Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

ЛЕБЕДЕВ. Разбор Бессеменова, Мещане

.doc
Скачиваний:
72
Добавлен:
14.05.2015
Размер:
542.21 Кб
Скачать

Слушать не хотят. Говорить не хотят. Хотят уйти. Бросить меня.

— Постой! Куда? — останавливаю Петра и Елену. (Не­постижимо, что происходит в доме. Сейчас, сию минуту я готов пойти на смерть. Если меня не слушают, значит, моя жизнь бессмысленна.) Сделайте мне милость — выслу­шайте! Дайте мне понять — что такое? (Это уже не крик — истошный вопль. Я хочу добраться до их сознания, до их сердец во что бы то ни стало. Чтобы они постигли тот ужас, в который вторгли меня и всю жизнь.) Все куда-то уходят... без всякого объяснения намерений... зря... обидно и беспутно!

Я вижу перед собой свою одинокую, никому не нужную старость. Мне жалко себя. Обхожу стол, сдерживая рыда­ния. Я подавляю их, скрываю. Автоматически расставляю разбросанные по комнате стулья, возвращаю их на свое место, навожу порядок... Ищу чего-то. Что-то нужно сде­лать такое, от чего должно все измениться, повернуться и встать на прежнее место. Что-то простое, ясное и в то же время непонятное. Хочется, чтобы было как раньше, в ста­рину... Ведь кажется, уже сказал, уже нашел, понял...

103

и опять чего-то не хватает... Мне хочется получить опре­деленный, ясный ответ на вопрос: в чем смысл жизни? Ради чего мы живем на земле? Я не понимаю, не пости­гаю.

Я требую ответа от Петра. Я его просто, по-человечески спрашиваю:

— Куда ты можешь идти, Петр? Ты... что ты такое? Как ты хочешь жить? Что делать?.. Я имею право спра­шивать... ты — молод, ты еще — глуп!

И уже в бессилии перед вставшей вдруг передо мной бесцельной, бессмысленной моей жизнью — обида захлес­тывает, сжимает горло — едва выговариваю:

— Я — пятьдесят восемь лет... (показываю им свою руку, а она вся в краске, в мозолях) растягивал жилы мои в трудах ради детей...

— Я слышал это, отец! — с животной ненавистью кри­чит мне сын.— Я сотни раз...

— Стой! — кричу, ударяя кулаком по своим коле­ням.— Молчи!

Захлебываюсь в собственной обиде. Тут вмешалась мать:

— Ах, Петя, Петя...

Татьяна накинулась на мать. Собравшись с силами, снова пытаюсь добраться до бесчувственного, чужого, да­лекого мне Петра:

— Какие ты слова можешь сказать? На что укажешь? Нет ничего...

Вижу, что добрался, прижал Петра — нечего ему возра­зить. Юлит, изворачивается, мелко, подло, трусливо, глу­по, словно раздел я его догола... И вдруг истерика, сле­зы.

— Отец! Ты мучаешь меня! Что тебе нужно? Что ты хочешь?

Какой же ты мужик, если при бабе, при своей лю­бовнице, гордость свою теряешь? Тряпка ты!

Мать набросилась на Петра. И ей стало невмоготу, взвилась, закричала:

— Нет, стой! И у меня есть сердце... и я имею голос! Сыночек! Что ты делаешь? Что затеял? Кого спросил?

Как будто по мертвому — запричитала, заплакала. А чего плакать, чего рыдать? Сейчас все испортит. Разревет­ся, разрыдается — на этом все и кончится. А мне этого не надо.

— Это какая-то тупая пила...

104

Правильно говорит Татьяна: она и в самом деле тупая пила.

— Старуха, погоди!

Я отталкиваю от сына мать, хватаю Петра за рукав, он упирается, я сильным рывком выталкиваю его на середину комнаты: смотрите! Вот кого я вырастил! Вот она — моя гордость!..

Сжимаю крепко свой кулак: мне хочется ударить его, сильным, страшным ударом. Стоим мы и смотрим с бес­силием, со злобой друг на друга.

Сделай же что-нибудь!.. Передо мной мой сын, люби­мый сын, мой первенец! Ради него пожертвовал всем, что было возможно. Вот оно, его лицо, его нос, о который я терся своим носом, его глаза, когда-то смотревшие на меня с любовью и надеждой, а теперь злые, колючие. Я живо представил себе это лицо после того, как я ударю по нему кулаком. Беспомощный, жалкий, он отлетит в сто­рону, сожмется в комок... и, может быть, даже умрет. Ведь я могу, я способен на то, чтобы убить... Нет, в мыслях только, только в мыслях, на деле, наверное, не убил бы, но мне страшно стало и стыдно и за себя, и за сы­на. Закрываю свое лицо руками, отхожу от него и пока­зываю всем, до чего дошли наши отношения. До чего они могут дойти.

И вдруг все опять разом закричали, заговорили. Елена кричит Петру: «Я больше — не могу!.. Нет, это сумасшед­ший дом!» Петр в растерянности успокаивает Елену — не меня, а Елену! В комнату влез этот громила, Тетерев. Он еще раньше с Перчихиным явился, стал в дверях, да так и стоял. А теперь и он кричит, лезет в нашу драку, подливает масло в огонь. Мне хочется прекратить этот шум — мне нужен только ответ Петра, я хочу слышать его голос, а не посторонних, не чужих!

Вот он, пронзительный крик Петра, его нельзя не услы­шать, он всех перекричал:

— Отец... смотри! Мать...— хватает за руку Елену, си­лой притягивает ее к себе и объявляет мне: — ...вот — это моя невеста!

Я знал, что и такое может когда-нибудь случиться. Но чтобы именно сейчас, в такой момент? Для меня это конец. Меня поразило не то, что Петр объявил своей не­вестой Елену, а то, что он сделал это в самый тяжелый для меня момент. Лежачего не бьют, а Петр бьет лежачего. Он страшнее Нила...

105

Что в таких случаях делают, как поступают? Мой единственный сын — моя надежда, мое будущее — меня бросил, предал. Вот он. Стоит. Глупо улыбается, выпятил грудь, руку заложил, как победитель, как Наполеон. Эх ты, вояка, сопливый черт... Нет, это все не так. Это не мой сын. Такой от меня произойти не мог. Нет, это непостижимо, это не умещается в голове... Раньше в таких случаях выли, рвали на себе волосы, дрались. Но это раньше, это было плохо. А что сейчас, как же теперь поступить? Так же? Или так, как Перчихин советует: лети из клетки, как птицы в Благовещение?

Нет, я просто так не выпущу. Я до конца испытаю его, узнаю, до какой степени он развращен этим новым временем. Тут не кричать нужно, нет. А спокойно — словно я рехнулся. Они сами сказали — сумасшедший дом. Вот я им и покажу, что я ума лишился. Вот так, по-сумасшедшему, и будет. Радостно, словно, свадьбу иг­раем, вот-вот плясать начнем, и я с ними пойду впри­сядку.

— Н-ну, спасибо, сынок...— не вставая со стула, одной ручкой тихонечко этак размахиваю, словно в ней плато­чек,—...за радостное известие...— И, не вставая, низко кла­няюсь ему, моему сыну.

Я терпел от тебя, теперь ты потерпи. Всласть упьюсь горем своим. Всего себя выверну, всего себя изничтожу в глазах ваших, оставлю память по себе на всю жизнь. Вот бы умереть сейчас! Всю жизнь будут винить себя, будут убиваться, что меня убили... Да нет, забудут, нынче все быстро забывают. Лучше жить. Ходить разутым, раз­детым, но жить. Пусть все говорят, пусть все видят, как сын отца по миру пустил. Пусть совесть в них проснется, пусть она их ест поедом днем и ночью... Нет, нет, ничего не дам. Все мое, все у меня останется!.. У, гнида! Сидит, отвернула рожу. Ничего, я к тебе подойду. Я в ножки тебе поклонюсь. Вспомним, как раньше кланялись барыням-то нашим. Мы ведь рабы, крепостные, пораболепствую перед тобой.

Медленно подхожу к Елене и низко кланяюсь.

— Спасибо и вам, барыня! — говорю ей тихо, чтобы не спугнуть «счастье». А потом на ухо, как будто я в заговоре с ней, как будто соглашаюсь с ее тайными мыслями.— Те­перь, стало быть,— пропал он!

В этих словах и вопрос, и утверждение. Хочу дать ей понять, что я все понял, что это мне знакомо — сами так

106

делали. Верный способ — захватить, завладеть, обчистить, а потом выкинуть, выбросить.

Тишина. Моя игра, мое мнимое безумие изумили всех. Застыли и молчат. А мне это помогает. Помогает углубить атмосферу грандиозной трагедии. Я сейчас не Бессеменов. не мещанин, а пророк, апостол. Я великомученик. Василий Блаженный.

— Ему бы учиться... а теперь... (Что ему с этой бабой делать? Можно только с грустью вспом.инать об учебе, об университете. Мог бы быть большой адвокат — Петр Васильевич Бессеменов! А теперь... Смотрю куда-то вдаль, как это делают в театре артисты, трагики. Но боль не театральная, не придуманная, а живая, она не дает мне играть, она тянет за собой. Горе мое меня снедает. Смотрю на Перчихина. Вот он сидит, тоже покинутый, и у него дочь бесчувственная.) А теперь... (заканчиваю свою мысль жестом — все, мол, лопнуло) ...ловко! (Ударяю рукой по шкафу.)

Даже Тетерев, который меня не любит, я это знаю, и тот поразился, и того прошибло удивление, как это сын против отца пошел. Он сказал:

— Ловко выбрал время!..

Значит, ему меня жалко, значит, он меня понимает.

И вдруг я вижу, что Тетерев передразнивает меня:

точно так же хлопает по шкафу. Все против меня! Вот кем я окружен — бандитами! Мне холодно от них, озноб берет. Я застегиваюсь на все пуговицы: не так-то просто положить меня на обе лопатки. И с новой силой, отбра­сывая весь этот театр — теперь я уже не пророк, не апостол, не актер, а Василий Бессеменов, такой, какой есть, теперь мне все равно,— обрушиваю на них свое презрение, свою ненависть, свою злость. Иду прямо на Елену, крупными шагами, руки заложены в карманы пиджака, и сквозь зубы, остервенело, готовый разорвать, загрызть ее:

— Поздравляю вас с добычей!

Как бы выплевываю эти слова и направляюсь в свою комнату.

Петр молчит. Чувствую, что он раздавлен. Еще один удар — и от него ничего не останется. Я подошел к двери и тут вдруг завыл, громко, протяжно, как воют на похоро­нах, когда опускают в могилу. Я знаю, чем на него по­действовать. Он же мой сын, он испугается.

— Пе-е-етъ-к-а!.. (Повернувшись, засучив рукава, иду

107

смело, решительно на них — на Петра и Елену.) Нет тебе благословенья! (Сейчас будет драка, сейчас я их обоих пришибу!) А ты... ты... поймала? Украла? Кошка... парш... И передразниваю ее, уничтожаю эту кошку. Петр что-то пролепетал, а Елена схватила его и от­швырнула, он отлетел и свалился на диван. Она ощетини­лась, того и гляди, в меня вопьется: красная, злая, пальцы словно когти.

— Да, это верно! Да, я сама взяла его у вас, сама! Меня всегда боялись бабы, а тут, сейчас... Я даже не понял, не разобрал. Она, эта Елена, маленькая... и бро­силась на меня, говорит:

— Я сама... я первая... сама сказала ему... предложила жениться на мне! Вы слышите? Вы, филин! Слышите?..

От ее слов, оттого что она сама все это сделала и бес­стыдно, прямо в глаза про такое говорит, я оторопел, даже отступил назад. Про такое раньше молчали, вслух не высказывали, а она... Ей жалко его, вы его замучили, говорит... ваша любовь — гибель для него... вы ржавчина, а не люди... Она с ним, оказывается, даже венчаться не хочет, а так, без венца... Говорит, не вернется он к нам, не вернется... Забрала Петра, схватила его за руку, или Петр схватил Елену, я не разобрал, я слышу только послед­ние ее слова: «И он не придет к вам — никогда! Никогда! Никогда!»

И ушли, хлопнув дверью.

А Тетерев радуется:

— Виват! Виват, женщина!

Нет, это сумасшедший дом, здесь все сумасшедшие. Как же я проглядел? Сколько раз мне жена говорила, подсказывала — прогнать. Я и сам об этом думал, много раз думал, да не решался, откладывал, оттягивал. Деньги проклятые... Вот и дожил: не я их, а они меня оттолкнули. Ржавчиной назвали. Ржавчина... Два сына было. И обоих увели... Украли! Полицию нужно звать, полицию. Она вон там, за окном, на улице. Мы же ненормальные! Сумасшед­ший дом! И я сумасшедший.

Иду к окну, не торопясь... Диван мешает... Что ж, нужно влезть на диван. А сначала убрать горшки с цвета­ми... Осторожно, чтобы не разбить, снимаю каждый и бережно ставлю — один на стул, другой на стол. Потом вытираю ноги... чтобы не запачкать диван.

За спиной затихли жена, Татьяна, Тетерев, Перчихин.

108

Они ошеломлены тем, что я не кричу, не плачу, не бью посуду, а тихо, спокойно совершаю, с их точки зрения, ненормальные поступки. Сошел с ума!.. Пусть так и ду­мают. Я им подыграю.

Залезаю на диван, открываю окно и кричу в пустую улицу:

— Полицию зови! Долой с квартиры! (Последнее обра­щено к подбежавшим Перчихину, Татьяне и жене: пусть все уходят.) Завтра же... ах ты!

Меня стаскивают с дивана, оттаскивают от окна. Су­масшествие мое продолжается. Только бы ничего не по­бить, не сломать. Со мной-то пусть что хотят делают:

связывают, руки выкручивают, водой отливают... Паника нужна, паника. Чтоб наверху было слышно: над нами она...

— Ах, ты! Ты еще... (Татьяна целует мою руку, а я ей сам, насильно, сую в губы, то одну, то другую — на! на! на!) ...осталась! Чего ты не уходишь? Уходи и ты... (Сильно отталкиваю ее от себя, она отлетает и падает меж­ду столиком и пианино, бледная, с распущенными воло­сами, перепуганная, беззащитная, карабкается, ползет, а я ее добиваю самым больным для нее.) Не с кем? Некуда? Прозевала?

— Василъ Васильевич, брось! Подумай! Учиться Петр теперь не будет... на что ему? (Я не понимаю, жалеет меня Перчихин или смеется надо мной. А он мои мысли вслух говорит. Словно во мне самом был. Чего я боялся в жизни, о чем думал, он наружу вытаскивает.) Жить — есть на что ему. Ты денег накопил... Жена — малина-баба... а ты — кричишь, шумишь! Чудак, опомнись!

Нечего мне ему возразить: кругом прав! Одно остает­ся — кричать благим матом, орать, как коровы на бойне.

Сквозь стоны и причитания старухи слышу, как Те­терев хохочет... огромный... лохматый. Он над нами смеет­ся... над такими, как я...

Еще не все потеряно.

— Молчи, мать! (Тетерев хохочет. Хочу заставить его замолчать. Неправда все это! Ложь! Семья моя не вино­вата!) Воротятся... не смеют!.. Куда пойдут? — И уже в бессилии, сломавшись от обиды, от злости, от слез, обращаюсь к бесчувственному, к этой каменной глыбе — Тетереву:

— Ты что тут скалишь зубы? Ты! Язва! Дьявол! До­лой с квартиры!

Хватаю за угол скатерти и хочу свалить на себя

109

самовар. Перчихин останавливает, прижимает меня к себе, утешает, успокаивает, а Тетерев, этот оборванец, пьяница. вдруг спокойно, без злобы выговаривает мне:

— Не кричи, старик! Всего, что на тебя идет, ты не раз­гонишь... И — не беспокойся... Твой сын воротится... Он не уйдет далеко от тебя. Он это временно наверх под­нялся. его туда втащили... Но он сойдет... Умрешь ты — он немножко перестроит этот хлев, переставит в нем мебель и будет жить — как ты.— спокойно, разумно и уютно... (Мне интересно, что мне еще нагадает Тетерев, потому я его не перебиваю. Выслушиваю его до конца. И потом разобью его, так же спокойно и уверенно. А Тетерев все говорит.) Он переставит мебель и — будет жить в сознании, что долг свой перед жизнью и людьми отлично выполнил. Он ведь такой же, как и ты... Совсем такой... труслив и глуп... И жаден будет в свое время и так же, как ты,— самоуверен и жесток. И даже несчастен будет он вот так же, как ты теперь... Жизнь идет, старик, кто не поспевает за ней, тот остается одиноким... И так же вот несчастного и жалкого сына твоего не пощадят, скажут ему правду в лицо, как я тебе говорю. Чего ты ради жил? Что сделал доброго? И сын твой, как ты теперь, не ответит...

Нечем мне ему возразить сейчас. Трудно поверить в эту его правду, но возразить нечем. Да и плохо я понял, о чем он говорил. Понял только, что живем среди зверей. Жизнь злая, уйти некуда, всюду так...

А вдруг он правду сказал? Неужто зря жил?.. Да нет, живут же люди. И я буду жить...

— Ну...будем терпеть...ладно! Будем ждать... (Тетерев ушел. Один я, и передо мною — жизнь прошедшая и будущая. К ней я обращаюсь, с ней разговариваю.) Всю жизнь терпели... еще будем терпеть!

Трудно подняться со стула. Нет сил. Комок в горле. Не передохнуть... Нужно жить... Жить... Опираясь о стол, поднимаюсь и иду в свою комнату. Дверь по-прежнему скрипит, нет времени ее починить.

Вхожу в свой угол, валюсь на постель, и передо мной снова потолок — мой единственный собеседник...

110