Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Камю. Размышления о Гильятине

.docx
Скачиваний:
15
Добавлен:
13.03.2016
Размер:
153.57 Кб
Скачать

      Однако ж она таковым не является. Поэтому, как ни удивительно это покажется тому, кто не наблюдал и не испытал на самом себе сложность человеческой души, убийца большую часть времени чувствует себя невиновным, когда совершает убийство. Каждый преступник оправдывает себя до суда. Он считает себя если не правым, то по крайней мере оправданным обстоятельствами. Он не думает и не предвидит; если он думает, то только о том, что будет оправдан полностью или частично. Как он будет бояться того, что считает абсолютно невероятным? Он будет страшиться смерти после приговора, а не до совершения преступления. Следовательно, для того, чтобы закон носил устрашающий характер, необходимо, чтобы он не оставлял никакого шанса убийце, чтобы заранее он был беспощадными, в частности, не допускал никаких смягчающих обстоятельств. Но кто у нас осмелится этого требовать?

    Следует также считаться с другим парадоксом человеческой натуры. Даже если жизненный инстинкт является основным, он не важнее другого инстинкта, о котором не говорят ученые-психологи, — это инстинкт смерти, требующий в некоторые моменты самоистребления и истребления других. Возможно, что желание убить часто совпадает с желанием покончить с собой, уничтожить себя. Таким образом инстинкт самосохранения дублируется в разных пропорциях инстинктом разрушения. Этот последний является единственным, который может полностью объяснить многочисленные извращения, от алкоголизма до наркомании, которые ведут человека к гибели, хотя он не может не знать об этом. Человек хочет жить, но напрасно полагать, что это желание возьмет верх над всеми другими побуждениями. Он желает также самоуничтожиться, он хочет непоправимого, включая саму смерть. Поэтому случается, что преступник желает не только преступления, но и сопутствующего ему несчастья, даже, и в особенности, если это несчастье несоразмерно. Когда это странное желание созреет и возобладает, перспектива предания смерти не только не может остановить преступника, но еще более усиливает постигшее его помутнение разума. Тогда, вне котором смысле, убийство совершается во имя собственной гибели.

    Всех этих случаев достаточно для объяснения того, что наказание, видимо рассчитанное на устрашение нормальных умов, в действительности не оказывает никакого воздействия на психологию среднего человека. Все без исключения статистические данные, касающиеся как стран-аболиционистов, так и других стран, показывают, что нет связи между упразднением смертной казни и преступностью. Последняя ни растет, ни сокращается. Гильотина упорствует в бытии, преступность тоже; между ними не существует другой видимой связи, кроме закона. Вот вывод, который мы можем сделать на основе длинного ряда цифр, содержащихся в статистических данных: в течение  столетий смертная казнь, помимо предумышленного убийства, применялась за другие преступления, и эта высшая мера наказания, существовавшая в течение длительного времени, не привела к исчезновению ни одного из этих преступлений. В течение веков за эти преступления больше не наказывают смертной казнью. Однако их число не увеличилось, а в отношении некоторых уменьшилось. Точно так же смертная казнь за убийство применялась веками, но племя Каина все же не исчезло. В тридцати трех странах, упразднивших смертную казнь или больше ее не применяющих, число убийств не увеличилось. Кто мог бы сделать из этого вывод, что смертная казнь действительно устрашает?

    Консерваторы не могут отрицать ни эти факты, ни эти цифры. Их единственный и последний аргумент показателен. Он поясняет парадоксальную позицию общества, так тщательно скрывающего казни, которые оно считает поучительными. «В самом деле, — говорят консерваторы, — ничто не доказывает, что смертная казнь поучительна; очевидно даже, что она не запугала тысячи убийц. Но мы ничего и не можем знать о тех, кого она устрашила; следовательно, ничто не доказывает, что она не была назидательной». Итак, самое суровое из наказаний, означающее для приговоренного утрату последней надежды и дарующее обществу высшую привилегию, зиждется не на чем ином, как на возможности, не поддающейся проверке. А ведь у смерти нет ни степеней, ни вероятностей. Она придает всему — и степени виновности, и телу —окончательную жесткую форму. Однако у нас она допускается как результат случайности и расчета. Будь даже этот расчет вполне разумным, разве не нужна полная уверенность, чтобы утвердить самую верную из всех смертей? Но приговоренный разрезается на две части не столько за совершенное им преступление, сколько за все преступления, которые могли бы быть совершены и не были, которые могут быть совершены и не будут. В данном случае самая явная неочевидность приводит здесь к самой беспощадной и неумолимой очевидности.

      Я не единственный, кто удивляется такому опасному противоречию. Государство само осуждает его, и его нечистая совесть объясняет противоречивость его позиции. Оно выступает против всякого афиширования этих казней, потому что оно не может утверждать перед лицом фактов, что они когда-либо послужили делу устрашения преступников. Оно не может избежать дилеммы, перед которой его уже поставил Беккариа: «Если нужно чаще демонстрировать народу доказательства силы власти, тогда казни должны производиться часто; но тогда и преступления должны совершаться также часто, что является доказательством того, что смертная казнь отнюдь не оказывает должного воздействия; из этого вытекает, что она одновременно является бесполезной и необходимой». Но что может сделать государство в отношении бесполезной и необходимой кары — разве только утаить ее, не отменяя? То есть государство может сохранить смертную казнь где-нибудь побоку, не без оговорок, в слепой надежде, что хоть кого-то, хоть когда-то остановит при совершении убийства мысль о наказании, что тем самым будет оправдано — пусть об этом никто никогда не узнает — существование закона, больше не имеющего ни здравого смысла, ни практической целесообразности.   Таким образом, для дальнейших утверждений о назидательном характере гильотины государство вынуждено увеличивать число вполне реальных убийств, чтобы не допустить какого-то гипотетического убийства, причем о его малейшей вероятности никогда не будет известно. Не правда ли, странный закон, знающий об убийстве, которое он за собой влечет, но никогда ничего не знающий об убийстве, которому он препятствует.

      Что же остается тогда от этой показательной силы примера, если доказано, что смертная казнь имеет другую, действительно реальную силу, которая низводит людей до позора, сумасшествия и убийства?

      Уже можно проследить последствия этих показательных обрядов для общественного мнения, вызывающих проявление садизма, отвратительного мелкого тщеславия, пробуждаемого у некоторых преступников. Окрестности эшафота чужды благородства; там чувствуются одно лишь отвращение, презрение или самое низкое наслаждение. Все это известно. Приличие также потребовало перемещения гильотины с площади Ратуши на окраины, а затем в тюрьмы. Меньше известно о чувствах тех, кого ремесло обязывает присутствовать на такого рода зрелищах. Послушаем, например, одного начальника английской тюрьмы, признающего, что он испытывает «обостренное чувство личного стыда», и капеллана, говорящего об «ужасе, стыде и унижении». Прежде всего представим себе чувства человека, убивающего по долгу службы, — я имею в виду палача. Ну что можно думать об этих чиновниках, называющих гильотину «велосипедом», а приговоренного «клиентом» или «тюком». Разве только то, что думает о них священник Бела 

Жюст, присутствовавший при казни почти тридцати приговоренных: «По своему цинизму и вульгарности жаргон блюстителей правосудия ни в чем не уступает жаргону преступников». Вот в связи с этим информация одного из помощников палачей о свих перемещениях по провинции: «Эти поездки представляли собой настоящие увеселительные прогулки. Такси и хорошие рестораны — все было наше». Он же пишет, превознося умение палача приводить в действие нож гильотины: «Можно было позволить себе роскошь тащить клиента за волосы». Приведенный здесь пример разнузданности имеет и другие, более серьезные аспекты. Одежда приговоренных, как правило, принадлежит палачу. Деблер старший развешивал их в деревянной лачуге и время от времени приходил на них посмотреть. Но дело обстоит серьезнее. Вот что заявляет помощник палача:

    Новый палач был без ума от гильотины. Иногда он в ожидании служебной повестки целыми днями оставался дома, сидя на стуле, в полной готовности, со шляпой на голове и в пальто.

      Да, мы имеем дело с человеком, о котором Жозеф де Местр говорил, что для его существования необходимо особое решение божественной силы и что без него «порядок уступает место хаосу, троны рушатся и общество исчезает». Вот человек, благодаря которому общество полностью освобождается от виновного, поскольку палач подписывает акт об освобождении из-под стражи и тогда свободный человек отдается в его распоряжение. Этот красивый и торжественный пример, выдуманный нашими законодателями, имеет, по крайней мере, некоторый эффект — он отбивает и разрушает человеческие  качества и разум у тех, кто непосредственно этим занимается. Могут сказать, что речь идет о фигурах исключительных, находящих призвание в самом унижении. Об этом будут говорить с меньшей уверенностью, когда узнают, что сотни людей бесплатно предлагают свои услуги в качестве палачей. У людей нашего поколения, переживших историю последних лет, данная информация не вызовет удивления. Они знают, что в самых мирных и самых обычных обывателях кроется инстинктивное стремление к пыткам и убийствам. Наказание, имеющее целью устрашить неизвестного убийцу, безусловно способствует развитию предрасположенности к убийствам у многих других потенциальных чудовищ. Поскольку мы вынуждены оправдывать наши самые жестокие законы вероятностными рассуждениями, можно не сомневаться в том, что из этих сотен людей, от услуг которых мы отказались, по крайней мере один человек по-своему утолил жажду кровавого инстинкта, пробужденного в нем гильотиной.

        Поэтому, если уж хотят сохранить смертную казнь, то пусть хотя бы освободят нас от ее лицемерного оправдания тем, что она якобы применяется в назидание другим. Давайте называть своим именем эту казнь, которая совершается в полной тайне, не оказывая воздействия на честных людей, покуда они ими являются, становится обаятельным образцом для переставших быть таковыми, и одуряет и развращает тех, кто является ее исполнителями. Безусловно, казнь является страшной физической и моральной пыткой, но она не приносит никакого очевидного результата, кроме разрушительного эффекта. Она наказывает, но не предотвращает ничего, разве что пробуждает инстинкта убийства. Она как бы существует только для того, кто переживает ее в душе месяцами или годами и телом в тот отчаянный и жестокий момент, когда его разрезают на две части, не лишая совсем жизни. Назовем ее своим именем, которое, хотя бы, придаст ей достоинство истины, и признаем, что, в сущности, она является местью.

      Действительно, наказание, которое карает, но не предотвращает, называется местью. Это почти математический ответ общества тому, кто нарушает его основной закон. Этот ответ является таким же древним, как сам человек: он называется талионом. Тот, кто причинил мне боль, в ответ должен получить то же самое; тот, кто выбил мне глаз, сам должен стать одноглазым; наконец, тот, кто убил, должен умереть. Речь идет не о принципе, а о чувстве, выраженном в особо жестокой форме. Талион — явление того же порядка, что и человеческая природа или инстинкт, а не закон. Закон по определению не должен следовать тем же правилам, что и природа. Если убийство заложено в природе человека, то закон создан не для того, чтобы подражать природе или воспроизводить ее. Он создан, чтобы ее исправлять. Однако талион ограничивается тем, что подтверждает и придает силу закона явному проявлению природы. Все мы, зачастую к нашему стыду, познали это проявление, и мы знаем его силу: оно идет к нам от пещерных времен. В этой связи, если мы, французы, возмущаемся, и с полным на то основанием, когда нефтяной король в Саудовской Аравии выступает за международную демократию и поручает мяснику ножом отрезать руки ворам, то сами, однако, мы тоже живем в каком-то средневековье, не имея даже возможности утешения верой. Мы еще определяем справедливость по топорным правилам арифметики. Можно ли считать хотя бы, что эта арифметика точна и что справедливость, даже элементарная, даже ограниченная законной местью, защищается смертной казнью? Нужно ответить — нет.

    Оставим в стороне факт, что часто закон талиона является очевидно неприменимым и что показалось бы чрезмерным наказывать поджигателя путем поджога его собственного дома, как и недостаточным наказывать вора путем изъятия из его банковского счета суммы, эквивалентной совершенной им краже. Допустим, что было бы справедливо и необходимо компенсировать убийство жертвы смертью убийцы. Но смертная казнь это не просто смерть. По своей сути она так же отличается от лишения жизни, как концентрационный лагерь отличается от тюрьмы. Она безусловно является убийством и арифметически компенсирует совершенное убийство. Но она добавляет к смерти регламент, публичную преднамеренность, известную будущей жертве, наконец, организацию, которая сама по себе является источником моральных страданий, более суровых, чем смерть. То есть здесь нет эквивалентности и адекватности. Во многих законодательствах предумышленное преступление рассматривается как более серьезное, чем преступление с применением голого насилия. Но что же тогда представляет смертная казнь, если не самое преднамеренное из убийств, с которым не может сравниться никакое деяние преступника, как бы продумано оно не было? Чтобы достичь эквивалентности, было бы необходимо наказывать смертной казнью только такого преступника, который уведомлял бы свою жертву о моменте, когда он предаст ее страшной смерти, и который после этого месяцами содержал бы ее в заточении в полной своей власти. Столь ужасных вещей в жизни частных лиц не встречается.

    Кроме того, когда наши официальные юристы говорят о предании смерти без страданий, они не знают того, о чем говорят, и, что особенно важно, они лишены воображения. Опустошающий и унизительный страх, которому месяцами и годами подвергается осужденный и которому не подвергалась жертва, является более страшным наказанием, чем смерть. При всем ужасе смертельного насилия в большинстве случаев смерть жертвы приходит стремительно, и жертва не знает, что с ней произошло. Время ужаса отмерено ей вместе с жизнью, и надежда ускользнуть от напавшего на нее безумца, видимо, не покидает жертву никогда. Наоборот, для приговоренного к смерти ужас расписан в деталях. Пытки надеждой чередуются со смертными муками животного отчаяния. Адвокат и священник, из чувства простой гуманности, надзиратели, чтобы приговоренный оставался спокойным, — все единодушно заверяют его, что он будет помилован. Он верит этому всем своим существом, а потом он больше этому не верит. Он верит днем и отчаивается ночью. По мере того, как проходят недели, надежда и отчаяние возрастают и становятся в равной степени невыносимыми. По словам всех свидетелей, изменяется цвет кожи, страх воздействует как кислота. «Знать, что скоро умрешь, это — не страшно, говорит приговоренный тюрьмы Френ. Не знать, будешь ли ты жить, — вот ужас и тоска». Картуш говорил о высшей мере: «Ну и что! Речь идет о том, чтобы провести всего-то скверных пятнадцать минут». Но речь идет о месяцах, а не о минутах. Задолго до этого приговоренный знает, что скоро он будет убит и единственное, что может его спасти, это помилование, что для него весьма похоже на милосердие небесное. Во всяком случае, он больше ни в чем не властен, не может защищать себя сам или кого-то в чем-то убеждать. Все происходит помимо него. Он больше не человек, а вещь, которая ожидает попасть в руки палачей. Он замыкается в границах абсолютной необходимости, как косная материя, но обладает сознанием, которое и является самым страшным его врагом.

      Когда чиновники, задачей которых является убийство этого человека, называют его «тюк», они знают, о чем говорят. Если вы ничего не можете сделать против тех, кто вас ведет, держит или бросает, тогда, в самом деле, вы становитесь пакетом или вещью, или, более того, животным в путах. Но животное еще может отказаться принимать пищу. Приговоренный этого не может. Его заставляют пользоваться специальным режимом (в тюрьме Френ, это режим № 4 с прибавками молока, вина, сахара, варенья, масла); за тем, чтобы он питался, следят. В случае необходимости его заставляют делать это силой. Животное, предназначенное на убой, должно быть в отличной форме. Вещь или зверь имеют право только на эти низведенные до элементарного уровня свободы, которые называются капризами. «Они очень обидчивы», — заявляет без иронии главный надзиратель тюрьмы Френ, говоря о приговоренных к смерти. Это не вызывает сомнения, но как по-другому объединить свободу и это достоинство воли, без которых человек не может обойтись? Обидчивый или нет, но после вынесения приговора осужденный попадает в невозмутимо работающую машину. В течение нескольких недель он крутится в шестеренках, которые определяют всего поведение и в конечном счете передают в руки, которые уложат его в машину для убийства. Тюк зависит уже не от случайностей, господствующих над живым существом, но подчиняется механическим законам, которые позволяют ему безошибочно предвидеть день его обезглавливания.

      Этот день заканчивает его существование как объекта. В три четверти часа, отделяющих его от казни, уверенность в неизбежной смерти подавляет все; связанный и покорный зверь познает ад, по сравнению с которым кажется смешным тот ад, которым ему угрожают. В общем, греки с их цикутой были более гуманными. Они предоставляли своим осужденным относительную свободу, возможность отложить или ускорить время их собственной смерти. Они давали им право выбора между самоубийством и казнью. Мы же, для большей надежности, творим правосудие сами. Но истинное правосудие могло бы совершиться лишь в том случае, если бы преступник, сообщив о своем решении за несколько месяцев заранее, пришел к своей жертве, прочно связал бы ее, при том что ей было известно, что она будет казнена через час, и, наконец, использовал бы этот час для подготовки орудия смерти. Разве какой преступник поставил когда-нибудь свою жертву в такое отчаянное и беспомощное положение?

    Это безусловно объясняет странную покорность, обычно проявляемую приговоренными в момент их казни. Люди, которым нечего терять, могли бы сделать свою последнюю ставку и предпочесть погибнуть от шальной пули или если уж на гильотине, то в безумной борьбе, притупляющей способность рассуждать. В некотором смысле это была бы добровольная смерть. Однако замечено, что, за редким исключением, осужденный идет на смерть угрюмо, в каком-то вялом, подавленном состоянии. Несомненно, именно это подразумевают журналисты, когда пишут, что приговоренный мужественно принял смерть. Это означает, что приговоренный не наделал шума, не вышел за рамки своего положения«тюка» и что все ему за это признательны. В таком позорном деле основной его участник продемонстрировал самое примерное поведение, надеясь на то, что позор не продлится слишком долго. Но комплименты и свидетельства о мужестве являются составной частью общей мистификации, окружающей смертную казнь, так как зачастую приговоренный будет выглядеть настолько более приличным, насколько больше страха он испытывает. Он удостоится похвалы нашей прессы только в том случае, если его страх и чувство безысходности достаточно велики, чтобы опустошить его до конца. Я хочу, чтобы к моей мысли отнеслись со вниманием. Некоторые приговоренные, политики или не политики, умирают героически, и о них следует говорить с восхищением и должным уважением. Но большинство из них не знают другого молчания, кроме молчания от страха, другой невозмутимости, кроме невозмутимости от ужаса, и мне кажется, что это ужасное молчание заслуживает еще большего уважения. Когда священник Бела Жюст предложил юному преступнику, за несколько мгновений до виселицы, написать своим близким, и тот успел ответить: «У меня не хватает храбрости  даже на это», —то как священник, услышав это признание в слабости, мог не преклониться перед тем, что для человека является самым ничтожным и самым святым? Те, которые молчат и о которых известно, что они испытали, по маленькой лужице, оставшейся на том месте, откуда их уводят на казнь, — да кто осмелится сказать, что они умерли как трусы? А как тогда квалифицировать тех, кто их довел до этой трусости? В конце концов, каждый убийца, совершая преступление, рискует стать жертвой самой ужасной смерти, в то время как те, кто его убивает, не рискуют ничем, кроме продвижения по службе.

То, что в этот момент испытывает человек, выходит за рамки всякого разумения. Ни добродетель, ни храбрость, ни умственные силы, ни даже невинность не играют тут никакой роли. В этот момент все ввергается в состояние первобытного ужаса, где не действуют никакие рассуждения. Чувству справедливости, равно как и чувству достоинства, здесь места уже нет.

       Сознание невиновности не дает иммунитета от страха... Я видел, как мужественно умирают настоящие бандиты, тогда как невиновные шли на смерть дрожа всем телом...

      Когда тот же человек добавляет, что, судя по его опыту, малодушие скорее проявляется у интеллигентов, он не считает эту категорию людей менее мужественной, чем другие; но ей свойственно большее воображение. Перед лицом неизбежной смерти человек, независимо от своих убеждений, потрясен до глубины души. Одно только чувство беспомощности и одиночества, охватывающее связанного преступника перед лицом сообщества, требующего его смерти, само по себе уже становится невообразимой карою. В этой связи было бы лучше, если бы казнь была публичной. Тогда актерство, свойственное каждому человеку, могло бы прийти на помощь загнанному животному — сыграть роль, хотя бы в собственных глазах. Ночь и тайна беспомощны. И в этот страшный час проявление мужества, духовных сил, даже веры, может носить лишь случайный характер. Как правило, человек уничтожен ожиданием смертной казни задолго до смерти. Ему устраивают две смерти, причем первая хуже второй, хотя он убивал один раз. По сравнению с этой пыткой наказание в виде талиона представляется еще цивилизованным законом. Оно никогда не требовало лишить обоих глаз того, кто выбил один глаз у своего собрата.

      Следует иметь в виду, что эта вопиющая несправедливость отзывается на родственниках казненного. У жертвы есть близкие, страдания которых, как правило, не имеют границ и которые по большей части требуют отмщения. Они достигают своего, а родственники приговоренного переживают самое тяжкое несчастье, которое для них является наказанием, выходящим за пределы всякой справедливости. Ожидание матери или отца в течение долгих месяцев, комната для свиданий в тюрьме, фальшивые фразы, которыми обмениваются с приговоренным во время коротких встреч, в конце концов, картина самой казни — все эти мучения не предусмотрены для близких жертвы. Каковы бы ни были чувства последних, они не могут желать, чтобы месть настолько превышала преступление и так истязала людей, поневоле разделяющих их собственное горе

      Отец мой, я помилован, пишет приговоренный к смерти; я еще не могу полностью осознать выпавшее мне счастье; мое помилование было подписано 30 апреля и сообщение об этом сделано в среду после моего возвращения из приемной. Я сразу же попросил предупредить отца и мать, которые еще не вышли из Сантэ. Представьте, как они будут счастливы.

      Действительно, это можно себе представить, точно так же, как можно представить себе и непрестанное горе до извещения о помиловании, и безысходное отчаяние тех, кто получает другое извещение, которое казнит их без закона, несчастных и невиновных.

      В завершение разговора о законе талиона следует заметить, что даже в своей первоначальной форме он может распространяться только на двух индивидуумов, один из которых абсолютно невиновен, а другой абсолютно виновен. Жертва, естественно, невиновна. Но общество, которое, как предполагается, должно его представлять, может ли оно претендовать на свою невиновность? Разве оно не несет ответственность, хотя бы частично, за преступление, которое им наказывается с такой жестокостью?

      Эта тема широко рассматривалась, и я не буду повторять соображения, изложенные многими мыслителями с XVIII века. Впрочем, их можно обобщить одной фразой: всякое общество имеет преступников, которых оно заслуживает. Что касается Франции, то нельзя не отметить обстоятельства, которое должно бы сделать наших законодателей более скромными. Отвечая в 1952 году на анкету«Фигаро» о смертной казни, один полковник утверждал, что введение пожизненных каторжных работ в качестве высшей меры наказания означало бы создание домов преступлений. Этот офицер высокого ранга, кажется, не знал, — и я рад за него, — что мы уже имеем дома преступлений, которые существенно отличаются от наших централов тем, что из них можно выйти в любой час дня и ночи: это бистро и трущобы — носители славы нашей Республики. Об этом нельзя говорить, оставаясь в рамках умеренности.

        Статистика оценивает в 64 000 количество перенаселенных жилищ (от 3 до 5 человек на комнату)в одном только Париже. Конечно, детоубийца — это особо отвратительная тварь, не вызывающая сострадания. Возможно также (я повторяю — возможно), никто из моих читателей, оказавшийся в условиях такой тесноты, не пойдет на убийство ребенка. Поэтому речь идет не о том, чтобы преуменьшать виновность некоторых чудовищ. Но эти чудовища, проживай они в более приличных условиях, может быть, не имели бы случая зайти так далеко. Наименьшее, что можно сказать, — это то, что не они одни являются виновниками, и трудно представить, чтобы право их наказывать было предоставлено даже тем, кто предпочитает субсидировать разведение свеклы, а не строительство.

        Алкоголь является еще более ярким проявлением этой скандальной ситуации. Известно, что французская нация постоянно одурманивается своим парламентским большинством, по причинам в большинстве случаев позорным. Но уровень ответственности алкоголя в генезисе кровавых преступлений потрясает. Один адвокат (мэтр Гийон) оценил его в 60%. По мнению доктора Лягриффа, этот процент составляет от 41,7 до 72%. Опрос, проведенный в1951 году в сортировочном центре тюрьмы Френ среди приговоренных по общеуголовным статьям, выявил 29% хронических алкоголиков и 24% лиц, склонных к алкоголизму. Наконец, 95% детоубийц являются алкоголиками. Это знаменательные цифры. Мы можем для сравнения привести цифру еще более впечатляющую: в декларации, представленной в 1953 году в налоговые органы фирмой по производству аперитивов, говорится о 410 миллионах прибылей. Сравнение этих цифр позволяет информировать акционеров упомянутой фирмы и депутатов от алкоголя о том, что они убили больше детей, чем они думают. Являясь противником смертной казни, я весьма далек от того, чтобы требовать для них смертного приговора. Но для начала представляется необходимым и срочным проводить их под военным эскортом на ближайшую казнь детоубийцы, а после этого вручить им статистический бюллетень с цифрами, о которых я говорил.