Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
ТМО (1).doc
Скачиваний:
219
Добавлен:
27.03.2015
Размер:
5.57 Mб
Скачать

Примечания: Глава седьмая Постпозитивизм

Пожалуй, не было более популярной и вместе с тем скандальной темы в обществоведческой литературе Запада в 1980-90-е гг., чем дискуссии вокруг постпозитивизма. Одни видели в постпозитивизме покушение на основы западной науки и в целом цивилизации. Другие, наоборот, считали, что именно это направление может вывести социальные науки из кризиса, куда их завело тотальное господство позитивизма.

Как и всякий значительный феномен общественно-политической мысли и культуры постпозитивизм появился неслучайно, он представляет собой закономерный результат тех процессов, которые происходили в обществе и получили отражение в науке и искусстве. В рамках самой науки как сферы общественного сознания также действовали определенные факторы, способствовавшие возникновению постпозитивизма.

Существуют две основные причины, вызвавшие к жизни это необычное явление. Во-первых, это - необходимость объяснить с философской, социологической, политологической, этической и эстетической точек зрения те глубокие и сложные изменения, которые произошли в технологиях, экономике, обществе, политике и культуре как западных стран, так и всего мира в целом к концу ХХ в. Традиционные теории уже не могли справиться с этой ролью. Во-вторых, - и это тесно связано с предыдущей причиной - постпозитивизм явился закономерной реакцией на кризис западного обществоведения, в частности самой влиятельной его школы - позитивизма, кризис четко обозначившийся к концу 1960-началу 1970-х гг.

Что касается первой причины, то, по мнению многих политологов мира (как сторонников, так и противников постпозитивизма), развитие ведущих стран Запада характеризуется их вступлением в стадию постиндустриального общества (в противоположность индустриальному обществу периода модерна)[72]. Характерной чертой также является конец длительного противоборства между либеральной демократией и конкурирующими общественными идеологиями (фашизм, коммунизм и пр.), закончившееся победой первой над вторыми. Известного американского ученого Ф. Фукуяму, являющегося современным последователем Гегеля, это даже навело на мысль о конце истории, лишившейся противоречия как источника развития[73].

В то же время политическая система развитых стран характеризуется явным упадком политических партий, фермерских и профсоюзных организаций, функции которых постепенно переходят к лоббистским группировкам, бюрократии, комитетам общественного действия и пр.[74] Парадоксальной чертой, свойственной современной политической организации ряда западных стран (особенно государств Южной Европы), стало возрождение и бурный рост корпоративистских социоструктур средневекового типа, подрывающих такие традиционные устои демократии, как отказ от монополии на власть, свободная конкуренция политических сил, гласность принятия решений и т.д.[75] Не менее явственно проступает и тенденция к бюрократизации политики, несмотря на то, что регулярно проводятся антибюрократические кампании, направленные на ослабление государственного вмешательства в регулирование социально-экономических процессов, сокращение правительственных расходов и аппарата и пр.[76] И это происходит на фоне упадка доверия общественности к институтам государственной власти. В связи с этим среди западных политологов популярным стал тезис о "неуправляемости общества".

Вопросу о неуправляемости современных западных обществ был, в частности, посвящен один из первых докладов Трехсторонней комиссии, влиятельнейшей элитарной организации, объединившей в своих рядах представителей трех ведущих мировых центров силы - США, Западной Европы и Японии. В нем отмечалось падение гражданской дееспособности правительств, возрастающая безответственность политиков, отсутствие общественного контроля за лидерами, фрагментация социального пространства, крах консенсуса в отношении национальных ценностей и идеалов - все это, по мнению авторов доклада, свидетельствует о том, что западная государственность демонстрирует свою неспособность адекватно реагировать на "вызовы" времени. Вопрос о том, как должна быть организована политическая власть в высокоиндустриализованном обществе, остается, следовательно, открытым: "В прошлом люди черпали свои цели в религии, национализме и идеологии... Протестантизм освятил индивидуальное сознание, национализм постулировал равенство граждан, а либерализм обосновал концепцию ограниченного правления, базирующегося на согласии. Но теперь все три бога пали. Мы стали свидетелями упадка религии, ослабления национальной идеи и устранения, если не конца, классовых идей"[77].

Если учесть, что многие тогдашние члены Трехсторонней комиссии в скором времени заняли руководящие посты в правительствах США, Западной Европы и Японии (в частности практически вся верхушка администрации Дж. Картера была укомплектована членами комиссии), подобные взгляды были не просто досужими размышлениями кабинетных ученых, их разделяли и политики-практики, и большая часть тогдашней правящей элиты вообще.

На планетарном уровне эпоха постмодерна характеризуется ростом взаимозависимости, обострением глобальных проблем, переходом от двух- к многополюсному миру, возникновением новых угроз (вместо конфронтации между капитализмом и социализмом - международный терроризм, наркобизнес, распространение ядерных технологий и риск их попадания в руки безответственных лидеров, религиозный фундаментализм, национализм и пр.). В то же время исчезла угроза глобальной ядерной войны, демократические принципы заметно расширили сферу своего влияния по всей планете[78].

Наличие этих характеристик, составляющих специфику периода постмодерна и отличающих его от предыдущей исторической эпохи (модерна), признают фактически все политологи мира. Однако их научная интерпретация осуществляется по-разному в зависимости от школы и мировоззренческих позиций автора. Для неогегельянца Ф. Фукуямы это означает конец истории в ее классическом смысле и ее продолжение в виде бесцельной смены поколений, напоминающей гегелевскую категорию “дурной бесконечности"[79]. Феминисты считают, что в эпоху постмодерна есть вполне реальная возможность переустроить нынешнее “патриархальное” или - по другой терминологии - “мускулинизированное” общество на более справедливых для женщин началах.[80] Для создателя "критической теории" Ю. Хабермаса вызовы эпохи постмодерна означают необходимость радикального изменения принципов модернистского общества для того, чтобы было возможно их использование в современных условиях[81]. Для постмодернистов же (одной из школ постпозитивизма) использование этих принципов ни в коем случае невозможно. Они считают, что просвещенческая по своей природе концепция человека и общества, основанная на вере в разум, науку и прогресс, в век концлагерей, религиозных войн и экологических катастроф полностью себя дискредитировала[82]. Постмодернисты настаивают на необходимости применять принципиально новые подходы к изучению как исторического прошлого, так и современных проблем.

Как уже говорилось, второй причиной, приведшей к возникновению постпозитивизма, явилась реакция на засилье в общественных науках позитивистских концепций, особенно структурализма. Некоторых ученых-обществоведов не устраивали претензии неопозитивизма на роль некой универсальной методологии. Чрезмерное увлечение позитивистов эмпирическими исследованиями привело к нагромождению в социальных науках невостребованной фактологии, которая слабо использовалась для построения объясняющих теорий. Когда же неопозитивисты принимались за создание теорий, итогом их деятельности являлись или упрощенческие, иногда даже примитивные, концепции, или, наоборот, нарочито заумные конструкции.

Например, одна из традиционных парадигм теории международных отношений (ТМО) - политический реализм, - продолжая макиавеллистскую традицию, трактовал (и трактует до сих пор) политику - внутреннюю и международную - как столкновение эгоистических интересов отдельных субъектов, как анархию, хаос, джунгли, где побеждает сильнейший и где нет места для мира, стабильности, справедливости.[83] Такие категории как “сила”, “баланс сил”, “национальный интерес”, “национальная безопасность”, активно используемые реалистами со времен Г. Моргентау и А. Уолферса, по мнению постпозитивистов, слишком упрощенно описывают сложные политические процессы и явления. В то же время другая парадигма западной политической науки - идеализм (особенно его современная разновидность - либеральный институционализм) - склонна чрезмерно усложнять описание мотивов и внутренней структуры политической деятельности. Она также слишком идеализирует природу человека и созданный им политический мир, преувеличивает способность человечества создать общество на основе разума и справедливости. К тому же приверженцы этой парадигмы, как это ни парадоксально, часто забывают о человеке как главном субъекте политики и выдвигают на передний план политические институты, а не того, кто их создал и благодаря кому они функционируют.[84]

Нелишне отметить, что свойственное для неопозитивистов увлечение структурно-функциональным анализом не раз приводило к искаженному восприятию политической действительности, ибо сторонники этого подхода старались подогнать факты под заранее созданные логические схемы и модели. Постпозитивисты, критикуя позитивизм, одними из первых указали на то, что главной опасностью структурализма и системного подхода в общественных науках является чрезмерная формализация разноликого социального процесса.

К моменту, когда постпозитивизм выступил с критикой своего антипода - позитивизма, - в рамках западной политологии существовали три основные парадигмы - политический реализм, идеализм/либерализм и глобализм/ радикализм/структурализм.[85] Общим для них являлось использование позитивизма в качестве своей философско-теоретической основы. В то же время между тремя школами западной политической мысли существовали серьезные различия в понимании истоков, природы и целей политики, роли государства, мотивации и методов политической деятельности и т.д.

Реализм, который считают продолжателем линии Макиавелли в политической мысли, настаивает на том, что главным мотивом субъектов политики является стремление получить или удержать власть. В борьбе за достижение этой цели участники политического процесса готовы использовать любые методы. Главным инструментом политической деятельности и, в то же время, аргументом в споре с оппонентами является сила. Конфликт в сфере политики вечен: он является одновременно движущей силой политики и формой согласования разноречивых интересов.

Идеализм, продолжающий традиции Гроция и Канта, наоборот, считает, что конфликт - отнюдь не основная форма политики. Наряду с ним, поиск путей к согласию играет важную роль в политике. Смысл политики заключается в конструктивной, а не деструктивной деятельности. Главное предназначение политиков и политических институтов состоит в совершенствовании общества, его переустройстве на разумных и справедливых началах.

Глобализм/радикализм/структурализм считает, что политическая жизнь общества определяется структурой последнего (экономические отношения, отношения собственности, господствующий тип политической культуры и пр.). Что-либо изменить в политике можно, только изменив саму общественную структуру. Радикалы, как и идеалисты, верят в возможность совершенствования общества, но обе школы различаются методами достижения цели. По мнению радикалов, поскольку структура является достаточно жесткой, устойчивой конструкцией, изменить ее можно только радикальным путем - насилием, революцией, войной и другими потрясениями. К этой парадигме примыкали различные леворадикальные школы - неомарксизм, неотроцкизм, анархизм, “школа зависимости”, концепция “центр-периферия” и т.д.[86]

Не все ученые согласны с данной классификацией позитивистских парадигм. Некоторые считают, что неправильно проведены разделительные линии между этими парадигмами, другие не согласны с характеристикой конкретных школ.[87] Некоторые течения ТМО - геополитика, исследования проблем мира и конфликтов - не укладываются ни в одну из трех указанных парадигм. Марксизм вообще претендует на то, что он находится за пределами позитивизма и подверг последнего критике намного раньше, чем появился постпозитивизм. И все же данная классификация является наиболее популярной в западной ТМО. Ее, кстати говоря, принимают и многие постпозитивисты.

Некоторые ученые считают, что три вышеназванные парадигмы появились еще во времена Платона и Аристотеля[88]; другие датируют их возникновение послевоенным периодом или даже 1970-ми гг.[89] Реализм, идеализм и глобализм не только сосуществовали, но и часто конфликтовали друг с другом, стремясь добиться главенствующего положения в ТМО. Западные политологи выделяют несколько этапов соперничества (или “великих дебатов”) между упомянутыми парадигмами.[90]

Идеализм первым возник и утвердился в политической науке (считается, что это произошло сразу после окончания первой мировой войны). Он безраздельно господствовал до второй половины 1940-х гг., когда возник политический реализм, возглавлявшийся Г. Моргентау, А. Уолферсом и Р. Ароном. Борьба реализма против идеализма в рамках ТМО составила содержание “первых великих дебатов”. Они продолжались до конца 1960-х гг., когда фокус дискуссий сместился от соперничества между двумя парадигмами внутрь каждой из них. Суть “вторых великих дебатов” составил спор между бихевиористами, которые предлагали смелее использовать методы других наук (в частности психологии и социологии) для анализа политики, и традиционалистами, отказывавшимися принять нововведения. На втором этапе (конец 1960-х и 1970-е гг.) реализм стал господствующей парадигмой. Появилась и окрепла третья парадигма - радикализм/глобализм. На рубеже 1970-1980-х гг. начались “третьи великие дебаты” - между позитивизмом и постпозитивизмом, в ходе которых последнему удалось подорвать былое могущество реализма.[91]

Датский ученый О. Вэвер считает, что “третьи великие дебаты” состоялись несколько раньше - в 1970-е гг., и их содержание составило соревнование между реализмом, идеализмом и радикализмом. На этом относительно коротком этапе наблюдался период подлинного плюрализма в ТМО, когда три основные парадигмы не подавляли друг друга, а вели спор в цивилизованных рамках. С одной стороны, такое многоголосие обогащало ТМО, но, с другой - порождало опасность фрагментации науки.[92]

Конфронтация между позитивизмом и постпозитивизмом и, соответственно, “четвертые великие дебаты”, начались в 1980-е гг. и проходили в форме борьбы между гносеологическими платформами двух антиподов - рационализмом и рефлективизмом соответственно. Суть спора сводилась главным образом к вопросу о познаваемости или непознаваемости мира и способности субъекта оставаться нейтральным в процессе познания.[93] Если позитивизм утверждает, что мир познаваем с помощью рациональных методов, и познающий субъект с помощью определенных процедур может сохранить свои нейтралитет и объективность по отношению к изучаемому объекту, то постпозитивизм весьма скептически оценивает познавательные способности человека и категорически отвергает, что он действительно может быть объективным в процессе познания (особенно при анализе политических проблем). Постпозитивисты утверждают, что любой исследователь исходит из определенных убеждений и предпочтений, его позиция заранее предопределена или его личными взглядами, или требованиями той социальной группы, к которой он принадлежит, т.е. его позиция “нормативна”. Дихотомия объективизм-нормативизм составляет еще один водораздел между позитивизмом и постпозитивизмом. По мнению О. Вэвера, на современном этапе принципиальная разница между реализмом и идеализмом исчезла, ибо им пришлось объединить свои усилия в борьбе с общим врагом - постпозитивизмом. Главное, что обе парадигмы стоят на рационалистической платформе и этим отличаются от постпозитивизма.[94]

Что же составило источник теоретического вдохновения постпозитивистов? Откуда он черпает свои аргументы?

Философскую основу постпозитивизма составили труды Ф. Ницше и американских прагматиков (У. Джеймс и Дж. Дьюи) с их скепсисом в отношении достоверности теоретического знания[95], а также тех психолингвистов и семантиков (в основном французских пост-структуралистов), которые считали, что слова и термины отражают не реальную жизнь, а только разницу между звуками и являются лишь следствием соглашений между людьми, заключаемых для удобства[96].

Особенно большое влияние на историко-философское мироощущение постпозитивистов оказал Ф. Ницше. Сторонников постпозитивизма особенно впечатлила его критика “проекта Просвещения”, основанного на стремлении к освобождению человечества, вере в разум, науку, линейный прогресс, созидательные силы человека. Тезисы Ф. Ницше о “последнем человеке”, “смерти Бога” демонстрировали ограниченность человеческих возможностей, зыбкость традиционных религиозно-философских верований, моральных принципов, научных знаний.[97] Ф. Ницше указывал на наличие в человеке иррациональных, “темных” сторон, которые не были, да и не могли быть изжиты амбициозными проектами эпохи модерна.

Один из “отцов-основателей” постмодернизма, французский философ и историк М. Фуко посвятил анализу исторической концепции Ф. Ницше целую работу под названием “Ницше, генеалогия, история”. М. Фуко считает Ф. Ницше родоначальником принципиально новой трактовки истории. В противоположность историкам, претендующим на объективность освещения событий прошлого и рассматривающим саму историю линейно, одномерно, Ф. Ницше считал, что прошлое восстановить до конца невозможно, а история, созданная людьми, полна мифов и обманов. Если нужен правдивый отчет о прошлом, историю нужно заменить на генеалогию, которая имеет дело только с установленными фактами и не дает простора для субъективных измышлений или идеологических подтасовок.[98]

Большое влияние на становление постмодернистской разновидности постпозитивизма оказали различные иррационалистические течения в послевоенных западных изобразительном искусстве, архитектуре, литературе, кинематографе, которые в знак протеста против тотального господства разума, приводящего к деперсонификации и чудовищным формам отчуждения, поставили в центр своего внимания внутренний мир самого человека, его субъективное видение окружающей действительности и индивидуальные переживания[99]. Собственно говоря, как определенная система философско-эстетических взглядов постмодернизм впервые возник именно в указанных областях, и кстати, именно в этих сферах он породил немало интересных произведений искусства.

Постмодернизм - порождение определенного, а именно - урбанистического типа культуры. Только обстановка мегаполисов с их безумным ритмом жизни, экологическими проблемами, социальными контрастами, межличностным отчуждением и надломленной моралью могла произвести на свет такое “дитя” как постмодернизм.[100] Человеку, живущему в гармонии с самим собой, другими людьми и природой, не приходит в голову создавать иррационалистические конструкции, присущие постмодернизму.

Немаловажное значение для появления и становления постпозитивизма имели и те изменения в пространственно-временных ориентациях человечества, которые принесла современная эпоха (особенно НТР). Успехи в развитии транспорта и освоении космоса абсолютно перевернули устоявшиеся представления о расстояниях и пространственных границах человеческой цивилизации. В то же время развитие этих технических средств имело и обратную[101]сторону. Расстояния между континентами стало легко преодолевать не только пассажирским самолетам, но и баллистическим ракетам и стратегическим бомбардировщикам. Выход в космос продемонстрировал не только силу человеческого разума, но и бренность человечества, его одинокость и затерянность во Вселенной.

Телевидение, факсимильная связь, электронная почта и Internet сделали общение между людьми не только мгновенным, но и зримо ощутимым. Одно дело, когда люди узнавали о происшедшем из газет или по радио, и другое дело, когда благодаря прямым репортажам с места событий, скажем, CNN люди становятся как бы участниками этих событий - будь то война в Ираке и Афганистане или теракты 11 сентября 2001 г. в Нью-Йорке и Вашингтоне. Даже реальная смерть людей на телеэкранах воспринимается многими не как выходящее из ряда вон, трагическое событие, а как часть сюрреалистического театрализованного представления. Традиционное разделение временного ряда на прошлое, настоящее и будущее попросту теряет смысл. Категория времени из объективной характеристики, позволяющей четко определить координаты индивида, общества или материального мира в потоке истории, теряет свое единство, дробится на части и превращается в сугубо субъективное понятие, зависящее от индивидуального мироощущения.

Такая иррационалистическая и субъективистско-релятивистская трактовка понятий времени и пространства особенно характерна для постмодернистской философии.

Ряд событий политической истории стран Запада также повлиял на становление постпозитивизма. По мнению американских исследователей А. Хеллер и Ф. Фехера, появлению постпозитивизма существенно способствовало поражение молодежных движений 1968 г. в некоторых европейских странах и США. “Как общественная теория постмодернизм был рожден в 1968 г., - пишут эти ученые. - Образно говоря, постмодернизм был порождением поколения отчужденных, разочарованных крахом своего мировоззрения”[102]. Многие будущие теоретики постмодернизма сами принимали участие в этих движениях или сочувственно к ним относились. Любопытно, что со временем (в том числе и под влиянием постмодернистских концепций) поколение бывших “бунтарей” отказалось от своих “революционных” идей и общественный протест был канализирован в более спокойное русло.

В общественных науках постпозитивизм в виде постмодернизма впервые проявил себя во Франции в 1970-е гг. Несколько позже он распространился на Великобританию, некоторые скандинавские страны и, в конце концов, перекочевал в США, где к концу 1980-х гг. приобрел немалое влияние в университетских центрах леволиберальной ориентации. Постпозитивисты "оккупировали" такие авторитетные печатные органы западной политической науки, как "Millennium: Journal of International Studies", "Alternatives", "International Studies Quarterly" (последний - официальный орган Ассоциации международных исследований), а также ряд издательств.

Любопытно, что в некоторых странах постпозитивизм стал популярным и в марксистских кругах, где его считали свидетельством кризиса позднекапиталистической идеологии и культуры[103].

Пик увлечения постпозитивизмом на Западе пришелся на вторую половину 1980-х-начало 1990-х гг. В этот период традиционные школы оказались в состоянии полного паралича и не были в способны что-либо противопоставить постпозитивистам. Даже ряд авторитетных ученых, возглавлявших целые школы политической мысли (Дж. Розенау, К. Бут, С. Смит, Р. Кеохан, Б. Бузан, П. Йонниеми и пр.), начали заигрывать с постпозитивизмом, опасаясь оказаться на обочине науки. Традиционным школам было трудно вести спор с постпозитивистами еще и потому, что последние совершенно не соблюдали принятые в науке правила дискуссии. Постпозитивисты в основном критиковали своих оппонентов, не выдвигая никаких конструктивных положений, и потому не давали противникам пищи для ответной критики. Они не использовали сами и не воспринимали рациональные аргументы других. Они нарочно пускали в оборот слова и термины, не имеющие научного содержания или допускавшие двойное толкование. В этих условиях классический спор между постпозитивистами и их оппонентами был просто бессмысленным.

Несколько иной подход к проблемам научной теории присущ постпозитивистам с начала 1990-х гг. Они постепенно стали переходить от тотальной критики и сознательного эпатажа научной общественности к созданию своих собственных концепций и более или менее нормальному диалогу с другими научными школами. Одновременно оппоненты постпозитивизма стали оправляться от нанесенного им удара и постарались разработать новые теории с учетом постпозитивистской критики. Постпозитивизм перестал претендовать на роль монополиста и превратился в одно (хотя и весьма влиятельное) из направлений общественной.

В западной политологии - как среди сторонников, так и противников постпозитивизма - отсутствует единая точка зрения на внутреннюю структуру этого феномена, т.е., какие школы входят в его состав.[104] В то же время политологи сходятся во мнении, что различным направлениям постпозитивизма присущи, по крайней мере, четыре общих черты. Во-первых, они отрицают, что ТМО - это самостоятельная наука, обладающая предметом, методом и набором объясняющих утверждений. Для них ТМО - лишь некий непрекращающийся, не имеющий четких границ и целей дискурс, который не может и не должен претендовать на создание теорий. Во-вторых, в отличие от позитивизма с его верой в науку и рациональные методы познания, постпозитивизм постулирует релятивизм и нормативность. В-третьих, постпозитивисты оспаривают тезис своих оппонентов о материальности политики, игнорируя экономику и политические институты. Они также считают, что главное внимание нужно обращать на идентичность и интересы субъектов политики, а не на их поведение, которое, по их мнению, не отражает реального положения дел.[105] Наконец, в-четвертых, они считают, что “проект Просвещения”, т.е. эпоха модерна, исчерпал себя и завел западную цивилизацию в тупик.

Что касается классификации постпозитивистских школ, то западные исследователи по-разному группируют их. Английский ученый К. Браун выделяет два основных течения в постпозитивизме в зависимости от их отношения к наследию Просвещения. Одно из них - “критическая теория” - понимает, что “проект модерна” не осуществим, но не хочет полностью расставаться с идеями Просвещения. “Критическая теория” считает, что линия Канта в философии продуктивна, в отличие от других концепций эпохи модерна, и на ее основе может быть найден выход из интеллектуального тупика. Другое направление - постмодернизм - стремится полностью порвать с наследием Просвещения (особенно с рационализмом и верой в науку).[106]

Другой английский политолог М. Ньюфелд выделяет три школы в постпозитивизме - неомарксизм, опирающийся на идеи итальянского коммуниста А. Грамши; постмодернизм и феминизм.[107] А. Вендт объединяет все школы, враждебные реализму и идеализму, под одним названием “критической теории”, которая в свою очередь состоит из постмодернистов, конструктивистов, неомарксистов и феминистов.[108] А. Линклейтер также объединяет все постпозитивистские школы в рамках “критической теории”, но выделяет при этом только два течения внутри нее - “марксистскую критическую теорию” и “постмодернистскую критическую теорию”.[109]

Такой разнобой в оценках внутренней организации постпозитивизма неслучаен. Многие постпозитивисты стремятся избежать блокирования с какой-либо конкретной школой, предпочитая подчеркивать свою индивидуальность и независимость. С другой стороны, самоидентификация часто бывает ошибочной, дезориентирующей. Так, А. Линклейтер описывает себя как последователя “марксистской критической теории”.[110] Другие же исследователи относят его или к просто “критической теории” (К. Браун),[111] или даже к радикализму/глобализму, т.е. даже не к постпозитивизму (М. Хофман).[112]

И все же можно, хотя и с оговорками, выделить четыре основных школы в рамках постпозитивизма - “критическая теория”; постмодернизм; феминизм и неомарксизм. Границы между этими направлениями довольно расплывчаты, нечетки. Они часто заимствуют друг у друга методы и идеи. Отдельные ученые легко переходят из одного “лагеря” в другой или состоят сразу в двух или более школах. “Ротация кадров” постоянно происходит, например, между “критической теорией” и неомарксизмом, постмодернизмом и неомарксизмом, постмодернизмом и феминизмом, постмодернизмом и школой мирных исследований и пр. Вместе с тем “ядро” каждой школы в виде идейных корней, методов, исследовательских подходов, главных принципов, идей и лидеров все же вполне просматривается. Так, "критическая теория" Ю. Хабермаса направлена прежде всего на возрождение нормативного подхода к анализу социально-политических проблем и создание новых теорий на этой основе.[113] Постмодернизм же, наоборот, характеризуется крайним иррационализмом и неприятием каких-либо теоретических абстракций и обобщений. Постмодернистский марксизм занят описанием новых форм капитализма и эксплуатации, а также поиском тех новых движущих сил социального протеста, которые могли бы переустроить общество на новых началах. Феминизм фокусируется на изучении роли женщин в политической жизни и борьбе за их гражданские и социально-экономические права.

В последние годы в рамках постпозитивизма получило развитие направление социального конструктивизма (social constructivism), которое претендует на то, чтобы синтезировать итоги развития всех постпозитивистских школ. Социальные конструктивисты, оставаясь по своим философским убеждениям субъективными идеалистами и релятивистами, считают, что человек сам конструирует социальную действительность (отсюда и название этой школы). Проблема, однако, заключается в том, что человеческие «конструкты» (идентичности, общественные институты, ценности, нормы, традиции) часто отчуждаются от своих создателей и живут своей собственной жизнью, иногда даже подчиняя себе своих «авторов». В отличие от постмодернизма социальные конструктивисты уже не испытывают аллергии к теоретизированию, наоборот, они претендуют на создание собственных теорий. Эта, более «спокойная» версия постпозитивизма, получила широкое распространение на Западе, начиная со второй половины 1990-х гг.

Принимая во внимание методологические принципы постпозитивистов, рассмотрим их взгляды на основные проблемы ТМО. Поскольку эти взгляды несистематичны, отрывочны, а их носители намеренно используют сложный и даже экзотический язык, полный причудливых терминов и неологизмов, все это накладывает определенный отпечаток как на круг рассматриваемых постпозитивистами вопросов, так и на манеру изложения их воззрений.

Начнем характеристику взглядов постпозитивистов с центрального вопроса политической науки - власти и ее основного носителя - государства. Хотя сами постпозитивисты и далеки от того, чтобы установить какую-либо иерархию понятий и категорий науки (и даже принципиально избегают этого), политической власти и государству они отводят немало места в своих трудах.

Они отрицают традиционные представления о власти как о разновидности социальных отношений (особенно марксистскую версию). По мнению М. Фуко, власть - это явление не макро,- а микроуровня. Это - не централизованная, единая и враждебная индивиду сила, а сила, проникающая повсюду, одновременно поощряющая и ограничивающая проявление человеческих способностей, некий бесконечный процесс, не имеющий определенной цели.[114]Постпозитивисты не считают, что власть обязательно должна быть институализирована.

Так, они довольно критически настроены по отношению к государству, его функциям и особенно современной роли. По словам преподавателя Калифорнийского университета Р. Липшатца, "государство возникло вовсе не для того, чтобы обеспечить благосостояние населения на определенной территории", скорее оно - результат "попыток правительства навязать людям свою опеку - хотят они того или нет"[115]. Оно было организовано, как правило, в виде государства-нации, государства-суверена, контролирующего определенные территорию и население и основанного при этом на принципах централизма.

По мнению Р. Эшли, государству-суверену соответствует индивидуум-суверен: "Реальное значение и сила современного государства зависят от того, насколько институционализирована фигура "человека-члена общества", которому, с одной стороны, уподобляются государственные институты и на основе которого, с другой стороны, организуются эти институты, их принципы, практика и осуществление ими коллективного насилия. Каждый институт - "человек" и "государство" - отличается друг от друга: первый - представленная данность в чистом виде, второй - представительство этой данности. Однако, поскольку каждый из них заключает в себе другого, они оба содержат в себе и выражают конституирующие принципы друг друга"[116].

Однако постпозитивисты признают, что в период модерна государство сыграло позитивную роль в развитии общества. Американский политолог Р.Б.Дж. Уокер считает, что идея государственного суверенитета была для своего времени неплохим решением проблемы феодальной раздробленности. Он отмечает, что эта идея была "весьма элегантным способом разрешения очевидного противоречия между централизацией и фрагментацией или, выражаясь более философским языком, между общим и особенным... Принцип государственного суверенитета родился в Европе в период раннего модерна как замена принципа иерархической субординации"[117].

В то же время к середине ХХ в., по мнению постпозитивистов, государство-суверен изжило себя. Как отмечает Р. Липшатц, вторая мировая война показала, что государство в интересах своей безопасности - истинной или мнимой - может пожертвовать какой-то частью своих граждан. К тому же государство, взяв на себя социальное обеспечение и образование граждан, снабдило их необходимыми навыками и инструментами, с помощью которых они могли стать более независимыми от него. Ученый считает, что кризис государства-суверена особенно зримо проявляется в двух сферах. Во-первых, это - растущая некомпетентность государства на фоне возрастающей компетентности общества, в результате чего государство даже не может выполнить свои функции социальной защиты и обеспечения, взятые им ранее на себя. Во-вторых, это - потеря способности управлять экономическими, социальными, политическими и прочими процессами в обществе. Попытка решить эту проблему чисто количественным путем - при помощи роста бюрократического аппарата - лишь еще больше обострила проблему[118].

По мнению других последователей постпозитивизма Дж. Камильери и Дж. Фалка, кризис государства-суверена был обусловлен пятью причинами - интернационализацией производства, торговли и финансов; гомогенизирующим воздействием технологического прогресса на экономику разных стран; глобализацией проблем безопасности; обострением экологических проблем; и, наконец, ростом местного и транснационального общественного самосознания[119]. Эти исследователи указывают на ряд признаков начавшегося кризиса суверенного государства - уменьшение размеров государственного сектора в экономике западных стран, приватизацию услуг и предприятий, ранее принадлежащих государству, снижение темпов индустриального развития, сведение гражданства к потребительству, рост общественного недоверия к государственным институтам, широкое распространение политического цинизма и пр.

В то же время среди постпозитивистов нет единства по вопросу о том, какие последствия будет иметь кризис либерального государства-суверена для Запада и что нужно сохранить из его наследства?

Для Р. Рорти, который считает себя "буржуазным либералом", ответ на вопрос ясен: нужно сохранить либеральные институты, подновив их в соответствии с реалиями эпохи: "... нам нужно больше ценить буржуазное капиталистическое общество как самый лучший государственный строй из всех, когда-либо существовавших; в то же время мы должны сознавать, что он оказывается не в состоянии решить большинство проблем населения планеты"[120]. Р. Рорти подчеркивает, что принцип человеческой солидарности, лежащий в основе либерального государства, должен быть обязательно сохранен: "Не существует прямой связи между исчезновением трансцедентального субъекта - "человека", чью природу общество может подавить или понять, - и человеческой солидарности... Буржуазный либерализм кажется мне самым лучшим примером этой солидарности, который мы когда-либо имели"[121].

Дж. Камильери и Дж. Фалк также с оптимизмом (хотя и сдержанным) относятся к перспективе сохранения суверенного государства и возрождения его гармоничных отношений с гражданским обществом. Они обращают внимание на различные общественные движения, которые, взяв на себя некоторые функции государства, могли бы помочь последнему преодолеть кризис и найти новые сферы, где государство снова могло бы играть позитивную роль[122].

Однако большинство постпозитивистов видят в либеральном государстве-суверене тормоз для развития общества и выступают, с одной стороны, за дальнейшую фрагментацию последнего на микро-уровне (автономизация отдельных социальных групп и регионов), а с другой - за интеграцию на макро-уровне (возникновение "глобального гражданского общества").

Бросается в глаза узкая, утилитарно-институциональная трактовка государства постпозитивистами. Они воспринимают его лишь как инструмент общества, годный только для определенных этапов развития, не задаваясь при этом вопросами о его природе, причинах появления, типологии и глобальных задачах в истории человечества. Они слишком торопятся объявить о близкой “гибели” государства-суверена или государства-нации. Развитие транснациональных институтов и отказ государств от части своего суверенитета в их пользу пока свойственно относительно небольшому количеству стран (в основном европейских). Большинство же стран мира (“третий мир”, бывшие советские республики) озабочено не тем, как отказаться от суверенитета, а как укрепить его и видит в развитии национальной государственности свою важнейшую задачу на длительную перспективу. Да и некоторые развитые государства (например, США) больше пекутся о своих национальных интересах, чем об интересах тех международных организаций, членами которых они являются.

Пальма первенства в изобретении самого термина «глобальное гражданское общество» и его введения в научный оборот принадлежит отнюдь не постпозитивистам. Например, Х. Булл употреблял его еще в конце 1970-х гг., анализируя новейшие тенденции в развитии международных отношений[123]. Другой известный политолог Дж. Розенау также активно использовал его в своих работах, увязывая появление такого общества с новыми типами гражданства и национально-культурного самосознания[124]. Несомненно и влияние в этом вопросе философии европейского федерализма, в частности, французской школы персонализма (Арно Дандье, Робер Арон, Рене Дюпуи, Дэни дэ-Ружмон, Ги Эро, Александр Марк). Развиваясь с 20-х гг. нынешнего века в рамках левой политической традиции, европейский федерализм является прямым наследником прудонизма. "Нужно не просто поставить государство на свое место, но и вообще отказать ему самым категорическим образом в праве на выживание"[125], - эти слова А. Марка могут служить наиболее концентрированным выражением взглядов представителей школы "глобального" ("интегрального") федерализма.

"Вклад" постпозитивистов в разработку данной проблематики состоит в том, что они не только проанализировали причины появления "глобального гражданского общества", но и дали его достаточно подробную характеристику.

Что же представляет собой "глобальное гражданское общество" в понимании постпозитивистов? "Для того, чтобы уяснить это, мы должны обратиться к новым политическим пространствам, отличным от тех, которые определены границами системы национальных государств, - пишет Р. Липшатц. - Пространственные границы глобального гражданского общества совершенно иные, ибо его независимость от границ государственной системы дает ему свободу в создании новых политических пространств. Эти политические пространства очерчены сетью экономических, социальных и культурных отношений и населены деятелями, добровольно объединившимися в ассоциации и, несмотря на разницу в местоположении, они связаны друг с другом в единые сети для реализации конкретных политических и социальных целей... Хотя составные части этих сетей, формирующих глобальное гражданское общество, и взаимодействуют с государствами и правительствами по конкретным политическим вопросам, сами по себе эти сети выходят за пределы государственных границ и неограниченны государственной системой"[126].

Основой "глобального гражданского общества", постпозитивисты считают различные движения и организации в защиту окружающей среды, мира, прав человека и культурной самобытности коренного населения. Они указывают на тот факт, что большинство этих организаций просто игнорирует национальные государства, а иной раз (как это делают, например, "Гринпис" или "Эмнисти интернэшнл") сознательно идет на нарушение суверенитета тех или иных государств и, соответственно, на конфликт с ними.

Постпозитивисты предлагают возродить первоначальный смысл понятия "гражданское общество", которое происходит от латинского термина civilis societas, означавшего "цивилизованное сообщество", основанное на определенном своде законов, правил, отличавших его от варварских, примитивных народов. По их мнению, "цивилизованное сообщество" государств, лишенных большей части своего суверенитета и действующих по определенным правилам поведения, и должно составить суть "глобального гражданского общества". Новой политической конструкции должен соответствовать и новый тип мышления: "Это гражданское общество является "глобальным" не только потому, что оно соткано из связей, пересекающих национальные границы и проходящих через "глобальное, внетерриториальное пространство", но и потому, что среди членов глобального гражданского общества набирает силу глобальное сознание"[127].

Практика, однако, показала, что степень интеграции мирового сообщества, а также готовность отдельных государств жертвовать своими интересами сильно преувеличены. На деле более сильные державы навязывали другим странам в качестве "глобального" то, что было выгодно им, а отнюдь не всему миру. К тому же пока еще никто не доказал, что урезание суверенитета национальных государств и передача ряда их функций транснациональным органам гарантирует мир от злоупотреблений или неудач. Не секрет, что действия "миротворческих сил" ООН и НАТО в бывшей Югославии, Сомали, Ираке и Афганистане зачастую напоминали заурядные карательные акции. Вряд ли для пострадавших в этих военных конфликтах существенна разница, кто выступал в роли "мирового жандарма" - США или ООН (точнее те же американские "джи ай", но не под звездно-полосатым, а под голубым флагом).

Все эти сомнения в полной мере могут быть адресованы и постпозитивистской модели "глобального гражданского общества".

Нелишне заметить, что теоретические конструкции постпозитивистов непоследовательны в том смысле, что они не доводят идею "глобального гражданского общества" до ее логического конца: если есть такое общество, то должно быть и "глобальное государство" или, проще говоря, мировое правительство, с которым это общество должно взаимодействовать. Подобная же перспектива вряд ли радует самих постпозитивистов. Ведь возникновение схемы "мировое правительство-глобальное гражданское общество", помимо утопичности и спорности самой идеи, привело бы к простому переносу вечного противостояния между государством и гражданским обществом на иной уровень, а вовсе не к преодолению кризиса модели либерального государства-суверена, на что надеются постпозитивисты. Кстати говоря, видимо, ощущая шаткость своих позиций, постпозитивисты заранее делают оговорки: "Необходимо отметить, однако, что возникновение глобального гражданского общества необязательно приведет к более спокойному и единому миру. С одной стороны, вполне возможен обратный эффект - возникновение новой разновидности средневекового мира с высокой степенью конфронтации. С другой стороны, в нем может и содержаться надежда на лучшее будущее"[128].

Как и в случае с обещанной близкой “кончиной” государства-суверена, постпозитивисты явно поторопились с пророчествами относительно возникновения “глобального гражданского общества”. Они преувеличили степень глобализации международной общественной жизни и слишком рано поспешили возвести ее в ранг новой научной теории.

Сегодня такие феномены, как государства-нации, границы, этнические меньшинства, разделенные народы, территориальный суверенитет и другие, постепенно трансформируются. В ходе этой естественной трансформации возрастающую роль начинают играть субнациональные, транснациональные и наднациональные субъекты политического процесса. Постпозитивисты уделяют поэтому немалое значение анализу таких категорий, как территориальность, этничность и национальные государства.

Постпозитивизм, естественно, далеко не единственное направление политической мысли, которое обращается к вышеназванным категориям. Не стоят в стороне и другие научные школы. Попытаемся представить вкратце их аргументы с тем, чтобы прояснить специфику постпозитивистского осмысления проблемы территориальности.

Скажем, неореализм в своих рассуждениях отталкивается от тезиса о том, что мир пребывает в состоянии вечной борьбы за глобальную гегемонию. Следовательно, наднациональные формы организации власти (блоки, союзы и так далее) есть преимущественно ответ на некие внешние угрозы. К примеру, ЕЭС (позже ЕС) с этой точки зрения может рассматриваться как реакция на послевоенные американские и советские амбиции. Логика неореализма такова, что слабые государства обречены группироваться против своих потенциальных конкурентов. Так, АСЕАН была реакцией против социалистических КНР и Вьетнама, Контадорская группа или Меркосур - против США, Совет сотрудничества Персидского залива - против Ирана, и т.д. То есть новые формы территориальной общности есть способ сбалансировать чей-то гегемонизм. При этом неореалисты утверждают, что слабые государства могут идти на поклон к гегемонам, либо сам гегемон может быть заинтересован в коалиции с соседями.

Еще одна теория - структурной взаимозависимости - акцентирует внимание на том, каким образом интегрирующийся мир движется к глобальным формам организации власти. Близкая к ней школа неофункционализма, также отдавая приоритет наднациональным органам, утверждает, что они показывают себя как более функциональные. В качестве примера обычно приводятся институты Евросоюза. Сходных воззрений придерживаются и сторонники так называемого либерального институционализма, трактующие национальные государства в качестве “рациональных эгоистов”. Эта школа, впрочем, повышенное внимание уделяет внутренней структуризации современных государств. Два положения при этом распространены в наибольшей степени: во-первых, чем крепче государство, тем прочнее становится наднациональное сотрудничество (вспомним, что внутренняя “рыхлость” некоторых режимов мешает реинтеграции в рамках СНГ), и, во-вторых, наднациональное взаимодействие возможно лишь среди родственных режимов, придерживающихся статус-кво и разделяющих некоторые общие ценности.

Свой взгляд на обозначенную проблему есть и у школы мирных исследований, чьи представители рассматривают различные проявления феномена территориальности (будь то федерализм, конфедерализм, межгосударственные альянсы или что-то другое) с точки зрения возможностей, открывающихся в плане управления конфликтами и их профилактики.

Вернемся к постпозитивизму. Каких же позиций он придерживается в отношении принципа территориальности? Речь может идти о сложном и подчас запутанном комплексе идей, отождествляемых с постнациональными, постиндустриальными и одновременно постматериалистическими формами социально-политической организации групповых сообществ. Набор идеологем в этом случае весьма широк. Это - и “исчезновение государства-нации”, и “смерть географии”, и “транснациональная демократия”, и “сжатие времени-пространства”, и “транстерриториальная власть”, и “раскрепощение (эмансипация) территориальности” и т.д.[129] Все эти концепции, сколь бы претенциозными они ни были, в конечном счете замыкаются на категорию территориальности, или территориального фактора обустройства политического пространства.

Некоторые представители постпозитивизма утверждают, что “территориальные сообщества теряют свою традиционную идентичность как из-за растущей внутренней дифференциации их компонентов.., так и из-за усиления взаимозависимости, развивающейся поверх границ. В развитых странах принадлежность к тем или иным территориальным единицам в целом теряет свое значение... Растет число нетерриториальных участников. Их активность может быть наилучшим образом понята в рамках системы, не определяемой изначально через территорию”[130]. Территориальный принцип построения власти хорош для тех ситуаций, когда имеется внутренняя однородность населения. Но коль скоро она уходит в прошлое, то вместе с ней должна кануть в Лету и современная модель государственности.

Как видим, специфика постпозитивизма читается достаточно легко, особенно в сравнении с другими направлениями современной западной политической мысли. Постпозитивисты (и, надо сказать, не без оснований) констатируют, что многие существующие общности людей (политические, религиозные, культурные, этнические, профессиональные) действуют в масштабах, превосходящих размеры даже самых крупных государственных образований. Согласно этой логике, политические и юридические границы государств-наций (или “якобинских государств”) все в меньшей степени соответствуют усложнившимся моделям и образцам организации жизни групп людей. Отсюда - распространение внерегиональных, внегосударственных и внетерриториальных форм самоструктурирования политических, экономических, социальных, культурных, этноконфессиональных и иных процессов. По мнению Джозефа Камиллери, “мы живем в период перехода к новой форме гражданского общества, где нет ясно очерченных границ, базирующихся на принципе национальной идентичности”[131]. Многое в процессе этого перехода с точки зрения своей конфигурации не совпадает с формальными границами государств. Так, свою логику имеют миграционные потоки. То же можно сказать и о свободных рыночных отношениях (cкажем, многое известно об “особых отношениях” Калифорнии и Мексики, Калининградской области и Германии, Приморского края и Китая, Карелии и Финляндии). Территориальная разбивка может не совпадать с чисто экономической логикой. Взять, к примеру, региональное устройство РФ: у нас по Конституции есть 89 регионов, но далеко не все они представляют собой жизнеспособные экономически факторы российской политики.

Многие исследователи, развивающиеся в рамках постпозитивистских концепций, в 1980-е годы дружно заговорили о так называемой “детерриториализации” современных международных отношений. Она находит выражение, в частности, в распространении коммуникационных технологий и новых моделей циркуляции информации в мире. Вот что пишет по этому поводу Здравко Млынар: “Государство-нация становится слишком отстраненным и слишком жестким для реагирования на возрастающую разнородность ключевых проблем, волнующих людей в рамках его территории... Фрагментация и глобализация подрывают традиционную территориальную организацию общества. Территориальные сообщества теряют свою традиционную идентичность из-за растущей внутренней дифференциации и индивидуализации их внутренних компонентов, а также из-за роста взаимозависимости пространств вне зависимости от границ”[132]. Естественно, речь чаще всего идет лишь о наиболее развитых частях планеты.

Авторы, придерживающиеся аналогичных позиций, отталкиваются от мысли о том, что “инструментальная рациональность” и приоритет материальных ценностей нашли свое прямое воплощение в модели “государства-нации” эпохи модерна. Кризис власти и легитимности, с их точки зрения, подтачивает эту устаревающую модель. Постпозитивизм отрицает любой “униформизм” (в виде равенства или однородности), воплощенный в законах, бюрократических инстанциях или принципе массового потребления. Вместо этого он исповедует ценности разнообразия и поощряет плюрализм. Именно в этом контексте следует рассматривать критическое отношение постпозитивистов к “государству-нации”, воплощающему столь ненавистный для них дух единения и централизма. Альтернативу они видят в возрождении так называемого локализма. С точки зрения З. Млынара, “локализм представляет выход из тупика аномии, отчуждения и потери идентичности, характерных для модерна. Новый локализм - это поиск убежища от неразрешенных конфликтов большого мира. Человек времен постмодерна, глубоко вовлеченный в глобальные информационные потоки, может почувствовать потребность вернуться к маленьким анклавам семейности, интимности, органичности, сенсуализма”[133].

Объясняя феномен “глокализации”, Джеймс Розенау и Р. Ди Муккио пишут, что этот возврат к локальному должен получить всеобщее признание, то есть должен быть глобализирован. С их точки зрения, локальные проблемы все чаще становятся предметом внимания всего мира, и одновременно с этим постепенно “растворяется” само понятие “мировой всеобщности”. Цитируя И. Духачека, они приходят к выводу о том, что “территориальные идентификации доказали свою силу в сравнении с транснациональным братством”[134]. Майк Физерстон, Скотт Лаш и Роланд Робертсон полагают, что локализм есть естественная ответная реакция на глобализацию и вытекающую из нее планетарную гегемонию[135].

Постпозитивисты уверяют, что значимость территориальной принадлежности участников политической жизни в мире неуклонно падает. По их наблюдениям, традиционные основы государственности размываются не только из-за того, что значительный объем властных полномочий переходит к наднациональным институтам типа ЕС, но и из-за того, что политическая власть как таковая вообще уступает место экономическим институтам и глобальным рыночным силам. Из-за увеличения числа “нетерриториальных актеров” все то, что происходит в мире, может быть понято лишь в рамках системы, у которой отсутствует четкие территориальные рамки. К примеру, понять процесс формирования внешней политики США невозможно без учета деятельности многочисленных этнических лоббистских групп (арабское, израильское, польское, итальянское лобби), не имеющих четкой географической привязки. Весьма распространенным тезисом стала идея о том, что традиционные границы между государствами исчезают, и их заменяют “внутренние границы”, очерчивающие сферы компетенций “субсистем”, то есть групп или даже отдельных индивидуумов. В результате, следуя этой логике, нас ждет переход от территориальных сообществ (местных, региональных, национальных) к неким “сетям”, формирующимся на базе общих интересов и не зависящих от территориальной принадлежности их участников. Джеймс Андерсон и Джеймс Гудман констатируют, что люди “могут непосредственно становиться частью международных “сетей”, минуя государственные органы... Аналогичным образом небольшие локальные группы становятся все в большей мере прямо, а не через посредников, связанными с транснациональными институтами и своими партнерами в других государствах. Рост взаимодействия между локальным и глобальным в обход центральных институтов государства представляет собой существенный аспект процесса территориального раскрепощения”[136]. Регионализм эти ученые трактуют как конец территориально очерченного суверенитета и как противовес росту национализма. В числе наиболее очевидных проявлений этого феномена Иво Духачек, к примеру, приводит трансграничное сотрудничество соседних регионов, протесты против большого и неэффективного центрального правительства на местах, феномен “глобальной микродипломатии” и так далее[137]. При этом многие постпозитивисты проводят некую параллель между нынешним состоянием и периодом средневековья, который также характеризовался пересечением и взаимным наложением друг на друга различных суверенитетов или иерархий, не связанных напрямую с государственной машиной.

Можно согласиться с тем, что территориально организованный мир действительно полон противоречий. Если посмотреть исторически, то для государств-наций (в том виде, в котором они оформились в XVIII-XIX вв.) были характерны два основных типа конфликтов. Во-первых, люди, принадлежащие одной этнической общности, могут жить под юрисдикцией многих государств (курды, евреи, арабы, китайцы). Сюда же следует отнести и русских, которые превратились в разделенный народ отнюдь не после распада СССР, а значительно раньше, в 1917 году, после большевистского переворота, когда миллионы наших соотечественников были вынуждены навсегда податься на чужбину. Во-вторых, территория, которую народ считает своей, может находиться (полностью или частично) под контролем других наций (проблема аборигенов и индейцев, евреи и Палестина до 1948 г. и так далее).

Три четверти из современных государств сталкиваются с одним из этих двух типов конфликтов. Понятно, что чисто территориальный подход к их разрешению несовершенен, поскольку он может привести к резкому возрастанию числа суверенных государств и, следовательно, к еще более конфликтному миру. Джеймс Розенау назвал эту тенденцию к усилению в мировой политике амбиций и политических претензий со стороны этнотерриториальных групп “субгруппизмом”. Но каковы альтернативы этому? Увы, обычно они утопичны и едва ли могут восприниматься как серьезное руководство к действию. Гидон Готтлиб, к примеру, признает, что альтернативой нынешнему положению является “мир, в котором не существует высшей власти территориального характера или тот, где нет четких территориальных границ”[138].

Изначально территориальность как принцип государственного строительства предполагала, во-первых, определенную социальную однородность населения, и во-вторых, некое общее самосознание коллектива людей, обрамленного общими границами[139]. Здесь также очевиден ряд проблем. О самосознании территориально сгруппированных общностей ученые спорят давно. Шпенглер говорил о непременном наличии некоего духовного компонента в нациях. Бихевиористы много говорят о территориальной самоидентификации. Ханс Гадамер был убежден, что понятие территории должно включать в себя категорию отношения, а Макс Шелер ввел понятие “ментальное окружение” применительно к большим группам людей.

Еще сложнее дела обстоят с однородностью, пусть даже относительной. Вполне очевидно, что территориально очерченные структуры не могут быть до бесконечности гетерогенными. Но проблема видится вот в чем: как быть, если территориальные единицы не совпадают с лингвистическими (есть множество европейских примеров)? Или религиозными (сошлемся на исламский мир)? Постпозитивисты давно уже высказали предположение, что территориальность может как бы поглощаться более значимыми факторами - например, принадлежностью к одной из мировых религий: национальность и лояльность соответствующим государственным институтам при этом вполне может значить меньше, чем вероисповедание, то есть фактически чувство солидарности или единения с чем-то, что превосходит национальные границы[140]. Исходя из этого, постпозитивизм усиленно пропагандирует теорию “взаимопересекающихся (или накладывающихся друг на друга) суверенитетов”: человек может быть подданным одного или нескольких государств, и одновременно принадлежать другим иерархиям (экономическим структурам, профессиональным ассоциациям, религиозным или этническим общинам и т.п.)

И, тем не менее, логику постпозитивистов едва ли можно принять полностью, и вот почему. Перейдем к возражениям.

Во-первых, территориальность - это естественный принцип самоорганизации всех современных обществ. Сложно спорить с постпозитивистами в том, что мы живем в мире полифонии, различий и конфликтующих друг с другом неравенств. Но этот плюрализм политических общностей вполне может воплощаться в форме “национальных идентичностей” и, соответственно, государств-наций. Характерно, что в своей апологетике гипотетического “глобального гражданского общества” постпозитивисты предпочитают не замечать того ренессанса национальных идей, который имеет место в мире. Явно полемизируя с постпозитивистами, Здравко Млынар, к примеру, полагает, что формы территориальной идентификации оказались сильнее, чем все известные варианты транснациональных или наднациональных общностей. “В демократических или авторитарных странах, на Западе и в третьем мире, международные движения сегодня испытывают болезненный возврат к локальным формам за счет потери значительной части своей аудитории. Все универсальные братства, будь то коммунизм, исламизм или христианство, доказали свою неспособность ослабить привязанность человека к своему кусочку земли, который выступает в качестве фрагментирующегося, но тем не менее необычайно эффективного символа”[141].

Особенно это заметно во всех бывших коммунистических странах. Опять-таки, повод для анализа здесь есть, ибо ренессанс этот весьма своеобразный. Некоторые в нашей стране могут говорить о “жестком фиксировании” национальных границ России и одновременно - о восстановлении такой наднациональной общности, как СССР, державшейся на космополитической по своей сути идеологии. Некоторые могут объявлять себя русскими патриотами и одновременно ностальгировать по коммунистическому прошлому.

Во-вторых, постпозитивисты утверждают, что люди могут быть членами международного сообщества (вернее, его конкретных компонентов) как бы в обход государства, непосредственно и прямо (например, экологические или правозащитные движения). Это действительно так, но причина кроется не в эпохе постмодерна как таковой, а в широком распространении в мире демократических институтов, принципов и норм. Таково общее свойство либерализма в целом.

В-третьих, постпозитивисты вообще мало внимания уделяют анализу того, как столь импонирующая им транстерриториализация связана с демократией. А связь эта очень непростая и противоречивая. Некоторые ученые трактуют относительное снижение значимости территориальной детерминированности политики как альтернативу национализму и шовинизму. Другие политологи полагают, что дробление современных государств-наций приведет к появлению преимущественно региональных и локальных форм политической организации, которые будут более однородны социально, а потому станут более прочными и интегрированными. Но есть и иные взгляды. Вот что пишут по этому поводу Джеймс Андерсон и Джеймс Гудман: “Коль скоро теоретически суверенитет принадлежит народу, то это значит, что дезинтегрируется, распыляется наш суверенитет. В этом смысле “размыв” территориальности подрывает демократию и потому порождает оппозицию и сопротивление, что нашло выражение в трудных референдумах по поводу ратификации Маастрихтских договоров в нескольких европейских странах”[142]. Похоже, для постпозитивистов это - закрытая тема.

Наконец, обращает на себя внимание открытое нежелание постпозитивистов давать собственные определения основным терминам, и в частности понятию “нация”. Cоздается впечатление, что это их принципиальная позиция. Действительно, давать определения - дело многосложное, и универсальных рецептов здесь быть не может. Между тем, повод для интересной дискуссии есть. Что же такое нация сегодня? Ее нельзя жестко определить через общий язык (скажем, его нет в Швейцарии или Бельгии), через расу, культуру, религию (вспомним американскую концепцию “плавильного котла” и “мульти-культурализма”) или даже территорию (феномен еврейской, русской или польской диаспоры). В известном смысле, нация может выступать как транстерриториальное понятие: можно жить за пределами своей исторической родины и продолжать отождествлять себя со своей нацией (возьмите пример русской эмиграции, немцев в странах СНГ и т.д.). Нам весьма импонирует достаточно простое определение, данное амстердамским профессором Андре Момменом во время одной из конференций в Нижнем Новгороде. Нацию он предложил определить как сообщество равных людей, добровольно подчиняющихся (или выражающим лояльность) определенным правилам, процедурам и нормам, которые в свою очередь отражают совокупные предпочтения граждан[143]. В том случае, если эти правила, процедуры и нормы воплощаются или отражаются в существующих государственных институтах, то категории национальности и гражданства совпадают. Кроме того, члены нации должны разделять некие общие ценности, выработанные в ходе совместного исторического прошлого (это может быть соборность или индивидуализм, уважение к собственным государственным символам, какие-то элементы религиозного сознания при наличии в обществе доминирующей религии и так далее). Это приводит нас к понятию самоидентификации: человек сам отождествляет себя с большим коллективом людей и воспринимает свою судьбу в неразрывном единстве с судьбой нации. Важно, на наш взгляд, подчеркнуть и тот демократический потенциал, который изначально заложен в таком “вбирающем” определении: стать членом нации в принципе можно вне зависимости от расы или религии, лишь в результате свободного волеизъявления. Так формировалась американская, канадская, австралийская, российская нации.

Несколько сложнее дело обстоит с взаимоотношениями нации и государства. Исчерпывающего ответа на вопрос о том, при каких случаях нация дает начало государству, а при каких - нет, едва ли можно встретить в современной политологической литературе. Кто-то повторяет марксистский тезис об “исторических” и “неисторических” нациях, кто-то в духе “теории циклов” представляет их в качестве живых организмов, то зарождающихся, то погибающих. Сепаратизм, сецессионизм, ирредентизм и другие формы “дробления” современных государств действительно заслуживают в этой связи нашего самого пристального внимания. Все они в конечном итоге подчеркивают, что территориальность никуда не уходит, а наоборот, продолжает оставаться важнейшим фактором, определяющим развитие мировой политики.

В целом можно выделить два условия, абсолютно необходимых для образования нового государства в форме “отпочкования” от уже существующего. Во-первых, претендующая на государственный статус нация непременно должна сконструировать собственную независимую политическую структуру, то есть комплекс политических институтов, способных обеспечить жизнеспособность и безопасность будущего государства. Так произошло, например, когда Сингапур встал на путь выделения из состава Малайзии. При этом нация непременно должна выдвинуть из своего состава хорошо структурированную политическую элиту: выделяющийся регион (или территория) должен быть управляемым и контролируемым.

Но этого первого условия недостаточно: сецессия приводит к появлению новой государственности, если население обладает чувством национальной “идентичности”, то есть неким особым сознанием и интересами, отличными от соседских. Вместо идентичности некоторые ученые предпочитают говорить о лояльности. В любом случае речь идет об очень подвижном и по преимуществу социо-эмоциональном чувстве восприятия “нас” как отличных от “других”. Оно может иметь этнический подтекст (распад бывшего СССР, квебекский сепаратизм, раскол между Фландрией и Валлонией), но не обязательно. Например, ядро будущей Швейцарии образовалось с выделением из состава Германской империи трех немецких кантонов. Этнический фактор играл относительно слабую роль при выделении Ирландии из состава Великобритании или белых правительств ЮАР и Родезии из Британского Содружества. Есть и другие примеры: разрыв колониальных связей между странами Латинской Америки и Испании, Бразилией и Португалией, североамериканскими колониями и Англией. Иными словами, связь между этничностью и территориальностью гораздо более сложна и противоречива, чем это может показаться на первый взгляд.

Постпозитивисты не готовы предсказать, к чему приведет эрозия традиционных принципов этничности, национальности и территориальности, и как будут конкретно выглядеть так называемые переходные формы. Но крайне важно серьезно отнестись к проблеме “сжимающегося пространства” для государственных суверенитетов в меняющемся мире. В лексиконе политологов уже появились два взаимно сопряженных термина - “фрагмеграция” и “глокализация”[144]. Оба они отражают необычайно противоречивый характер современных политических процессов, подчас сочетающих в себе разнонаправленные векторы перемен. Нельзя не согласиться с утверждением о том, что “под вопрос ставятся не только размеры существующих политических образований и даже не демаркация границ между ними... Во время этого перехода, характеризующегося подвижными лояльностями, новыми формами идентичности и многочисленными уровнями юрисдикции, мы видим рождение более сложного и разного, но одновременно и более унифицированного мирового порядка по сравнению с простой системой суверенных государств”[145].

Одна из важнейших проблем при этом состоит в том, что нерегулируемые проявления этнорегионализма чреваты кровопролитием. Оборотная же сторона медали такова, что проблема сохранения территориальной целостности государств все чаще решается путем насилия. Это - тот “сценарий”, которого Россия должна стараться избегать в будущем, сколь бы сложной эта задача ни оказалась на практике.

Поскольку многие постпозитивисты являются по своим научным интересам учеными-международниками, постольку именно в данной сфере они оставили особенно заметный след. Причем, наследие постпозитивистов включает в себя как работы, выдержанные в духе "деконструктивизма" и зачастую откровенно направленные на эпатаж научной общественности, так и труды, действительно представляющие научные интерес и ценность. Отметим, что эволюция постпозитивизма имеет в целом позитивную направленность: от оригинальничания и голой критики его представители постепенно переходят к созданию конструктивных теорий. Нельзя не упомянуть еще и о том, что для многих молодых ученых-международников, пришедших в науку в 1980-е гг., постпозитивизм был своего рода юношеской болезнью, временным увлечением, пережив которое, они вставали на самостоятельный путь развития, уже не страдая свойственными постпозитивизму иррационализмом и интеллектуальным экстремизмом.

К работам "деконструктивистского" этапа можно отнести книгу Дж. Дер Дериана "О дипломатии: генеалогия западного отчуждения" (1987) и работы под редакцией Дж. Дер Дериана и М. Шапиро “Международные/ интертекстуальные отношения: постмодернистские исследования мировой политики" (1989) и под редакцией Р. Эшли и Р. Б. Дж. Уокера "О международных отношениях на языке ссыльных и диссидентов" (1990)[146]. Так, например, Р. Эшли подверг "деконструкции" книгу К. Уолтца "Человек, государство и война", считавшуюся классической в теории международных отношений[147]. Дж. Дер Дериан посвятил одну из своих статей международному шпионажу, в которой он настаивает на мысли о том, что шпионы часто действуют под влиянием читаемых ими детективов, и что исследователь должен быть знаком с подобной литературой, чтобы понять логику действий шпионов[148].

На этом этапе для постпозитивистов была характерной постановка вопроса о “контексте мировой политики”. Гарри Герц пишет по этому поводу: “Общественные науки в их бихевиористской и позитивистской формах искали законы поведения и другие обобщения вне зависимости от культурных и исторических факторов... Однако, законов поведения без контекста не существует... Подобно тому как значение слов не может понято лишь из словарей, не существует и однозначных законов международного поведения”. По его мнению, реалистическая школа не учитывает именно этот контекст.[149]

Как уже говорилось, на “деконструктивистском” этапе постпозитивисты демонстративно отказывались от претензий на разработку новой теории международных отношений.

Вместо теории международных отношений постпозитивисты предлагали использовать для описания мировой политики генеалогический подход, предложенный еще Ф. Ницше. По словам Дж. Дер Дериана, “генеалогический подход и теории отчуждения не предназначены для того, чтобы обосновывать наличие универсальных законов, управляющих дипломатией, или предлагать решения практических проблем.., они не годятся для выработки политических рецептов. Зато они направлены на разрушение некоторых широко распространенных представлений о происхождении дипломатии”.[150]

В частности Дж. Дер Дериан стремится пошатнуть миф о дипломатии как об инструменте посредничества и достижения мира. Изучая её исторический, культурный, политический и лингвистический аспекты, он доказывает, что в действительности западная дипломатия была направлена лишь на защиту своих эгоистических интересов. США и другие западные страны традиционно трактуют внешний мир в категориях “своих” и “чужих”, автоматически воспринимая последних как источник угрозы своей безопасности. Следуя этой логике рассуждений, даже малые государства могут представлять угрозу безопасности больших государств, ибо могут послужить причиной нестабильности системы международных отношений. Таким образом, для того, чтобы “чужое” перестало быть источником опасности (даже потенциальной), его нужно сделать похожим на “нас”.[151] Именно в этом заключается, по мнению постпозитивистов, причина агрессивности Запада, пытающегося унифицировать весь мир по своему образцу. Более того, понятие безопасности становится синонимом воинствующего национализма, ибо защита “своих” означает неприятие “чужих”.

Некоторые постпозитивисты считают, что суверенное государство, воспринимающее свою безопасность в плане территориальной целостности, рано или поздно придет к выводу, что угрозы находятся не только вне, но и внутри государства.[152] В свою очередь это может привести к репрессиям против инакомыслящих. Подобная тенденция может проявиться не только в авторитарных и тоталитарных режимах, но и в демократических странах. Понятие безопасности в подобной трактовке тесно увязывается с понятием гражданства. Последнее воспринимается как аналог лояльности государству, исключающее все иностранное, чуждое. Те члены общества, которые не желают принимать общепринятые нормы идеологии, морали и поведения, быстро превращаются во “врагов нации”. Нивелировка, шаблон, таким образом, присущи западной политической культуре не только на международной, но и внутриполитической арене.

По указанным выше причинам постпозитивисты считают, что всеобщая безопасность может быть достигнута только тогда, когда ее субъектом станут просто люди, а не граждане какого-либо государства. Выразителем подобного подхода к безопасности являются социальные движения, не признающие границ и озабоченные проблемами мира, демократии, экологии, прав человека, а не военно-политической безопасностью тех государств, в которых им довелось родиться и жить.[153]

В начале 1990-х гг. постпозитивисты постепенно отходят от экстремистских позиций и наравне с другими школами политической мысли начинают участвовать в разработке более конструктивных концепций.

Выше уже отмечалось, что постпозитивисты, подхватив идею о возникновении "глобального гражданского общества", принялись активно развивать тему об исчезновении суверенного, территориально определенного государства и передаче его функций транснациональным институтам, регионам и общественным движениям[154]. В свою очередь изучение этой проблемы стимулировало обсуждение таких важных вопросов, как "новый мировой порядок", федерализм и регионализм, национальное самосознание и национализм, новые типы гражданства и т.д.

Постпозитивисты во многом справедливо утверждают, что большая часть теоретических дискуссий в области международных отношений строится вокруг дихотомии между "плюралистическим" и "универсалистским" видением будущего мироустройства. Было бы упрощением утверждать, что здесь постпозитивисты придерживаются какой-то единой точки зрения. Они в известной мере тяготеют к универсализму и "выработке нового взгляда на всеобщность". Однако, у многих представителей постмодерна возникает сомнение: примут ли грядущие мировые перемены форму "аутентичного универсального сообщества человечества" или они будут означать "гегемонистское навязывание избранных ценностей в виде мировой империи"[155]. Можно ли разъединить, развести по обе стороны универсализм и гегемонизм - эта проблема необычайно актуальна для многих авторов.

Такая постановка вопроса вполне закономерна. Едва ли, например, многие постпозитивисты примут трактовку будущего мировой политики, предлагаемую М. Симаи: "Мировой порядок должен управляться универсальной идеологией, основанной на всеобщих ценностях и интересах... Мировой порядок представляет собой целостность действующих в глобальном масштабе норм, правил и кодексов поведения, предназначенных для государств и транснациональных актеров"[156].

Подозрения относительно гегемонистского характера концепций "нового мирового порядка" приводят постпозитивистов к критике современного "культурного империализма", ассоциируемого с "доминированием Запада". Сквозь призму навязывания западных канонов "разума, мужского начала и порядка" иным народам Р.Б.Дж. Уокер рассматривает нормы международного права и прав человека, которые "воплощают универсалистские надежды западных либералов и оказываются лишь освящением воли великих держав"[157]. Подобным же образом трактуется им рационализм Просвещения, Pax Americana, Pax Britanica, капитализм, социализм, концепции "свободной торговли" и Трехсторонней комиссии. Это - международные феномены, структурированные на основе моделей "доминирующих государств".

Претензии постпозитивистов к идее "мирового правительства" следует рассматривать именно в этом контексте. Централизованная система власти на планете не сможет гарантировать справедливости и устранить конфликты, полагают они. Мировое правительство неизбежно приведет к возрождению доктрины "всеобщей воли", установит новую иерархию управления, субординацию и регулирование, вызовет глобальное перераспределение человеческих и материальных ресурсов. Для Дж. Дер Дериана это есть воплощение "тирании разума" и "эсхатологии рационализма". По его мнению, международные отношения слишком "гетерологичны"[158], чтобы их жестко фиксировать и сводить к единому монологическому стержню. Постпозитивисты противятся тому, чтобы с помощью некоей "верховной эпистемологии" одна "идентичность" или одна "истина" подчинялась бы другим, или одна концепция имела бы превалирующее значение.

Постпозитивисты отказываются верить в возможность единого источника власти, суверенитета или истины, который мог бы устранить опасности и неопределенности в международных отношениях. Они откровенно скептически относятся к идеям "западного единения", "идентичности", "интегрированности", которые приводят на практике к установлению новой мировой иерархии и составляют угрозу "эгалитарному распределению власти". Цель постпозитивистов - разрушение "иерархической целостности" мира посредством усиления позиций ее маргинальных компонентов.

Действенной защитой против любых форм "мировой империи" постпозитивисты считают "плюралистический национализм" и релятивизм. Не испытывая особых симпатий к идеям "мирового правительства" и "мирового порядка", постпозитивисты, как уже говорилось, придерживаются концепции "глобального гражданского общества", которое, по их мнению, должно базироваться на уважении к равенству, признании множественности культурных стилей и ценностных ориентаций. Как пишет К. Стэбайл, постпозитивисты видят общество состоящим из фрагментированных, "разделенных и спорящих друг с другом "групповых тождеств", единственное сходство между которыми заключается в их борьбе против аморфного и сложноопределяемого понятия "власть"[159].

Размышления о "неуправляемости общества", "исчезновении государства-суверена", возникновении "глобального гражданского общества" и пр. неизбежно привели к переоценке такой важнейшей категории теории международных отношений, как "безопасность". В этой области постпозитивистам и близким к ним ученым неоспоримо принадлежит пальма первенства с конца 1980-х гг. Дело еще в том, что ряд ученых, работающих в исследовательских центрах по изучению проблем мира и конфликтов (особенно в Скандинавии), "переболели" постпозитивизмом в молодости и в методологическом плане до сих пор сохраняют от него зависимость.

В работах английского ученого Б. Бузана, увлекавшегося в 1980-90-е гг. постпозитивистскими концепциями, была обоснована теория "альтернативной безопасности", которая в отличие от традиционного понимания международной безопасности (в военном смысле) включала политический, экономический, экологический и социальный аспекты[160].

Последователи Б. Бузана (прежде всего датский исследователь О. Вэвер) подробно изучили каждый из новых аспектов безопасности. Они также заимствовали из скандинавской школы мирных исследований разграничение между терминами "государственная безопасность" и "безопасность народа" (И. Галтунг, Я. Оберг). По их мнению, правящая элита, оперируя понятием "национальная безопасность", часто подменяет интересы народа, страны в целом своими интересами[161]. В эпоху постмодерна положение дел нужно изменить и нацелить механизм безопасности не на защиту элиты или правящего режима, а на обеспечение безопасности простых людей и всего мирового сообщества. Учитывая тот факт, что конфронтация между капитализмом и социализмом ушла в прошлое, особое внимание должно быть уделено экономической, экологической и общественной безопасности, т.е. решению тех глобальных проблем, которые волнуют все человечество.

О. Вэвер выделяет три уровня безопасности - индивидуальный, коллективный (общественная и государственная безопасность) и международный[162]. Указывая на процесс фрагментации и децентрализации общества, а также ослабление государства-суверена, ученый обращает внимание на повышение роли транснациональных институтов и общественных организаций в обеспечении нового режима безопасности. Скажем, если раньше что-то тревожило граждан европейских стран, то они обращались за помощью к "своему" государству. Теперь же все больше функций по обеспечению всех трех уровней безопасности переходит к органам ЕС.

Постпозитивистские концепции безопасности дали толчок к переоценке традиционных военно-стратегических доктрин. Не без их идейного влияния появились концепции "альтернативной", "ненаступательной", "непровоцирующей" обороны, в основном разрабатывавшиеся в рамках европейской школы мирных исследований[163]. В свою очередь эти воззрения, быстро выйдя за рамки чистой теории, оказали огромное воздействие на формирование официальных военно-стратегических доктрин НАТО после окончания "холодной войны". Североатлантический союз фактически принял, хотя и с поправками, концепцию "ненаступательной обороны" с начала 1990-х гг.

Таким образом, в области теории международных отношений постпозитивизм сыграл в целом позитивную роль, стимулировав сначала теоретическую дискуссию по важнейшим проблемам международной безопасности, а затем обеспечив сдвиг политической мысли и официальных доктрин Запада в сторону неконфронтационного, "диалогового" мышления.

Постмодернистский феминизм, одна из школ постпозитивизма, также активно занимается вопросами военной и международной политики. Надо сказать, что это - относительно новое явление. До недавнего времени теория международных отношений не уделяла внимания вопросам пола. М. Лайт и Ф. Хэллидей выделяют четыре основных причины такого невнимания. Во-первых, сфера взаимоотношений между полами традиционно рассматривалась как чисто внутриполитическая проблема. Во-вторых, игнорированию данной проблематики способствовала так называемая “институциональная инерция” - тенденция изучать и преподавать то же, что и раньше. В-третьих, - и это самая важная причина - всегда была сильна уверенность в том, что наука о международных отношениях нейтральна по отношению к проблемам пола. Последние не являются предметом ее исследования. Для нее не важен пол субъектов и объектов международной политики. В-пятых, сами феминисты довольно поздно обратились к международной тематике. Будучи заняты изучением причин дискриминации женщин, они искали их или в межличностных отношениях, или во внутренней политике, не уделяя внимания международным аспектам этой проблемы.[164]]

Главное внимание во внешнеполитической сфере феминисты уделяют тому, какую роль женщины играют в вопросах войны и мира. Феминисты считают женщин носителями мирного начала, а мужчин - агрессорами по своей природе, затевающими войны и конфликты из-за своих амбиций или опять-таки же из-за женщин.[165] Правда, среди феминистов нет единства по вопросу о причинах такого разительного контраста между полами. Одни объясняют это биологическими факторами: женщинам присущи инстинкт материнства, забота о домашнем очаге, которые несовместимы с насилием; мужчины же с самого рождения нацелены на конкуренцию и подавление соперников.[166] Феминистски настроенные постмодернисты исходят из фундаментальной разницы в системах ценностей мужчин и женщин. Ф. Хауг, например, сожалеет о том, что современная общественная мораль носит комбинированный, "бисексуальный" характер, вследствие чего происходит "женская легитимизация внешней политики, артикулируемой в мужских категориях". Это относится к милитаризму и войнам. Например, полагает она, "в военной подготовке тело явно играет важнейшую роль. Тренировки - "втянуть живот, выпрямить грудь" - хотя и не имеют отношения к полу, но все же напоминают ежедневные упражнения женщин. Но одновременно мы видим здесь и мужские добродетели, такие как смелость и сила..."[167]

Другая группа феминистов объясняет миролюбие женщин и агрессивность мужчин общественным устройством. Они считают, что со времен неолита это устройство не очень-то изменилось и по-прежнему основано на принципах патриархата. Женщинам искусственно навязывают положение "защищаемых". По мнению У. Брауна, подобный подход берет начало в мировоззрении городов-полисов Древней Греции, когда только мужчины-воины считались полноценными гражданами, а женщины и рабы были на положении людей второго сорта[168].

Однако, несмотря на разногласия, все феминисты едины в одном: мужчины в принципе неспособны устроить общество на принципах мира и стабильности, и потому женщины должны быть допущены как к управлению обществом, так и к организации военного аппарата.

Ряд феминистов, однако, занимает в этом вопросе более умеренную позицию. Положение о большем миролюбии женщин, чем мужчин, слишком спорно. Истории известны случаи проявления крайней агрессивности со стороны женщин. К тому же женщины, даже не вмешиваясь открыто в конфликт, нередко выступали в роли вдохновительниц войн. Наиболее дальновидные представители феминистской теории признают, что агрессивность и миролюбие присущи как мужчинам, так и женщинам.[169] Поэтому настаивать на моральном превосходстве одного пола и ущербности другого не только не верно с научной точки зрения, но и вредно, ибо не способствует решению существующих проблем, а, наоборот, ухудшает отношения между полами. В то же время эта "фракция" феминистов настаивает на более серьезном внимании к проблемам пола при изучении вопросов войны и мира и разделяет мнение своих более радикальных единомышленников о необходимости большего участия женщин в решении данных проблем.

Весьма характерна трактовка феминистами самой армии. Для многих из них вооруженные силы - это не защитник страны, а источник опасности для общества. По их мнению, в армии находят выражение самые худшие стороны мужской природы. Военных называют в лучшем случае "драчливыми мальчишками", а армию - "казарменным сообществом".[170] Феминисты считают, что вооруженные силы сознательно и несознательно насаждают в обществе различные патриотические мифы. По их мнению, внедрение идеи патриотизма в общественное сознание быстро приводит к разделению всего населения на "патриотов" и "не-патриотов". В свою очередь "патриоты" начинают обвинять "не-патриотов" в нелояльности, что создает основание для урезания демократии или даже репрессий.[171] Феминисты также считают, что влияние военных особенно вредно сказывается на состоянии семейных отношений в обществе. Они провели ряд исследований с тем, чтобы доказать, что в семьях военных особенно распространено насилие в отношении женщин и детей.

Феминисты выступают за коренной пересмотр господствующих в обществе и науке концепций национальной и международной безопасности, которые, по их мнению, разрабатываются исключительно под мужским влиянием и дискриминационны по отношению к женщинам[172]. Женщины, несмотря на то, что они составляют половину населения и являются основной жертвой в случае военного конфликта, практически не имеют доступа к постам, ответственным за национальную безопасность, и процессу формирования политики в этой области. К их мнению практически не прислушиваются.

Наряду с другими школами современной политической мысли, феминисты предлагают пересмотреть само понятие безопасности, расширив его за счет включения в него не только военно-стратегических, но и экономических, социальных, культурных, экологических и прочих аспектов. Однако, в отличие от других направлений западной политологии, феминисты считают, что женщины - самая уязвимая категория населения, и потому их интересы больше всего нуждаются в защите. Так, по данным международных организаций, женщины, составляющие половину населения мира и треть экономически активного населения, в то же время ответственны за две третьих бюджета рабочего времени и получают при этом лишь одну десятую мирового дохода. Эта социальная несправедливость подкрепляется еще и тем, что женщинам принадлежит всего лишь один процент мировой собственности.[173]

Вместе с постмодернистами феминисты считают, что главный недостаток нынешних концепций безопасности заключается в том, что они исходят из примата национального государства в сфере внутренней и внешней политики. По их мнению, это - реакционная установка, так как государство давно уже превратилось в автономный корпоративно-бюрократический организм, живущий по своим законам и эксплуатирующий общество. Государство часто подменяет интересы общества своими собственным интересами, но при этом выдает их за "национальные интересы". В то же время теории, ориентирующиеся на ведущую роль государства в политике, игнорируют ту роль, которую принадлежность индивида к той или иной расе, классу или полу - показатели, выходящие за рамки национальных границ - играет в вопросах его безопасности.[174] Как уже отмечалось, феминисты вообще уделяют много внимания критике (или "деконструкции", по их терминологии) тех парадигм современной политологии, которые привели к ложной трактовке понятия безопасность. Особенно критично они настроены в отношении школы политического реализма, которую они считают основной виновницей распространения неверных и вредных теорий.[175]

Вслед за постмодернистами феминисты считают, что категории идентичности и гражданства вносят вклад в формирование неправильных представлений о безопасности, т.к. они предполагают разделение людей на “своих” и “чужих” (часто с гендерной подоплекой).[176] По мнению феминистов, в большинстве стран понятие гражданства ассоциируется с милитаристской версией патриотизма. Поскольку женщины исключаются из числа потенциальных защитников отечества, они воспринимаются как граждане второго сорта или жертвы, неспособные защитить сами себя. По словам Э. Тикнер, разрушая эти стереотипы и изучая причины их широкого распространения в обществе и науке, можно придти к пониманию более сложных проблем (например, таких, как истоки социального неравенства и насилия).[177]

Феминисты подчеркивают, что, выступая за изучение проблем безопасности с женской точки зрения, они не покушаются на права мужчин. Наоборот, они надеются, что на примере женщин - самой угнетенной части населения - можно убедительно доказать необходимость разработки новых концепций индивидуальной и глобальной безопасности, основанных на неиерархических, неэтатистских принципах.[178]

Феминисты-постмодернисты видят выход из создавшегося в современных политике и науке тупика в том, чтобы избавиться от таких категорий, как "государство-нация", "национальный" или "государственный суверенитет", "национальные интересы", "национальная безопасность" и т.д. Вместо этого должно быть сформировано "глобальное гражданское общество", в котором не будет места ни националистическим предрассудкам, ни дискриминации по принципу пола.[179] Феминисты, правда, не предлагают ни конкретных путей создания такого общества, ни механизма, способного предотвратить возникновение в нем нового "патриархата".

Впрочем, кроме "деконструкции" существующих мифов в области безопасности и напоминаний о том, что при разработке теорий нужно учитывать роль женщин в обществе, феминисты предлагают и некоторые практические рекомендации. Они считают, что должно быть обеспечено равенство между мужчинами и женщинами при формировании структуры и доктрины национальной безопасности, что нужно больше прислушиваться к мнению неправительственных женских организаций (как национальных, так и международных), что в школах и вузах должны реализоваться специальные образовательные программы, направленные на разрушение старых стереотипов и формирование верных представлений о роли женщин в политике.[180] По их мнению, должны поощряться прием женщин на воинскую службу и их продвижение по ступенькам карьеры до самых высших офицерских чинов. Немаловажное значение имеет и приход женщин-политиков на посты, контролирующие вопросы военного строительства и национальной безопасности. Они с одобрением воспринимали вести о приходе к власти женщин на посты премьер-министра, министра обороны, иностранных дел, послов и т.д.

Как уже отмечалось, феминистам удалось повернуть общественное мнение ряда западных стран в нужном им направлении. Под их влиянием, темы равноправия женщин, дискриминации по признаку пола и пр. стали активно обсуждаться всем обществом, а в США, например, многие феминистские принципы стали частью "политической корректности", претендующей на роль новой политической морали и даже идеологии.

Все это говорит о том, что феминизм является хоть и не определяющей, но влиятельной политико-идеологической силой западного общества, которая сохранит свое влияние в обозримом будущем. Вместе с тем, нельзя не отметить, что феминизм пока еще не отошел от принципов деструктивного и конфронтационного мышления. Феминисты больше занимались критикой существующих порядков и отстаиванием прав женщин, чем созданием новых теорий. Они пока оказались не в состоянии выработать собственного конструктивного видения как самого общества, так и путей и методов его преобразования.

Еще одна постпозитивистская школа постмарксизм также довольно серьезно занимается международными проблемами. К этому постмарксистов подталкивает прежде всего убеждение в том, что в условиях растущей интернационализации производства, политической и духовной жизни невозможно ограничить анализ социальных проблем только национально-государственными рамками.

Разделяя постмодернистские концепции государства, гражданства и суверенитета, постмарксисты являются естественными сторонниками идей космополитической демократии и “глобального гражданского общества”. Например, английский исследователь Ф. Хэллидей считает, что с окончанием “холодной войны” “стало особенно очевидным, что наиболее фундаментальный вопрос современности, унаследованный со времен “холодной войны” и отражающий результаты целого века войн за мировую гегемонию и эволюцию системы (международных отношений. - авт.), длившуюся половину тысячелетия, - это создание международного сообщества; причем, не в смысле клуба государств, руководствующихся определенными правилами, а в смысле сообщества политических образований, объединенных тесными экономическими и другими транснациональными узами и разделяющих сходные политические и общественные ценности”.[181]

Постмарксисты понимают, что создание такого сообщества займет довольно длительный период времени. А. Линклейтер считает, что первым этапом на пути формирования “этической внешней политики” и нового мирового порядка могло бы стать принятие мировым сообществом принципа конституционализма в качестве универсальной ценности и основы своего государственно-политического устройства. Под конституционализмом исследователь понимает такие базовые демократические принципы, как правление закона, разделение властей, соблюдение прав человека и пр.[182] При этом, однако, А. Линклейтер забывает о декларируемом постпозитивистами принципах диалога и сохранения разнообразия. Конституционализм аккумулирует в себе лишь западный политический опыт. Многие народы, руководствуясь мотивами религиозного и культурного характера, могут не согласиться с тезисом об универсальной ценности этого принципа. Как показал опыт Боснии, Ирака, Сомали, попытки насадить западную модель демократии силой приводили к заурядным карательным операциям и лишь подрывали доверие к демократическим принципам, а не способствовали созданию действительно справедливого мирового порядка.

Постмарксисты с сожалением признают, что ряду “классических” вопросов международной жизни, к которым относятся война, национализм, экономические противоречия и т.д., суждено остаться в повестке дня и в обозримом будущем. Наиболее актуальными среди международных проблем будут экология, миграционные процессы, терроризм, наркобизнес и распространение ядерного оружия. Ф. Хэллидей считает, что по-прежнему актуальным останется и такой вопрос, поставленный на обсуждение традиционным марксизмом и другими “структуралистами”, как растущее экономическое неравенство в мире.[183] Политэкономический анализ международных отношений по-прежнему останется важным приоритетом постмарксизма.

Ф. Хэллидей считает, что сама научная дисциплина, изучающая мировую политику - теория международных отношений, должна серьезно измениться. Во-первых, ТМО нужно больше обращать внимание не на внешнюю форму, а на суть исторических явлений и процессов. Во-вторых, она должна увереннее опираться на философию общественных наук и теснее координировать свои действия с этими науками. В-третьих, ТМО должна изжить такой присущий ей недостаток, как незнание реальной истории и фактов, и базировать теоретические построения на более надежном эмпирическом фундаменте. В-четвертых, дисциплина должна активнее включать в свою основную проблематику этико-нормативные проблемы, которые ранее или просто игнорировались, или освещались недостаточно.[184]

Вряд ли можно дать однозначную и вместе с тем объективную оценку как самого постпозитивизма, так и его роли в развитии политических наук. Слишком уж противоречиво исследуемое явление. К тому же трудно быть объективным в отношении того, чему являешься современником. Сами постпозитивисты отнюдь не способствуют объективности исследования. Некоторые направления постпозитивизма (например, постмодернизм) своей манерой исследования (нарочитое оригинальничание, обилие неологизмов, претенциозность, показной скепсис, граничащий с критиканством и пр.) как будто специально стремятся вызвать у читателя раздражение и неприязнь. Эмоции нередко преобладали как в оценках позитивистами и постпозитивистами друг друга, так и в теоретических дискуссиях. Неслучайно, в прошлом сторонникам постпозитивизма не раз отказывались предоставить слово на научных конференциях, бесцеремонно прерывали их выступления, не допускали в университетские аудитории, что в общем-то нехарактерно для академической среды Запада, ценящей демократические принципы и свободу мысли.

И, тем не менее, несмотря на сказанное, кое-какие обобщения все же можно сделать.

Прежде всего, ясно, что постпозитивизм - неслучайное явление на горизонте западной политической науки. Наоборот, это - естественный результат кризиса позитивистских теорий, долгое время господствовавших в общественных науках, и одновременно - попытка найти выход из интеллектуального тупика.

Воздействие постпозитивизма на западную ТМО было довольно противоречивым. С одной стороны, он нанес ей существенный урон, поставив под сомнение не только существовавшие теории, но и саму возможность и необходимость теоретического знания, способность науки адекватно отражать объективную реальность. Приходится констатировать, что постпозитивизм способствовал пренебрежению научной теорией, а также распространению понятийно-терминологического нигилизма в западной ТМО, что вряд ли можно оценить положительным образом.

В процессе творческих исканий постпозитивизм породил как явно антинаучные (особенно в сфере гносеологии), так и эвристически значимые концепции. Вряд ли постпозитивизм сможет внести вклад в развитие ТМО иррационализмом или переносом отдельных методик и принципов лингвистики и литературоведения в сферу социально-политического анализа. В то же время такие концепции, как "глобальное гражданское общество", "конец западного человека", критика западной исключительности и пр., несмотря на их подчас экзотическую форму, довольно точно отразили происходящие в мире сдвиги и изменения, которые другие школы ТМО не всегда смогли уловить.

Кроме того, ряд постпозитивистских концепций (прежде всего о международной безопасности) оказал существенное (и позитивное) воздействие на эволюцию западной ТМО и - в опосредованной форме - на военно-стратегические доктрины Запада.

Сам постпозитивизм (как совокупность взглядов и лиц, придерживающихся соответствующих воззрений) также претерпел в процессе своего развития определенные изменения. Из разношерстного образования исследователей, сознательно эпатировавших традиционную ТМО и кичившихся своим "диссидентством", он превратился в одно из направлений западной политической мысли, демонстрирующее способность к диалогу с бывшими оппонентами и даже активно заимствующее у последних идеи и методики. Надо сказать, и традиционная ТМО стала более терпимо относиться к постпозитивизму, чем это было совсем недавно, скажем, в 1980-е гг. Видимо, процесс интеграции постпозитивизма в устоявшееся русло ТМО продолжится, укрощение очередного "строптивца" успешно завершится.

Хотелось бы надеяться, что отечественная ТМО, ныне открытая к диалогу с зарубежной политической мыслью, с одной стороны, сделает выводы из истории постпозитивизма, с другой - не будет торопиться с заимствованием, а постарается разобраться, что в этом учении ложно, а что представляет действительный интерес.