присутствует всюду незримо, а потому, что считал: молитва наедине имеет не ту силу действия; всякое надежное дело тем и прочно, что на миру творится: тут всякое усердие заметнее, всякий изъян на виду. И ковал, и паял в кузнице на людях и любил приговаривать: "Ино дело у печи возиться, ино у горна. Там свою утробу ублажаешь - здесь обществу служишь".

Скотину убирал наспех - вместо месива воды налил в желоб для лошадей и повесил на морды торбы с овсом, коровам и овцам кинул в ясли сена, к свиньям не пошел, намял им картошки с мякиной и велел Фросе покормить.

Потом долго и тщательно умывался...

По случаю праздника надел он белую рубаху со стоячим красным воротником с гайтаном, с малиновыми петухами по расшитому подолу, поверх накинул черный шевиотовый пиджачок. Сапоги с бурками натянул, лаковые. Варежкой потер их. Перед зеркалом висячим постоял, усы рыжие подправил бритвой, щеткой их взбодрил, и потонул в них по самые ноздри тяжелый мясистый нос.

- Лысину деревянным маслом смажь, - сказала Фрося, проходя со двора в избу. - Заблестит, как твоя икона.

- Не богохульствуй, дура, - незлобно выругался Иван Никитич. - В церкву собрался.

- Можешь разбираться. Службы не будет. Отменили.

- Кто тебе сказал? - Иван Никитич испуганно оглянулся от зеркала.

Фрося поняла, что напугала его не отмененная служба, а что-то другое, то самое предчувствие чего-то нехорошего, что не давало спать всю ночь Ивану Никитичу и заставляло ее самое вставать к лампаде и читать молитвы. И она сказала спокойнее и мягче:

- Вроде бы митинг собирают там. Иов Агафоныч сказал. От них уж все побегли туда: и Санька, и Ванька... И сам Иов пошел.

Иов Агафонович был соседом, работал у Костылина молотобойцем, в активе состоял. Уж он-то знал наверняка, что За митинг собирали. Иван Никитич, еще более пожелтевший от этого известия, чем от бессонницы, как-то осунулся весь, подошел к вешалке и молча стал натягивать щегольскую драповую поддевку. Руки плохо слушались, и он никак не мог поймать крючком верхнюю петлю.

- Ты еще крест на брюхо повесь, - опять зло, как давеча, изрекла Фрося. - Отменен праздник-то! А ты чего вырядился, как под образы? Чтоб тебя на смех подняли? А может, ишо на заметку возьмут, как злостный алимент. Надень вон зипун.

- Да, да, - забормотал, краснея, Иван Никитич. - Кабы и в самом деле не напороться на кого-нибудь из района.

Он быстро снял поддевку, надел порыжевший просторный зипун, перекрестился от порога и, сутулясь, вышел.

На улице перед кирпичной церковной оградой толпился народ. У коновязи, возле зеленых железных ворот стояло две подводы, лошади запряжены налегке, - в крылатые рессорные тарантасы. По черному заднику, по лакированному блеску Костылин сразу узнал эти тарантасы - риковские. Видать, и вправду праздник отменяется, подумал он. Но чего _они_ тут делают? Не за попом ли приехали?

Эта тревожная догадка холодком пробежала по спине и напряженно стянула лопатки, - из ограды от растворенных ворот выходил в синей шинели и фуражке со звездой милиционер Кадыков, шел решительным крупным шагом; за ним, еле поспевая, семенил церковный староста, Никодим Салазкин, прозванный за длинную сутулую спину и пучеглазое лицо Верблюдом. Шли они через дорогу, прямехонько к попову дому, стоявшему в окружении тополей на высоком кирпичном фундаменте под красной крышей. Костылин почтительно поздоровался с ними, приподняв кепку; Кадыков сухо ответил, кивнув головой, а Никодим приостановился и, глядя сверху своими печальными верблюжьими глазами, извинительно произнес:

- Отец Василий заупрямился - ключи от церкви не дает. Идем вот... вразумлять, стало быть.

- Почему? - спросил Костылин.

- Из району приехали... Митинг проводить в церкви. А отец Василий заупрямился. Божий дом, говорит, не содом.

- Тебе что, Салазкин, особое приглашение надо? - крикнул, приостанавливаясь, Кадыков.

- Иду, иду! - подхватил Никодим, торопливо засовывая руки в карманы, словно поддерживая полы поддевки...

У ограды молчаливо толпились мужики, бесцельно прохаживаясь, словно быки у водопоя. Бабы плотно обступили церковную паперть и горланили громче потревоженных галок на колокольне. Перед ними выхаживал на паперти, как журавль на тонких и длинных ногах, в хромовых сапожках и синих галифе Возвышаев. Он картинно приостанавливался и, покачиваясь всем корпусом, закидывал руки за спину, отводя локти в сторону, примирительно упрашивал:

- Гражданочки! Не действуйте криком себе на нервы. Вам же сказано мероприятие запланировано! Понятно? Это вам не стихия, а митинг!

- Вот и ступайте со своим митингом кобыле в зад.

- Вам митинг - горло драть, а нам лоб перекрестить негде.

- Вы нас, весь приход, спросили, что нам с утра делать? Богу молиться или материться?

- Гражданочки, запланировано, говорю, и все согласовано. С вашим Советом. Вон, пусть председатель скажет.

На краю паперти стоял председатель Тимофеевского Совета, молодой парень в суконном пиджаке с боковыми карманами и в кепке; в руках он держал красный флаг, прибитый к свежеоструганной палке. Услыхав, что Возвышаев просит поддержки его, он поднял над головой флаг и замахал им. Бабы засмеялись:

- Ты чего машешь? Иль кумаров отгоняешь?

- Тиш-ша! Сейчас он молебен затянет...

- Родька, нос утри! Не то он у тебя отсырел.

Родион Кирюшкин поставил древко к ноге, как винтовку, и крикнул переливчатым, как у молодого петушка, голосом:

- Граждане односельчане! Довольно заниматься пьяным угаром и темным богослужением! Сегодня день революционной самокритики, коллективизации и праздник урожая.

- А ты его собирал, урожай-то? Ты в Совете семечки щелкал.

- Сами вы поугорали, советчики сопливые! Из одного дня три сделали.

- Ступайте к себе в Совет и празднуйте свою самокритику.

- Ага. Раздевайтесь донага и критикуйте! Ха-ха-ха!

- А у нас великий Покров день...

- Не гневайте бога! Откройте церкву!..

- Вам же сказано было - служба ноне отменяется, - покрывая бабий гвалт, крикнул звонко Родион. - Не у нас одних отменяется - по всему району.

- Это самовольство! Против закону...

- Ты нам районом рот не затыкай.

- Пошто прогнали отца Василия?

- А ежели вас турнуть отселена?

- Мужики-и-и! Бейте в набат! В набат бейте!

Мужики, увлеченные перепалкой, стали подтягиваться от ограды, темным обручем охватывая подвижную бабью толкучку. Костылин почувствовал, как этот крикливый бабий азарт, точно огонь, перекинулся на мужиков, и они задвигались, занялись ровным приглушенным рокотом и гулом, как сухие дрова в печке. И многие стали подталкивать друг друга, подзадоривать, поглядывая на паперть, где в низком провисе - так, что рукой достать - опускалась веревка с набатного колокола. Возвышаев подошел к кольцу, за которое привязана была веревка, и заслонил его спиной. На него тотчас закричали:

- Ты нам свет на загораживай!

- Эй, косоглазый! Тебя кто, стекольщик делал?

- Отойди от веревки! Ты ее вешал?

- Мотри, сам на ней повисня-ашь...

- Эй ты, стеклянной! Отойди, говорят, не то камнем разобьют.

Возвышаев, затравленно озираясь, как волк на собачье гавканье, выхватил из кармана галифе наган и поднял его высоко над собой:

- Кто сунется к набатному колоколу - уложу на месте, как последнюю контру.

Наган на отдалении казался маленьким, совсем игрушечным, и сам Возвышаев, заломивший голову в кожаной фуражке, тоже казался не страшным, а каким-то потешным, будто из озорства нацелился наганом куда-то в галок на колокольню. В толпе засвистели, заулюлюкали, раздались выкрики:

- Мотри, какой храбрый!

- Эй, начальник! Убери пугалку, не то потеряешь!

- Подтяжком его, ребята, подтяжком.

- Заходи от угла!.. Которые сбоку.

Ну, ежели не чудо, подумал Иван Никитич, то быть беде. И оно пришло, это чудо.

- Православные, одумайтесь! - прозвучал от ворот такой знакомый всем тревожный и повелительный голос отца Василия.

Он шел впереди Кадыкова и Никодима, легко раздвигая толпу, - мужики расступались торопливо и прытко, как овцы от пастуха, бабы крестились и наклонялись в легком поклоне. Он шел с непокрытой головой, высоко неся впереди себя злаченый крест и осеняя им примолкшую толпу. Порывистый прохладный ветерок трепал его седые волнистые волосы и широкие рукава черной рясы. При полном напряженном молчании поднялся он на паперть, подал ключи от церкви Возвышаеву и, обернувшись к народу, сказал:

- Православные! Братья!! У нас нет таких весов, чтобы взвесить грехи наши и сказать - кто из нас больший грешник, а кто праведник. Это дело суда Божия, на котором все будет измерено и взвешено, не утаены будут не то что дела, но и мысли сокровенные. У нас одно желание, одна цель жизни: получить оправдание у бога. А для этого у всех людей - и праведных, и грешных - один путь, путь евангельского мытаря. Люди различаются между собой в своей силе и в своей славе. Но фарисей только то и делает, что спесиво возвышает себя до неба, а всех других людей унижает клеветой и укорением. А мытарь, смиренно сокрушаясь о своем недостоинстве, всех других повышает в чести и в славе. И выходит фарисей врагом, а мытарь другом ближних своих. И дивно ли, братья христиане, что на праведном суде Божием мытарь оправдывается более, чем фарисей, и что господь здесь, на земле, устраивает весьма часто так, что всякий возвышающий себя унижен будет, а унижающий себя возвысится. Станем же уповать, братья, на волю божию - да простит нам господь смирение наше перед силой неправедной, желающей осквернить храм божий. Унижение наше не грех, а спасение от вражды междоусобной. Не подымайте ж руки на притеснителя своего! Обороняя вас от бунта, прошу вас не поддаваться и богохульству, не переступать порога храма с нечестивыми намерениями. Желающий спастись да спасен будет...

Отец Василий пошел с паперти в притихшую толпу. Но его остановил Возвышаев:

- Не торопитесь, гражданин Покровский! За вашу антисоветскую проповедь придется отвечать по закону.

- Закон совести повелевал мне успокоить народ. Что же есть в этом преступного? Разве я что-нибудь сказал против власти? - спросил отец Василий.

- В прокуратуре разберутся. Кадыков, задержите бывшего священника Покровского! - И, не давая опомниться и воспрянуть растерявшимся прихожанам, Возвышаев зычно объявил: - Митинг, посвященный дню коллективизации, объявляется открытым. Слово для доклада имеет секретарь Тихановской партячейки товарищ Зенин.

Сенечка Зенин вынырнул из толпы и в два прыжка оказался на паперти. Одну ногу согнув в коленке, другой шагнув на нисходящую ступеньку, как бы весь подавшись к народу, он сорвал с себя серенькую кепку и, зажав ее в кулачок, вытянув в пространство над людьми, крикнул:

- Товарищи! Отбросим колебания нытиков и маловеров. Ни шагу назад от взятых темпов! К общему труду на общей земле! Вот наши лозунги на сегодняшний период. Наступил срок продажи хлебных излишков. Мобилизуем все наши силы на хлебозаготовки! Головотяпство одних работников заготовительного аппарата и вредительство других не ослабят наших усилий. Недаром этот год пятилетки объявлен сверху решающим годом. А в текущее время определяющим моментом хлебозаготовок является решительная борьба с кулаком. Курс на самотек и доверие к здоровому кулаку привел к тому, что не продано и половины излишков. Настала пора определять твердые задания по продаже хлеба для кулаков и зажиточной верхушки населения. Если в отношении бедноты и середняков, выполняющих свои обязательства, необходимы чуткость и внимание, то в отношении тех групп, которым даются твердые задания, не может быть и речи о каких бы то ни было послаблениях и отсрочках...

Иван Никитич, холодея сердцем, слушал эти грозные слова и с ужасом чувствовал, как они сковывают все его помыслы, движения, наваливаются и душат, как тяжелый кошмарный сон. Неужто никто не возразит ему, не крикнет: "Замолчи, сморчок! На што призываешь? Кого гробишь? За што?!" Но никто не крикнул, не остановил оратора; все слушали, покашливая, сморкаясь, шаркая ногами, погуживали, но слушали. А тот, грозясь серой кепочкой, все бросал и бросал в толпу эти горячие как угли слова.

- Иван Никитич! - шепнул кто-то на ухо и взял Костылина под руку.

Он воспрянул и отдернул руку, как от чего-то горячего, даже не успев оглянуться.

- Да это я, свой, - шепнул голос Иова Агафоновича.

- Чего тебе? - спросил Иван Никитич.

Тот привалился к нему грудью и задышал в щеку:

- Ты зачем пришел? Лишенцев на митинг не велели звать. Мотри, возьмут на заметку. Уходи от греха! Ступай в кузницу. Я приду и расскажу тебе...

Костылин поймал железную пятерню Иова Агафоновича, слегка пожал ее и стал пятиться к воротам; и до самой кирпичной ограды хлестал его, изгоняя, словно мерина из теплого хлева, хрипнущий Сенечкин голос:

- Мы должны наладить поступление хлеба сплошной волной, устранить технические затруднения в приемке, хранении и перевозке. Комсомол - легкая кавалерия, изыскивает новые емкости для хранения хлеба. Поступило предложение от Тимофеевской комячейки ссыпной пункт открыть в церкви. Хватит равнодушно взирать на этот дурдом - настоящий рассадник суеверия и мракобесия.

Вот как, значит - дурдом? Рассадник суеверия? Да где же как не в церкви очищались от этого суеверия? А теперь ссыпной пункт. Амбар из церкви сделать! А что ж мужикам останется? Где лоб перекрестить, святое слово услышать? Дурдом? Скотина вон - и та из хлева на подворье выходит, чтобы вместе постоять, поглядеть друг на друга. Тварь бессловесная, а понимает хлев, он только для жратвы. А мне, человеку, ежели муторно на душе, куда податься? Где обрести душевный покой, чтобы миром всем приобщиться к доброму слову? А чем же взять еще злобу, как не добрым словом, да на миру сказанным? Иначе злоба да сумление задушат каждого в отдельности. Зависть разопрет, распарит утробу-то, и пойдет брат на брата с наветом и порчей. Ох-хо-хо! Грехи наши тяжкие. Темное время настает.

Так думал Иван Никитич, идя к себе в кузницу, стоявшую за селом на выгоне, возле широкого разливанного пруда. Более всего сокрушало его даже не требование твердых заданий, не выколачивание хлебных излишков, а закрытие церкви. Старики говорили, будто заложил ее рязанский князь Юрий в честь победы над ханом Темиром. Когда жил этот князь Юрий и где была битва с ханом Темиром - никто не знал и не помнил, и казалось, что церковь стояла на этой земле вечно; хорошая каменная церковь с белой луковичной колокольней и с зеленым стрельчатым шатром. И крестился в ней Иван Никитич, и венчался, и родителей отпевали здесь, - все, от восторженного венчального гимна "Исайя, ликуй!" до печальных торжественных песнопений заупокойной панихиды, - все прослушал здесь Иван Никитич и запомнил, унес в душе своей на вечные времена. И вот теперь не будет ничего этого - ни заздравных молитв, ни поминаний, ни свадеб, ни крестин... А что же будет? Как жить дальше?

Возле своей кузницы он увидел двух лошадей, привязанных к ковальному станку. На спинах лошадей были приторочены ватолы. "Стало быть, дальние, подумал Иван Никитич. - С Выселок, что ли? Ковать пригнали. Своих-то уже вроде бы всех подковал, торопились с братаном управиться до Покрова дни..."

Но вот из-за кузни навстречу ему вышли двое с собакой, с ружьями за спиной, и Костылин узнал их - тихановские. Люди места себе не находят от переживаний, а эти веселятся, уток гоняют по озерам...

- С праздничком престольным, с Покровом Великим! - приветствовал его Селютан, давний приятель Костылина. - А ты чего такой снулый, как судак в болоте?

- Не с чего веселиться, - ответил тот. - Закрыли ваш престол.

- Как закрыли? - спросил тревожно Бородин.

- Так и закрыли. Службу отменили, церковь отвели под ссыпной пункт.

Селютан присвистнул и заковыристо выругался.

- Это кто ж так размахнулся? - спросил Бородин. - Иль местные власти озоруют?

- Да кто их разберет? И ваши, и наши - все там, митингуют на паперти. Возвышаев приехал с милицией, попа арестовали.

- Вот так пироги! Хорошенькое веселье на праздник, - опешил Бородин. Что будем делать, Федор?

- А что нам делать? Попу мы все равно не поможем. Пожалеем самих себя выпьем и закусим... - Он приподнял связку уток и предложил Костылину: Раздувай горн - на шомполах зажарим.

- Вроде бы не ко времени, не по настрою, - заколебался Костылин.

- Да ты что нос повесил? Иль твоя очередь подошла в тюрьму итить? затормошил его Селютан.

- Типун тебе на язык...

- И стаканчик веселилки, - подхватил Селютан. - Давай, разводи огонь! А ты уток потроши, Андрей. Счас я сбегаю на село, принесу вам две гранаты рыковского запала. Рванем так, что всем чертям будет тошно, не токмо что властям. А то тюрьмы испугались. Вот невидаль какая. В России от тюрьмы да от сумы сроду не зарекались.

Селютан снял ружье, уток с пояса, сложил все это добро на порог кузни и, пошлепывая себя по животу и голяшкам сапог, притопывая каблуками, пропел частушку:

Ты, товарищ, бей окошки,

А я стану дверь ломать!

Нам милиция знакома,

А тюрьма - родная мать.

Но жарить уток не пришлось. От деревни, прямиком через весь выгон, ныряя в кочках, торопливо размахивая руками, бежала Фрося. Незастегнутый плюшевый сак разлетался полами в стороны, делая ее еще приземистей и толще. Не добежав до кузницы трех сажен, она повалилась на траву и заголосила:

- Разорили нас, разорили ироды-ы! Иван! Ива-а-ан! Что нам делать теперя-а! Ой, головушка горькая! Где взять такую прорву хлеба-а?

- Что случилось? Чего вопишь, заполошная? Скажи толком! - подался к ней Иван Никитич.

Она подняла голову, отерла слезы и, всхлипывая, кривя губы, сказала:

- Подворкой обложили нас. Сто пудов ржи!

- Кто тебе сказал?

- Рассыльный бумагу принес из Советов. Я как прочла, так и хрястнулась. В глазах потемнело. Это ж опять готовь рублей пятьсот... А где их взять?

- Возвышаев с Родькой накладывали, пускай они и ищут. А у меня ни хлеба такого, ни денег нет.

- Дак ведь скотину сведут со двора, из дому самих выгонят. Задание-то какое? Чтоб в недельный срок рассчитаться.

- Да что ж это такое? - растерянно обернулся Костылин. - Что ж это делается, мужики?

Федорок только шумно вздохнул по-лошадиному и скверно выругался:

- Вот тебе и выпили!

- Иван Никитич, продай ты лавку. Весь соблазн от нее идет, - сказал Бородин.

- Да что я за нее возьму? Мне и трех сотен не дадут за нее. Да и кто ее теперь купит?

- Ах, кто теперь купит? - подхватила со злорадством Фрося, вставая на ноги. - Довел до точки... Докатился до оврага. Как я тебе говорила? Продай ты ее к чертовой матери! Чтоб глаза не мозолить... А ты что? В дело мое не суйся! Завел торговое дело! Эх ты, мужик сиволапый. С каленой-то рожей да в купеческий ряд полез. Где они ноне, купцы-то? С головой-то которые - все поразъехались. Где Зайцев? Где Каманины? Серовы? Плюнули на эту канитель да уехали. А ты дело завел? Вот и тряси теперь штанами-то... Иди в Совет сейчас же! Проси ревизию на лавку провесть. Все, скажи, чего потянет, обчеству отдам. А остальное, мол, не обессудьте. Нету-у! Ни хлеба нет, ни денег. Пускай хоть с обыском идут...