Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Ридер КВ часть 1 / СОЦИОЛОГИЯ 1 Курс - Ридер / Структурный функционализм. Хрестоматия.doc
Скачиваний:
20
Добавлен:
29.03.2016
Размер:
1.66 Mб
Скачать

1. Методологические основы

1. Слово «смысл» имеет здесь два значения.

Он может быть: а) смыслом, действительно субъективно предполагаемым действующим лицом в данной исторической ситуации, или приближенным, средним смыслом, субъективно предполагаемым действующими лицами в определенном числе ситуаций; б) теоретически конструированным чистым типом смысла, субъективно предполагаемым гипотетическим действующим лицом или действующими лицами в данной ситуации. Здесь вообще не идет речь о каком-либо объективно «правильном» или метафизически постигнутом «истинном» смысле. Этим эмпирические науки о действии — социология и история — отличаются от всех догматических наук юриспруденции, логики, этики, — которые стремятся обнаружить в своих объектах «правильный», «значимый» смысл.

2. Граница между осмысленным действием и поведением чисто реактивным (назовем его так), не связанным с субъективно предполагаемым смыслом, не может быть точно проведена. Значительная часть социологически релевантного действия, особенно чисто традиционного по своему характеру (см. ниже), находится на границе того и другого. Осмысленное, то есть доступное пониманию, действие в ряде психофизических случаев вообще отсутствует, в других — может быть обнаружено только специалистами. Мистические, то есть адекватно не предаваемые словами, переживания не могут быть полностью поняты теми, кому они недоступны. Однако способность воспроизвести действие не есть обязательная предпосылка его понимания:

«Чтобы попять Цезаря, не надо быть Цезарем». Полное сопереживание — важное, но не абсолютно непреложное условие понимания смысла. Доступные и недоступные пониманию компоненты какого-либо процесса часто переплетаются и связываются.

3. Всякая интерпретация, как и наука вообще, стремится к «очевидности». Очевидность понимания может быть по своему характеру либо рациональной (то есть логической или математической), либо — в качестве результата сопереживания и вчувствования — эмоционально и художественно рецептивной. Рациональная очевидность присуща тому действию, которое может быть полностью доступно интеллектуальному пониманию в своих преднамеренных смысловых связях. Посредством вчувствования очевидность постижения действия достигается и результате полного сопереживания того, что пережито субъектом в определенных эмоциональных связях. Наиболее рационально понятны, то есть здесь непосредственно и однозначно интеллектуально постигаемы, прежде всего смысловые связи, которые выражены в математических или логических положениях. Мы совершенно отчетливо понимаем, что означает, когда кто-либо в ходе своих мыслей или аргументации используют правило 2х2=4 или теорему Пифагора или строит цепь логических умозаключений в соответствии с «правильными», по нашим представлениям, логическими законами. Столь же понятны нам действия того, кто, отправляясь от «известных» «опытных данных» и заданной цели, приходит к однозначным (по нашему опыту) выводам в вопросе о выборе необходимых средств.

Любое истолкование подобного рационально ориентированного целенаправленного действия обладает — с точки зрения понимания использованных средств — высшей степенью очевидности. Если не с такой же полнотой, то все-таки с достаточной ясностью, соответствующей присущей нам потребности в объяснении, мы понимаем такие «заблуждения» (в том числе смешение проблем), которые не чужды нам самим или возникновение которых мы способны посредством вчувствования сопереживать. Напротив, высочайшие «цели» и «ценности», на которые, как показывает опыт может быть ориентировано поведение человека, мы часто полностью понять не можем, хотя в ряде случаев способны постигнуть его интеллектуально; чем больше эти ценности отличаются от наших собственных, важнейших для нас ценностей, тем труднее нам понять их в сопереживании посредством вчувствования, силою воображения. В зависимости от обстоятельств нам в ряде случаев приходится либо удостоверяться чисто интеллектуальным истолкованием названных ценностей, либо, если и это оказывается невозможным, просто принять их как данность и попытаться по возможности понять мотивированное ими поведение посредством интеллектуальной интерпретации или приближенного сопереживания (с помощью вчувствования) его общей направленности. Сюда относятся многие высочайшие акты религиозности и милосердия, недоступные тому, для кого они не существуют в качестве ценностей; в равной степени как не доступен и крайний рационалистический фанатизм, например, учения о «правах человека» тем, кто полностью его отвергает. Аффекты (страх, гнев, честолюбие, зависть, ревность, любовь, воодушевление, гордость, мстительность, почтение, преданность, различные стремления) и основанные на них иррациональные (с позиции целерационального поведения) реакции мы способны эмоционально сопереживать тем интенсивнее, чем более сами им подвержены; если же они значительно превышают по своей интенсивности доступные нам переживания, мы можем понять их смысл посредством вчувствования и рационально выявить их влияние на характер поведения индивида и применяемые им средства.

Для типологического научного исследования все иррациональные, эмоционально обусловленные смысловые связи, определяющие отношение индивида к окружающему и влияющие на его поведение, наиболее обозримы, если изучать и изображать их в качестве «отклонений» от чисто целерационально сконструированного действия. Так, например, для объяснения «биржевой паники» целесообразно сначала установить, каким было бы рассматриваемое поведение без влияния иррациональных аффектов, а затем ввести эти иррациональные компоненты в качестве «помех».

Равным образом и при исследовании какой-либо политической или военной акции целесообразно установить, каким было бы поведение участников события при знании ими всех обстоятельств дела, всех намерений и при строго целерационально (в соответствии со значимым для нас опытом) ориентированном выборе средств. Лишь в этом случае возможно свести отклонения от данной конструкции к обусловившим их иррациональным факторам. Следовательно, в подобных случаях конструкция целерационального действия — вследствие своей понятности и основанной на рациональности однозначности — служит в социологии типом («идеальным типом»), с помощью которого реальное, обусловленное различными иррациональными факторами (аффектами, заблуждениями) поведение может быть понято как «отклонение» от чисто рационально сконструированного.

Лишь в этом смысле и только по своей методологической целесообразности метод «понимающей» социологии «рационалистичен». Его не следует, конечно, трактовать как рационалистическую предпосылку социологии; его надо рассматривать только как методический прием и ни в коем случае не делать в данном случае вывод о действительном преобладании рационального в повседневной жизни. Ведь для понимания того, в какой степени рациональные целенаправленные моменты определяют действительное поведение — или не определяют его, — все эти соображения не имеют ни малейшего значения. (Тем самым мы отнюдь не отрицаем возможность неуместного применения рационалистического истолкования. К сожалению, опыт подтверждает реальность такой опасности.)

4. Во всех науках о поведении должны быть приняты во внимание такие чуждые смыслу явления, как повод к определенным действиям, результат каких-либо событий, стимулирование решений или препятствие их принятию. Поведение, чуждое осмыслению, не следует идентифицировать с «неодушевленным» или «нечеловеческим» поведением. Каждый артефакт, например «машина», может быть истолкован и понят только исходя из того смысла, который действующий человек (ориентированный на самые различные цели) связывает с его изготовлением и применением; без этого соотнесения назначение такого артефакта остается совершенно непонятным. Следовательно, пониманию в данном случае доступна только его соотнесенность с действиями человека, который видит в нем либо «средство», либо цель и ориентирует на это свое поведение. Только в этих категориях возможно понимание такого рода объектов. Чуждыми смыслу остаются все процессы или явления (живой или мертвой природы, связанные с человеком или происходящие вне его), лишенные предполагаемого смыслового содержания, выступающие не в качестве «средства» или «цели» поведения, а являющие собой лишь его повод, стимул или помеху. Так, например, штормовой прилив, в результате которого образовался Долларт в начале XII в., имел (быть может) «историческое» значение в качестве повода к процессу переселения, оказавшего достаточно серьезное влияние на последующую историю названного региона. Процесс угасания и органический жизненный цикл вообще — от беспомощности ребенка до беспомощности старца — имеют, конечно, первостепенное социологическое значение ввиду различий в человеческом поведении, которое всегда ориентировалось и продолжает ориентироваться на это обстоятельство. Иную категорию образуют недоступные пониманию опытные данные о процессах, связанных с психическими и психофизиологическими явлениями (с утомлением, упражнениями памяти и т.п.), а также, например, такие процессы, как эйфории при различных аскетических самоистязаниях, расхождение индивидуальных реакций по темпу, виду, ясности и т.д. В конечном итоге положение дел здесь такое же, как и при других недоступных пониманию явлениях. В подобных случаях и в аспекте практической деятельности, и в аспекте понимающего рассмотрения они принимаются как «данность», с которой надо считаться.

Возможно, что в будущем исследование выявит недоступное пониманию единообразие и в специфически осмысленном поведении, хотя до сих пор такие закономерности установлены не были. Так, различия в биологической наследственности (например, «расовые») — если и поскольку были бы сделаны статистически подтвержденные выводы об их влиянии на тип социологически релевантного поведения, особенно на социальное поведение, в аспекте его смысловой соотнесенности — следовало бы принять в социологии как данность, наподобие того, как принимаются физиологические факты, такие, как потребность человека в питании или воздействие старения на его поведение. Признание каузального значения таких данных, безусловно, ни в какой мере не изменило бы задач социологии (и наук о поведении вообще), которые заключаются в интерпретирующем понимании осмысленно ориентированных человеческих действий. Социология должна была бы в этом случае только включить в определенные пункты своих допускающих интерпретированное понимание мотивационных связей факты, недоступные пониманию (например, типическую связь между повторяемостью определенной целевой рациональности с черепным индексом или цветом кожи или какими-нибудь другими наследственными характеристиками), которые отчасти принимаются во внимание и теперь (см. выше).

5. Понимание может быть:

непосредственным пониманием предполагаемого смысла действия (в том числе и высказывания). Мы непосредственно «понимаем», например, смысл правила 2х2=4, когда мы слышим или читаем его (рациональное непосредственное понимание мыслей), или гневную вспышку, которая проявляется в выражении лица, междометиях, иррациональных жестах (иррациональное непосредственное понимание аффектов), действие дровосека, человека, протягивающего руку к двери, чтобы закрыть ее, охотника, прицеливающегося, чтобы выстрелить в зверя (рациональное непосредственное понимание действий).

Но пониманием мы называем также:

2) объясняющее понимание. Мы «понимаем» мотивационно, какой смысл вкладывал в правило 2х2=4 тот, кто его высказал или записал, почему он это сделал именно теперь и в этой связи, если видим, что он занят коммерческой калькуляцией, демонстрацией научного опыта, техническими расчетами или любой другой деятельностью, в рамки которой по своему понятному нам смыслу данное правило может быть включено, где оно обретает понятную нам смысловую связь (понимание рациональной мотивации). Мы понимаем действия тою, кто рубит дрова или прицеливается перед выстрелом, не только непосредственно, но и мотивационно, в том случае, если нам известно, что первый действует либо за плату, либо для своих хозяйственных нужд, либо отдыхая от других дел (рациональное действие), либо стремясь снять возбуждение (иррациональное действие), а прицеливающийся перед выстрелом человек действует либо по приказу, выполняя приговор или сражаясь с врагом (то есть рационально), либо из мести (под влиянием аффекта, то есть иррационально). Мы можем, наконец, мотивационно понять гнев, если знаем, что он вызван ревностью, ущемленным тщеславием, покушением на честь (действие, обусловленное аффектом, то есть иррациональное по своим мотивам). Все это — понятные нам смысловые связи, понимание их мы рассматриваем как объяснение фактического действия. Следовательно, в науке, предметом которой является смысл поведения, «объяснить» означает постигнуть смысловую связь, в которую по своему субъективному смыслу входит доступное непосредственному пониманию действие. (О каузальном значении этого объяснения см. ниже § 6.) Во всех этих случаях, в том числе и тех, где действуют аффекты, мы будем определять субъективный смысл событий, а также и смысловые связи как предполагаемый смысл (выходя тем самым за рамки обычного словоупотребления, где о «предположении» в таком понимании говорят только при рациональном или целенаправленном поведении).

«Понимание» во всех этих случаях означает интерпретирующее постижение: а) реально предполагаемого в отдельном случае (при историческом анализе событий), б) предполагаемого, взятого в среднем и приближенном значении (при социологическом рассмотрении массовых явлений), в) смысла или смысловой связи в научно конструируемом чисто типе («идеальном типе») некоего часто повторяющегося явления. Подобными идеально-типическими конструкциями служат, например, разработанные чисто теоретическим экономическим учением понятия и «законы». Они показывают, каким было бы определенное человеческое поведение, если бы оно носило строго целенаправленный характер, было бы свободно от заблуждений и аффектов и если бы оно ориентировалось на совершенно однозначную цель (экономику). Реальное поведение чрезвычайно редко (например, в ряде случаев на бирже), и то только приближенно, соответствует конструкции идеального типа.

Каждое толкование стремится, конечно, к ясности. Однако сколь бы ясным по своему смыслу ни было толкование, оно тем самым еще не может претендовать на каузальную значимость и всегда остается лишь наиболее вероятной гипотезой, а) «Мотивы», которые данный индивид приводит, и те, которые он «подавляет» (то есть скрытые мотивы), часто настолько маскируют — даже в сознании самого действующего лица -подлинную связь его действий, что и субъективно искренние свидетельства имеют лишь относительную ценность. В этом случае задача социологии — выявить связь между отдельными мотивами и посредством истолкования установить ее подлинный характер, невзирая на то что она обычно (или большей частью) не может считаться полностью конкретно предполагаемой, осознанной индивидом. Это — пограничный случай истолкования смысла поведения, б) В основе поведения, представляющегося нам «одинаковым» или «похожим», могут лежать самые различные смысловые связи, и мы «понимаем» значительно отклоняющиеся друг от друга, подчас противоречивые типы поведения в ситуациях, которые мы считаем «однородными». (Примеры этого см. в работе Зиммеля «Проблемы философии истории»). в) Действующие в определенных ситуациях люди часто испытывают противоречивые, борющиеся друг с другом импульсы, которые мы, несмотря на их различия, «понимаем». Однако в какой степени и с какой силой выражают себя в поведении человека эти различные, ведущие «мотивационную борьбу», одинаково нам понятные смысловые связи удается, как показывает опыт, установить в большинстве случаев лишь приближенно и, уж во всяком случае, без полной уверенности в правильности наших выводов. Подлинное решение данного вопроса дает лишь результат мотивационной борьбы. Следовательно, здесь, как и в любой другой гипотезе, необходимую верификация нашего понимания смысла и его истолкования дает результат, фактический ход событий. К сожалению, такая верификация может быть с относительной точностью достигнута при проведении психологических экспериментов только в редких, специфических по своему типу случаях — с самой различной степенью приближенности (также в ограниченном числе случаев) при статистическом исчислении однозначных массовых явлений. В остальном мы располагаем только возможностью сравнивать наибольшее число доступных нам исторических процессов или явлений повседневной жизни, одинаковых во всем, кроме одного решающего пункта — «мотива» или «импульса», исследуемого нами в его практическом значении. Это — важная задача сравнительной социологии. Часто, правда, остается только возможность применить столь ненадежное средство, как «мысленный эксперимент»; он состоит в том, что мы мысленно устраняем отдельные компоненты мотивационного ряда и контролируем затем вероятный процесс развития, чтобы таким образом применить метод каузального сведения.

Например, так называемый «закон Грешема» — это рационально убедительное истолкование человеческого поведения при заданных условиях и идельно-типической предпосылке чисто целерационального поведения. В какой степени действительные действия соответствуют этому закону, показывает только (выраженный в принципе в той или иной мере статистически) подсчет, свидетельствующий о фактическом исчезновении из денежного обращения неполноценных монет; в самом деле, как правило, опыт в значительной степени подтверждает значимость «закона Грешема». В данном случае познание фактически шло таким путем: сначала был получен экспериментальный материал, затем сформулировано его истолкование. Однако без такой интерпретации фактов мы не могли бы каузально объяснить данное явление. С другой стороны, отсутствие доказательства, что мысленно установленный ((мы будем исходить из этого) характер поведения действительно в той или иной степени встречается, означало бы, что, невзирая на его теоретическую убедительность, данный «закон» — просто конструкция, не представляющая ценности для анализа конкретного поведения людей. В нашем примере соответствие адекватности по смыслу и верификации посредством опыта очевидно: достаточное количество таких случаев подтверждает значимость произведенной проверки. Что касается остроумной, убедительной гипотезы Э. Майера о каузальном значении битв при Марафоне, Саламине и Платеях для специфического развития эллинской (а следовательно, и всей западной) культуры, гипотезы, в которой он опирается на ряд симптоматических моментов (на отношение к персам эллинских оракулов и пророков), то она может быть проверена только с

помощью данных о поведении персов там, где они одержали победу (в Иерусалиме, Египте, Малой Азии), хотя и такое доказательство остается во многих отношениях несовершенным. Аргументом в пользу указанной гипотезы может служить ее серьезная рациональная убедительность. Однако в очень многих случаях, казалось бы, вполне убедительного исторического каузального сведения нет ни малейшей возможности прибегнуть даже к такой проверке, которая оказалась возможной в предыдущем примере. Тогда каузальное сведение остается чистой «гипотезой».

7. «Мотивом» называется некое смысловое единство, представляющееся действующему лицу или наблюдателю достаточной причиной для определенного действия. «Адекватным смыслу» мы назовем единое в своих проявлениях действие в той мере, в какой соотношение между его компонентами представляется нам с позиций нашего привычного мышления и эмоционального восприятия типичным (мы обычно говорим, правильным) смысловым единством. «Каузально адекватной» мы назовем последовательность событий, если в соответствии с опытными правилами можно предположить, что она всегда будет таковой. (Адекватным смыслу является правильное в соответствии с принятыми нормами исчисления или мышления решение задач. Каузально адекватной — в рамках статистической повторяемости — основанная на опытных правилах вероятность «правильного» или «неправильного» -соответственно упомянутым нормам — решения, следовательно, и вероятность типичной «ошибки в вычислениях» или типичного «смешения проблем»). Следовательно, каузальное объяснение означает, что в соответствии с правилом вероятности (каким-либо образом выраженным, редко — в идеальном случае квантитативно) за определенным наблюдаемым (внутренним или внешним) событием следует определенное другое событие (или сопутствует ему).

Правильное каузальное толкование конкретного действия означает, что соответствие внешнего хода событий его мотивам познано правильно и что они стали понятны по смыслу своего соотношения. Правильное каузальное толкование типичного действия (понятного типа действия) означает, что процесс, принятый в качестве типичного, представляется (в известной степени) адекватным смыслу и может быть установлен как (в известной степени) каузально адекватный. Если же адекватность смыслу отсутствует, то, невзирая на высокую степень регулярности (внешнего или психического процесса), допускающую точное цифровое выражение его вероятности, мы имеем дело только с непонятной (или не вполне понятной) статистической вероятностью. С другой стороны, даже самая

очевидная адекватность смыслу имеет для социологии значение правильного каузального определения лишь в той мере, в какой может быть доказана вероятность (любым образом выраженная) того, что рассматриваемое действие в самом деле обычно протекает адекватно смыслу с повторяемостью, допускающей достаточное или приближенное выражение (в среднем или идеально-типическом случае). Лишь такого рода статистические виды регулярности, которые соответствуют субъективно понятному смыслу социального действия, являются (в принятом здесь значении) типами понятного действия, то есть «социологическими закономерностями». Лишь те рациональные конструкции понятному по своему смыслу действия представляют собой социологические типы реальных процессов, которые хотя бы приближенно, можно наблюдать в реальности. Дело совсем не и том, что реальная вероятность повторяемости действия всегда прямо пропорциональна возможности выявить его адекватность смыслу. В каждом данном случае это устанавливается только экспериментальным путем. Объектом статистических исчислений могут быть как лишенные смысла, так и осмысленные процессы. (Существует статистика смертности, утомляемости, машинной производительности, выпадения осадков). Социологическая же статистика занимается исчислениями только осмысленных процессов (статистика уголовных преступлений, профессий, цен, посевной площади). Само собой разумеется, что часто встречаются случаи, объединяющие оба типа; сюда относятся, например, статистика урожая.

8. События и единообразия, которые, будучи в принятом здесь смысле непонятными, не могут быть определены как «социологические факты» или закономерности, конечно, не становятся от этого менее важными. В том числе и для социологии в принятом здесь смысле этого слова. (Мы ограничиваемся в нашем исследовании «понимающей социологией», не собираясь никому ее навязывать, что, впрочем, и не в наших силах.) Они просто перемещаются — и это методически необходимо — в другую сферу, сферу условий, поводов, помех, благоприятных факторов и т.п.

9. «Поведение» в качестве понятной по своему смыслу ориентации собственных действий всегда являет собой для нас действие одного или нескольких отдельных лиц.

Для иных познавательных целей, может быть, и полезно, ниже необходимо, рассматривать, например, индивида как объединение «клеток» или совокупность биохимических реакций или полагать, что его «психическая» жизнь констатируется из ряда отдельных элементов (квалифицированных любым образом). Такой метод, бесспорно, может дать ценные познавательные данные (каузальные правила). Однако это выраженное в правилах поведение элементов мы не понимаем. Не понимаем и тогда, когда речь идет о психических элементах, причем тем в меньшей степени, чем точнее они постигнуты в их естественнонаучном значении. Для интерпретации, основанной на предполагаемом смысле, такой метод неприемлем. Между тем для социологии (в принятом здесь значении слова) и истории объектом постижения является именно смысловая связь действий. За поведением физиологических единиц, например клеток, или каких-либо психических элементов мы можем (в принципе во всяком случае) наблюдать и пытаться вывести из этого наблюдения какие-либо заключения, устанавливать правила («законы») и с их помощью каузально объяснять, то есть подводить под правила отдельные феномены. Однако интерпретирующее понимание поведения принимает во внимание подобные факты и правила лишь в той мере (и в том смысле), как и любые другие — физические, астрономические, геологические, метеорологические, географические, ботанические, зоологические, физиологические, анатомические, субъективно не осмысленные психопатологические факты или естественнонаучные условия технических фактов.

Для других (например, юридических) познавательных целей или для целей практических, может быть, напротив, целесообразно и даже неизбежно рассматривать социальные образования («государство», «ассоциацию», «акционерное общество», «учреждение») совершенно так же, как отдельных индивидов (например, как носителей прав и обязанностей или как субъектов, совершающих релевантные в правовом отношении действия). Для понимающей социологии, интерпретирующей поведение людей, эти образования — просто процессы и связи специфического поведения отдельных людей, гак как только они являют собой понятных для нас носителей осмысленных действий. Несмотря на это, однако, социология и для своих целей не может игнорировать коллективные мысленные образования, полученные с других позиций. Ибо толкование поведения связано с этими коллективными понятиями следующим образом:

а) Социология также часто вынуждена пользоваться подобными коллективными понятиями (нередко совершенно одинаково обозначая их), для того чтобы вообще обрести понятную терминологию. Так, например, в юридической и повседневной речи под «государством» понимают как понятие, так и фактическое социальное поведение, для которого должны быть значимы правовые установления. Для социологии в понятие «государство» необязательно входят только релевантные в правовом отношении компоненты или именно они. И уж во всяком случае, она не занимается «действиями» коллективных субъектов. Если в социологии речь идет о «государстве» или «нации», об «акционерном обществе» или о «семье», о «воинском подразделении» и других «образованиях» такого рода, то имеется к виду только определенный тип поведения отдельных людей, конкретный или конструированный в качестве возможного. Другими словами, в юридическое понятие, которое здесь используется из-за его точности и распространенности, вводится совсем иное смысловое содержание.

б) При толковании поведения необходимо принимать во внимание тот основополагающий факт, что коллективные образования, заимствуемые социологией из повседневного, юридического (или любого другого специального по своему характеру) мышления, являют собой определенные представления в умах конкретных людей (не только судей и чиновников, но и «публики») о том, что отчасти реально существует, отчасти должно было бы обладать значимостью; на эти представления люди ориентируют свое поведение, эти коллективные образования имеют огромное, подчас решающее каузальное значение для поведения людей. В первую очередь как представления о том, что должно (или не должно) иметь значимость. Современное государство в значительной степени функционирует как комплекс специфических совместных действий людей потому, что определенные люди ориентируют свои действия на представление, что оно существует или должно существовать; потому, следовательно, что юридически ориентированные установления сохраняют свою значимость. Подробнее об этом будет сказано ниже.

Если бы в рамках чисто социологической терминологии и можно было полностью исключить (что было бы проявлением излишнего педантизма, осложняющего исследование) эти понятия — используемые в повседневной речи не только там, где они должны иметь юридическую силу, но и в применении к реальным событиям — и заменить их новыми терминами, то для данного важного явления даже это, безусловно, исключено.

в) Метод так называемой «органической» социологии (классическим примером может служить интересная книга Шеффле «Структура и жизнь социального тела») направлен на то, чтобы объяснить совокупность социальных действий, отправляясь от «целого» (например, «народного хозяйства», в (рамках которого индивид и его поведение толкуются подобно тому, как в физиологии объясняется функция «органа» тела в «системе» организма, то есть с точки зрения «сохранения» организма в целом). (Ср. знаменитое изречение в лекции одного физиолога: «§ X. Селезенка. О селезенке, господа, мы ничего не таем. Вот все о селезенке!» Конечно, этот физиолог достаточно много «знал» о селезенке — ему было известно, где она находится, известна ее величина, форма и т.п.; он не мог только определить ее «функцию» и отсутствие такой возможности он называл «незнанием»). Здесь мы не будем касаться того, в какой мере в других дисциплинах функциональный метод, рассмотрение частей некоего «целого» считается (вынуждено) исчерпывающим; известно, что в биохимическом и биомеханическом анализе указанный метод признан недостаточным. В интерпретирующей социологии такой метод может служить следующим целям:

1. Практической наглядности и предварительной ориентации. В этой его функции он бывает чрезвычайно полезен, даже необходим; однако переоценка его познавательной ценности и излишняя его реификация может принести большой вред.

2. В ряде случаев только указанный метод позволяет нам выявить тот тип социального поведения, интерпретирующее понимание которого важно для объяснения определенных связей. Однако на этой стадии социологическое исследование (в нашем понимании) только начинается. Ведь, изучая «социальные образования» (в отличие от «организмов»), мы способны выйти за пределы простого установления функциональных связей и правил («законов») и дать то, что совершенно недоступно всем «естественным наукам» (устанавливающим для событий и образований каузальные правила, на основании которых затем «объясняются» отдельные события). Мы понимаем поведение отдельных индивидов, участвующих в событиях, тогда как поведение клеток мы «понять» не можем, а можем только постигнуть его функционально, а затем установить правила данного процесса. Преимущество интерпретирующего объяснения по сравнению с объяснением, основанным на наблюдении, достигается, правда, за счет большей гипотетичности и фрагментарности полученных выводов, но тем не менее именно оно является специфическим свойством социологического познания.

Мы оставляем в стороне вопрос, в какой мере поведение животных может быть нам «понятным» по своему смыслу, а также обратное: в какой мере смысл наших действий «понятен» животным — то и другое очень неопределенно по своему значению и своим границам, — другими словами, мы не ставим здесь проблему, в какой мере теоретически мыслима социология, изучающая отношение человека к животным (домашним и диким). Многие животные «понимают» приказание, гнев, любовь, агрессивность и часто реагируют на них совсем не только механически и инстинктивно, но и в какой-то степени сознательно, осмысленно и ориентируясь на свой опыт. По существу, и наша способность вчувствоваться в поведение «первобытных людей» не многим больше. Для понимания субъективного смысла в поведении животного мы либо вообще не располагаем верными средствами, либо располагаем ими в очень незначительной степени: известно, что проблемы психологии животных столь же интересны, сколь трудны. Мы таем, что в животном мире существуют сообщества -моногамные и полигамные «семьи», стада, стаи, даже «государство» с разделением функций. (Степень дифференцирования функций в сообществах животных отнюдь не параллельна степени дифференцированности органов или морфологического развития у данного вида животных. Так, дифференцированность функций у термитов, а вследствие этого и их артефакты, значительно превышает таковую у муравьев и пчел.) Само собой разумеется, что в настоящий момент очень часто решающим является чисто функциональный подход, то петь выявление главных функций в сообществах животных -добывание пищи, защита от нападения, забота о потомстве, образование новых сообществ, — функций, которые выполняют отдельные типы этих сообществ — «трутни», «матки», «рабочие», «солдаты», половые особи, самки-заменительницы и т.д.; таким выявлением функций исследование должно удовлетвориться. Все то, что до сих пор выходило за пределы таких данных, было либо просто спекуляциями, либо исследованием степени, в какой развитие этих «социальных» свойств определялось, с одной стороны, наследственностью, с другой — средой. (Такой характер носят контроверзы между Вейсманом, в значительной степени оперирующим внеэмпирическими дедукциями в своей книге «Allmacht der Naturzuchtung», и Гетте.) Впрочем, все серьезные исследователи единодушно полагают, что применение одного функционального метода в данной области лишь временное, как пни надеются, явление, вызванное необходимостью удовлетвориться доступным науке в данный момент. (Так, например, для состояния исследования термитов в работе Эмериха 1909 г.) Цель, конечно, состоит не только в том, чтобы понять достаточно легко постижимую «важность для сохранения вида» тех функций, которые выполняют упомянутые дифференцированные типы, или как объясняют эту дифференциацию те, кто отвергает наследственные признаки, и те, кто принимает данную точку зрения (а в последнем случае и характер ее толкования): мы хотим также значь: 1) какие решающие факторы определяют первичную дифференциацию типов внутри нейтрального недифференцированного вида; 2) что заставляет дифференцировавшийся вид действовать (в среднем) именно таким образом, чтобы дифференцированная группа продолжала существовать. Повсюду, где в решении перечисленных вопросов наблюдался известный прогресс, знание достигалось экспериментальным путем посредством выявления (или предположения) роли химических раздражителей или моментов физиологического процесса (факторов, связанных с питанием, с ролью насекомых-паразитов и т.д.) у отдельных индивидов. В какой мере можно надеяться на весьма проблематичную возможность того, что удастся экспериментально также наличие «психологической» и «смысловой» ориентации у животных, вряд ли может определить даже специалист.

Контролируемые данные о психике подобных социальных индивидов животного мира, допускающие «понимание» ее смысла, представляются нам даже в качестве идеальной цели доступными лишь в самых узких рамках. Совершенно очевидно, во всяком случае, что это не будет способствовать нашему «пониманию» социального поведения людей. Наоборот, в психологии животных мы пользуемся и должны пользоваться аналогиями с психикой людей. Можно, пожалуй, ожидать, что когда-нибудь такие аналогии окажутся полочными для постановки вопроса: как оценивать на ранних стадиях социальной дифференциации в человеческом обществе значение чисто механической инстинктивной дифференциации в ее отношении к субъективно понятному по своему смыслу, а затем к сознательно, преднамеренно рациональному поведению? Исследователи в области понимающей социологии должны, конечно, отчетливо представлять себе, что на ранней стадии человеческого общества — и здесь безусловно — преобладал первый компонент и что на более поздних стадиях его воздействие (причем чрезвычайно важное воздействие) также сохранилось. Всякое «традиционное» поведение (§ 2) и глубокие пласты «харизмы» в качестве зародыша психической «инфекции» и тем самым носителя «раздражителей» социологического «развития» очень близки в своих незаметных градациях подобным лишь биологически постигаемым процессам, которые недоступны отчетливо интерпретирующему пониманию (или доступны ему лишь частично) и мотивационному объяснению. Однако все это не освобождает понимающую социологию от задачи, которая заключается в том, чтобы, сознавая тесные границы своих возможностей, она совершала то, что только ей дано совершить.

Когда Отмар Шпани в ряде своих работ (где наряду с некоторыми заблуждениями часто встречаются интересные мысли, но, к сожалению, используется аргументация на основе чисто оценочных суждений, недопустимая в эмпирическом исследовании) акцентирует значение для социологии — никем, впрочем, серьезно не оспариваемое — предварительной функциональной постановки вопроса, называя это «универсальным методом», он, безусловно, прав. Мы, конечно, должны прежде всего знать, какое поведение функционально важно с точки зрения «сохранения» (но также, и прежде всего, культурного своеобразия!) типа социального действия и его определенным образом направленного развития, чтобы затем иметь возможность поставить вопрос, как возникает подобное действие и какие мотивы его определяют. Сначала надо знать, что делает «король», «чиновник», «предприниматель», «сутенер», «колдун», то есть какое действие индивида данного типа (которое только и позволяет подвести его под одну из таких категорий), следовательно, важно для анализа и должно быть известно, прежде чем мы перейдем к такому анализу. (Риккертовское понятие «отнесения к ценности».) Однако только посредством этого анализа социологическое понимание дает то, что оно может и должно дать в вопросе о поведении людей, дифференцированных по различным типам ( и только в человеческом обществе). Что касается невероятного заблуждения, будто «индивидуалистический» метод означает ( в каком бы то ни было смысле) индивидуалистическую оценку, то есть следует отвергнуть столь же решительно, как и мнение, согласно которому неизбежный (относительно) рационалистический характер образования понятий свидетельствует о вере в преобладание рациональных мотивов или, более того, о политической оценке «рационализма». Социалистическая экономика должна быть социологически исследована, то есть интерпретирована и понята, совершенно так же «индивидуалистично», то есть исходя из поведения отдельных людей, из действующих в ней типов «функционеров», как явления товарно-денежного обмена интерпретируются с помощью теории предельной полезности (или какого-либо другого «лучшего» — если таковой будет найден, — но в этом пункте аналогичного метода). Исследование основных проблем эмпирической социологии всегда начинается с вопроса: какие мотивы заставляли и заставляют отдельных «функционеров» и членов данного «сообщества» вести себя таким образом, чтобы подобное «сообщество» возникло и продолжало существовать? Любое функциональное (отправляющееся от «целого») образование понятий служит здесь лишь предварительной стадией, польза и необходимость которой не вызывают никакого сомнения, если оно проведено правильно.

10. «Законы», как обычно называют некоторые положения понимающей социологии, например, «закон Грешема», являют собой подтвержденную наблюдением типическую вероятность того, что при определенных условиях социальное поведение примет такой характер, который позволит понять его, исходя из типических мотивов и типического субъективного смысла, которыми руководствуется действующий индивид. Понятны и однозначны эти «законы» могут быть при оптимальных условиях постольку, поскольку типический наблюдаемый процесс основан на чисто целерациональных мотивах (или же последние мотивы из соображений методической целесообразности положены в основу конструированного типа), а отношение между средством и целью эмпирически определено как однозначное (при «неизбежности» средства). В этом случае можно утверждать, что при строго целерациональном характере поведения оно должно быть именно таким, а не иным (так как преследующие определенную однозначную цель индивида могут по «техническим» причинам располагать только этими средствами). Данный случай показывает также, насколько неверно считать основой понимающей социологии какую бы то ни было «психологию». Психологию теперь каждый понимает по-своему. Определенные методологические цели оправдывают в ряде случаев применение естественнонаучного по своему характеру деления на «физическое» и «психическое», совершенно чуждое в этом смысле наукам о поведении. Результаты психологической науки, которая исследует средствами естественных наук и естественнонаучной методики действительно только «психическое» и, следовательно, не стремится — что уж совсем другое -истолковать человеческое действие с точки зрения его предполагаемого смысла, могут, конечно, в отдельных случаях (совершенно независимо от методов психологического анализа), так же как выводы любой другой науки, иметь значение для социологии; и действительно, значимость их часто очень высока. Однако социология не находится в более близком отношении к ней, чем ко всем другим наукам. Ошибка связана с понятием «психическое»: все то, что не есть «физическое», есть якобы «психическое». Но ведь смысл математической задачи, который индивид имеет в виду, не относится к области «психического». Рациональные размышления человека о том, соответствуют ли определенные действия определенным интересам по ожидаемым последствиям, и принятое в соответствии с полученным результатом решение ни в коей мере не становятся нам понятнее в результате «психологических» изысканий. Между тем именно на таких рациональных предпосылках социология (включая и политическую экономию) основывает большинство своих «законов». При социологическом объяснении иррациональных моментов поведения понимающая психология в самом деле может оказать серьезную помощь. Однако такая возможность ничего не меняет в методологическом отношении.

11. Социология конструирует — мы уже многократно указывали на данное обстоятельство как на само собой разумеющуюся предпосылку — типовые понятия и устанавливает общие правила явлений и процессов. Этим она отличается от истории, которая стремится дать каузальный анализ и каузальное сведение индивидуальных, обладающих культурной значимостью действий, институтов и деятелей. Для образования своих понятий социология берет в качестве парадигм материал в значительной степени (хотя и не исключительно) из тех же реальных компонентов поведения, которые релевантны также с точки зрения истории. Социология разрабатывает свои понятия и выявляет закономерности также и под тем углом зрения, поможет ли это историческому каузальному сведению важных культурных явлений. В социологии, как и во всякой генерализующей науке, своеобразие социологических абстракций ведет к тому, что ее понятия по сравнению с конкретной реальностью истории неизбежно (относительно) лишены полноты содержания. Вместо этого социология даст большую однозначность понятий. Такая однозначность достигается наивысшей — по возможности — смысловой адекватностью, что и является целью социологических понятий. Указанная цель может быть с наибольшей полнотой реализована — и на этом мы преимущественно фиксировали внимание в предыдущем изложении — в рациональных (ценностно-рациональных и целерациональных) понятиях и обобщениях. Однако социология пытается выразить в теоретических , адекватных смыслу понятиях и иррациональные (мистические, пророческие, духовные, эмоциональные) явления. Во всех случаях, как рациональных, так и иррациональных, она отходит от действительности и служит познанию этой действительности, показывая, что при определении степени приближения исторического явления к одному или ряду социологических понятий оно может быть подведено под них. Одно и тоже историческое явление может быть, например, в одних своих составных частях «феодальным», в других — «партимониальным», в третьих — «бюрократическим», в некоторых «харизматическим». Для того чтобы перечисленные слова имели однозначный смысл, социология должна в свою очередь создавать «чистые» («идеальные») типы такого рода, чтобы в них могла быть выражена наибольшая смысловая адекватность; однако именно потому они столь же редко встречаются в реальности в абсолютно чистой форме, как физическая реакция, полученная в условиях полного вакуума. Лишь с помощью чистого («идеального») типа возможна социологическая казуистика. Само собой разумеется, что социология сверх того в ряде случаев пользуется и средним типом, эмпирико-статистическим по своему характеру; это понятие не требует- особого методологического разъяснения. Однако когда в социологии говорится о «типических» случаях, всегда имеется ввиду идеальный тип, который сам по себе может быть рациональным или иррациональным, в большинстве случаев (в политической экономии, например, всегда) он рационален, но всегда, независимо от этого, конструируется адекватно смыслу.

Надо ясно отдавать себе отчет в том, что в области социологии «среднее», а следовательно, и «средние типы» можно в некоторой степени однозначно образовать только там, где речь идет о различии в степени качественно однородных, определенных по своему смыслу поведений. Это иногда встречается. В большинстве случаев, однако, исторически или социологически релевантное поведение испытывает воздействие гетерогенных мотивов, свести которые к некоему «среднему» в подлинном смысле слова совершенно не возможно. Названные идеально-типические конструкции социального поведения, создаваемые, например, экономической теорией, в том смысле «далеки от действительности», что их значение находит свое выражение в следующем вопросе: каким было бы поведение при идеальной и чисто экономически ориентированной целерациональности? Тем самым поведение, в котором какую-то роль, безусловно, играют также традиции, аффекты, заблуждения, воздействия внеэкономических целей и соображений, может быть понято, во-первых, в той мере, в какой оно в данном конкретном случае определяется также и экономически целерационально, или — если речь идет о поведении в среднем — обычно именно так и определяется; во-вторых, понимание его подлинных мотивов облегчается именно установлением отличия реального процесса от идеально-типической конструкции. Совершенно также следовало бы конструировать идеальный тип последовательного мистически обусловленного акосмического отношения к жизни (например, к политике и экономике). Чем отчетливее и однозначнее конструированы идеальные типы, чем дальше они, следовательно, от реальности, тем плодотворнее их роль в разработке терминологии и классификации, а также их эвристическое значение. Конкретное каузальное сведение отдельных событий в историческом исследовании, по существу, носит такой же характер. Так, например, объясняя, как проходила компания 1866 г., необходимо сначала (мысленно) установить, как в случае идеальной целенаправленности расположили бы свои войска Молътке и Бенедикт, если бы каждый из них был полностью осведомлен не только о той ситуации, в которой находится он, но и о ситуации противника. Затем с этой конструкцией сравнивается фактическое расположение войск в упомянутой кампании, чтобы посредством такого расположения каузально объяснить отклонение от идеального случая, которое могло быть обусловлено ложной информацией, заблуждением, логической ошибкой, личными качествами полководца или нестратегическими факторами. Таким образом, и здесь (латентно) используется идеально-типическая конструкция.

Конструированные социологические понятия идеально-типичны не только в применении к внешним событиям, но и к явлениям внутренней жизни людей. «Предполагаемый смысл» реального поведения в подавляющем большинстве случаев сознается смутно или вообще не сознается. Действующий индивид лишь неопределенно «ощущает» этот смысл, а отнюдь не знает его, «ясно его себе не представляет»; в своем поведении он в большинстве случаев руководствуется инстинктом или привычкой. Очень редко люди, а при массово-однородном поведении лишь отдельные индивиды отчетливо осознают его (рациональный или иррациональный) смысл. В реальной действительности подлинно эффективное, то есть полностью осознанное и ясное по своему смыслу, поведение — всегда лишь пограничный случай. Об этом необходимо помнить при исследовании реальности в исторической и социологической науке. Однако последнее обстоятельство не должно препятствовать образованию социологических понятий посредством классификации возможных типов «предполагаемого смысла», то есть исходя из того, что поведение действительно ориентировано на его субъективно осознанный смысл. В социологическом исследовании, объектом которого является конкретная реальность, необходимо постоянно иметь в виду ее отклонение от теоретической конструкции; установить степень и характер такого отклонения — непосредственная задача социологии.

Исследователю очень часто приходится делать выбор между методологически неясными и ясными, но нереальными «идеально-типическими» процессами. При такой альтернативе в научном анализе следует отдавать предпочтение вторым.

М. Вебер ПРОТЕСТАНТСКАЯ ЭТИКА И ДУХ КАПИТАЛИЗМА

«Дух» капитализма

В заголовке стоит несколько претенциозно звучащее понятие — дух капитализма. Что следует под этим понимать?

...Если вообще существует объект, применительно к которому данное определение может обрести какой-либо смысл, то это может быть только «исторический индивидуум», то есть комплекс связей, существующих в исторической деятельности, которые мы в понятии объединяем в одно целое под углом зрения их культурного значения.

Однако поскольку подобное историческое понятие соотносится с явлением, значимым в своей индивидуальной особенности, оно не может быть определено по принципу «genus proximum, differentia specifica», то есть вычленено; оно должно быть постепенно скомпоновано из отдельных составных частей, взятых из исторической действительности. Полное теоретическое определение нашего объекта будет поэтому дано не в начале, а в конце нашего исследования. Другими словами, лишь в ходе исследования (и это будет его наиболее важным результатом) мы придем к заключению, как наилучшим образом, то есть наиболее адекватно интересующей нас точке зрения, сформулировать то, что мы здесь понимаем под «духом» капитализма. Эта точка зрения в свою очередь (к ней мы еще вернемся) не является единственно возможной при изучении интересующих нас исторических явлений. Другие точки зрения привели бы к выявлению других «существенных» черт как данного, так и любого другого исторического явления. Из этого следует, что под «духом» капитализма можно или должно понимать отнюдь не только то, что нам представляется наиболее существенным для нашей постановки проблемы. Это объясняется самой спецификой «образования исторических понятий», методической задачей которого является не подведение действительности под абстрактные родовые понятия, а расчленение ее на конкретные генетические связи, всегда сохраняющие свою специфически индивидуальную окраску.

Если мы все-таки попытаемся установить объект, анализ и историческое объяснение которого составляют цель настоящего исследования, то речь будет идти не об его понятийной дефиниции, а (на данной стадии во всяком случае) лишь о предварительном пояснении того, что мы имеем в виду, говоря о «духе» капитализма. Подобное пояснение в самом деле необходимо для понимания того, что является предметом данною исследования. Для этой цели мы воспользуемся документом упомянутого «духа», документом, в котором с почти классической ясностью отражено то, что нас прежде всего интересует; вместе с тем данный документ обладает тем преимуществом, что он полностью свободен от какой бы ты ни было прямой связи с религиозными представлениями, следовательно, не содержит никаких благоприятных для нашей темы предпосылок.

Этот документ гласит: «Помни, что время — деньги, тот, кто мог бы ежедневно зарабатывать по десять шиллингов и тем не менее полдня гуляет или лентяйничает дома, должен — если он расходует на себя всего только шесть пенсов — учесть не только этот расход, но считать, что он истратил или, вернее, выбросил сверх того еще пять шиллингов.

Помни, что кредит — деньги. Тот, кто оставляет у меня еще на некоторое время свои деньги, после того как я должен был вернуть их ему, дарит мне проценты или столько, сколько я могу выручить с их помощью за это время. А это может составить значительную сумму, если у человека хороший и обширный кредит и если он умело пользуется им.

Помни, что деньги по природе своей плодоносны и способны порождать новые деньги. Деньги могут родить деньги, их отпрыски могут породить еще больше и так далее. Пять шиллингов, пущенные в оборот, дают шесть, а если эти последние опять пустить в оборот, будет семь шиллингов три пенса и так далее, пока не получится сто фунтов. Чем больше у тебя денег, тем больше порождают они в обороте, так что прибыль растет- все быстрее и быстрее. Тот, кто убивает супоросную свинью, уничтожает все ее потомство до тысячного ее члена. Тот, кто изводит одну монету в пять шиллингов, убивает (!) все, что она могла бы произвести: целые колонны фунтов.

Помни пословицу: тому, кто точно платит, открыт кошелек других. Человек, рассчитывающийся точно к установленному сроку, всегда может занять у своих друзей деньги, которые им в данный момент не нужны.

А это бывает очень выгодно. Наряду с прилежанием и умеренностью ничто так не помогает молодому человеку завоевать себе положение в обществе, как пунктуальность и справедливость во всех его делах. Поэтому никогда не задерживай взятых тобой взаймы денег ни на один час сверх установленного срока, чтобы гнев твоего друга не закрыл для тебя навсегда его кошелек.

Следует учитывать, что самые незначительные действия оказывают влияние на кредит. Стук твоего молотка, который твой кредитор слышит в 5 часов утра и в 8 часов вечера, вселяет в него спокойствие на целых шесть месяцев; но если он увидит тебя зa бильярдом или услышит твой голос в трактире в часы, когда ты должен быть за работой, то он на следующее же утро напомнит тебе о платеже и потребует свои деньги в тот момент, когда их у тебя не окажется.

Кроме того, аккуратность показывает, что ты помнишь о своих долгах, то есть что ты не только пунктуальный, но и честный человек, а это увеличивает твой кредит.

Остерегайся считать своей собственностью все, что ты имеешь, и жить сообразно с этим. В этот самообман впадают многие люди, имеющие кредит. Чтобы избегнуть этого, веди точный счет своим расходам и доходам. Если ты дашь себе труд обращать внимание на все мелочи, то это будет иметь следующий хороший результат: ты установишь, сколь ничтожные издержки вырастают в огромные суммы, и обнаружишь, что можно было бы сберечь в прошлом и что можно будет сберечь в будущем...

За 6 фунтов годового процента ты можешь получить в пользование 100 фунтов, если только ты известен как человек умный и честный. Кто зря тратит 4 пенса в день, тот в год тратит бесплодно 6 фунтов, а это — плата за право пользования 100 фунтами. Кто ежедневно тратит часть своего времени стоимостью в 4 пенса — пусть это будет всего несколько минут, тот теряет в общей сумме дней возможность использовать 100 фунтов в течение года.

Тот, кто бесплодно растрачивает время стоимостью в 5 шиллингов, теряет 5 шиллингов и мог бы с тем же успехом бросить их в море. Тот, кто потерял 5 шиллингов, утратил не только эту сумму, но и всю прибыль, которая могла быть получена, если вложить эти деньги в дело,— что к тому времени, когда молодой человек состарится, могло бы обратиться в значительную сумму».

Так проповедует Бенджамин Франклин», и его проповедь очень близка «образу американской культуры» Фердинанда Кюрнбергера, этой брызжущей остроумием ядовитой сатире на символ веры янки. Вряд ли кто-либо усомнится в том, что эти строки пропитаны именно «духом капитализма», его характерными чертами; однако это отнюдь не означает, что в них coдержитcя все то, из чего складывается этот «дух». Если мы вдумаемся в смысл вышеприведенных строк, жизненную мудрость которых кюрнбергсровский «утомленный Америкой» герой резюмирует следующим образом: «Из скота добывают сало, из людей деньги», — то мы обнаружим своеобразный идеал этой «философии скупости». Идеал ее — кредитоспособный добропорядочный человек, долг которого рассматривать приумножение своего капитала как самоцель. Суть дела заключается в том, что здесь проповедуются не просто правила житейского поведения, а излагается своеобразная «этика», отступление от которой рассматривается не только как глупость, но и как своего рода нарушение долга. Речь идет не только о «практической мудрости» (это было бы не ново), но о выражении некоего этоса, а именно в таком аспекте данная философия нас и интересует.

Якоб Фуггер, упрекая в «малодушии» своего товарища по делам, который удалился на покой и советовал ему последовать его примеру — он, мол, достаточно нажил, пора дать заработать другим, сказал, что «он (Фуггер) мыслит иначе и будет наживаться, пока это в его силах». В этих словах отсутствует тот «дух», которым проникнуты поучения Франклина: то, что в одном случае является преизбытком неиссякаемой предпринимательской энергии и морально индифферентной склонности, принимает в другом случае характер этически окрашенной нормы, регулирующей весь уклад жизни. В этом специфическом смысле мы и пользуемся понятием «дух капитализма», конечно, капитализма современного. Ибо из самой постановки проблемы очевидно, что речь идет только о западноевропейском и американском капитализме. Капитализм существовал в Китае, Индии, Вавилоне в древности и в средние века. Однако ему недоставало, как мы увидим из дальнейшего, именно того своеобразного этоса, который мы обнаруживаем у Франклина.

Все нравственные правила Франклина имеют, правда, утилитарное обоснование: честность полезна, ибо она приносит кредит, так же отстоит дело с пунктуальностью, прилежанием, умеренностью — все эти качества именно поэтому и являются добродетелями. Из этого можно заключить, что там, где видимость честности достигает того же эффекта, она вполне может заменить подлинную честность — ведь легко можно предположить, что в глазах Франклина преизбыток добродетели лишь ненужная расточительность и как таковая достойна осуждения. В самом деле, каждый, кто прочтет в автобиографии Франклина повествование о его «обращении» и вступлении на стезю добродетели или его рассуждения о пользе, которую приносит строгое соблюдение видимости скромности и сознательное умаление своих заслуг, о том всеобщем признании, которое этому сопутствует, неизбежно придет к следующему выводу: для Франклина упомянутые добродетели, как, впрочем, и все остальные, являются добродетелями лишь постольку, поскольку они in concrete полезны данному человеку, и видимостью добродетели можно ограничиться во всех тех случаях, когда с ее помощью достигается тот же эффект. Таков неизбежный вывод с позиций последовательного утилитаризма. Здесь как будто схвачено in flagrant! именно то, что немцы ощущаюткак «лицемерие» американской морали. Однако в действительности дело обстоит не так просто, как кажется на первый взгляд. О том, что, помимо приукрашивания чисто эгоцентрических мотивов, здесь заключено нечто иное, свидетельствуют не только личные достоинства Бенджамина Франклина, проступающие в исключительной правдивости ею жизнеописания, и не только тот факт, что, по его собственному признанию, он оценил «полезность» добродетели благодаря тожественному откровению, которое предназначило его к добродетельной жизни. Summurn bonum этой этики прежде всего в наживе, во все большей наживе при полном отказе от наслаждения, даруемого деньгами, от всех эвдемонистических или гедонистических моментов: эта нажива в такой степени мыслится как самоцель, что становится чем-то трансцендентным и даже просто иррациональным по отношению к счастью или «пользе» отдельного человека. Теперь уже не приобретательство служит человеку средством удовлетворения его материальных потребностей, а все существование человека направлено па приобретательство, которое становится целью его жизни. Этот с точки зрении непосредственного восприятия бессмысленный перепорот в том, что мы назвали бы «естественным» порядком вещей, в такой же степени является необходимым лейтмотивом капитализма, в какой он чужд людям, не затронутым его веянием. Вместе с тем во франклиновском подходе содержится гамма ощущений, которая тесно соприкасается с определенным религиозными представлениями. Ибо на вопрос, почему же из людей следует «делать деньги», Бенджамин Франклин — деист без какой-либо конфессиональной направленности — в своей автобиографии отвечает библейским изречением, которое он молодости постоянно слышал от своего отца, строгого кальвиниста: «Видел ли ты человека, проворного в своем деле? Он будет стоять пред царями». Приобретение денег — при условии, что оно достигается законным путем,— является при современном хозяйственном строе результатом и выражением деловитости человека, следующего своему призванию, а эта деловитость, как легко заметить, составляет альфу и омегу морали Франклина. Так, она выражена и в цитированном выше отрывке, и во всех его сочинениях без исключения.

В самом деле, столь привычное для нас теперь, а по существу отнюдь не само собой разумеющееся представление о профессиональном долге, об обязательствах, которые каждый человек должен ощущать и ощущает по отношению к своей «профессиональной» деятельности, в чем бы она ни заключалась и независимо от того, воспринимается ли она индивидом как использование его рабочей силы или его имущества (в качеств «капитала»), —это представление характерно для «социальной этики» капиталистической культуры, а в известном смысле имеет для нее и конститутивное значение. Мы не утверждаем, что эта идея выросла только на почве капитализма, в дальнейшем мы попытаемся найти ее истоки. Еще менее мы склонны, конечно утверждать, что субъективное усвоение этих этических положений отдельными носителями капиталистического хозяйства, будь то предприниматель или рабочий современного предприятия, является сегодня необходимым условием дальнейшего существования капитализма. Современный капиталистический хозяйственный строй — это чудовищный космос, в который каждый отдельный человек ввергнут с момента своего рождения и границы которого остаются, во всяком случае для него как отдельного индивида, раз навсегда данными и неизменными. Индивид в той мере, в какой он входит в сложное переплетение рыночных отношений, вынужден подчиняться нормам капиталистического хозяйственного поведения; фабрикант, в течение долгого времени нарушающий эти нормы, экономически устраняется столь же неизбежно, как и рабочий, которого просто выбрасывают на улицу, если он не умел или не захотел приспособиться к ним.

Таким образом, капитализм, достигший господства в современной хозяйственной жизни, воспитывает и созидает необходимых ему хозяйственных субъектов — предпринимателей и рабочих—посредством экономического отбора. Однако именно здесь со всей отчетливостью проступают границы применения понятия «отбор» для объяснения исторических явлений. Для того чтобы мог произойти соответствующий специфике капитализма «отбор» в сфере жизненного уклада и отношения к профессии, то есть для того чтобы определенный вид поведения и представлений одержал победу над другими, он должен был, разумеется, сначала возникнуть, притом не у отдельных, изолированных друг от друга личностей, а как некое мироощущение, носителями которого являлись группы людей. Именно это возникновение и требует объяснения. Что касается наивных представлений исторического материализма о возникновении подобных «идей» в качестве «отражения» или «надстройки» экономических отношений, то на них мы подробнее остановимся в дальнейшем. Здесь достаточно указать на тот несомненный факт, что на родине Бенджамина Франклина (в Массачусетсе) «капиталистический дух» (в принятом нами понимании), безусловно, существовал до какого бы то ни было «капиталистического развития» (в Новой Англии в отличие от других областей Америки уже в 1632 г. раздаются жалобы на специфические проявления расчетливости, связанной с жаждой наживы); несомненно также и то, что в соседних колониях, из которых впоследствии образовались южные штаты, капиталистический дух был несравненно менее развит, несмотря на то что именно эти колонии были основаны крупными капиталистами из деловых соображений, тогда как поселения в Новой Англии были созданы проповедниками и graduates вместе с представителями мелкой буржуазии, ремесленниками и иоменами, движимыми религиозными мотивами. В данном случае, следовательно, причинная связь обратна той, которую следовало бы постулировать с «материалистической» точки зрения. Юность подобных идей вообще значительно более терниста, чем полагают теоретики «надстройки», и развитие их не уподобляется простому цветению. «Капиталистический дух» в том смысле, как мы его определили в ходе нашего изложения, утвердился лишь путем тяжелой борьбы против целого сонма враждебных ему сил. Тот образ мыслей, который нашел свое выражение в цитированных выше строках Бенджамина Франклина и встретил сочувствие целого народа, в древности и в средние века был бы заклеймен как недостойное проявление грязной скаредности; подобное отношение и в наше время свойственно всем тем социальным группам, которые наименее связаны со специфически современным капиталистическим хозяйством или наименее приспособились к нему. Данное обстоятельство объясняется отнюдь не тем, что «стремление к наживе» было неведомо докапиталистической эпохе или не было тогда достаточно развито, как часто утверждают, и не тем, что «aim sacra tames», алчность, в те времена (или в наши дни) была вне буржуазного капитализма меньшей, чем внутри собственно капиталистической сферы, как полагают склонные к иллюзиям современные романтики. Не в этом заключается различие между капиталистическим и докапиталистическим «духом». Алчность китайских мандаринов, аристократов Древнего Рима или современных аграриев выдерживает любое сравнение. «Auri sacra fames» неаполитанского извозчика или barcajuolo, а также азиатского представителя сходных профессий, равно как и любовь к деньгам южно-европейского или азиатского ремесленника, несравненно более ярко выражена и прежде всего значительно более беззастенчива, в чем легко убедиться на собственном опыте, нежели, например, жадность англичанина в аналогичном положении. Повсеместное господство абсолютной беззастенчивости и своекорыстия в деле добывания денег было специфической характерной чертой именно тех стран, которые по своему буржуазно-капиталистическому развитию являются «отсталыми» по западноевропейским масштабам. Каждому фабриканту хорошо известно, что одним из основных препятствий в ходе капиталистического развития таких стран, как, например, Италия, является недостаточная coscienziosita рабочих, что отличает ее от Германии. Для капитализма недисциплинированные представители liberum arbitrium, выступающие в сфере практической деятельности, столь же неприемлемы в качестве рабочих, как и откровенно беззастенчивые в своем поведении — это мы знаем уже из сочинений Франклина — дельцы. Следовательно, различие, о котором идет речь, заключается не в степени интенсивности какой-либо «склонности» к наживе. «Auri sacra fames» стара как мир и известна всей истории человечества. Мы увидим, однако, что отнюдь не те люди, которые полностью отдавались этой склонности, наподобие некоего голландского капитана, «готового ради прибыли заглянуть и в ад, пусть даже при этом будут спалены паруса», что не они были представителями того образа мыслей, из которого возник специфически современный «дух» капитализма как массовое явление, — а нас интересует именно это. Безудержное, свободное от каких бы то ни было норм приобретательство существовало на протяжении всего исторического развития; оно возникало повсюду, где для него складывались благоприятные условия. Подобно войне и морскому разбою, свободная торговля, не связанная какими-либо нормами по отношению к людям вне данного племени и рода, не встречала никаких препятствий. «Внешняя мораль» дозволяла за пределами коллектива то, что строго порицалось в отношениях между «братьями»; подобно тому как капиталистическое предпринимательство в своих внешних чертах и в своем «авантюристическом» аспекте было известно всем тем хозяйственным системам, где существовали имущество денежного характера и возможность использовать его для получения прибыли (посредством комменды, откупа налогов, ссуды государству, финансирования войн, княжеских дворов и должностных лиц), авантюристический склад мышления, пренебрегающий этическими рамками, также был явлением повсеместным. Абсолютная и вполне сознательная бесцеремонность в погоне за наживой часто сочеталась с самой строгой верностью традициям. Ослабление традиций и более или менее глубокое проникновение свободного приобретательства и во внутреннюю сферу социальных взаимоотношений обычно влекли за собой отнюдь не этическое признание и оформление новых воззрений: их лишь терпели, рассматривая либо как этически индифферентное явление, либо как печальный, но, к сожалению, неизбежный факт. Таковы были не только оценка, которую мы обнаруживаем во всех этических учениях докапиталистической эпохи, но и — что для нас значительное важнее — точка зрения обывателя этого времени, проявлявшаяся в его повседневной практике. Мы говорим о «докапиталистической» эпохе потому, что хозяйственная деятельность не была еще ориентирована в первую очередь ни на рациональное использование капитала посредством внедрения его в производство, ни на рациональную капиталистическую организацию труда. Упомянутое отношение к приобретательству и было одним из сильнейших внутренних препятствий, на которое повсеместно наталкивалось приспособление людей к предпосылкам упорядоченного буржуазно-капиталистического хозяйства.

Первым противником, с которым пришлось столкнуться «духу» капитализма и который являл собой определенный стиль жизни, нормативно обусловленный и выступающий в «этическом» обличье, был тип восприятия и поведения, который может быть назван традиционализмом. Однако и здесь мы вынуждены отказаться от попытки дать законченную «дефиницию» этого понятия. Мы попытаемся пояснить нашу мысль (конечно, также лишь предварительно) несколькими примерами, начиная при этомснизу, с рабочих.

Одним из технических приемов, при помощи которых современный предприниматель стремится повысить интенсивность труда «своих» рабочих и получить максимум производительности, является сдельная оплата труда. Так, например, в сельском хозяйстве наивысшей интенсивности в работе требует уборка урожая, ибо от ее своевременного завершения часто особенно при неустойчивой погоде зависит величина прибыли или убытка. Поэтому здесь в определенный период почти повсеместно вводится система сдельной оплаты труда. Поскольку же рост доходов и интенсивности хозяйства, как правило, влечет за собой возрастающую заинтересованность предпринимателя, то он, повышая расценки и предоставляя тем самым рабочим возможность получить необычно высокий заработок за короткий срок, пытается заинтересовать их в увеличении производительности их труда. Однако тут возникают неожиданные затруднения. В ряде случаев повышение расценок влечет за собой не рост, а снижение производительности труда, так как рабочие реагируют на повышение заработной платы уменьшением, а не увеличением дневной выработки. Так, например, жнец, который при плате в 1 марку за морген ежедневно жнет 2,5 моргена, зарабатывая таким образом 2,5 марки в день, после повышения платы на 25 пфеннигов за морген стал жать вместо предполагавшихся 3 моргенов, что дало бы ему теперь 3,75 марки в день, лишь 2 моргена, получая те же 2,5 марки в день, которыми он, по библейскому выражению, «довольствовался». Увеличение заработка привлекало его меньше, чем облегчение работы: он не спрашивал: сколько я смогу заработать за день, увеличив до максимума производительность моего труда; вопрос ставился по-иному: сколько мне надо работать для того, чтобы заработать те же 2,5 марки, которые я получал до сих пор и которые удовлетворяли мои традиционные потребности? Приведенный пример может служить иллюстрацией того строя мышления, который мы именуем «традиционализмом»: человек «по своей природе» не склонен зарабатывать деньги, все больше и больше денег, он хочет просто, жить так, как он привык, и зарабатывать столько, сколько необходимо зарабатывать для такой жизни. Повсюду, где современный капитализм пытался повысить «производительность» труда путем увеличения его интенсивности, он наталкивался на этот лейтмотив докапиталистического отношения к труду, за которым скрывалось необычайно упорное сопротивление; на это сопротивление капитализм продолжает наталкиваться и по сей день, и тем сильнее, чем более отсталыми (с капиталистической точки зрения) являются рабочие, с которыми ему приходится иметь дело. Возвратимся к нашему примеру. Поскольку расчет на «жажду наживы» не оправдался и повышение расценок не дало ожидаемых результатов, естественно, казалось бы, прибегнуть к противоположному средству, а именно принудить рабочих производить больше, чем раньше, путем снижения заработной платы. Этот ход мыслей находил свое подтверждение (а подчас находит его и теперь) в укоренившемся наивном представлении о наличии прямой связи между низкой оплатой труда и высокой прибылью; любое повышение заработной платы ведет якобы к соответствующему уменьшению прибыли. В самом деле, капитализм с момента своего возникновения постоянно возвращался на этот путь, и в течение ряда веков считалось непреложной истиной, что низкая заработная плата «производительна», то есть повышает «производительность» труда, что, как сказал уже Питер де ля Кур (в этом пункте он мыслит совершенно в духе раннего кальвинизма), народ трудится лишь потому, что он беден, и до той поры, пока он беден.

Однако это, казалось бы, столь испытанное средство сохраняет свою эффективность лишь до известного предела. Конечно, не подлежит сомнению, что для развития капитализма необходим некоторый избыток населения, обеспечивающий наличие на рынке дешевой рабочей силы. Однако если многочисленная «резервная армия» при известных обстоятельствах и благоприятствует чисто количественной экспансии капитализма, то она тормозит его качественное развитие, в частности переход к таким формам производства, которые требуют интенсивного труда. Низкая заработная плата отнюдь не тождественна дешевому труду. Даже в чисто количественном отношении производительность труда падает во всех тех случаях, когда заработная плата не обеспечивает потребности физического существования, что в конечном итоге приводит к «отсортировке наименее пригодных». Современный силезец убирает в среднем при полном напряжении своих сил лишь немногим больше двух третей того хлеба, который в равный промежуток времени убирает лучше оплачиваемый и лучше питающийся померанец или мекленбуржец; выработка поляка — чем дальше на восток, тем сильнее — отличается от выработки немцев. И в чисто деловом отношении низкая заработная плата не может служить благоприятным фактором капиталистического развития во всех тех случаях, когда существует необходимость в квалифицированном труде, когда речь идет о дорогостоящих, требующих бережного и умелого обращения машинах, вообще о достаточной степени внимания и инициативы. Низкая заработная плата не оправдывает себя и дает обратные

результаты во всех этих случаях потому, что здесь совершенно необходимы не только развитое чувство ответственности, но и такой строй мышления, который, хотя бы во время работы, исключал неизменный вопрос, как бы при максимуме удобства и минимуме напряжения сохранить свой обычный заработок,— такой строй мышления, при котором труд становится абсолютной самоцелью, «призванием». Такое отношение к труду не является, однако, свойством человеческой природы. Не может оно возникнуть и как непосредственный результат высокой или низкой оплаты труда; подобная направленность может сложиться лишь в результате длительного процесса воспитания. В настоящее время прочно укоренившемуся капитализму сравнительно легко рекрутировать необходимую ему рабочую силу во всех индустриальных странах мира, а внутри этих стран — во всех отраслях промышленности. В прошлом, однако, это в каждом отдельном случае было чрезвычайно серьезной проблемой. Да и поныне цель не всегда может быть достигнута без поддержки того могущественного союзника, который, как мы увидим дальше, содействовал капитализму и во времена его становления. Попытаемся и в данном случае пояснить нашу мысль конкретным примером. Черты отсталого традиционализма проявляются в наши дни особенно часто в деятельности работниц, прежде всего незамужних. Почти повсеместно предприниматели, нанимающие работниц, в частности работниц-немок, жалуются на полное отсутствие у них способности и желания отказаться от воспринятых некогда привычных методов, заменить их более целесообразными и практичными, приспособиться к новым формам организации труда, научиться чему-либо, сконцентрировать на чем-нибудь свои мысли или вообще мыслить. Попытки разъяснить им, как сделать работу более легкой и прежде всего более выгодной, встречают полное непонимание, а повышение расценок оказывается бесполезным, поскольку оно наталкивается на силу привычки. Совсем иначе обстоит дело (что немаловажно для нашей постановки проблемы) там, где работницы получили специфически религиозное воспитание, в частности, где они вышли из пиетистских кругов. Часто приходится слышать (это подтверждают и статистические данные), что именно работницы этой категории наиболее восприимчивы к обучению новым техническим методам. Способность к концентрированному мышлению, а также приверженность идее «долга по отношению к труду» чаще всего сочетаются у них со строгой хозяйственностью, ввиду чего они принимают в расчет paзмер своего заработка с трезвым самообладанием и умеренностью, — все это необычайно повышает производительность их труда. Здесь мы находим наиболее благоприятную почву для того отношения к труду как к самоцели, как к «призванию», которое необходимо капитализму, наиболее благоприятные для преодоления рутины традиционализма условия, сложившиеся вследствие религиозного воспитания. Уже одно это наблюдение из повседневной практики современного капитализма свидетельствует о том, что вопрос о формах, которые принимала на заре капиталистического развития эта связь между умением людей приспособиться к капиталистическому производству и их религиозной направленностью, безусловно, оправдан. Ибо существование этой связи подтверждается целым рядом фактов. Так, враждебность по отношению к рабочим-методистам в XVIII в. и гонения, которым они подвергались со стороны других рабочих (о чем свидетельствуют постоянные упоминания в источниках об уничтожении инструментов, принадлежавших рабочим-методистам), объясняются отнюдь не только (и не главным образом) их религиозной эксцентричностью (такого рода эксцентричность и еще значительно большая не была в Англии редкостью); эти гонения объясняются их специфическим «трудолюбием», как мы сказали бы теперь.

Вернемся, однако, к современности и попытаемся уяснить значение «традиционализма», на этот раз на примере предпринимателей. В своем исследовании проблемы генезиса капитализма Зомбарт указывает на два «лейтмотива» экономической истории — «удовлетворение потребностей» и «прибыль», — которые характеризуют тип хозяйственной системы в зависимости от того, что определяет ее форму и направление ее деятельности, личные ли потребности или не зависящие от них стремление к наживе и возможность извлечения прибыли путем реализации продуктов. То, что Зомбарт определяет как «систему потребительского хозяйства» («Bedarfsde-ckungssystem»), на первый взгляд совпадает с тем, что мы называем экономическим традиционализмом. Это верно в том случае, если под понятием «потребность» понимать традиционные потребности. В противном случае многие хозяйства, которые по типу своей организации являются «капиталистическими», причем в соответствии с тем определением «капитала», которое Зомбарт сам дает в другом месте своей работы, выпадают из круга «приобретательских» хозяйств и попадают в разряд «хозяйств потребительских». «Традиционалистскими» по своему характеру могут быть и такие хозяйства, из которых частные предприниматели извлекают прибыль посредством оборота капитала (в виде денег или оцененной в деньгах собственности), то есть посредством приобретения средств производства и продажи продуктов, следовательно, хозяйства, бесспорно представляющие собой «капиталистические предприятия». Подобные хозяйства не только не являются исключением для экономической истории нового времени, они постоянно вновь возникают после неизменно возобновляющихся перерывов, обусловленных все более мощным вторжением в хозяйственную сферу «капиталистического духа». Капиталистическая форма хозяйства и «дух», в котором оно ведется, находятся в отношении «адекватности», но эта адекватность не тождественна обусловленной «законом» зависимости. И если мы, несмотря на это, условно применяем здесь понятие «дух (современного) капитализма» для определения того строя мышления, для которого характерно систематическое и рациональное стремление к законной прибыли в рамках своей профессии (в качестве примера были приведены высказывания Бенджамина Франклина), то мы обосновываем это тем историческим, наблюдением, что подобный строй мышления нашел в капиталистическом предприятии свою наиболее адекватную форму, а капиталистическое предприятие в свою очередь нашло в нем наиболее адекватную духовную движущую силу.

Однако эта форма и этот дух могут существовать раздельно. Бенджамин Франклин был преисполнен «капиталистического духа» в то время, когда его типография по своему типу ничем не отличалась от любого ремесленного предприятия. Как мы увидим из дальнейшего, носителями этого строя мышления, которое мы определили как «дух капитализма», были на заре нового времени не только и не столько капиталистические предприниматели из кругов торгового патрициата, сколько поднимающиеся средние слои ремесленников. И в XIX в. классическими представителями подобного строя мышления были не благородные джентльмены Ливерпуля и Гамбурга с их унаследованным торговым капиталом, а выскочки Манчестера и Рейнской Вестфалии, родом из весьма скромных семей. Аналогично обстояло дело уже в XVI в.: основателями возникающих тогда промышленных отраслей были преимущественно выходцы из средних слоев Совершенно очевидно, что такие предприятия, как банки, оптовая экспортная торговля, даже сколько-нибудь значительная розничная торговля и, наконец, скупка в больших масштабах товаров домашней промышленности возможны лишь в форме предприятий капиталистических. И тем не менее эти предприятия могут быть преисполнены строго традиционалистского духа: дела крупных эмиссионных банков вообще нельзя вести иначе; заморская торговля на протяжении целых столетий опиралась на монополии и регламенты строго традиционалистского характера; в розничной торговле (мы имеем в виду не тех неимущих мелких лодырей, которые в наши дни взывают к государственной помощи) процесс революционализации еще и теперь идет полным ходом; этот переворот, который грозит уничтожением старого традиционализма, уже разрушил систему мануфактурного производства, с которым современное надомничество обнаруживает лишь формальное сходство. Для иллюстрации того, как происходит этот процесс и каково его значение, мы вновь (хотя все это хорошо известно) остановимся на конкретном примере.

До середины прошлого века жизнь скупщика изделий домашней промышленности (во всяком случае, в некоторых отраслях текстильной промышленности континентальной Европы) протекала, по нашим понятиям, довольно спокойно. Ее можно представить себе следующим образом: крестьяне пpиeзжaли в город, где жил скупщик, со своими изделиями, которые подчас (если это были ткани) преимущественно или целиком выделывались ими из своего сырья; здесь после тщательной (в ряде случаев официальной) проверки качества изделий они получали установленную оплату. Клиентами скупщика для сбыта товара на дальнее расстояние были посредники, также приезжие, которые обычно приобретали изделия не по образцам, а руководствовались знанием привычных сортов; они брали товар либо со склада, либо же заблаговременно заказывали его; в этом случае скупщик в свою очередь заказывал требуемое у крестьян. Поездки с целью посещения клиентов либо вообще не предпринимались, либо предпринимались редко, с большими промежутками; обычно достаточно было корреспонденции или постепенно внедрявшейся рассылки товаров. Не слишком утомительный рабочий день — около 5—6 рабочих часов, — часто значительно меньше, больше лишь во времена каких-либо торговых кампаний, там, где они вообще имели место; сносный заработок, позволявший вести приличный образ жизни, а в хорошие времена и откладывать небольшие суммы; в целом сравнительно лояльные, основанные на совпадении деловых принципов отношения между конкурентами; частое посещение «клуба»; в зависимости от обстоятельств кружка пива по вечерам, семейные праздники и в целом размеренная спокойная жизнь.

Если исходить из коммерческих деловых свойств предпринимателей, из наличия капиталовложений и оборота капитала, из объективной стороны экономического процесса или характера бухгалтерской отчетности, то следует признать, что перед нами во всех отношениях «капиталистическая» форма организации. И тем не менее это «традиционалистское» хозяйство, если принять во внимание дух, которым оно проникнуто. В основе подобного хозяйства лежало стремление сохранить традиционный образ жизни, традиционную прибыль, традиционный рабочий день, традиционное ведение дел, традиционные отношения с рабочими и традиционный, по существу, круг клиентов, а также традиционные методы в привлечении покупателей и в сбыте — все это, как мы полагаем, определяло «этос» предпринимателей данного круга.

В какой-то момент, однако, эта безмятежность внезапно нарушалась, причем часто это отнюдь не сопровождалось принципиальным изменением формы организации — переходом к замкнутому производству или к введению механических станков и т. д. Происходило обычно скорее следующее: какой-нибудь молодой человек из среды скупщиков переселялся из города в деревню, где он тщательно подбирал ткачей, значительно усиливал степень их зависимости и контроль над их деятельностью и тем самым превращал их из крестьян в рабочих: одновременно он старался сосредоточить в своих руках весь сбыт посредством установления тесной связи с низовыми контрагентами, то есть с магазинами розничной торговли, сам вербовал покупателей, ежегодно регулярно посещал их и направлял свои усилия на то, чтобы качество продукции отвечало их потребностям и желаниям, «было бы им по вкусу»; одновременно он проводил в жизнь принцип «низкие цены, высокий оборот». Затем происходило то, что всегда и повсеместно следует за подобным процессом «рационализации»: кто не поднимался, тот опускался. Идиллия рушилась под напором ожесточенной конкуренции, крупные состояния, возникшие в новых условиях, не отдавались в рост, а вкладывались в производство. Прежней уютной, спокойной жизни приходил конец, наступала пора суровой трезвости: те, кто подчинялся законам времени и преуспевал, хотели не потреблять, а приобретать; другие стремились сохранить прежний строй жизни, но вынуждены были ограничить свои потребности. При этом — что самое главное — не приток новых денег совершал, как правило, этот переворот» (в ряде известных нам случаев весь процесс революционизирования совершался при помощи нескольких тысяч, взятых взаймы у родственников), но вторжение нового духа, а именно «духа современного капитализма». Вопрос о движущих силах экспансии современного капитализма не сводится к вопросу об источнике используемых капиталистом денежных ресурсов. Это в первую очередь вопрос о развитой капиталистического духа. Там, где он возникает и оказывает свое воздействие, он добывает необходимые ему денежные ресурсы, но не наоборот. Однако утверждение его шло отнюдь не мирным путем. Бездна недоверия, подчас ненависти, прежде всего морального возмущения всегда встречала сторонника новых веяний; часто -нам известен ряд таких случаев — создавались даже настоящие легенды о темных пятнах его прошлого. Вряд ли кто-либо cтaнeт отрицать, что лишь необычайная сила характера могла уберечь подобного предпринимателя «нового стиля» от потери самообладания, от морального и экономического краха, что наряду со способностью трезво оценивать ситуацию и с активностью он должен был обладать прежде всего совершенно определенными, ярко выраженными «этическими» качествами, которые только и могли обеспечить необходимое при введении новых методов доверие клиентов и рабочих; только эти качества могли придать ему должную энергию для преодоления бесчисленных препятствий и прежде всего подготовить почву для того безграничного роста интенсивности и производительности труда, который необходим в капиталистическом предпринимательстве и несовместим с безмятежным существованием и наслаждением жизнью; эти (этические) качества по самой своей специфике относятся к иному типу, чуждому традиционализму прежних времен и адекватным ему свойствам.

Столь же несомненно и то, что этот внешне почти неприметный, но по существу решающий для проникновения нового духа в экономическую жизнь сдвиг совершался, как правило, не отважными и беспринципными спекулянтами или авантюристами, которых мы встречаем на протяжении всей экономической истории, не обладателями «больших денег», а людьми, прошедшими суровую жизненную школу, осмотрительными и решительными одновременно, людьми сдержанными, умеренными и упорядоченными по своей природе, полностью преданными своему делу, со строго буржуазными воззрениями и «принципами».

На первый взгляд можно предположить, что эти личные моральные качества не имеют ничего общего с какими-либо этическими, максимами и тем более с религиозными воззрениями, что адекватной подобному деловому образу жизни должна быть скорее некая негативная направленность, способность освободиться от власти традиций, то есть нечто близкое либерально-»просветительским» устремлениям. И это в целом верно для нашего времени, когда связь между жизненным укладом и религиозными убеждениями обычно либо полностью отсутствует, либо носит негативный характер; так, во всяком случае, обстоит дело в Германии. Люди, преисполненные «капиталистического духа», теперь если не враждебны, то совершенно безразличны по отношению к церкви. Благочестивая скука рая не прельщает столь деятельные натуры, а религия представляется им лишь средством отвлечь людей от трудовой деятельности в этом мире. Если спросить этих людей о «смысле» их безудержной погони за наживой, плодами которой они никогда не пользуются и которая именно при посюсторонней жизненной ориентации должна казаться совершенно бессмысленной, они в некоторых случаях, вероятно, ответили бы (если бы они вообще пожелали ответить на этот вопрос), что ими движет «забота о детях и внуках»; вернее же, они просто сказали бы (ибо первая мотивировка не является чем-то специфическим для предпринимателей данного типа, а в равной степени свойственна и «традиционалистски» настроенным деятелям), что само дело с его неустанными требованиями стало для них «необходимым условием существования». Надо сказать, что это действительно единственная правильная мотивировка, выявляющая к тому же всю иррациональность подобного образа жизни с точки зрения личного счастья, образа жизни, при котором человек существует для дела, а не дело для человека. Конечно, известную роль играет и стремление к власти, к почету, которые даются богатством, а там, где устремления всего народа направлены на достижение чисто количественного идеала, как, например, в США, там, разумеется, эта романтика цифр имеет неотразимое очарование для «поэтов» коммерческих кругов. Однако ведущие предприниматели капиталистического мира, достигающие прочного успеха, обычно не руководствуются в свой деятельности подобными соображениями. Что же касается стремления пристать к тихой гавани в виде имения и жалованного дворянства, видеть своих детей студентами университета или офицерами, чье блестящее положение заставляет забыть об их плебейском происхождении, стремления, характерного для выскочек из среды немецких капиталистов, то это лишь продукт эпигонства и упадка. «Идеальный тип» капиталистического предпринимателя, к которому приближаются и отдельные выдающиеся предприниматели Германии, не имеет ничего общего с такого рода чванством ни в его более грубом, ни в его более тонком выражении. Ему чужды показная роскошь и расточительство, а также упоение властью внешнее выражение того почета, которым он пользуется в обществе. Его образу жизни свойственна — на историческом значении этого важного для нас явления мы еще остановимся — известная аскетическая направленность, отчетливо проступающая в цитированной выше «проповеди» Франклина. В характере капиталистического предпринимателя часто обнаруживаются известная сдержанность и скромность, значительно более искренние, чем та умеренность, которую столь благоразумно рекомендует Бенджамин Франклин. Самому предприниматели такого типа богатство «ничего не дает», разве что иррациональное ощущение хорошо «исполненного долга и рамках своего призвания».

Именно это и представляется, однако, человеку докапиталистической эпохи столь непонятным и таинственным, столь грязным и достойным презрения. Что кто-либо может сделать единственной целью своей жизненной деятельности накопление материальных благ, может стремиться к тому, чтобы сойти в могилу обремененным деньгами и имуществом, люди иной эпохи способны были воспринимать лишь как результат извращенных наклонностей, «auri sacra fames».

В наше время, при современных политических, частноправовых и коммуникационных институтах, при нынешней хозяйственной структуре и формах производства, «дух капитализма» можно было бы рассматривать как результат приспособления. Хозяйственному строю капитализма необходима эта преданность делу, это служение своему «призванию», сущность которого заключается в добывании денег: это своего рода установка по отношению к внешним благам, столь адекватная данной структуре, столь неотделимая от условий борьбы за экономическое существование, что и настоящее время действительно не может быть и речи о какой-либо обязательной связи между вышеназванным «хрематистическим» образом жизни и каким-либо цельным мировоззрением. Капиталистическое хозяйство не нуждается более в санкции того или иного религиозного учения и видит в любом влиянии церкви на хозяйственную жизнь (в той мере, в какой оно вообще ощутимо) такую же помеху, как регламентирование экономики со стороны государства. «Мировоззрение» теперь, как правило, определяется интересами торговой или социальной политики. Тот, кто не приспособился к условиям, от которых зависит успех в капиталистическом обществе, терпит крушение или не продвигается по социальной лестнице. Однако все это — явления той эпохи, когда капитализм, одержав победу, отбрасывает ненужную ему больше опору. Подобно тому как он в свое время сумел разрушить старые средневековые формы регламентации хозяйства только в союзе со складывающейся государственной властью, он, быть может (пока мы еще только предполагаем это), использовал и религиозные убеждения. Так ли это было в действительности и если было, то в какой форме, нам надлежит установить. Ибо едва ни требует доказательства то утверждение, что концепция наживы как самоцели, как «призвания» противоречит нравственным воззрениям целых эпох. Перенесенное в каноническое право положение «Deo placere vix potest», относящееся к деятельности торговца (в те времена оно, подобно (евангельскому тексту о лихоимстве, считалось подлинным), и определение жажды наживы у Фомы Аквинского как turpi-tudo (сюда включалось и связанное с предпринимательством, то есть этически дозволенное, получение прибыли) были уже известной уступкой (по сравнению с радикально антихрематистическими взглядами довольно широких слоев населения) со стороны католической доктрины интересам политически столь связанного с церковью финансового капитала итальянских городов.

Однако даже там, где католическая доктрина еще больше видоизменялась, как, например, у Антонина Флорентийскою, никогда полностью не исчезало ощущение того, что деятельность, для которой нажива является самоцелью, есть, в сущности, нечто pudendum, нечто такое, с чем можно лишь мириться как с некоей данностью жизненного устройства. Некоторые моралисты того времени, в первую очередь сторонники номинализма, принимали зачатки капиталистического ведения дел как данность и пытались — не без известного противодействия — доказать, что они приемлемы и необходимы (особенно в торговле), что проявляющаяся в капиталистической деятельности «industria» есть законный, этически безупречный источник прибыли: однако самый «дух» капиталистического приобретательства господствующее учение отвергало как turpitude и, уж во всяком случае, не оправдывало его с этических позиций. «Этические» нормы, подобные тем, которыми руководствовался Бенджамин Франклин, были для этого времени просто немыслимы. Исключение не составляли и взгляды представителей самих капиталистических кругов: пока они сохраняли связь с церковной традицией, они видели в своей деятельности в лучшем случае нечто этически индифферентное, терпимое, но вместе с тем — хотя бы из-за постоянной опасности преступить церковный запрет лихоимства — нечто, ставящее под сомнение спасение души. Источники свидетельствуют о том, что после смерти богатых людей весьма значительные суммы поступали в церковную казну в виде «покаянных денег», а в иных случаях и возвращались прежним должникам в качестве несправедливо взятых с них «usura». Дело обстоит иначе — если оставить в стороне еретические или рассматриваемые как сомнительные по своим учениям направления — лишь в патрицианских кругах, которые внутренне были уже свободны от власти традиции. Однако даже скептически настроенные или далекие от церковности люди предпочитали на всякий случаи примириться с церковью, пожертвовав в ее казну определенную сумму денег, ввиду полной неизвестности того, что ждет человека после смерти, тем более что (согласно весьма распространенному более мягкому воззрению) для спасения души достаточно было выполнить предписываемые церковью внешние обряды. Именно в этом отчетливо проявляется отношение самих носителей новых веяний к своей деятельности, в которой они усматривают некие черты, выводящие ее за рамки нравственных устоев или даже противоречащие им. Каким же образом эта деятельность, которую в лучшем случае признавали этически допустимой, могла превратиться в «призвание» в понимании Бенджамина Франклина? И как исторически объяснить тот факт, что деятельность, которая во Флоренции XIV и XV вв., в центре тогдашнего капиталистического развития, на этом рынке денег и капиталов всех великих держав того времени, казалась сомнительной с моральной точки зрения — в лучшем случае ее только терпели, — в провинциальной мелкобуржуазной Пенсильвании XVIII в., стране, где из-за простого недостатка денег постоянно возникала угроза экономического краха и возвращения к натуральному обмену, где не было и следа крупных промышленных предприятий, а банки находились на самой ранней стадии своего развития, считалась смыслом и содержанием высоконравственного жизненного поведения, к которому надлежит всячески стремиться? Усматривать здесь «отражение» в идеологической надстройке «материальных» условий было бы просто нелепо. Какой же круг идей способствовал тому, что деятельность, направленная внешне только на получение прибыли, стала подводиться под категорию «призвания», по отношению к которому индивид ощущает известное обязательство? Ибо именно эта идея служила этической основой и опорой жизненного поведения предпринимателей «нового стиля».

В ряде случаев указывалось на то, что основным принципом современного хозяйства следует считать «экономический рационализм» — так, в частности, полагает Зомбарт, который развивает эту мысль в своих подчас очень плодотворных и убедительных исследованиях. Это, несомненно, справедливо, если под экономическим рационализмом понимать такое повышение производительности труда, которое достигается посредством научно обоснованного расчленения производственного процесса, способствующего устранению «органического» предела, установленного природой. Подобным процессом рационализации в области техники и экономики, несомненно, обусловлена и значительная часть «жизненных идеалов» современного буржуазного общества: труд, направленный на создание рационального способа распределения материальных благ, без сомнения, являл собой для представителей «капиталистического духа» одну из главных целей. Достаточно ознакомиться хотя бы с тем, что Франклин сообщает о своих усилиях по улучшению коммунального хозяйства Филадельфии, чтобы полностью ощутить эту очевидную истину. Радость и гордость капиталистического предпринимателя от сознания того, что при его участии многим людям «дана работа», что он содействовал экономическому «процветанию» родного города в том ориентированном на количественный рост населения и торговли смысле, который капитализм вкладывает в понятие процветания, — все это, безусловно, является составной частью той специфической и, несомненно, «идеалистической» радости жизни, которая характеризует представителей современного предпринимательства. Столь же несомненной фундаментальной особенностью капиталистического частного хозяйства является то, что оно рационализировано на основе строгого расчета, планомерно и трезво направлено на реализацию поставленной перед ним цели; этим оно отличается от хозяйства живущих сегодняшним днем крестьян, от привилегий и рутины старых цеховых мастеров и от «авантюристического капитализма», ориентированного на политическую удачу и иррациональную спекуляцию.

Создается впечатление, что развитие «капиталистического духа» может быть легче всего понято в рамках общего развития рационализма и должно быть выведено из его принципиального подхода к последним вопросам бытия. В этом случае историческое значение протестантизма сводилось бы к тому, что он сыграл известную роль в качестве «предтечи» чисто рационалистического мировоззрения. Однако при первой же серьезной попытке такого рода становится очевидным, что подобная упрощенная постановка проблемы невозможна хотя бы по одному тому, что общая история рационализма отнюдь не является совокупностью параллельно прогрессирующих рационализации отдельных сторон жизни. Рационализация частного права, например, если понимать под этим упрощение юридических понятий и расчленение юридического материала, достигла своей высшей формы в римском праве поздней античности и была наименее развитой в ряде достигших наибольшей экономической рационализации стран, в частности и Англии, где рецепция римского права в свое время потерпела неудачу ввиду решительного противодействия со стороны мощной юридической корпорации, тогда как в католических странах Южной Европы римское право пустило глубокие корни. Чисто посюсторонняя рациональная философия XVIII в. нашла свое пристанище отнюдь не только (и даже не преимущественно) в наиболее развитых капиталистических странах. Вольтерьянство и поныне еще является общим достоянием высших и — что практически более важно — средних слоен населения именно романских католических стран. Если же под «практическим рационализмом» понимать тот тип жизненного поведения, который базируется на сознательной оценке мироздания и отношении к нему с точки зрения посюсторонних интересов отдельной личности, то этот стиль жизни как и прошлом, так и в настоящем типичен для народов liberuni arbitrium, входит в плоть и кровь итальянцев и французов. Между тем мы уже могли убедиться в том, что отнюдь не на этой почве сформировалось то отношение человека к своему «призванию» как цели жизни, которое является необходимой предпосылкой для развития капитализма. Ибо жизнь можно «рационализировать» с весьма различных точек зрения и в самых различных направлениях (этот простой часто забываемый тезис нужно было бы ставить во главу угла каждого исследования проблемы «рационализма»). «Рационализм— историческое понятие, заключающее в себе целый мир противоположностей. Нам надлежит здесь выяснить, какой дух породил ту конкретную форму «рационального» мышления и «рациональной» жизни, из которой выросли идея «призвания» и та — столь иррациональная с точки зрения чисто эвдемонистических интересов отдельной личности — способность полностью отдаваться деятельности в рамках своей профессии, которая всегда была одной из характернейших черт нашей капиталистической культуры и является таковой и поныне. Нас интересует здесь в первую очередь происхождение тех иррациональных элементов, которые лежат в основе как данного, так и любого другого понятия «призвания».

Аскеза и капиталистический дух

Для понимания связи между основными религиозными идеями аскетического протестантизма и правилами экономических будней необходимо прежде всего обратиться к тем богословским произведениям, которые выросли из повседневной душеспасительной практики. Ибо в те времена, когда мысли о потустороннем мире заполняли жизнь людей, а от допущения к причастию зависело социальное положение христианина, когда значение духовника в деле спасения души, в осуществлении церковной дисциплины и в качестве проповедника достигало такой степени, о которой мы, современные люди, просто не можем составить себе представления (для того чтобы убедиться в этом, достаточно обратиться к собраниям «consilia», «casus i onscientiae» и т.п.),—в те времена движущие религиозные идеи, накладывавшие свой отпечаток на данную практику, решающим образом формировали «национальный характер».

В настоящем разделе в отличие от последующих мы можем рассматривать аскетический протестантизм как некое единство. Поскольку, однако, наиболее последовательное обоснование идее профессионального призвания дает выросший на почве кальвинизма английский пуританизм, мы в соответствии с нашей принципиальной установкой ставим одного из его представителей в центр нашего исследования. Ричард Бакстер отличается от многих других литературных представителей пуританской этики ярко выраженной практической и миролюбивой направленностью и вместе с тем всеобщим признанием — его работы постоянно переиздавались и переводились на другие языки. Просвитерианин и апологет Вестминстерского синода, он вместе с тем, как многие лучшие умы той эпохи, постепенно отходил от строгой кальвинистской) догматики; противник в душе кромвелевской узурпации власти как и вообще любой революции, чуждый сектантству и фанатическому рвению «святых», он вместе с тем проявлял большую широту взглядов в оценке внешних специфически особенностей и объективность по отношению к свои противникам. Сферу своей деятельности Бакстер стремился ограничить практическими проблемами церковно-нравственной жизни и, будучи одним из самых выдающихся среди всех известных духовников, он служил на этом поприще парламенту, Кромвелю и Реставрации вплоть до того момента, когда ( одним из последних — уже незадолго до дня св. Варфоломея ушел со своей должности. Его «Christian directory» — наиболее полный компендиум моральной теологии пуритан, полностью основанный на личном практическом опыте спасения души. Ввиду недостатка места мы переносим в примечания основные данные, необходимые для сопоставления «Теологических размышлений» Шпенера как образца немецкого пиетизма с «Апологией» Роберта Барклея (квакерство) и работами других представителей аскетической эпохи.

Если обратиться к «Вечному покою святых» Бакстера, к его «Christian directory» или к близкимим работам других авторов, то в их суждениях о богатстве и способе его приобретения сразу же бросается в глаза акцент на эбионитические элементы новозаветного откровения. Богатство как таковое таит в себе страшную опасность, искушения его безграничны; стремление к богатству не только бессмысленно по сравнению с бесконечно превышающим его значением царства Божьего, но вызывает сомнения и нравственного порядка. Здесь аскеза направлена, по-видимому, против любого стремления мирским благам, притом значительно более резко, чем у Кальвина. Кальвин не видел в богатстве духовных лиц препятствия для их деятельности; более того, он усматривал в богатстве средство для роста их влияния, разрешал им вкладывать имущество в выгодные предприятия при условии, что это не вызовет раздражения в окружающей среде. Из пуританской литературы можно извлечь любое количеств примеров того, как осуждалась жажда богатства и материальных благ, и противопоставить их значительно более наивной по своему характеру этической литературе средневековья. И все эти примеры свидетельствуют о вполне серьезных предостережениях; дело заключается, однако, в том, что подлинное их этическое значение и обусловленность выявляются лишь при более

внимательном изучении этих свидетельств. Морального осуждения достойны успокоенность и довольство достигнутым, наслаждение богатством и вытекающие из этого последствия — бездействие и плотские утехи — и прежде всего ослабление стремления к «святой жизни». И только потому, что собственность влечет за собой эту опасность бездействия и успокоенности, она вызывает сомнения. Ибо «вечный покой» ждет «святых» в потустороннем мире, в земной жизни человеку, для того чтобы увериться в своем спасении, должно делать дела пославшего его, доколе есть день. Не бездействие и наслаждение, а лишь деятельность служит приумножению славы Господней согласно недвусмысленно выраженной воле Его. Следовательно, главным и самым тяжелым грехом является бесполезная трата времени. Жизнь человека чрезвычайно коротка и драгоценна, и она должна быть использована для «подтверждения» своего призвания. Трата этого времени на светские развлечения, «пустую болтовню», роскошь, даже не превышающий необходимое время сон — не более шести, в крайнем случае восьми часов — морально совершенно недопустима. Здесь еще не вошло в употребление изречение «время — деньги», которое нашло себе место в трактате Бенджамина Франклина, однако в духовном смысле эта идея в значительной степени утвердилась; время безгранично дорого, ибо каждый потерянный час труда отнят у Бога, не отдан приумножению славы Его. Пустым, а иногда даже вредным занятием считается поэтому и созерцание, во всяком случае тогда, когда оно осуществляется в ущерб профессиональной деятельности. Ибо созерцание менее угодно Богу, чем активное выполнение его воли в рамках своей профессии. К тому же для занятий такого рода существует воскресенье. Но мнению Бакстера, люди, бездеятельные в своей профессии, не находят времени и для Бога, когда приходит час Его.

Все основное произведение Бакстера пронизывает настойчивая, подчас едва ли не страстная проповедь упорного, постоянного физического или умственного труда. В этом обнаруживается влияние двух мотивов. Прежде всего труд издавна считался испытанным аскетическим средством: в качестве такового он с давних пор высоко ценился церковью Запада в отличие не только от Востока, но и от большинства монашеских уставов всего мира. Именно труд служит специфической превентивной мерой против всех тех — достаточно серьезных — искушений, которые пуританизм объединяет понятием «unclean life». Ведь сексуальная аскеза пуританизма отличается от монашеской лишь степенью, а не основополагающим принципом, а поскольку она простирается и на брачную жизнь, то сфера ее действия более обширна. Ибо половая жизнь в браке также допустима лишь как угодное Богу средство для приумножения славы Его согласно завету: «Плодитесь и множитесь». В качестве действенного средства против соблазнов плоти предлагается то же, что служит для преодоления религиозных сомнений и изощренного самоистязания: наряду с диетой, растительной пищей и холодными ваннами предписание: «Трудитесь в поте лица своего на стезе своей».

Однако труд выходит по своему значению за эти рамки, ибо он как таковой является поставленной Богом целью всей жизни человека. Слова апостола Павла: «Если кто не хочет трудиться, тот и не ешь» — становятся общезначимым и обязательным предписанием. Нежелание работать служит симптомом отсутствия благодати.

Здесь отчетливо обнаруживается отличие от средневекового отношения к этой проблеме. Фома Аквинский тоже дал свое толкование этих слов апостола Павла. Однако в его истолковании труд лишь natural ratione необходим для поддержания жизни как отдельного человека, так и человечества в целом. Там, где отсутствует эта цель, теряет свою силу и это предписание. Оно имеет в виду лишь род человеческий, а не каждого человека в отдельности. На того, кто обладает необходимым имуществом и может существовать не работая, это предписание не распространяется; что же касается созерцания как духовной формы деятельности в царстве Божьем, та в средневековом понимании оно было, конечно, выше завета апостола Павла в его буквальном значении. Ведь для популярного богословия высшей формой монашеской «производительности» было умножение «thesaurus eccle-siae» молитвой и пением в хоре. У Бакстера же не только отсутствует подобная этическая интерпретация трудовых обязанностей, но всячески подчеркивается, что богатство не освобождает от этого безусловного требования апостола Павла. Имущий также да не ест, если он не работает, ибо, если он и не нуждается в работе для удовлетворения своих потребностей, это не меняет того, что заповедь Божья остается в силе, и он обязан блюсти ее так же, как соблюдает ее бедный. Провидение Господне дало каждому профессию (calling), которую он должен принять и на стезе которой должен трудиться: это профессиональное призвание здесь не судьба, с которой надо примириться и которой надо покорно следовать (как в лютеранстве), а требование Бога к каждому человеку трудиться к вящей славе Его. И такой как будто незначительный оттенок имел далеко идущие психологические последствия и способствовал дальнейшему утверждению того провиденциального толкования экономического космоса, которое было известно уже схоластам.

Фома Аквинский (от учения которого нам в данной связи наиболее уместно отправляться), подобно многим другим мыслителям, рассматривал разделение труда и деление общества по профессиям как прямое следствие божественного плана мирового устройства. Введение же человека в этот космос происходит ex causis naturalibus и случайно по своему характеру («contingent», по терминологии схоластов). Для Лютера распределение людей по существующим сословиям и профессиям и соответствии с объективным историческим устройством общества было, как мы уже видели, прямой эманацией божественной воли, а пребывание каждого человека на своем месте и его деятельность в рамках, установленных для него Богом, превращались, следовательно, в религиозный долг. Это еще усугублялось тем, что отношение лютеровской религиозности к «миру» с самого начала носило характер некоторой неопределенности и таковым оставалось и в дальнейшем. Из круга идей Лютера, который полностью так и не освободился от влияния апостола Павла с его индифферентным отношением к мирской жизни, нельзя было вывести этические принципы мирового устройства, поэтому его приходилось просто принимать таким, как оно есть, преобразуя покорное приятие его в религиозный долг. Иначе трактуется провиденциальный характер взаимопереплетения частнохозяйственных интересов в пуританском учении. О значении провиденциальной цели, в соответствии с которой люди делятся по профессиям, мы, согласно пуританской схеме прагматического толкования, узнаем по плодам этого деления. По этому вопросу Бакстер высказывает взгляды, которые в ряде моментов прямо соприкасаются с известным апофеозом разделения труда у Адама Смита. Специализация ведет, способствуя выучке (skill) рабочего, к количественному повышению производительности труда и тем самым служит общему благу (common best), которое тождественно благу наибольшего числа людей. Если до этого момента мотивация Бакстера чисто утилитарна и близка многим хорошо известным взглядам, высказываемым в светской литературе того времени, то чисто пуританский оттенок его идей выступает сразу, как только Бакстер ставит во главу угла следующий мотив: «Вне определенной профессии всякая дополнительная деятельность не что иное, как случайная работа;

выполняя ее, человек больше времени лентяйничает, чем трудится». Это изречение Бакстер завершает следующим образом: «Он (работник определенной профессии) занят упорядоченной деятельностью, в отличие от тех, кто пребывает в вечном замешательстве, совершая свои действия вне постоянного места и времени... поэтому определенная профессия («certain calling», в других местах говорится о «stated calling») является наивысшим благом для каждого человека». Случайную работу, которую часто вынужден выполнять рядовой поденщик, следует рассматривать как подчас неизбежное, но всегда нежелательное временное занятие. В жизни человека «без определенной профессии» отсутствует тот систематически-методический характер, который является, как мы видели, непременным требованием мирского аскетизма. Квакерская этика также требует, чтобы профессиональная деятельность человека являла собой последовательное аскетическое воспитание добродетели, испытание его избранности; избранность воплощается в добросовестности, которая в свою очередь находит свое отражение в тщательном и методичном выполнении своих профессиональных обязанностей. Не труд как таковой, а лишь рациональная деятельность в рамках своей профессии угодна Богу. В пуританском учении о профессиональном призвании ударение делается всегда на методическом характере профессиональной аскезы в отличие от интерпретации Лютера, который рассматривает профессиональную деятельность как покорность своей предрешенной Богом участи. Поэтому пуританское учение не только решительно высказывается в пользу сочетания нескольких callings при условии, что это будет способствовать общему и собственному благу и никому не принесет ущерба и что такое сочетание разных профессий не приведет к недобросовестному (unfaithful) выполнению своих обязанностей в рамках одной из них, но пуритане отнюдь не считают достойной порицания и перемену профессии, если только это не совершается легкомысленно и проистекает из желания заняться более угодной Богу — что, исходя из общей принципиальной направленности пуританства, означает более полезной деятельностью. И еще одно, и это самое важное: полезность профессии и, следовательно, ее угодность Богу в первую очередь определяются с нравственной точки зрения, затем степенью важности, которую производимые в ее рамках блага имеют для «всего общества»; однако в качестве третьего и практически безусловно наиболее важного критерия выступает ее «доходность». Ибо если Бог, перо которого пуританин усматривает во всех обстоятельствах своей жизни, представляет кому-нибудь из своих избранников какой-либо шанс для извлечения прибыли, то он совершает это, руководствуясь вполне определенными намерениями. И верующий христианин должен следовать данному указанию свыше и использовать предоставленную ему возможность. «Если Бог указует вам этот путь, следуя которому вы можете без ущерба для души своей и не вредя другим, законным способом заработать больше, чем ни каком-либо ином пути, и вы отвергаете это и избираете менее доходный путь, то вы тем самым препятствуете осуществлению одной из целей вашего призвания (calling), вы отказываетесь быть управляющим (steward) Бога и принимать дары его для того, чтобы иметь возможность употребить их на благо Ему, когда Он того пожелает. Не для утех плоти и грешных радостей, но для Бога следует вам трудиться и богатеть. Богатство порицается лишь постольку, поскольку оно таит в себе искушение предаться лени, бездеятельности и грешным мирским наслаждениям, а стремление к богатству — лишь в том случае, если оно вызвано надеждой на беззаботную и веселую жизнь. В качестве же следствия выполнения профессионального долга богатство морально не только оправдано, но даже предписано. Об этом как будто прямо говорится в притче о рабе, который впал в немилость за то, что не приумножил доверенную ему мину серебра. Желание быть бедным было бы равносильно, как часто указывается, желанию быть больным и достойно осуждения в качестве проявления синергизма, наносящего ущерб славе Божьей. Что же касается нищенствования, которому предается человек, способный работать, то это не только грех бездеятельности, но и, по словам апостола, нарушение завета любить ближнего своего.

Подобно тому как акцентирование аскетического значения постоянной профессии служит этической идеализации современной профессиональной специализации, так провиденциальное истолкование стремления к наживе служит идеализации делового человека. Аскетически настроенным пуританам в равной степени претит как аристократическая небрежность знати, так и чванство выскочек. Полное этическое одобрение встречает трезвый буржуа — selfmademan. Слова «God blesseth his trade» — принятое пожелание в адрес тех «святых», которые добивались успеха, следуя божественным предписаниям. С точки зрения пуританина, контролировавшего по совету Бакстера свою избранность посредством сравнения своего душевного состояния с душевным состоянием библейских героев и толковавшего при этом библейские изречения «как параграфы судебника», в том же направлении действовала вся мощь ветхозаветного Бога, который награждал своих избранных за их благочестие еще в этой жизни. Впрочем, изречения Ветхого завета не всегда были однозначны, мы уже знаем, что Лютер впервые применил понятие «Beruf» в светском его значении при переводе одного места из Книги Иисуса сына Сирахова. Между тем Книга Иисуса сына Сирахова по всему своему настроению принадлежит, несмотря на сильно ощущаемое в ней эллинистическое влияние, к традиционалистским частям (расширенного) Ветхого завета. Характерно, что эта книга пользуется вплоть до настоящего времени особой любовью большинства немецких крестьян лютеранского вероисповедания; лютеранская направленность широких слоев немецкого пиетизма также обычно находит свое выражение в особом предпочтении именно Книги Иисуса сына Сирахова. Пуритане, основываясь на резком противопоставлении божественного рукотворному, отвергали апокрифы как небогодухновенные. Тем большим признанием пользовалась у них Книга Иова с ее величественным прославлением божественной воли, абсолютной по своей суверенности и несоизмеримости с человеческими масштабами (что было столь конгениально кальвинистским воззрением), с одной стороны, и возникающей в конце Книги уверенностью (второстепенной для Кальвина, но чрезвычайно важной для пуритан) в том, что Всевышний осенит благодатью избранников своих еще в этой жизни (в Книге Иова только в этой жизни!) и дарует им материальное благополучие, с другой. Пуритане так же игнорировали восточный квиетизм, проступающий в ряде наиболее одухотворенных псалмов и Притчей Соломоновых, как Бакстер традиционалистский оттенок важного для понятия «Веruf» места в Первом послании к коринфянам. Подчеркивались именно те места Ветхого завета, в которых восхвалялась формальная добропорядочность как признак угодного Богу поведения. Теория, устанавливающая, что законы Моисея лишь постольку потеряли свое значение с момента заключения нового союза, поскольку они содержат обрядовые или исторически обусловленные предписания иудаизма, в остальном же от века имели значение (и сохраняют его) в качестве выражения lex naturae, — эта теория позволила, с одной стороны, устранить все несовместимые с современной жизнью предписания, с другой — используя многочисленные родственные ей черты, расчистить путь для усиления того мощного духа легальности, трезвости и уверенности в своей правоте, который был свойствен мирской аскезе протестантизма. Поэтому если многие современники, а также и писатели последующего времени определяли этическую настроенность именно английских пуритан как «english hebraism», то это при правильном понимании вполне соответствует истине. Надо только иметь в виду не палестинский иудаизм времени ветхозаветных книг, а иудаизм, постепенно формировавшийся под воздействием многовекового влияния Талмуда и формалистически воспринятых предписаний Закона, но и тогда проводить исторические параллели следует лишь с большой осторожностью. Непосредственное по своей сущности восприятие жизни древними иудеями в целом резко отличается от своеобразного духовного склада пуритан. Столь же чужда пуританизму, и это следует иметь в виду, и хозяйственная этика евреев средневекового и нового времени, причем различие это распространялось, в частности, на те черты, которые имели решающее значение при определении роли обоих религиозных учений в развитии капиталистического этоса. Еврейство находилось в сфере политически или спекулятивно ориентированного «авантюристического» капитализма: его этос был, если попытаться охарактеризовать его, этосом капиталистических париев: пуританизм же был носителем этоса рационального буржуазного предпринимательства и рациональной организации труда. И из иудейской этики он взял лишь то, что соответствовало его направленности.

В данном очерке невозможно показать, какие характерологические последствия имело насыщение жизни ветхозаветными нормами, — эта чрезвычайно интересная задача до сих пор полностью не решена даже в рамках иудаизма. Для понимания внутренней настроенности пуритан следует наряду с указанной выше ролью в их жизни Ветхого завета прежде всего иметь в виду, что в пуританизме возродилась во всем ее величии вера в народ, избранный Богом. Даже кроткий Бакстер благодарит Бога за то, что он предназначил ему родиться в Англии и в лоне истинной церкви, а не в каком-либо другом месте; этим чувством благодарности за свою обусловленную Божьей милостью безупречность преисполнено все жизнеощущение пуританского бюргерства, определившее формально-корректный, жесткий характер, свойственный представителям героической эпохи капитализма.

Мы попытаемся теперь остановиться на ряде таких моментов в пуританском понимании профессионального призвания и требовании аскетической жизни, которые должны были оказать непосредственное влияние на развитие капиталистического стиля жизни. Всю силу удара аскетизм направляет, как мы уже видели, на непосредственное наслаждение жизнью и всеми ее радостями. Наиболее яркое выражение это нашло в борьбе, развернувшейся вокруг «Book of sports», которую Яков I и Карл I в их очевидном желании покончить с пуританством возвели в закон, причем Карл I повелел читать ее с кафедры во всех церквах. Если пуритане бешено сопротивлялись королевскому постановлению, объявлявшему обычные народные увеселения в воскресные дни вне времени богослужения дозволенными законом, то они тем самым выступали не только против нарушения субботнего покоя, но и против преднамеренного нарушения упорядоченного жизненного строя святых. И если король в свою очередь грозил строгой карой за попытки объявить эти развлечения незаконными, то целью его было сломить ту аскетическую направленность, которая по своему антиавторитарному характеру представляла собой опасность для государства. Феодальное общество монархического государства ограждало «склонных к развлечениям» людей от посягательств возникающей буржуазной морали и аскетических общин, враждебных властям, подобно тому как в настоящее время капиталистическое общество защищает «желающих работать» от классовой морали рабочих и враждебных властям профсоюзов. В этой борьбе пуритане отстаивали свою специфическую особенность — принцип аскетической жизни, ибо в остальном антипатия пуритан и даже квакеров к спортивным играм была отнюдь не принципиальной. Но они должны были служить определенной рациональной цели: отдыху, необходимому для сохранения физической работоспособности. В качестве средств для освобождения от избытка жизненных сил они вызывали у пуритан сомнения, а в той мере, в какой они превращались в чистое развлечение или даже способствовали пробуждению спортивного азарта, грубых инстинктов или рационального стремления к соперничеству, они безусловно отвергались. Инстинктивное стремление к наслаждению жизнью, отвлекавшее и от профессиональной деятельности, и от религиозного долга, было по самой своей природе враждебно рациональной аскезе, независимо от того, находило ли оно свое выражение в спортивных играх «сеньоров» или в посещении рядовым обывателем танцевальных вечеров и таверн.

Недоверие и враждебность проявляли пуритане и по отношению ко всем тем культурным ценностям, которые не были непосредственно связаны с религией. Из этого не следует, что жизненный идеал пуританина включает в себя в качестве своею компонента мрачный, презирающий культур фанатизм невежества. Можно — во всяком случае, поскольку речь идет о науке — с полным основанием утверждать обратное (за исключением ненавистной пуританам схоластики). Крупнейшие представители пуританизма глубоко восприняли идейное богатство Возрождения — проповеди представителей пресвитерианского крыла этого движения пестрят классицизмами. Не пренебрегали в полемике по богословским вопросам такого рода ученостью и радикалы, хотя они именно ее и порицали. Вероятно, нигде не было такого количества «graduates», как в Новой Англии в первом поколении ее жителей. В основу сатирического изображения пуритан, например, в «Гудибрасе» Сэмюэля Батлера положена прежде всего именно их кабинетная ученость и изощренная диалектика. Это отчасти связано с религиозной оценкой знания, сложившейся в результате неприятия «tides implicita» католицизма. Иначе обстоит дело, как только мы переходим в область литературы ненаучного характера и изобразительного искусства. Здесь аскетизм действительно заключил в оковы жизнь веселой старой Англии И это касалось не только светских празднеств. Гнев и ненависть пуритан, направленные против всего того, в чем можно было усмотреть оттенок «super-siition», против всех реминисценций магических и церковных обрядов сообщения благодати, распространялись на христианский праздник Рождества так же, как и на праздник Майского дерева, и на всю ту непосредственную радость, которую доставляло верующим церковное искусство. То обстоятельство, что в Голландии это не помешало развитию великого, подчас откровенно реалистического искусства, свидетельствует лишь о том, сколь малоэффективными были все усилия тамошних ревнителей строгой регламентации нравов по сравнению с влиянием двора и регентов (слоя рантье), а также с жизнерадостностью разбогатевших бюргеров, после того как кратковременное господство кальвинистской теократии растворилось в рамках трезвой государственной церкви, а кальвинистская аскеза тем самым в значительной степени утеряла свою притягательную силу. Театр пуритане отвергали, а полное исключение всех элементов эротики и любого изображения нагого человеческого тела из cферы искусства сделало невозможным появление радикальных взглядов в литературе или живописи. Такие понятия, как «idle talk», «superfluities», «vain ostentation», а ими пуритане клеймили всякую иррациональную деятельность, лишенную определенной цели и тем самым направленную не на достижение аскетических идеалов и не на приумножение славы Господней, а на служение человеку, неизменно фигурировали всякий раз, когда надо было подчеркнуть значение трезвости и целесообразности и противопоставить их чисто художественным мотивам. И особой силы это противопоставление достигало тогда, когда речь шла о личной склонности к роскоши, например в одежде. Идейной основой ярко выраженной тенденции к унифицированию стиля жизни, которая в настоящее время служит капиталистическим интересам стандартизации продукции, является отказ от «обожествления рукотворного». При этом не следует, конечно, забывать, что в пуританизме была заключена бездна противоречий, что инстинктивное стремление к вневременному высокому искусству было значительно более свойственно ведущим мыслителям пуританизма, чем «кавалерам», и что на творчество такого неповторимого гения, каким был Рембрандт, наложила несомненный отпечаток и его сектантская среда, как ни мало его «поведение» соответствовало требованиям пуританского Бога. Однако в целом это не изменяет общей картины, ибо то глубокое погружение личности в свой внутренний мир, к которому могло привести дальнейшее развитие пуританского мироощущения и одним из факторов которого оно действительно стало, оказало свое влияние главным образом на литературу, да и то более позднего времени.

Мы не можем здесь более подробно останавливаться на влиянии пуританизма в разных областях культуры: укажем лишь на то, что радость, доставляемая чисто эстетическим восприятием культурных ценностей или спортом, всегда имела одно характерное ограничение: она должна была быть бесплатной. Ведь человек — лишь управляющий благами, доверенными ему милостью Божьей; он, подобно рабу в библейской притче, обязан отчитываться в каждом доверенном ему пфенниге, и если он истратит что-либо не во славу Божью, а для собственного удовольствия, то это по меньшей мере вызывает сомнение в богоугодности его поступка. Кому из беспристрастных людей не известны сторонники подобной точки зрения и в наши дни? Мысль об обязательстве человека по отношению к доверенному ему имуществу, которому он подчинен в качестве управителя или даже своею рода «машины для получения дохода», ложится тяжелым грузом на всю его жизнь и замораживает ее. Чем больше имущество, тем сильнее, если аскетическое жизнеощущение выдержит искус богатства, чувство ответственности за то, чтобы имущество было сохранено в неприкосновенности и увеличено неустанным трудом во славу Божью. Генетически отдельные элементы этого образа жизни, как и многие другие компоненты современного капиталистического духа, уходят в средневековье, однако свою действительную этическую основу этот жизненный уклад находит лишь в этике аскетического протестантизма. Значение его для развития капитализма очевидно.

Подведя итог сказанному выше, мы считаем возможным утверждать, что мирская аскеза протестантизма со всей решительностью отвергала непосредственное наслаждение богатством и стремилась сократить потребление, особенно когда оно превращалось в излишества. Вместе с тем она освобождало приобретательство от психологического гнета традиционалистской этики, разрывала оковы, ограничивавшие стремление к наживе, превращая его не только в законное, но и в угодное Богу (в указанном выше смысле) занятие. Борьба с плотью и приверженностью к материальным благам была, как наряду с пуританами настойчиво подчеркивает и великий апологет квакерского учения Барклей, борьбой не с рациональным приобретательством, а с иррациональным использованием имущества. Оно прежде всего находило свое выражение в привязанности к показной роскоши (проклинаемой пуританами в качестве обожествления рукотворного), столь свойственной феодальной жизни, тогда как Богу угодно рациональное и утилитарное использование богатства на благо каждого отдельного человека и общества в целом. Аскеза требовала от богатых людей не умерщвления плоти, а такого употребления богатства, которое служило бы необходимым и практически полезным целям. Понятие «comfort» характерные образом охватывает круг этих этически дозволенных способов пользования своим имуществом, и, разумеется, не случайно связанный с этим понятием строй жизни прежде всего и наиболее отчетливо обнаруживается у самых последовательных сторонников этого мировоззрения, у квакеров. Мишурному блеску рыцарского великолепия с его весьма шаткой экономической основой и предпочтением сомнительной элегантности трезвой и простой жизни они противопоставляли в качестве идеала уют буржуазного «home» с его безупречной чистотой и солидностью.

Борясь за производительность частнохозяйственного богатства, аскеза ратовала как против недобросовестности, так и против инстинктивной жадности, ибо именно ее она порицала как «covetousncss», «мамонизм» и т. п., другими словами, против стремления к богатству как самоцели. Ибо имущество само по себе, несомненно, является искусом. Однако тут-то аскеза превращалась в силу, «что без числа творит добро, всему желая заа» (зло в ее понимании — это имущество со всеми его соблазнами). Дело заключалось не только в том, что в полном соответствии с Ветхим заветом и с этической оценкой «добрых дел» эта сила видела в стремлении к богатству как самоцели «вершину порочности, а в богатстве как результате профессиональной деятельности — Божье благословение; еще важнее было другое: религиозная оценка неутомимого, постоянного, систематического мирского профессионального груда как наиболее эффективного аскетического средства и наиболее верного и очевидного способа утверждения возрожденного человека и истинности его веры неминуемо должна была служить могущественным фактором в распространении того мироощущения, которое мы здесь определили как «дух» капитализма. Если же ограничение потребления соединяется с высвобождением стремления к наживе, то объективным результатом этого будет накопление капитала посредством принуждения к «аскетической бережливости». Препятствия на пути к потреблению нажитого богатства неминуемо должны были служить его производительному использованию в качестве инвестируемого капитала. Конечно, степень этого воздействия не может быть исчислена в точных цифрах. В Новой Англии эта связь ощущается очень сильно, она не ускользнула от взора такого выдающегося историка, каким является Джон Доил. Однако и в Голландии, где действительное господство кальвинизма продолжалось лишь семь лег, простота жизненного уклада, утвердившегося в подлинно религиозных кругах, привела при наличии громадных состояний к ярко выраженному импульсу накопления капитала. Само собой разумеется, что пуританизм с его антипатией к феодальному образу жизни должен был заметно ослабить широко распространенную повсюду и во все времена тенденцию (сильную у нас и поныне) приобретать на нажитый капитал дворянские земли. Английские писатели-меркантилисты XVII в видели причину превосходства голландского капитала над английским в том, что в Голландии (в отличие от Англии) нажитые состояния не вкладывались в землю и, что гораздо важнее — ибо именно это, а не приобретение земли как таковой здесь существенно, — владельцы крупных капиталов не стремились воспринять аристократический образ жизни и превратить свою собственность в феодальное владение, что вывело бы ее из сферы капиталистического предпринимательства. Распространенная и в пуританских кругах высокая оценка, сельского хозяйства как особо важной и способствующей благосостоянию отрасли имеет ввиду (например, у Бакстера) отнюдь не лендлордов, а иоменов и фермеров; в XVIII п. — не юнкеров, а «рационального» сельского хозяина. Начиная с XVII в. в английском обществе намечается водораздел между «сквайрами», представлявшими «веселую старую Англию», и пуританскими кругами, социальное влияние которых резко колебалось. Вплоть до настоящего времени в «национальном характере» англичан сохранились противоречивые черты: с одной стороны, несокрушимая наивная жизнерадостность, с другой строго контролируемая сдержанность, самообладание и безусловное подчинение принятым этическим нормам. Через всю раннюю историю североамериканской колонизации проходит это противоречие: с одной стороны, «adventurers», обрабатывающие плантации с помощью indentured servants и качестве рабочей силы и склонные к аристократическому образу жизни, с другой — пуритане с их специфической буржуазном настроенностью.

Повсюду, где утверждалось пуританское мироощущение, оно при всех обстоятельствах способствовало установлению буржуазного рационального с экономической точки зрения образа жизни, что, конечно, имеет неизмеримо большее значение, чем простое стимулирование капиталовложений. Именно пуританское отношение к жизни было главной опорой этой тенденции, а пуритане ее единственно последовательными сторонниками. Пуританизм стоял у колыбели современного «экономического человека». Правда, и пуританские жизненные идеалы подчас не выдерживали натиска слишком сильных «искушений», которые, как хорошо было известно и пуританам, таило в себе богатство. Мы постоянно встречаем искренних сторонников пуританской веры в рядах поднимающихся слоев мелкой буржуазии и фермеров; и даже «beali possidentes» среди квакеров весьма часто склонялись к отказу от своих прежних идеалов. Здесь все тот же рок, который постоянно преследовал и

предшествующую мирской аскезе средневековую «монашескую аскезу»: как только в обители строго регулируемой жизни и ограниченного потребления рациональное ведение хозяйства достигало полного расцвета, приобретенное имущество либо сразу феодализировалось, как это происходило до Реформации, либо складывалась такая ситуация, которая ставила под угрозу монастырскую дисциплину, и тогда наступал момент для проведения одного из многочисленных «реформирований» монастырских уставов. Вся история уставов монашеских орденов в определенном смысле не что иное, как непрестанная борьба с секуляризирующим влиянием собственности. То же в безгранично большей степени относится к мирской аскезе пуританизма. Могучее «revival» методизма, предшествовавшее расцвету английской промышленности в XVIII в., можно уподобить такой монастырской реформе. Здесь уместно привести отрывок из Джона Уэсли, который вполне мог бы служить эпиграфом ко всему вышесказанному. Слова Уэсли свидетельствуют о том, что главы аскетических движений полностью (и совершенно в духе нашего толкования) отдавали себе отчет в изложенной выше, на первый взгляд парадоксальной взаимосвязи. Уэсли пишет: «Я опасаюсь того, что там, где растет богатство, в той же мере уменьшается религиозное рвение. Поэтому, исходя из логики вещей, я не вижу возможности, чтобы возрождение подлинного благочестия где бы то ни было могло быть продолжительным. Ибо религия неминуемо должна порождать как трудолюбие (industry), так и бережливость (frugality), а эти свойства в свою очередь обязательно ведут к богатству. Там же, где увеличивается богатство, создается благодатная почва для гордыни, страстей и привязанности к мирским радостям жизни во всех их разновидностях. Как же можно рассчитывать на то, что методизм, эта религия сердца, сохранит свой первоначальный облик, пусть даже теперь эта религия подобна древу с пышной листвой? Повсеместно методисты становятся прилежными и бережливыми. Их имущество, следовательно, растет. Вместе с тем растут и их гордыня, страсти, любовь к плотским мирским утехам и высокомерие. В результате этого сохраняется лишь форма религии, но дух ее постепенно исчезает. Неужели же нет такого средства, которое могло бы предотвратить этот непрекращающийся упадок чистой религии? Мы не можем препятствовать тому, чтобы люди были радивыми и бережливыми. Мы обязаны призывать всех христиан к тому, чтобы они наживали столько. сколько можно, и сберегали все, что можно, то есть стремились к богатству». (За этим следует увещевание, чтобы «наживающие сколько могут и сберегающие сколько могут» были готовы и «отдать все, что могут», дабы сохранить милосердие Господне и

скопить сокровища на небесах.) Очевидно, что в этих словах вплоть до мельчайших нюансов обнаруживается тот же ход мыслей, который был предложен нами вниманию читателей.

Как указывает Уэсли, великие религиозные движения, чье значение для хозяйственного развития коренилось прежде всего в их аскетическом воспитательном влиянии, оказывали наибольшее экономическое воздействие, как правило, тогда, когда расцвет чисто религиозного энтузиазма был уже позади, когда судорожные попытки обрести царство Божье постепенно растворялись в трезвой профессиональной добродетели и корни религиозного чувства постепенно отмирали, уступая место утилитарной посюсторонности; в это время, пользуясь определением Доудена, «Робинзон Крузо», изолированный от мира экономической человек, занимающийся отчасти и миссионерством, вытеснил в народной фантазии «пилигрима» Беньяна, этого одинокого человека, все усилия которого направлены на то, чтобы поскорее миновать «ярмарку тщеславия» в поисках царства Божьего. Если вслед за тем утверждается принцип «to make the best ofbotli Worlds», то в конечном итоге, как указал уже Доуден, спокойная совесть становилась одним из компонентов комфортабельного буржуазного существования. Это хорошо выражено немецкой пословицей о «мягкой подушке». И если та полная интенсивной религиозной жизни эпоха XVII в. что-то и завещала своей утилитаристски настроенной наследнице, то прежде всего безупречно чистую совесть (которую с полным основанием можно назвать фарисейской), сопутствующую наживе, если только эта нажива не выходит за рамки легальности. От «Deo placcre vix potcst» не осталось и следа. Так возникает специфически буржуазный профессиональный этос. В обладании милостью Божьей и Божьим благословением буржуазный предприниматель, который не преступал границ формальной корректности (чья нравственность не вызывала сомнения, а то, как он распоряжался своим богатством, не встречало порицания), мог и даже обязан был соблюдать свои деловые интересы. Более того, религиозная аскеза предоставляла в его распоряжение трезвых, добросовестных, чрезвычайно трудолюбивых рабочих, рассматривавших свою деятельность как угодную Богу цель жизни. Аскеза создавала и спокойную уверенность в том, что неравное распределение земных благ, так же как и предназначение к спасению лишь немногих, — дело божественного провидения, преследующего тем самым свои тайные, нам не известные цели. Уже Кальвину принадлежит часто цитируемое впоследствии изречение, что «народ» (то есть рабочие и ремесленники) послушен воле Божьей лишь до той поры, пока он беден. Нидерландцы (Питер де ля Кур и др.) «секуляризировали» это положение следующим образом: люди в своем большинстве работают лишь тогда, когда их заставляет нужда. Сформулированный таким образом лейтмотив капиталистического хозяйства вошел затем в теорию «производительности» низкой заработной платы в качестве одного из ее компонентов. И здесь в полном соответствии с той эволюцией, которую мы нередко обнаруживали, идее по мере отмирания ее религиозных корней был незаметно придан утилитарный оттенок. Средневековая этика не только допускала нищенство, но даже возвела его в идеал в нищенствующих орденах. И в миру нищие подчас определялись как некое «сословие», значение которого заключается в том, что оно создает для имущих благоприятную возможность творить добрые дела, подавая милостыню. Еще англиканская социальная этика эпохи Стюартов была внутренне очень близка к этой точке зрения. И лишь пуританская аскеза сыграла известную роль в том жестком английском законодательстве о бедных, которое полностью преобразовало сложившееся положение дел: И она сделала это с тем большей легкостью, что протестантские секты и строго пуританские общины, действительно не знали нищенства в ею ей среде.

С другой стороны, если мы обратимся к рабочим, то в цинцендорфовской разновидности пиетизма, например, идеалом служит верный профессиональному долгу рабочий, который не стремится к наживе, — именно он уподобляется в своей жизни апостолам и, следовательно, обладает харизмой учеников Христа. Еще более радикальными были сначала подобные воззрения в баптистских кругах. И конечно, аскетическая литература почти всех вероисповеданий исходит из представления, что добросовестная работа, даже при низкой ее оплате, выполняемая теми, кому жизнь не предоставила иных возможностей, является делом, чрезвычайно угодным Богу. В этом отношении протестантская аскеза сама по себе не создала ничего нового. Однако она не только бесконечно углубила это представление, но и присоединила к существующей норме то, что, собственно говоря, только и определяло силу ее воздействия, психологический импульс, который возникал в результате отношения к своей работе как к призванию, как к самому верному, и конечном итоге единственному, средству увериться в своем избранничестве. Вместе с тем аскеза легализовала также эксплуатацию этой специфической склонности к труду, объявив «призванием» и стремление приобретателя к наживе. Совершенно очевидно, в какой сильной степени устремленность включительно к тому, чтобы обрести спасение в загробной жизни посредством выполнения своих профессиональных обязанностей в качестве своего призвания, и строгая аскеза, которой церковь подчиняла в первую очередь, конечно, неимущие классы, способствовали увеличению «производительности» труда в капиталистическом значении этого понятия. Отношение к труду как к призванию стало для современного рабочего столь же характерным, как и аналогичное отношение предпринимателя к наживе. Столь проницательный англиканский наблюдатель, как сэр Уильям Петти, отразил эту новую для того времени ситуацию в своем указании на то, что экономическая мощь Голландии XVII в. объясняется наличием там многочисленных «dissenters» (кальвинистов и баптистов) людей, которые видят «в труде и интенсивном предпринимательстве свой долг перед Богом». «Органическому» социальному устройству в том фискально-монополистическом его варианте, который оно получило в англиканстве при Стюартах, в частности в концепции Уильяма Лода, — этому союзу церкви и государства с «монополистами» на почв христианского социализма — пуританизм, все сторонники которого были решительными противниками такого пользовавшегося государственными привилегиями капитализма торговцев, скупщиков и колониалистов, противопоставляя индивидуалистические импульсы рационального легального предпринимательства, основанного на личных качествах, и инициативе. И если пользовавшаяся государственными привилегиями монополистическая промышленность Англии скоро пришла в упадок, то рациональное предпринимательство пуритан сыграло решающую роль в развитии тех промышленных отраслей, которые возникали без какой-либо поддержки со стороны государства, а подчас и несмотря на недовольство властей и вопреки ему. Пуритане (Принн, Паркер) решительно отказывались от сотрудничества с «придворными прожектерами крупнокапиталистического типа, считая, что они вызываю сомнения в этическом отношении. Пуритане гордились превосходством своей буржуазной морали и деловых качеств, усматривая в них подлинную причину тех преследований, которым они подвергались со стороны придворных кругов. Уже Даниэль Дефо предлагал прибегнуть в борьбе с диссентерами к бойкоту банковских векселей и к денонсации вкладов. Противоположность этих двух видов капиталистической деятельности во многом соответствует различиям религиозных учений их представителей. Нонконформисты еще в XVIII и постоянно подвергались издевательствам за то, что они являли собой носителей «spirit of shopkeepers», и преследовались за искажение идеалов старой Англии. В этом коренилась и противоположность между пуританским и еврейским хозяйственным этосом — уже современникам (Принн) было ясно, что первый, а не второй был буржуазным хозяйственным этосом.

Один из конституционных компонентов современного капиталистического духа, и не только его, но и всей современной культуры, — рациональное жизненное поведение на основе идеи профессионального призвания — возник (и настоящая работа посвящена доказательству этого) из духа христианской аскезы. Достаточно вспомнить приведенный в начале нашего исследования трактат Франклина, чтобы обнаружить, насколько существенные элементы того образа мыслей, который мы определили как «дух капитализма», соответствуют тому, что (мы показали это выше) составляет содержание пуританской профессиональной аскезы, только без ее религиозного обоснования — ко времени Франклина оно уже отмерло. Впрочем, мысль, что современная профессиональная деятельность носит отпечаток аскетизма, сама по себе не нова. Что ограничение человеческой деятельности рамками профессии вместе с отказом от фаустовской многосторонности (который, естественно, вытекает из этого ограничения) является в современном мире обязательной предпосылкой плодотворного труда, что, следовательно, «дело» и «отречение» в настоящее время взаимосвязаны — этот основной аскетический мотив буржуазного стиля жизни (при условии, что речь идет именно о стиле, а не об отсутствии его) хотел довести до нашего сознания уже Гете на вершине своей жизненной мудрости, о чем свидетельствуют его «Годы странствий» и то, как он завершил жизненный путь Фауста. Для Гёте осознание этого факта означало отречение и прощание с эпохой гармоничного, прекрасного человека, с эпохой, повторение которой для нашей культуры столь же невозможно, как для древности невозможен был возврат к эпохе расцвета афинской демократии. Пуританин хотел быть профессионалом, мы должны быть таковыми. Но по мере того, как аскеза перемещалась из монашеской кельи в профессиональную жизнь и приобретала господство над мирской нравственностью, она начинала играть определенную роль в создании того грандиозного космоса современного хозяйственного устройства, связанного с техническими и экономическими предпосылками механического машинного производства, который в наше время подвергает неодолимому принуждению каждого отдельного человека, формируя его жизненный стиль, причем не только тех людей, которые непосредственно связаны с ним своей деятельностью, а вообще всех ввергнутых в этот механизм с момента рождения. И это принуждение сохранится, вероятно, до той поры, пока не прогорит последний центнер горючего. По Бакстеру, забота о мирских благах должна обременять его святых не более, чем «тонкий плащ, который можно ежеминутно сбросить». Однако плащ этот волею судеб превратился в стальной панцирь. По мере того как аскеза начала преобразовывать мир, оказывая на него все большее воздействие, внешние мирские блага все сильнее подчиняли себе людей и завоевали наконец такую власть, которой не знала вся предшествующая история человечества. В настоящее время дух аскезы — кто знает, навсегда ли? — ушел из этой мирской оболочки. Во всяком случае, победивший капитализм не нуждается более в подобной опоре с тех пор, как он покоится на механической основе. Уходят в прошлое и розовые мечты эпохи Просвещения, этой смеющейся наследницы аскезы. И лишь представление о «профессиональном долге» бродит по миру, как призрак прежних религиозных идей. В тех случаях, когда «выполнение профессионального долга» не может быть непосредственно соотнесено с высшими духовными ценностями или, наоборот, когда оно субъективно не ощущается как непосредственное экономическое принуждение, современный человек обычно просто не пытается вникнуть в суть этого понятия. В настоящее время стремление к наживе, лишенное своего религиозно-этического содержания, принимает там, где оно достигает своей наивысшей свободы, а именно в США, характер безудержной страсти, подчас близкой к спортивной. Никому не ведомо, кто в будущем поселится в этой прежней обители аскезы: возникнут ли к концу этой грандиозной эволюции совершенно новые пророческие идеи, возродятся ли с небывалой мощью прежние представления и идеалы или, если не произойдет ни того, ни другого, не наступит ли век механического окостенения, преисполненный судорожных попыток людей поверить в свою значимость. Тогда-то применительно к «последним людям» этой культурной эволюции обретут истину следующие слова: «Бездушные профессионалы, бессердечные сластолюбцы — и эти ничтожества полагают, что они достигли ни для кого ранее не доступной ступени человеческого развития».

Однако тем самым мы вторгаемся в область оценочных и религиозных суждений, которые не должны отягощать это чисто историческое исследование. Наша задача сводится к следующему: показать значение аскетического рационализма (лишь намеченное в предыдущем очерке) и для социально-политической этики, следовательно, для организации и функций, социальных сообществ — от религиозных собраний до государства. Далее мы предполагали исследовать отношение аскетического рационализма к рационализму гуманистическому, его жизненным идеалам и культурным влияниям. Затем — к развитию философского и научного эмпиризма, к развитию техники и духовных ценностей культуры. И наконец, следовало бы проследить, историческое становление аскетического рационализма, начиная от его средневековых истоков до его преобразования в чистый утилитаризм во всех областях распространения аскетической религиозности. Только таким путем можно было бы установить степень культурного значения аскетического протестантизма в его отношении к другим пластическим элементам современной культуры. Здесь же мы лишь попытались свести влияние аскетического протестантизма и характер этого влияния к их мотивам в одном, хотя и немаловажном пункте. Далее следовало бы также установить, в какой степени протестантская аскеза в процессе своего становления и формирования в свою очередь подвергалась воздействию со стороны всей совокупности общественных и культурных факторов, прежде всего экономических. Ибо несмотря на то, что современный человек при всем желании обычно неспособен представить себе всю степень того влияния, которое религиозные идеи оказывали на образ жизни людей, их культуру и национальный характер, это, конечно, отнюдь не означает, что мы намерены заменить одностороннюю «материалистическую» интерпретацию каузальных связей в области культуры и истории столь же односторонней спиритуалистической каузальной интерпретацией. Та и другая допустимы в равной степени, но обе они одинаково мало помогают установлению исторической истины, если они служат не предварительным, а заключительным этапом исследования.

М. Вебер ПОЛИТИКА КАК ПРИЗВАНИЕ И ПРОФЕССИЯ

В соответствии с вашим пожеланием я должен сделать доклад, который, однако, непременно разочарует вас в нескольких отношениях. От разговора о политике как призвании и профессии вы непроизвольно будете ожидать высказываний и оценок по злободневным вопросам. Но об этом мы скажем лишь под конец, чисто формально, в связи с определенными вопросами, относящимися к значению политической деятельности во всем ведении жизни (Lebеnsfuhrung). Из сегодняшнего доклада как раз должны быть исключены все вопросы, относящиеся к тому, какую политику следует проводить, какое, таким образом, содержание следует придавать своей политической деятельности. Ибо они не имеют никакого отношения к общему вопросу: что есть и что может означать политика как призвание и профессия. Итак, к делу!

Что мы понимаем под политикой? Это понятие имеет чрезвычайно широкий смысл и охватывает все виды деятельности по самостоятельному руководству. Говорят о валютной политике банков, о дисконтной политике Имперского банка, о политике профсоюза во время забастовки; можно говорить о школьной политике городской или сельской общины, о политике правления, руководящего корпорацией, наконец, даже о политике умной жены, которая стремится управлять своим мужем. Конечно, сейчас мы не берем столь широкое понятие за основу наших рассуждении. Мы намереваемся в данном случае говорить только о руководстве или оказании влияния на руководство политическим союзом, то есть в наши дни государством:

Но что есть “политический” союз с точки зрения социологического рассуждения? Что есть “государство”? Ведь государство нельзя социологически определить, исходя из содержания его деятельности. Почти нет таких задач, выполнение которых политический союз не брал бы в свои руки то здесь, то там; с другой стороны, нет такой задачи, о которой можно было бы сказать, что она во всякое время полностью, то есть исключительно, присуща тем союзам, которые называют “политическими”, то есть в наши дни — государствам, или союзам, которые исторически предшествовали современному государству. Напротив, дать социологическое определение современного государства можно, в конечном счете, только исходя из специфически применяемого им, как и всяким политическим союзом, средства — физического насилия. “Всякое государство основано на насилии”, говорил в свое время Троцкий в Брест-Литовске. И это действительно так. Только если бы существовали социальные образования, которым было бы неизвестно насилие как средство, тогда отпало бы понятие “государства”, тогда наступило бы то, что в особом смысле слова можно было бы назвать “анархией”. Конечно, насилие отнюдь не является нормальным или единственным средством государства — об этом нет и речи, — но оно, пожалуй, специфическое для него средство. Именно в наше время отношение государства к насилию особенно интимно (innerlich). В прошлом различным союзам—начиная с рода — физическое насилие было известно как совершенно нормальное средство. В противоположность этому сегодня мы должны будем сказать: государство есть то человеческое сообщество, которое внутри определенной области — “область” включается в признак! — претендует (с успехом) на монополию легитимного физического насилия. Ибо для нашей эпохи характерно, что правона физическое насилие приписывается всем другим союзам или отдельным лицам лишь настолько, насколько государство со своей стороны допускает это насилие: единственным источником “права” на насилие считается государство.

Итак, “политика”, судя по всему, означает стремление к участию во власти или к оказанию влияния на распределение власти, будь то между государствами, будь то внутри государства между группами людей, которые оно в себе заключает.

В сущности, такое понимание соответствует и словоупотреблению. Если о каком-то вопросе говорят: это “политический” вопрос, о министре или чиновнике: это “политический” чиновник, о некотором решении: оно “политически” обусловлено, — то тем самым всегда подразумевается, что интересы распределения, сохранения, смещения власти являются определяющими для ответа на указанный вопрос, или обусловливают это решение, или определяют сферу деятельности соответствующего чиновника. Кто занимается политикой, тот стремится к власти: либо к власти как средству, подчиненному другим целям (идеальным или эгоистическим), либо к власти “ради нее самой”, чтобы наслаждаться чувством престижа, которое она дает.»

Государство, равно как и политические союзы, исторически ему предшествующие, есть отношение господства людей над людьми, опирающееся на легитимное (то есть считающееся легитимным) насилие как средство. Таким образом, чтобы оно существовало, люди, находящиеся под господством, должны подчиняться авторитету, на который претендуют те, кто теперь господствует. Когда и почему они так поступают? Какие внутренние основания для оправдания господства и какие внешние средства служат ему опорой?

В принципе имеется три вида внутренних оправданий, то есть оснований легитимности (начнем с них). Во-первых, это авторитет “вечно вчерашнего”: авторитет нравов, освященных исконной значимостью и привычной ориентацией на их соблюдение, — “традиционное” господство, как его осуществляли патриарх и патримониальный князь старого типа. Далее, авторитет внеобыденного личного дара (Gnandengabe) (харизма), полная личная преданность и личное доверие, вызываемое наличием качеств вождя у какого-то человека: откровений, героизма и других, — харизматическое господство, как его осуществляют пророк, или — в области политического — избранный князь-военачальник, или плебисцитарный властитель, выдающийся демагог и политический партийный вождь. Наконец, господство в силу “легальности”, в силу веры в обязательность легального установления (Satzunfg) и деловой “компетентности”, обоснованной рационально созданными правилами, то есть ориентации на подчинение при выполнении установленных правил — господство в том виде, в каком его осуществляют современный “государственный служащий” и все те носители власти, которые похожи на него в этом отношении.

Понятно, что в действительности подчинение обусловливают чрезвычайно грубые мотивы страха и надежды — страха перед местью магических сил или властителя, надежды на потустороннее или посюстороннее вознаграждение — и вместе с тем самые разнообразные интересы. К этому мы сейчас вернемся. Но если пытаться выяснить, на чем основана “легитимность” такой покорности, тогда, конечно, столкнешься с указанными тремя ее “чистыми” типами. А эти представления о легитимности и их внутреннее обоснование имеют большое значение для структуры господства. Правда, чистые типы редко встречаются в действительности. Но сегодня мы не можем позволить себе детальный анализ крайне запутанных изменений, переходов и комбинаций этих чистых типов: это относится к проблемам “общего учения о государстве”.

В данном случае нас интересует прежде всего второй из них: господство, основанное на преданности тех, кто подчиняется чисто личной “харизме” “вождя”. Ибо здесь коренится мысль о призвании (Beruf) в его высшем выражении. Преданность харизме пророка или вождя на войне, или выдающегося демагога и народном собрании (Ekklesia) или в парламенте как раз и означает, что человек подобного типа считается внутренне “призванным” руководителем людей, что последние подчиняются ему не в силу обычая или установления, но потому, что верят в него. Правда, сам “вождь” живет своим делом, “жаждет свершить свой труд”, если только он не ограниченный и тщеславный выскочка. Именно к личности вождя и ее качествам относится преданность его сторонников: апостолов, последователей, только ему преданных партийных приверженцев. В двух важнейших в прошлом фигурах: с одной стороны, мага и пророка, с другой — избранного князя-военачальника, главаря банды, кондотьера — вождизм как явление встречается во все исторические эпохи и во всех регионах. Но особенностью Запада, что для нас более важно, является политический вождизм в образе сначала свободного “демагога”, существовавшего на почве города-государства, характерного только для Запада, и прежде всего для средиземноморской культуры, а затем — в образе парламентского “партийного вождя”, выросшего на почве конституционного государства, укорененного тоже лишь на Западе.

Конечно, главными фигурами в механизме политической борьбы не были одни только политики в силу их “призвания” в собственном смысле этого слова. Но в высшей степени решающую роль здесь играет тот род вспомогательных средств, которые находятся в их распоряжении. Как политически господствующие силы начинают утверждаться в своем государстве? Данный вопрос относится ко всякого рода господству, то есть и к политическому господству во всех его формах: к традиционному, равно как и к легальному, и к харизматическому.

Любое господство как предприятие (Herrschaftsbеtrieb), требующее постоянного управления, нуждается, с одной стороны, в установке человеческого поведения на подчинение господам, притязающим быть носителями легитимного насилия, а с другой стороны, — посредством этого подчинения — в распоряжении теми вещами, которые в случае необходимости привлекаются для применения физического насилия: личный штаб управления и вещественные (sachlichen) средства управления.

Штаб управления, представляющий во внешнем проявлении предприятие политического господства, как и всякое другое предприятие, прикован к властелину, конечно, не одним лишь представлением о легитимности, о котором только что шла речь. Его подчинение вызвано двумя средствами, апеллирующими к личному интересу: материальным вознаграждением и социальным почетом (Ehrе). Гены вассалов, доходные должности наследственных чиновников, жалованье современных государственных служащих, рыцарская честь (Ritterehre), сословные привилегии, престиж чиновников (Beamtenehre) образуют вознаграждение, а страх потерять их — последнюю решающую основу солидарности штаба управления с властелином. Это относится и к господству харизматического вождя: военные почести (Kriegsehre) и добыча военной дружины, “spoils”: эксплуатация тех, кто находится под господством, благодаря монополии на должности, политически обусловленная прибыль и удовлетворенное тщеславие для свиты демагога.

Совершенно так же, как и на хозяйственном предприятии, для сохранения любого насильственного господства требуются определенные внешние материальные средства. Теперь все государственные устройства можно разделить в соответствии с тем принципом, который лежит в их основе: либо этот штаб — чиновников или кого бы то ни было, на чье послушание должен иметь возможность рассчитывать обладатель власти, — является самостоятельным собственником средств управления, будь то деньги, строения, военная техника, автопарки, лошади или что бы там ни было; либо штаб управления “отделен” от средств управления в таком же смысле, в каком служащие и пролетариат внутри современного капиталистического предприятия “отделены” от вещественных средств производства. То есть либо обладатель власти управляет самостоятельно и за свой счет организуя управление через личных слуг, или штатных чиновников, или любимцев и доверенных, которые не суть собственники (полномочные владетели) вещественных средств предприятия, но направляются сюда господином, либо же имеет место прямо противоположное. Это различие проходит через все управленческие организации прошлого.

Политический союз, в котором материальные средства управления полностью или частично подчинены произволу зависимого штаба управления, мы будем называть “сословие” (“standisch») расчлененным союзом. Например, вассал в вассальном союзе покрывал расходы на управление и правосудие в округе, пожалованном ему в лен, из собственного кармана, сам экипировался и обеспечивал себя провиантом в случае войны; его вассалы делали то же самое. Это, естественно, имело последствия для могущества сеньора (Негг), которое покоилось лишь на союзе личной верности и на том, что обладание леном и социальная честь (Ehre) вассала вели свою “легитимность” от сеньора.

Но всюду, вплоть до самых ранних политических образований, мы находим и собственное правление господина (Негг): через лично зависящих от него рабов, домашних служащих, слуг, любимцев и обладателей доходных мест, вознаграждаемых натурой и деньгами из его кладовых, он пытается взять управление в свои руки, оплатить средства из своего кармана, из доходов со своего родового имущества, создать войско, зависимое только от него лично, ибо оно экипировано и снабжено провиантом из его кладовых, магазинов, оружейных. В то время как в “сословном” союзе сеньор осуществляет свое господство с помощью самостоятельной “аристократии”, то есть разделяет с нею господство, здесь он господствует, опираясь либо на челядь, либо на плебеев — неимущие, лишенные собственного социального престижа слои, которые полностью от него зависят и отнюдь не опираются на собственную конкурирующую власть. Все формы патриархального и патримониального господства, султанской деспотии и бюрократического государственного строя относятся к данному типу. В особенности бюрократический государственный строй, то есть тот, который в своей самой рациональной форме характерен и для современного государства и именно для него.

Повсюду развитие современного государства начинается благодаря тому, что князь осуществляет экспроприацию других самостоятельных “частных” носителей управленческой власти, то есть тех, кто самостоятельно владеет средствами предприятия управления и военного предприятия, средствами финансового предприятия и имуществом любого рода, могущем найти политическое применение. Весь этот процесс протекает совершенно параллельно развитию капиталистического предприятия через постепенную экспроприацию самостоятельного производителя. В результате мы видим, что в современном государстве все средства политического предприятия фактически сосредоточиваются в распоряжении единственной высшей инстанции (Spitze). Ни один чиновник не является больше собственником денег, которые он тратит, или зданий, запасов, инструментов, военной техники, которыми он распоряжается. Таким образом, в современном “государстве” полностью реализовано (и это существенно для его понятия) “отделение” штаба управления — управляющих чиновников и работников управления — от вещественных средств предприятия. Но здесь начинает действовать наисовременнейшая для нашего времени тенденция с попыткой открытой экспроприации подобного экспроприатора политических средств, а тем самым политической власти. Революции это удалось по меньшей мере в том отношении, что на место поставленного (gesatzten) начальства пришли вожди, которые благодаря противозаконным действиям или выборам захватили власть и получили возможность распоряжаться политическим штабом (людьми) и аппаратом вещественных средств и выводят свою легитимность — все равно, с каким правом, — из воли тех, кто находится под господством. Другое дело, насколько тут оправданна надежда осуществить на основе этого успеха — по меньшей мере кажущегося — также и экспроприацию внутри капиталистических хозяйственных предприятий, руководство которыми, в сущности, несмотря на далеко идущие аналогии, следует совершенно иным законам, чем политическое управление. Но от оценок этого вопроса мы сегодня воздержимся. Для нашего рассмотрения я фиксирую момент чисто понятийный: современное государство есть организованный по типу учреждения союз господства, который внутри определенной сферы добился успеха в монополизации легитимного физического насилия как средства господства и с этой целью объединил вещественные средства предприятия в руках своих руководителей, а всех сословных фyнкциoнерoв с их полномочиями, которые раньше распоряжались этим по собственному произволу, экспроприировал и сам занял вместо них самые высшие позиции.

В ходе политического процесса экспроприации, который с переменным успехом разыгрывался в разных странах мира, выступили, правда, сначала на службе у князя, первые категории “профессиональных политиков” во втором смысле, то есть людей, которые не хотели сами быть господами, как харизматические вожди, но поступили на службу политическим господам. В этой борьбе они предоставили себя в распоряжение князьям и сделали из проведения их политики, с одной стороны, доходный промысел, с другой стороны, обеспечили себе идеальное содержание своей жизни. Подчеркнем, что лишь на Западе мы находим этот род профессиональных политиков на службе не только князей, но и других сил. В прошлом они были их важнейшим инструментом для исполнения власти и осуществления политической экспроприации.

Прежде чем заняться рассмотрением таких “профессиональных политиков” более подробно, надо всесторонне и однозначно выяснить, что представляет собой их существование.

Можно заниматься “политикой” — то есть стремиться влиять на распределение власти между политическими образованиями и внутри них — как в качестве политика “по случаю”, так и в качестве политика, для которого это побочная или основная профессия, точно так же, как и при экономическом ремесле. Политиками “по случаю” являемся все мы, когда опускаем свой избирательный бюллетень или совершаем сходное волеизъявление, например рукоплещем или протестуем на “политическом” собрании, произносим “политическую” речь и т.д.; у многих людей подобными действиями и ограничивается их отношение к политике. Политиками “по совместительству” являются в наши дни, например, все те доверенные лица и правления партийно-политических союзов, которые — по общему правилу — занимаются этой деятельностью лишь в случае необходимости, и она не становится для них первоочередным “делом жизни” ни в материальном, ни в идеальном отношении. Точно так же занимаются политикой члены государственных советов и подобных совещательных органов, начинающих функционировать лишь по требованию. Но равным же образом ею занимаются и довольно широкие слои наших парламентариев, которые “работают” на нее лишь во время сессий. В прошлом мы находим такие слои именно в сословиях. “Сословиями” мы будем называть полномочных владельцев военных средств, а также владельцев важных для управления вещественных средств предприятия или личных господских сил. Значительная их часть была весьма далека оттого, чтобы полностью, или преимущественно, или даже больше чем только по случаю посвятить свою жизнь политике. Напротив, свою господскую власть они использовали в интересах получения ренты или прибыли и проявляли политическую активность на службе политического союза, только если этого специально требовали их господин или другие члены сословия. Аналогичным образом вела себя и часть вспомогательных сил, привлекаемых князем в борьбе за создание собственного политического предприятия, которое должно было находиться в его распоряжении. Это было характерно для “домашних советников” и, еще раньше, для значительной части советников, собирающихся в “курии” и других совещательных органах князя. Но, конечно, князь не обходился этими вспомогательными силами, действовавшими лишь по случаю и по совместительству. Он должен был попытаться создать себе штаб вспомогательных сил, полностью и исключительно избравших как основную профессию службу у князя. От того, откуда он брал их, существенным образом зависела структура возникающего династического политического образования, и не только она, но и все своеобразие соответствующей культуры. Перед той же необходимостью оказались тем более политические союзы, которые при полном устранении или значительном ограничении власти князей политически конституировались в качестве (так называемых) “свободных” сообществ (Gemeinwesen) — “свободных” не в смысле свободы от насильственного господства, но в смысле отсутствия насилия, легитимного в силу традиции (по большей части религиозно освященной), со стороны князя как исключительного источника всякого авторитета. Исторической родиной таких союзов является только Запад, а зачатком их был город как политический союз, как таковой появившийся первоначально в культурном ареале Средиземноморья. Как выглядели во всех этих случаях “преимущественно-профессиональные” («hauptberuflichen») политики?

Есть два способа сделать из политики свою профессию: либо жить “для” политики, либо жить “за счет” политики и “политикой” («von» der Politik). Данная противоположность отнюдь не исключительная. Напротив, обычно, по меньшей мере идеально, но чаще всего и материально, делают то и другое: тот, кто живет “для” политики, в каком-то внутреннем смысле творит “свою жизнь из этого” — либо он открыто наслаждается обладанием властью, которую осуществляет, либо черпает свое внутреннее равновесие и чувство собственного достоинства из сознания того, что служит “делу” (“Sache”), и тем самым придает смысл своей жизни. Пожалуй, именно в таком глубоком внутреннем смысле всякий серьезный человек, живущий для какого-то дела, живет также и этим делом. Таким образом, различие касается гораздо более глубокой стороны — экономической. “За счет” политики как профессии живет тот, кто стремится сделать из нее постоянный источник дохода, “для” политики — тот, у кого иная цель. Чтобы некто в экономическом смысле мог бы жить “для” политики, при господстве частнособственнического порядка должны наличествовать некоторые, если угодно, весьма тривиальные предпосылки: в нормальных условиях он должен быть независимым от доходов, которые может принести ему политика. Следовательно, он просто должен быть состоятельным человеком или же как частное лицо занимать такое положение в жизни, которое приносит ему достаточный постоянный доход. Так по меньшей мере обстоит дело в нормальных условиях. Правда, дружина князя-военачальника столь же мало озабочена условиями нормального хозяйствования, как и свита революционного героя улицы. Оба живут добычей, грабежом, конфискациями, контрибуциями, навязыванием ничего нестоящих принудительных средств платежа — что, в сущности, одно и то же. Но это необходимо внеобыденные явления: при обычном хозяйстве доходы приносит только собственное состояние. Однако одного этого недостаточно: тот, кто живет “для” политики, должен быть к тому же хозяйственно “обходим”, то есть его доходы не должны зависеть от того, что свою рабочую силу и мышление он лично полностью или самым широким образом постоянно использует для получения своих доходов. Безусловно “обходим” в этом смысле рантье, то есть тот, кто получает совершенно незаработанный доход, будь то земельная рента у помещика в прошлом, крупных землевладельцев и владетельных князей настоящего времени — а в античности и в средние века и рента, взимаемая с рабов и крепостных, — будь то доход от ценных бумаг или из других современных источников ренты. Ни рабочий, ни — на что следует обратить особое внимание — предприниматель, в том числе и именно современный крупный предприниматель, не являются в этом смысле “обходимыми”. Ибо и предприниматель, и именно предприниматель, — промышленный в значительно большей мере, чем сельскохозяйственный, из-за сезонного характера сельского хозяйства — привязан к своему предприятию и необходим. В большинстве случаев он с трудом может хотя бы на время позволить заместить себя. Столь же трудно можно заместить, например, врача, и чем более талантливым и занятым он является, тем реже возможна замена. Легче уже заменить адвоката, чисто по производственно-техническим причинам, и поэтому в качестве профессионального политика он играл несравненно более значительную, иногда прямо-таки господствующую роль. Мы не собираемся дальше прослеживать подобную казуистику, но проясним для себя некоторые следствия.

Если государством или партией руководят люди, которые (в экономическом смысле слова) живут исключительно для политики, а не за счет политики, то это необходимо означает “плутократическое” рекрутирование политических руководящих слоев. Но последнее, конечно, еще не означает обратного: что наличие такого плутократического руководства предполагало бы отсутствие у политически господствующего слоя стремления также жить и политики, то есть использовать свое политическое господство и в частных экономических интересах. Об этом, конечно, нет и речи. Не было такого слоя, который не делал бы нечто подобное каким-то образом. Мы сказали только одно: профессиональные политики непосредственно не вынуждены искать вознаграждение за свою политическую деятельность, на что просто должен претендовать всякий неимущий политик. А с другой стороны, это не означает, что, допустим, не имеющие состояния политики исключительно или даже только преимущественно предполагают частнохозяйственным образом обеспечить себя посредством политики и не думают или же не думают преимущественно “о деле”. Ничто бы не могло быть более неправильным. Для состоятельного человека забота об экономической “безопасности” своего существования эмпирически является — осознанно или неосознанно кардинальным пунктом всей его жизненной ориентации. Совершенно безоглядный и необоснованный политический идеализм обнаруживается если и не исключительно, то по меньшей мере именно у тех слоев, которые находятся совершенно вне круга, заинтересованного в сохранении экономического порядка определенного общества; это в особенности относится к внеобыденным, то есть революционным, эпохам. Но сказанное означает только, что не плутократическое рекрутирование политических соискателей (Interessenten), вождей (Fuhrerschaft) и свиты (Gefolgschaft) связано с само собой разумеющейся предпосылкой, что они получают регулярные и надежные доходы от предприятия политики, руководить политикой можно либо в порядке “почетной деятельности”, и тогда ею занимаются, как обычно говорят, “независимые”, то есть состоятельные, прежде всего имеющие ренту люди. Или же к политическому руководству допускаются неимущие, и тогда они должны получать вознаграждение. Профессиональный политик, живущий за счет политики, может быть чистым “пребендарием” («Pfrunder») или чиновником на жалованье. Тогда он либо извлекает доходы из пошлин и сборов за определенные обязательные действия (Leistungen) — чаевые и взятки представляют собой лишь одну, нерегулярную и формально нелегальную разновидность этой категории доходов, — или получает твердое натуральное вознаграждение, или денежное содержание, или то и другое вместе. Руководитель политикой может приобрести характер “предпринимателя”, как кондотьер, или арендатор, или покупатель должности в прошлом, или как американский босс, расценивающий свои издержки как капиталовложение, из которого он, используя свое влияние, сумеет извлечь доход. Либо же такой политик может получать твердое жалованье как редактор, или партийный секретарь, или современный министр, или политический чиновник. В прошлом лены, дарения земли, пребенды всякого рода, а с развитием денежного хозяйства и особенности места, связанные со взиманием сборов (Sportelpfunden), были типичным вознаграждением для свиты со стороны князей, одержавших победы завоевателей или удачливых глав партий; ныне партийными вождями за верную службу раздаются всякого рода должности в партиях, газетах, товариществах, больничных кассах, общинах и государствах. Все партийные битвы суть не только битвы ради предметных целей, но прежде всего также и за патронаж над должностями. В Германии все противоборство партикуляристских и централистских устремлений закручено прежде всего и вокруг вопроса, какая из сил — берлинцы ли или же мюнхенцы, карлсруэсцы, дрезденцы — будет иметь патронаж над должностями. Ущемления в распределении должностей воспринимаются партиями более болезненно, чем противодействие их предметным целям. Во Франции смена префекта, имеющая партийно-политический характер, всегда считалась большим переворотом и возбуждала больше шума, чем какая-нибудь модификация правительственной программы, имевшая почти исключительно фразеологическое значение. Со времени исчезновения старых противоположностей и истолковании конституции многие партии (именно так обстоит дело в Америке) превратились в настоящие партии охотников за местами, меняющие свою содержательную программу в зависимости от возможностей улова голосов. В Испании вплоть до последних лет две крупные партии сменяли друг друга в конвенционально закрепленной очередности в форме сфабрикованных свыше “выборов”, чтобы обеспечить должностями своих сторонников. В регионах испанских колониальных владений как при так называемых “выборах”, так и при так называемых “революциях” речь всегда идет о государственной кормушке, которой намерены воспользоваться победители. В Швейцарии партии мирно распределяют между собой должности путем пропорциональных выборов, и многие из наших “революционных” проектов конституции, например первый проект, предложенный для Бадена, имели целью распространить ту же систему и на министерские посты, то есть рассматривали государство и должности в нем именно как учреждение по обеспечению доходными местами. Этим прежде всего вдохновлялась партия центра и даже провозгласила пунктом своей программы в Бадене пропорциональное распределение должностей сообразно конфессиям, то есть невзирая на успех. Вследствие общей бюрократизации с ростом числа должностей и спроса на такие должности как формы специфически гарантированного обеспечения данная тенденция усиливается для всех партий, и они во все большей мере становятся таким средством обеспечения для своих сторонников.

Однако ныне указанной тенденции противостоит развитие и превращение современного чиновничества в совокупность трудящихся (Arbeiterschaft), высококвалифицированных специалистов духовного труда, профессионально вышколенных многолетней подготовкой, с высокоразвитой сословной честью, гарантирующей безупречность, без чего возникла бы роковая опасность чудовищной коррупции и низкого мещанства, а это бы ставило под угрозу чисто техническую эффективность государственного аппарата, значение которого для хозяйства, особенно с возрастанием социализации, постоянно усиливалось и будет усиливаться впредь. Дилетантское управление делящих добычу политиков, которое в Соединенных Штатах заставляло сменять сотни тысяч чиновников — вплоть до почтальонов — в зависимости от исхода президентских выборов и не знало пожизненных профессиональных чиновников, давно нарушено Civil Service Reform. Эту тенденцию обусловливают чисто технические, неизбежные потребности управления. В Европе профессиональное чиновничество, организованное на началах разделения труда, постепенно возникло в ходе полутысячелетнего развития. Начало его формированию положили итальянские города и сеньории, а среди монархий — государства норманнских завоевателей. Решающий шаг был сделан в управлении княжескими финансами. По управленческим реформам императора Макса можно видеть, с каким трудом даже под давлением крайней нужды и турецкого господства чиновникам удавалось экспроприировать [власть] князя в той сфере, которая меньше всего способна была терпеть произвол господина, все еще остававшегося прежде всего рыцарем. Развитие военной техники обусловило появление профессионального офицера, совершенствование судопроизводства — вышколенного юриста. В этих трех областях профессиональное чиновничество одержало окончательную победу в развитых государствах в XVI в. Тем самым одновременно с возвышением княжеского абсолютизма над сословиями происходила постепенная передача княжеского самовластия (Selbstherrschaft) профессиональному чиновничеству, благодаря которому только и стала для князя возможной победа над сословиями.

Одновременно с подъемом вышколенного чиновничества возникали также — хотя это совершалось путем куда более незаметных переходов — “руководящие политики”. Конечно, такие фактически главенствующие советники князей существовали с давних пор во всем мире. На Востоке потребность по возможности освободить султана от бремени личной ответственности за успех правления создала типичную фигуру “великого визиря”. На Западе, прежде всего под влиянием донесений венецианских послов, жадно читаемых в дипломатических профессиональных кругах, дипломатия в эпоху Карла V— эпоху Макиавелли — впервые становилась сознательно практикуемым искусством, адепты которого, по большей части гуманистически образованные, рассматривали себя как вышколенный слой посвященных, подобно гуманистически образованным государственным деятелям в Китае в последнюю эпоху существования гам отдельных государств. Необходимость формально единого ведения всей политики, включая внутреннюю, одним руководящим государственным деятелем окончательно сформировалась и стала неизбежной лишь благодаря конституционному развитию. Само собой разумеется, что и до этого, правда, постоянно появлялись такие отдельные личности, как советникиили более того, по существу, руководители князей. Но организация учреждений пошла сначала, даже в наиболее развитых в этом отношении государствах, иными путями. Возникли коллегиальные высшие управленческие учреждения. Теоретически и в постепенно убывающей степени фактически они заседали под личным председательством князя, выдававшего решение. Через посредство этой коллегиальной системы, которая вела к консультативным заключениям, контрзаключениям и мотивированным решениям большинства или меньшинства; далее, благодаря тому, что он окружал себя, помимо официальных высших учреждений, сугубо личными доверенными “кабинетом” — и через их посредство выдавал свои решения на заключения государственного совета — или как бы там еще ни называлось высшее государственное учреждение, — благодаря всему этому князь, все больше попадавший в положение дилетанта, пытался избежать неуклонно растущего влияния высокопрофессиональных чиновников и сохранить в своих руках высшее руководство; эта скрытая борьба между чиновничеством и самовластием шла, конечно, повсюду. Перемены тут происходили только вопреки парламентам и притязаниям на власть их партийных вождей. Но весьма различные условия приводили к внешне одинаковым результатам. Там, где династии удерживали в своих руках реальную власть — как это в особенности имело место в Германии, — интересы князей оказывались солидарными с интересами чиновничества в противоположность парламенту и его притязаниям на власть. Чиновники были заинтересованы, чтобы из их же рядов, то есть через чиновничье продвижение по службе, замещались и руководящие, то есть министерские, посты. Со своей стороны, монарх был заинтересован в том, чтобы иметь возможность назначать министров по своему усмотрению тоже из рядов чиновников. А обе вместе стороны были заинтересованы в том, чтобы политическое руководство противостояло парламенту в едином и замкнутом виде, то есть чтобы коллегиальная система была заменена единым главой кабинета. Кроме того, монарх, уже для того, чтобы чисто формально оставаться вне партийной борьбы и партийных нападок, нуждался в особой личности, прикрывающей его, то есть держащей ответ перед парламентом и противостоящей ему, ведущей переговоры с партиями. Все эти интересы вели здесь к одному и тому же: появлялся единый ведущий министр чиновников. Развитие власти парламента еще сильнее вело к единству там, где она — как в Англии — пересиливала монарха. Здесь получил развитие “кабинет” во главе с единым парламентским вождем, “лидером”, как постоянная комиссия игнорируемой официальными законами, фактически же единственной решающей политической силы — партии, находящейся в данный момент в большинстве. Официальные коллегиальные корпорации именно как таковые не являлись органами действительно господствующей силы —партии — и, таким образом, не могли быть представителями подлинного правительства. Напротив, господствующая партия, дабы утверждать свою власть внутри [государства] и иметь возможность проводить большую внешнюю политику, нуждалась в боеспособном, конфиденциально совещающемся органе, составленном только из действительно ведущих в ней деятелей, то есть именно в кабинете, а по отношению к общественности, прежде всего парламентской общественности, — в ответственном за все решения вожде — главе кабинета. Эта английская система в виде парламентских министерств была затем перенята на континенте, и только в Америке и испытавших ее влияние демократиях ей была противопоставлена совершенно гетерогенная система, которая посредством прямых выборов ставила избранного вождя побеждающей партии во главу назначенного им аппарата чиновников и связывала его согласием парламента только в вопросах бюджета и законодательства.

Превращение политики в “предприятие”, которому требуются навыки в борьбе за власть и знание ее методов, созданных современной партийной системой, обусловило разделение общественных функционеров на две категории, разделенные отнюдь не жестко, но достаточно четко: с одной стороны, чиновники-специалисты (Fachbeamte), с другой— “политические” чиновники.

СИМВОЛИЧЕСКИЙ ИНТЕРАКЦИОНИЗМ

Парадигма символического интеракционизма, относящаяся к разновидности интерпретивных парадигм, основывается на том, что все формы взаимодействия людей подразумевают общение, которое базируется на определенных символах.

Д.Г. Мид (1863-1931), один из основателей парадигмы. В хрестоматии приведены разделы из работы Мида «Сознание, самость и общество». С точки зрения Мида, человеческая мысль и само поведение являются сугубо социальными. Люди обретают свою человеческую природу благодаря коммуникации — они взаимодействуют с помощью символов, важнейшие из которых содержатся в языке. Символы обозначают не только предмет или событие, но и предполагают определенную реакцию, выражающуюся в соответствующих социальных действиях людей, а также выступают как средства, с помощью которых люди могут значимо общаться.

Мид был одним из первых, кто указал на сложную, двойственную природу личности человека, детально исследовав возникновение самости. Отметим, что социолог различал два аспекта генезиса самости: первый — Я (соответствует английскому «I») — спонтанное, внутреннее, субъективное представление индивидом себя; второй — Я (соответствует английскому «Me») — обобщенные представления других, которые усваиваются индивидом. Я в смысле «Me» — это то, как люди видят себя, но глазами других. «Me» — результат влияния социальных групп в виде норм и стандартов на личность. В реальной жизни сознание и поведение человека детерминировано как самовосприятием индивида, так и тем, как он интерпретирует реакции на него окружающих.

Другой представитель символического интеракционизма Чарльз Кули (1864-1929) — известен прежде всего как автор теории «зеркального Я», суть которой состоит в том, что самосознание и ценностные ориентации индивида как бы зеркально отражают реакции на них окружающих людей, главным образом из той же социальной группы, что и показано в его работе «Социальная самость».

Еще один представитель символического интеракционизма Г. Блумер (1900-1986) известность приобрел благодаря тому, что методологические принципы данной парадигмы использовал для изучения и объяснения коллективного поведения неструктурированных социальных групп.

В хрестоматии приводятся абстракты из его работы «Коллективное поведение».

С.А. Кравченко

Дж. Мид СОЗНАНИЕ, САМОСТЬ И ОБЩЕСТВО

От жеста к символу

Мышление

Более или менее бессознательно мы видим себя так, как видят нас другие. Мы бессознательно обращаемся к себе так, как обращаются к нам другие: таким же образом, как воробей подхватывает напев канарейки, мы производим отбор окружающих нас диалектов. Разумеется, эти особые отклики должны иметься в нашем собственном (психическом) аппарате. Мы вызываем в другом нечто такое, что мы вызываем в себе самих, так что бессознательно мы переносим эти установки. Мы бессознательно ставим себя на место других и действуем так, как действуют другие. Я хочу просто выделить здесь некий всеобщий механизм, потому что он обладает фундаментальным значением для развития того, что мы называем самосознанием и возникновением самости. Мы постоянно, особенно благодаря использованию голосовых жестов, пробуждаем в себе те отклики, которые мы вызываем в других, так что мы перенимаем установки других, включая их в свое собственное поведение. Решающее значение языка для развития человеческого сознания заключается в том, что этот стимул обладает способностью воздействовать на говорящего индивида так, как он воздействует на другого...

Если кто-то задался бы вопросом, что представляет собой идея собаки, и попытался обнаружить эту идею в центральной нервной системе, он обнаружил бы целую группу откликов, в большей или меньшей степени соединенных друг с другом определенными связями таким образом, что если кто-то употребляет слово “собака”, он стремится вызвать именно эту группу откликов. Собака — это возможный товарищ в игре, возможный враг, собственность того или иного лица. Здесь имеется целая серия возможных откликов. Есть определенные типы этих откликов, которые присутствуют во всех нас, и есть другие, различающиеся в разных индивидах, но всегда налицо некая организация откликов, которая может быть вызвана словом “собака”. Таким образом, если кто-то говорит о собаке другому, он пробуждает в себе этот набор откликов, который он пробуждает в другом индивиде...

Разумеется, именно взаимосвязь этого символа, этого голосового жеста с подобным набором откликов как в самом индивиде, так и в другом и превращает этот голосовой жест в то, что я называю значимым символом. Символ имеет тенденцию вызывать в индивиде некую группу реакций, подобных тем, которые он вызывает в другом. Но и еще кое-что заключается в том факте, что он является значимым символом: этот отклик какого-либо индивида на такое слово, как “кресло” или “собака”, есть такой отклик, который является для этого индивида настолько же откликом, насколько и стимулом. Вот что, конечно же, предполагается в том, что мы называем смыслом какой-либо вещи или ее значением...

Мы говорим, что животное не думает. Оно не ставит себя на позицию, за которую оно было бы ответственным; оно не ставит себя на позицию другого индивида и не говорит в результате: “Он будет действовать так-то, а я буду действовать так-то”. Если индивид может действовать подобным образом и установка, которую он вызывает в самом себе, становится стимулом для него к совершению другого действия, мы имеем дело с осмысленным поведением. Где отклик другого человека вызывается индивидом (в себе самом) и становится стимулом для контроля над его действием, там смысл действия другого присутствует в его собственном сознании. Это всеобщий механизм того, что мы называем мышлением, ибо для того, чтобы мышление существовало, необходимы символы, голосовые жесты вообще, пробуждающие в самом индивиде отклик, который он вызывает в другом, причем такой, что с точки зрения этого отклика он может направлять свое последующее поведение. Это предполагает не только коммуникацию в том смысле, в каком птицы общаются (communicate) друг с другом, но также и пробуждение в самом индивиде отклика, который он вызывает н другом индивиде, принятие роли другого, стремление действовать так, как действует другой. Индивид участвует в том же процессе, который осуществляет другой, и контролирует свое действие с учетом этого участия. Как раз это и составляет смысл объекта: общий для данного индивида и для другого индивида отклик, который в свою очереди, становится стимулом для первого индивида...

Смысл

Мы особенно интересуемся пониманием (intelligence) на человеческом уровне, т.е. приспособлением друг к другу действий различных человеческих индивидов в рамках человеческого социального процесса. Это приспособление происходит посредством коммуникации: посредством жестов на более низких уровнях человеческой эволюции и посредством значимых символов (жестов, обладающих смыслом и являющихся, следовательно, чем-то большим, нежели простые заместительные стимулы) на более высоких уровнях человеческой эволюции.

Основным фактором этого приспособления является смысл. Смысл возникает и располагается в пространстве отношения между жестом данного человеческого организма и последующим поведением этого организма, возвещенным другому человеческому организму посредством этого жеста. Если этот жест возвещает, таким образом, другому организму наследующее (или результирующее) поведение данного организма, то он обладает смыслом...

Символизация конституирует объекты, которые не были конституированы прежде и не существовали бы, если бы не контекст социальных отношений, в котором происходит символизация. Язык не просто символизирует какую-то ситуацию или какой-то объект, которые бы заранее уже имелись налицо; он делает возможным существование или появление этой ситуации или этого объекта. Ибо он есть часть того механизма, в котором эта ситуация или этот объект только и созидаются. Социальный процесс соотносит отклики одного индивида с жестами другого в качестве смыслов последнего и, таким образом, является условием возникновения и существования новых объектов в данной социальной ситуации — объектов, зависящих от этих смыслов или ими конституируемых...

Интернализованные другие и самость Предпосылки генезиса самости

Теперь мы рассмотрим детально, каким образом возникает самость. Мы должны отметить некоторые предпосылки ее генезиса.

У первобытных народов, как я сказал, признание необходимости различать самость и организм явствует из представлений о так называемом двойнике: индивид обладает некоторой самостью, подобной вещи (thing-like), которая испытывает воздействие со стороны индивида, когда он оказывает воздействие на других людей, и которая отличается от организма как такового тем, что может покидать тело и возвращаться в него. Это основа представления о душе как некоторой обособленной сущности.

В детях мы встречаем нечто такое, что соответствует этому двойнику, а именно незримых, воображаемых товарищей, которых множество детей производит в своем собственном сознании. Они организуют, таким образом, те отклики, которые они вызывают в других людях и также вызывают в самих себе. Разумеется, это играние с каким-нибудь воображаемым товарищем есть лишь особенно любопытная фаза обычной игры. Игра в этом смысле, особенно та стадия, которая предшествует организованным соревнованиям, есть игра во что-то. Ребенок играет в то, что он — мать, учитель, полицейский, т.е., как мы говорим, здесь имеет место принятие различных ролей. Мы встречаем нечто подобное в игре животных, когда кошка играет со своими котятами или собаки—друг с другом. Две собаки, играющие друг с другом, станут нападать и защищаться в процессе, который, если он будет до конца реализован, примет форму настоящей драки. Здесь налицо некая комбинация откликов, регулирующая глубину укуса. Но в этой ситуации мы не видим, чтобы собаки принимали определенную роль — в том смысле, в каком дети сознательно принимают роль другого.

Эта тенденция, присущая детям, есть то, с чем мы работаем в детском саду, где принимаемые ребенком роли становятся основой обучения. Когда ребенок принимает какую-то роль, он имеет в себе самом те стимулы, которые вызывают этот особый отклик или группу откликов. Он может, разумеется, убегать, когда его гонят, как поступает собака, или же повернуться и дан. сдачи, точно так же, как поступает в своей игре собака. Но это не то же самое, что играние во что-нибудь. Дети собираются, чтобы “поиграть в индейцев”. Это значит, что ребенок обладает определенным набором стимулов, которые вызывают в нем те отклики, которые они должны вызывать в других и которые соответствуют “индейцу”. В игровой период ребенок пользуется своими собственными откликами на эти стимулы, которые он использует для построения самости. Отклик, который он склонен производить в ответ на эти стимулы, организует их. Он играет в то, например, что предлагает себе какую-нибудь вещь и покупает ее; он дает себе письмо и забирает его обратно; он обращается к себе как родитель, как учитель; он задерживает себя как полицейский. Он обладает некоторым набором стимулов, которые вызывают в нем самом отклики того же свойства, что и отклики других. Он принимает эту игру откликов и организует их в некое целое.

Такова простейшая форма инобытия (being another) самости. Она предполагает некую временную конфигурацию (situation). Ребенок говорит нечто в каком-то одном лице, отвечает в другом, затем его отклик в другом лице становится стимулом для него же в первом лице, и, таким образом, общение продолжается. В нем и в его alter ego, которое отвечает ему, возникает некая организованная структура, и они продолжают начатое между ними общение жестами.

Если мы сопоставим игру с ситуацией, имеющей место в организованном соревновании, мы заметим, что существенным различием между ними является тот факт, что ребенок, который участвует в каком-либо соревновании, должен быть готов принять установку любого другого участника этого соревнования и что эти различные роли должны находиться в определенной взаимосвязи друг с другом. В случае простейшего соревнования, вроде пряток, все, за исключением одного прячущегося, выступают в роли ищущего. Если ребенок играет в первом смысле, он просто продолжает играть и в этом случае не приходит ни к какой элементарной организации. На этой ранней стадии он переходит от одной роли к другой так, как ему заблагорассудится. Но в соревновании, в которое вовлечено определенное число индивидов, ребенок, принимающий какую-нибудь роль, должен быть готов принять роль любого другого игрока. В бейсболе он встречает 9 (ролей), и в его собственной позиции должны заключаться все остальные. Он должен знать, что собирается делать каждый другой игрок, чтобы исполнять свою собственную роль. Он должен принять все эти роли. Все они не должны присутствовать в сознании в одно и то же время, но в определенные моменты в его собственной установке должны быть налицо установки 3 или 4 других индивидов, таких, как тот, кто собирается бросать мяч, кто собирается ловить его, и т.д. Эти установки должны в некоторой степени присутствовать в его собственной организации. Итак, в соревновании налицо некий набор откликов, подобных другим, организованным так, чтобы установки одного (индивида), вызывали соответствующие установки другого.

Этой организации придается форма правил соревнования. Дети проявляют большой интерес к правилам. Не сходя с места, они изобретают правила для того, чтобы выпутаться из затруднений. Часть удовольствия, доставленного соревнованием, состоит именно в изобретении таких правил. Правила, далее, являются неким набором откликов, которые вызывает какая-то особая установка. Вы можете требовать от других какого-то определенного отклика, если вы принимаете какую-то определенную установку. Эти отклики равным образом присутствуют и в вас самих. Здесь вы получаете некий организованный набор откликов, подобный тому, что я описал, который несколько более усложнен, чем роли, встречающиеся в игре. В игре налицо просто некий набор откликов, которые следуют друг за другом в неопределенном порядке. О ребенке на этой стадии мы говорим, что у него еще нет полностью развитой самости. Ребенок откликается достаточно разумным образом на непосредственные стимулы, достигающие его, но они не организованы. Он не организует свою жизнь, — чего мы от него хотели бы,— как некое целое. Здесь имеется просто набор откликов игрового типа. Ребенок реагирует на определенный стимул, и его реакция есть та, которая вызывается и в других, но он еще не является какой-то целостной самостью. В своем соревновании он должен иметь некую организацию этих ролей; в противном случае он не сможет участвовать в этом соревновании. Соревнование представляет собой переход в жизни ребенка от стадии принятия роли других в игре к стадии организованной роли, которая существенна для самосознания в полном смысле слова.

Дж. Мид The I and the Mead

Организованное сообщество (социальную группу), которое обеспечивает индивиду единство его самости, можно назвать обобщенным другим. Установка обобщенного другого есть установка всего сообщества. Так, например, такая социальная группа, как бейсбольная команда, выступает в качестве обобщенного другого постольку, поскольку она проникает как организованный процесс или социальная деятельность — в сознание (expеnence) любого из своих индивидуальных членов.

Для развития данным человеческим индивидом самости в наиболее полном смысле слова ему недостаточно просто принять установки других человеческих индивидов по отношению к нему и друг к другу внутри человеческого социального процесса, вводя этот социальный процесс как целое в свое индивидуальное сознание лишь в этой форме. Он должен также, таким же точно образом, каким принимает установки других индивидов по отношению к себе и друг к другу, принять их установки по отношению к разным фазам или аспектам общей социальной деятельности или набору социальных предприятий, куда в качестве членов организованного сообщества или социальной группы все они вовлечены. Затем он должен, обобщая эти индивидуальные установки самого этого организованного сообщества (социальной группы) в целом, действовать в направлении разнообразных социальных проектов, которые оно осуществляет в любой данный момент, или же в направлении различных более широких фаз всеобщего социального процесса, который составляет его жизнь и специфическими проявлениями которого эти проекты являются. Это введение крупномасштабных деятельностей любого данного социального целого или организованного сообщества в эмпирическую (experiential) сферу любого из индивидов, вовлеченных или

включенных в это целое, является, иными словами, существенным основанием и предпосылкой наиболее полного развития самости этого индивида: лишь поскольку он принимает установки организованной социальной группы, к которой он принадлежит, по отношению к организованной кооперативной социальной деятельности или набору таких деятельностей, в которые эта группа как таковая вовлечена, постольку он развивает завершенную самость или обладает самостью такого уровня развития, какого ему удалось достичь.

Но, с другой стороны, сложные кооперативные процессы деятельности и институциональное функционирование организованного человеческого общества также возможны лишь постольку, поскольку каждый вовлеченный в них или принадлежащий к этому обществу индивид может принять всеобщие установки всех других подобных индивидов по отношению к этим процессам, деятельностям и институциональному функционированию, а также и к организованному социальному целому устанавливающихся при этом эмпирических отношений и взаимодействий (experiential relations and interactions) и может соответствующим образом направлять свое собственное поведение.

Именно в форме обобщенного другого социальный процесс влияет на поведение вовлеченных в него и поддерживающих его индивидов, т. е. сообщество осуществляет контроль над поведением своих индивидуальных членов, ибо как раз в этой форме социальный процесс (сообщество) проникает в качестве определяющего фактора в мышление индивида. В абстрактном мышлении индивид принимает установку обобщенного другого по отношению к себе безотносительно к се выражению в любых других конкретных индивидах; в конкретном же мышлении он принимает эту установку постольку, поскольку она выражается в установках по отношению к его поведению тех других индивидов, вместе с которыми он вовлечен в данную социальную ситуацию или данное социальное действие. Но лишь принимая установку обобщенного другого по отношению к себе тем или иным из этих способов, он только и может мыслить вообще; ибо только так мышление — или интернализованное общение жестами, составляющее мышление,— может иметь место. И лишь благодаря принятию индивидами установки или установок обобщенного другого по отношению к ним становится возможным существование универсума дискурса как той системы общепринятых или социальных смыслов, которую в качестве своего контекста предполагает мышление.

Самосознательный человеческий индивид, далее, принимает или допускает организованные социальные установки данной социальной группы (или сообщества, или какой-то их части), к которой он принадлежит, по отношению к социальным проблемам разного рода, с которыми сталкивается эта группа или сообщество в любой данный момент и которые возникают в связи с различными социальными проектами или организованными кооперативными предприятиями, в которые вовлечена эта группа (сообщество) как таковая. И в качестве индивидуального участника этих социальных проектов или кооперативных предприятий он соответствующим образом управляет своим поведением.

В политике, например, индивид отождествляет себя с целой политической партией и принимает организованные установки всей этой партии по отношению к остальной части социального сообщества и по отношению к проблемам, с которыми сталкивается партия в данной социальной ситуации; он, следовательно, реагирует или откликается в терминах организованных установок партии как некоего целого. Так он вступает в особую конфигурацию социальных отношений со всеми другими индивидами, которые принадлежат к этой партии; и таким же образом он вступает в различные иные специфические конфигурации социальных отношений с различными классами индивидов, и индивиды каждого из этих классов являются другими членами какой-то из особых организованных подгрупп (определяемых в социально-функциональных терминах), членом которых он сам является в рамках всего данного общества или социального сообщества.

В наиболее высокоразвитых, организованных и сложных человеческих социальных сообществах тех, которые развиты цивилизованным человеком,— эти различные социально-функциональные классы или подгруппы индивидов, к которым принадлежит каждый данный индивид (и другие индивидуальные члены, с которыми он, таким образом, вступает в некую особую конфигурацию социальных отношений), распадаются на два вида.

Некоторые из них представляют собой конкретные социальные классы или подгруппы, как, например, политические партии, клубы, корпорации, которые все действительно являются функциональными социальными единицами, в рамках которых их индивидуальные члены непосредственно соотнесены друг с другом.

Другие представляют собой абстрактные социальные классы или подгруппы, такие, как класс должников и класс кредиторов, в рамках которых их индивидуальные члены соотнесены друг с другом лишь более или менее опосредованно и которые лишь более или менее опосредованно функционируют в качестве социальных единиц, но которые предоставляют неограниченные возможности для расширения, разветвления и обобщения социальных отношений между всеми индивидуальными членами данного сообщества как организованного и объединенного целого.

Членство данного индивида в нескольких из этих социальных классов или подгрупп делает возможным его вступление в определенные социальные отношения (какими бы опосредованными они ни были) с почти бесконечным числом других индивидов, которые также принадлежат к тем или иным из этих социальных классов или подгрупп (или включаются в них), пересекающих функциональные демаркационные линии, которые отделяют различные человеческие социальные сообщества одно от другого, и включающих индивидуальных членов из нескольких (в иных случаях — из всех) таких сообществ; из этих абстрактных социальных классов или подгрупп человеческих индивидов наиболее обширным является, конечно же, тот, который определяется логическим универсумом дискурса (или системой универсально значимых символов), обусловленным участием (participation) и коммуникативным взаимодействием индивидов. Ибо из всех подобных классов или подгрупп это именно тот (класс), который претендует на наибольшее число индивидуальных членов и позволяет наибольшему вообразимому числу индивидов вступить в некий род социального отношения (каким бы ни было оно опосредованным и абстрактным) друг с другом—отношения, вырастающего из универсального функционирования жестов как значимых символов во всеобщем человеческом социальном процессе коммуникации.

Я указал далее, что процесс полного развития самости проходит две большие стадии.

На первой из этих стадий самость индивида конституируется просто организацией отдельных установок других индивидов по отношению к нему самому и друг к другу в рамках специфических социальных действий, в которых он вместе с ними участвует.

Лишь на второй стадии процесса полного развития самости она конституируется организацией не только этих отдельных установок, но также и социальных установок обобщенного другого или социальной группы, к которой он принадлежит, как некоего целого. Эти социальные или групповые установки привносятся в сферу непосредственного опыта (ехрenence) индивида и в качестве элементов включаются в структуру или конституцию его самости — таким же образом, как и установки отдельных других индивидов. И индивид достигает их, ему удается принять их посредством дальнейшей организации, а затем обобщения установок отдельных других индивидов в терминах их организованных социальных значений или импликаций.

Таким образом, самость достигает своего полного развития посредством организации этих индивидуальных установок других в организованные социальные или групповые установки, становясь тем самым индивидуальным отражением всеобщей систематической модели социального или группового поведения, в которое она вовлечена наряду со всеми другими, -модели, которая как некое целое проникает в опыт (expenence) индивида в терминах этих организованных групповых установок, которые посредством механизма своей центральной нервной системы он принимает в себя, точно так же, как принимает он индивидуальные установки других.

Соревнование обладает определенной логикой, так что становится возможной подобная организация самости: налицо четко определенная цель, которая должна быть достигнута; все действия различных индивидов соотнесены друг с другом с учетом этой цели таким образом, что они не вступают в конфликт; человек не вступает в конфликт с самим собой, придерживаясь установки другого игрока команды. Если кто-то придерживается установки индивида, бросающего мяч, то у него может возникнуть отклик, выражающийся в ловле мяча. Они соотнесены таким образом, что преследуют цель самой игры. Они соотнесены между собою унитарным, органическим образом. Итак, мы имеем определенное единство, вводимое в организацию других самостей, когда достигаем такой стадии, как стадия соревнования в ее отличии от ситуации игры, где имеется простое следование одной роли за другой, — ситуации, которая, конечно же, является характерной чертой собственной индивидуальности ребенка. Ребенок — это нечто одно в один момент времени и нечто совершенно иное в другой, и то, чем он является в один момент, не определяет того, чем он является в другой момент. В этом и очарование и непоследовательность детства. Вы не можете рассчитывать на ребенка; вы не можете исходить из того, будто то, что он делает теперь, должно определять то, что он будет делать в любой последующий момент времени. Он не организован в некое целое. У ребенка нет никакого определенного характера, никакой определенной индивидуальности.

Итак, соревнование есть иллюстрация ситуации, в которой вырастает организованная индивидуальность. Поскольку ребенок принимает установку другого и позволяет этой установке другого определять, что он совершит в следующий момент, с учетом какой-то общей цели, постольку он становится органическим членом общества. Он принимает мораль этого общества и становится значимым его членом. Он принадлежит к нему постольку, поскольку позволяет установке другого, которую он принимает, контролировать свое собственное непосредственное выражение (отклик). Здесь предполагается какой-то организованный процесс. Конечно, то, что выражается в соревновании, продолжает непрерывно выражаться в социальной жизни ребенка, но этот более масштабный процесс выходит за пределы непосредственного опыта самого ребенка. Значение соревнования в том, что оно полностью заключено в рамки собственного опыта ребенка, а значение современного нашего типа образования — в том, что оно проникает так далеко, как это только возможно, внутрь этой области. Различные установки, которые принимает ребенок, организованы таким образом, что осуществляют совершенно определенный контроль над его откликом. В соревновании мы получаем организованного другого, обобщенного другого, который обнаруживается в самой природе ребенка и находит свое выражение в его непосредственном опыте. И как раз эта организованная деятельность в рамках собственной природы ребенка, контролирующая конкретный отклик, объединяет и выстраивает его самость.

То, что происходит в соревновании, постоянно происходит и в жизни ребенка. Он принимает установки окружающих его людей, особенно роли тех, которые в определенном смысле контролируют его и от которых он зависит. Первоначально он постигает функцию этого процесса абстрактным образом. Он в буквальном (real) смысле переходит из игры в соревнование. Он должен играть в соревнование (to play the game) соревнования завладевает им крепче, чем более объемлющая мораль общества и целом. Ребенок переходит в соревнование, и это соревнование выражает некую социальную ситуацию, в которую он может погрузиться всецело; ее мораль завладевает им крепче, чем мораль семьи, к которой он принадлежит, или сообщества, в котором он живет. Здесь встречаются социальные организации самого разного типа; некоторые из них достаточно устойчивы, другие мимолетны, и в них ребенок играет в какую-то разновидность социального соревнования. Это тот период, когда он любит “принадлежать”, и он постоянно попадает в разнообразные организации, которые возникают и исчезают. Он становится чем-то (a something), что может функционировать внутри организованного целого и, таким образом, нацеливается на самоопределение своего взаимоотношения с группой, к которой он принадлежит. Этот процесс — поразительная стадия в развитии морали ребенка. Он превращает его в самостоятельного члена сообщества, к которому он принадлежит.

Таков вопрос, в котором возникает индивидуальность. Я говорил о нем как о процессе, в котором ребенок принимает роль другого: существенным фактором здесь является использование языка. Язык основывается главным образом на голосовом жесте, с помощью которого в любом сообществе осуществляются различные кооперативные деятельности. Язык в своем значимом смысле есть такой голосовой жест, который имеет тенденцию пробуждать в (говорящем) индивиде ту установку, которую он пробуждает в других; именно это совершенствование (perfecting) самости таким жестом, опосредующим социальные деятельности, и дает начало процессу принятия роли другого.

Возможно, последняя формулировка несколько неудачна, поскольку заставляет думать о какой-то актерской установке, которая в действительности сложнее той, что заключается в нашем личном опыте. В этом смысле она не описывает то, что я имею в виду, адекватно. Наиболее определенно мы наблюдаем этот процесс — в его примитивной форме — в таких ситуациях, когда играющий ребенок принимает различные роли. Здесь уже сам факт того, что он собирается, к примеру, заплатить (понарошку), вызывает в нем установку лица, которое получает деньги; сам процесс стимулирует в нем отклики, соответствующие деятельности другого повлеченного (в данную операцию) лица. Индивид дает самому себе стимул к такому отклику, который он вызывает в другом лице, затем действует, откликаясь в некоторой степени на эту ситуацию. В игре ребенок определенно разыгрывает ту роль, которую он сам пробудил в себе. Именно это и обеспечивает наличие какого-то совершенно определенного (смыслового) содержания (content) виде, который отвечает на стимул, воздействующий на него так же, как он воздействует на любого другого. Это содержание другого, которое проникает в чью-либо индивидуальность, является в данном индивиде тем откликом, который его жест вызывает в этом другом.

Мы можем проиллюстрировать нашу основную концепцию ссылкой на понятие собственности. Если мы говорим: “Это моя собственность, и я буду ею распоряжаться”, подобное утверждение вызывает некий набор откликов, который должен быть одинаковым в любом сообществе, в котором существует собственность. Это предполагает какую-то организованную установку в отношении собственности, которая является общей для всех членов сообщества. Индивид должен иметь вполне определенную установку контроля над своей собственностью и уважения к собственности других. Эти установки (как организованные наборы откликов) должны иметься у всех, чтобы, когда кто-либо произносит нечто подобное, он вызывал бы в себе отклик других. Он вызывает отклик того, кого я назвал обобщенным другим. Общество делает возможным именно такие общие отклики, такие организованные установки в отношении того, что мы зовем собственностью, религиозными культами, процессом образования и семейными отношениями.

Конечно, чем шире сообщество, тем более определенно универсальными должны быть эти вещи. В любом случае должен присутствовать некий определенный набор откликов, которые можно назвать абстрактными и которые могут принадлежать весьма значительной по численности группе. Сама по себе собственность является чрезвычайно абстрактным понятием. Она есть то, чем сам индивид может распоряжаться и чем не может распоряжаться никто другой. Эта установка отличается от установки собаки по отношению к своей кости. Собака не принимает установки другой собаки. Человек, говорящий: “Это моя собственность”, принимает установку другого лица. Человек заявляет о своих правах потому, что способен принять установку, которой обладает в отношении собственности любой другой член группы, пробуждая, таким образом, в себе самом установку других.

Организованную самость выстраивает организация установок, которые являются общими для всех членов группы. Индивид (person) является индивидуальностью (personality) постольку, поскольку принадлежит к какому-то сообществу, поскольку перенимает в своем собственном поведении установления этого сообщества. Он принимает его язык как средство, благодаря которому обретает свою индивидуальность, а затем — в процессе принятия различных ролей, которыми снабжают его все другие,— он в конце концов обретает установку членов этого сообщества. Такова — в определенном смысле — структура человеческой индивидуальности. Налицо определенные общие отклики, которыми каждый индивид обладает по отношению к определенным общим объектам, и поскольку эти общие отклики пробуждаются в индивиде, когда он воздействует на других индивидов, постольку он пробуждает свою собственную самость. Таким образом, структура, на которой зиждется самость, есть этот общий для всех отклик, ибо индивид, чтобы обладать самостью, должен быть членом какого-то сообщества. Такие отклики являются абстрактными установками, но они составляют как раз то, что мы зовем характером человека. Они снабжают его тем, что мы называем его принципами — установки всех членов общества по отношению к тому, что является ценностями этого общества. Он ставит себя на место обобщенного другого, который представляет собой организованные отклики всех членов группы. Именно это и направляет поведение, контролируемое принципами, и индивид, который обладает подобной организованной группой откликов, есть человек, о котором мы говорим, что у него есть характер — в моральном смысле слова.

Таким образом, именно определенная структура установок и выстраивает самость как нечто, отличное от какой-то группы привычек. Все мы обладаем определенными наборами привычек, таких, например, как какие-то особенные интонации, которые человек может использовать в своей речи. Перед нами здесь набор привычек голосового выражения, которыми индивид обладает, но о которых он ничего не знает. Наборы привычек такого рода, которыми мы обладаем, не имеют для нас никакого значения; мы не слышим интонаций своей речи, которые слышат другие, если, конечно, не уделяем им особого внимания. Привычки эмоционального выражения, относящиеся к нашей речи, имеют тот же характер. Мы можем знать, например, что выразились забавно, но детали процесса не доходят до наших сознательных самостей. Имеются целые пучки подобных привычек, которые не проникают в сознательную самость, но способствуют формированию того, что зовется самостью бессознательной.

В конечном счете то, что мы подразумеваем под самосознанием, есть пробуждение в нас той группы установок, которую мы пробуждаем в других, особенно когда это какой-то важный набор откликов, которые являются определяющими для членов сообщества. Не следует путать или смешивать сознание в обычном смысле с самосознанием. Сознание в распространенном смысле есть просто нечто, имеющее отношение к сфере опыта; самосознание же относится к способности вызывать в нас самих какой-то набор определенных откликов, которыми обладают другие члены группы. Сознание и самосознание находятся на разных уровнях. Человек один, к счастью или несчастью, имеет доступ к своей зубной боли, но не это мы подразумеваем под самосознанием.

Итак, я выделил то, что назвал структурами, на которых строится самость, так сказать, остов самости. Конечно, мы состоим не только из того, что является общим для всех: каждая самость отличается от каждой другой; но чтобы мы вообще могли быть членами какого-либо сообщества, должна существовать именно такая общая структура, какую я обрисовал. Но мы не можем быть самими собой, если не являемся также членами, в которых присутствует совокупность установок, контролирующих установки всех. Мы не можем обладать никакими правами, если не обладаем общими установками. Именно то, что мы приобрели в качестве самосознательных лиц, и делает нас такими членами общества, а также дарит нам самости. Самости могут существовать лишь в определенных отношениях к другим самостям. Нельзя провести никакой четкой грани между нашими собственными самостями и самостями других, потому что наши собственные самости существуют и вступают как таковые в наше сознание самости других. Индивид обладает самостью лишь в отношении к самостям других членов своей социальной группы, к которой он принадлежит, точно так же, как это делает структура самости любого индивида, принадлежащего к этой социальной группе.

Ч. Кули СОЦИАЛЬНАЯ САМОСТЬ

В весьма обширном и интересном разряде случаев социальное отношение принимает форму довольно определенного мысленного образа того, как самость человека, т.е. любая присваиваемая им идея, проявляется в каком-то отдельном сознании, и самоощущение человека определяется отношением к ощущению его самости, приписываемому этому другому сознанию. Социальную самость такого рода можно назвать отраженной, или зеркальнoй самостью:

Наша общая судьба —

Другим быть словно зеркала.

Мы видим наше лицо, фигуру и одежду в зеркале, интересуемся ими, поскольку все это наше, бываем довольны ими или нет в соответствии с тем, какими мы хотели бы их видеть, точно так же в воображении воспринимаем в сознании другого некоторую мысль о нашем облике, манерах, намерениях, делах, характере, друзьях и т.д., и это самым различным образом на нас воздействует.

Самопредставление такого рода, очевидно, имеет три основных элемента: образ нашего облика в представлении другого человека, образ его суждения о нашем облике и какое-то самоощущение, например гордость или унижение. Сравнение с зеркалом едва ли предполагает второй элемент воображаемое суждение,—который является весьма существенным. К гордости или стыду нас толкает не просто наше механическое отражение, но некое вымышленное мнение, воображаемое воздействие этого отражения на сознание другого человека. Это явствует из того факта, что характер и влияние этого другого, в чьем сознании мы видим себя, существенным образом определяют различия нашего самоощущения. Мы стыдимся показаться уклончивыми в присутствии прямодушного человека, трусливыми — в присутствии храброго, грубыми — в глазах человека с утонченными манерами и т.д. Мы всегда воображаем и, воображая, разделяем суждения другого сознания. Перед одним человек станет хвалитьсятаким своим поступком — скажем, ловкой торговой сделкой, — о котором ему будет стыдно рассказать другому.

Как мы предположили ранее, самоощущение можно рассматривать как в известном смысле антитезу, или, скорее, как дополнение той бескорыстной и созерцательной любви, которая имеет тенденцию стирать ощущение какой-то отличающейся индивидуальности. Любовь такого рода не предполагает никаких границ, она есть то, что мы ощущаем, когда наше сознание расширяется и усваивает новый неопределенный опыт, тогда как самоощущение сопровождает присвоение, ограничение и отстаивание какой-то определенной части опыта; первая побуждает нас принимать жизнь, а второе — индивидуализировать ее. Самость с этой точки зрения можно рассматривать как своего рода цитадель сознания, укрепленную снаружи и хранящую отборные сокровища внутри, в то время как любовь является безраздельным участием в жизни остальной вселенной. В здоровом сознании одно способствует росту другого: то, что мы любим сильно и в течение долгого времени, мы скорее всего вносим внутрь цитадели и утверждаем в качестве части нас самих. С другой стороны, только базируясь на прочной самости, личность способна проявлять постепенно возрастающие сочувствие и любовь.

Идея, что самость и местоимения первого лица суть имена, которые род человеческий научился применять к некой инстинктивной установке сознания и которые каждый ребенок в свою очередь учится применять подобным же образом, пришла ко мне при наблюдении за моей дочерью М. в то время, когда она училась использовать эти местоимения. Когда ей было два года и две недели, я с удивлением обнаружил, что у нее сложилось ясное понятие о первом и втором лице притяжательных местоимений. На вопрос: “Где твой нос?” она накрывала его ладошкой и говорила “мой”. Она понимала также, что когда кто-то другой говорил “мой” и дотрагивался до какого-то предмета, это означало нечто противоположное тому, что она имела в виду, когда трогала тот же самый предмет и употребляла то же самое слово. И всякий, кто захочет поупражнять свою фантазию в отношении того, каким образом все это появляется в сознании, не имеющем никакого средства узнать что-либо о “я” или “мой” за исключением того, что можно почерпнуть, слыша их в разговорах, обнаружит, что это должно быть крайне затруднительно. В отличие от других слов личные местоимения не имеют, по всей видимости, никакого постоянного значения, но выражают различные и даже противоположные идеи, когда используются различными лицами.

Замечательно то, что дети справляются с этой проблемой прежде, чем их абстрактное мышление приобретает сколько-нибудь значительную силу. Как могла двухлетняя девочка, не особо размышляющая, обнаружить, что “мой” не есть признак какого-то определенного предмета, как другие слова, но обозначает для каждого употребляющего это слово человека нечто различное? И еще более удивительно то, каким образом она могла прийти к правильному его употреблению в отношении себя самой, которое, казалось бы, не могло быть скопировано с кого-то еще просто потому, что больше никто не употреблял его для описания того, что принадлежит ей. Значение слов узнается, когда они связываются с другими явлениями. Но как можно узнать значение слова, которое при использовании другими никогда не связывается с тем же явлением, что и при правильном использовании применительно к чьей-либо самости? Наблюдая за употреблением ею местоимения первого лица, я был одновременно поражен тем, что она применяла его почти исключительно в притяжательном смысле, а также тем, что происходило это, когда ее настроение характеризовали агрессивность и стремление к самоутверждению. Было обычным делом увидеть Р., тянущего за один конец игрушки, а М.— за другой и вопящую “мое, мое”. Иногда слово “я” оказывалось приблизительно эквивалентным слову “мое” и использовалось также, чтобы привлечь к себе внимание, когда М. хотела, чтобы для нее что-нибудь сделали. Другое распространенное употребление слова “мое” имело целью потребовать нечто такое, чего у нее совсем не было. Так, если у Р. было такое, чего и ей бы хотелось, например тележка, она восклицала: “Где моя тележка?”.

Мне кажется, она могла научиться использовать эти местоимения приблизительно следующим образом. Самоощущение всегда при этом было налицо. С первой же недели она желала определенные вещи, кричала и боролась за них. Она также узнала путем наблюдения и противостояния о схожих присвоительных тенденциях Р. Таким образом, она не только сама имела это ощущение, но, связывая его с его видимым выражением, вероятно, угадывала его, сопереживала ему и возмущалась им у других. Хватание, дерганье и крик должны были ассоциироваться с ее собственным ощущением и напоминать об этом ощущении, когда наблюдались у других. Они должны были составить некий язык, предшествующий использованию местоимений первого лица, для выражения идеи самости. Теперь все было готово дня появления слова, дающего имя этому переживанию. Она наблюдала, как Р., оспаривая и присваивая что-либо, часто восклицал “мое”, “мой”, “дай это мне”, “я это хочу” и т.п. Нет ничего естественнее в таком случае, что она должна была принять эти слова в качестве имен для

частого и острого переживания, с которым она уже была знакома по собственному опыту и которое она научилась узнавать в других. Таким образом мне показалось, как я это отметил в своих тогдашних записях, что “мое” и “мой” суть просто названия конкретных образов присваиваемости, охватывающие как чувство присвоения, так и его проявления.

Если это верно, то ребенок не вырабатывает первоначально идею “я” и “ты” в какой-то абстрактной форме. Местоимение первого лица есть в конечном счете знак какой-то конкретной вещи, но эта вещь является прежде всего не телом ребенка или его мышечными ощущениями как таковыми, но феноменом агрессивного присвоения, осуществляемого им самим, наблюдаемого у других, возбуждаемою и истолковываемого наследственным инстинктом. Очевидно, это преодолевает вышеуказанную трудность, а именно отсутствие какого-то общего содержания выражения “мое” в устах другого и при его употреблении данной самостью. Это общее содержание обнаруживается в чувстве присвоения, а также в видимых и слышимых признаках этого чувства. Конечно, некий элемент различия и борьбы входит в противоположные действия и намерения, которые, очевидно, выражают “мое” другого и собственное “мое”. Когда другое лицо говорит “мое”, глядя на нечто такое, на что и я претендую, я сопереживаю ему достаточно, чтобы понять, что он имеет в виду, но это—враждебное сопереживание, подавляемое другим, более ярко выраженным “мое”, связанным с идеей присвоить этот объект себе.

Другими словами, значение “я” и “мое” познается так же, как познается значение надежды, сожаления, досады, отвращения и тысяч других слов, выражающих эмоции и чувства, т.е. испытывая это чувство, учитывая его в других, связав с тем же самым способом его выражения и, наконец, слыша сопровождающее его слово. Что касается ее сообщения и роста, идея самости, как представляется, не выказывает никаких особенностей, но, по существу, подобна другим идеям. В своих более сложных формах, подобных тем, которые выражаются словом “я” в разговоре или литературе, она представляет собой социальное чувство или тип чувства, определяемый и развиваемый общением — способом, о котором говорилось в предыдущей главе.

Таким образом, я полагаю, что, как правило, первоначально ребенок связывает “я” (I, me) только с теми идеями, по отношению к которым пробуждается и определяется чувство присвоения. Он присваивает свой нос, глаз или ноги почти точно так же, как и игрушку — в противоположность другим носам, глазам и ногам, которыми он не может распоряжаться. Маленьких детей нередко дразнят, грозя отнять один из этих органов, и они ведут себя именно так, как если бы это находящееся под угрозой “мое” действительно было каким-то отделимым объектом, подобно всем известным им объектам. И как я предположил, даже во взрослой жизни “я” (I, me) и “мое” применяются в строгом смысле только к тем вещам, которые выделены среди прочих как свойственные лишь нам одним, через определенное противопоставление. Они всегда подразумевают социальную жизнь и отношение к другим людям. То, что наиболее отчетливо представляется моим, является очень личным (private), это верно, но это та часть личного, которую я храню в противовес остальному миру, не отдельная, но особая часть. Агрессивная самость есть, по сути, некая воинственная сторона сознания, очевидной функцией которой является стимулирование специфических деятельностей, и хотя эта воинственность может и не проявляться в явной, внешней форме, она всегда присутствует в качестве некой психической установки.

Процесс, в ходе которого у детей развивается самоощущение зеркального типа, можно проследить без особых затруднений. Изучая движения других столь пристально, как они это делают, они вскоре замечают связь между своими собственными действиями и изменениями этих движений, т.е. они замечают свое влияние на других людей или власть над ними. Ребенок присваивает видимые действия своего родителя или няни, свое влияние на которых он обнаруживает, совершенно таким же образом, каким он присваивает одну из частей своего тела или какую-нибудь игрушку, и он пытается сделать что-нибудь с этой своей новой собственностью...

Юный актер вскоре выучивается разыгрывать разные роли для разных людей, тем самым показывая, что он начинает понимать индивидуальность и предвосхищать механизм ее действия. Если мать или няня более нежна, чем справедлива, она почти наверняка будет “обрабатываться” систематическим плачем. Повсеместно замечено, что дети часто ведут себя со своей матерью хуже, чем с другими, менее симпатичными, людьми. Очевидно, что некоторые из новых людей, которых видит ребенок, производят на него сильное впечатление и пробуждают желание заинтересовать их и понравиться им, в то время как другие ему безразличны или отталкивают его. Причину этого иногда можно узнать или отгадать, иногда — нет, но сам факт избирательного интереса, восхищения, престижа становится очевидным к концу второго года жизни. К этому времени ребенок уже заботится о своем отражении в одной личности больше, в другой — меньше. Более того, он вскоре объявляет близких и сговорчивых людей “моими”, классифицирует их среди прочего своего имущества и защищает эту свою собственность отновых посягательств... Вначале ребенок просто и очевидно делает что-либо ради эффекта. Позднее возникает стремление подавить видимость подобного поведения, аффектация, безразличие, презрение и т.д. становятся притворными, чтобы скрыть реальное желание аффицировать образ самости (self-image). Замечено, что открытая погоня за хорошим мнением малоэффективна и неприемлема...

Половое различие в развитии социальной самости очевидно с самого начала. Девочки обладают, как правило, более впечатлительной социальной восприимчивостью; они более откровенно заботятся о социальном образе, изучают его, больше размышляют о нем и, таким образом, даже на первом году жизни выказывают больше утонченности (finisse) аффектации, которых мальчикам по сравнению с ними часто недостает. Мальчики больше заняты мышечной активностью ради нее самой и созиданием, их воображение несколько меньше занято личностями, больше вещами. В девочке das ewig Weibliche (вечно таинственное. — Ред.) трудноописуемое, но совершенно безошибочное, проявляется, как только она начинает замечать людей, и одной из сторон его, конечно, является менее простое и устойчивое эго, более сильное побуждение перейти на точку зрения другого и поставить радость и печаль в зависимость от образа в его сознании. Можно не сомневаться, что женщины, как правило, зависят от непосредственной личной поддержки и поощрения больше, чем мужчины. Мышление женщины нуждается в фиксации на каком-либо человеке, в сознании которого она может найти устойчивый и неотразимый образ самой себя, которым она может жить. Если такой образ — в реальном или идеальном лице — найден, преданность этому образу становится источником силы. Но подобная сила зависит от этого личностного дополнения, без которого женский характер способен некоторым образом превратиться в брошенный командой и плывущий по течению корабль. Мужчины, более предрасположенные к агрессии, обладают большей по сравнению с женщиной самостоятельностью. Но в действительности никто не может выстоять в одиночку, и видимость самостоятельности обязана просто большей инерции и континуальности характера, который накапливает в себе (свое) прошлое и сопротивляется непосредственным воздействиям. Воображение того, какими мы представляемся другим, является прямо или косвенно той силой, которая контролирует любое нормальное сознание.

Смутные, но сильнодействующие стороны самости, связанные с инстинктом пола, можно рассматривать подобно другим сторонам в качестве выражения потребности осуществлять власть, соотнесенного с личностной функцией.

Юноша, я полагаю, застенчив именно потому, что осознает неясные импульсы агрессивного инстинкта, не зная ни как осуществить его, ни как подавить. С противоположным полом, наверное, дело по большей части обстоит так же: робкие всегда агрессивны в сердце, они сознают заинтересованность в другом лице, в потребности быть чем-то для него. А более развитая сексуальная страсть у обоих полов есть в значительной степени переживание власти, господства, присвоения. Нет такого состояния, которое говорило бы “мой, мой” более неистово. Потребность быть объектом присвоения или господства, которая, по крайней мере у женщин, равным образом сильна, имеет, по сути, ту же самую природу, поскольку цель ее — привлечение к себе некой деспотической страсти. “Желание мужчины — женщина, а желание женщины — желание мужчины”...

Г. Блумер КОЛЛЕКТИВНОЕ ПОВЕДЕНИЕ

Сфера коллективного поведения

Термин «коллективное поведение». Природа коллективного поведения предполагает рассмотрение таких явлений, как толпы, сборища, панические настроения, мании, танцевальные помешательства, стихийные массовые движения, массовое поведение, общественное мнение, пропаганда, мода, увлечения, социальные движения, революции и реформы. Социологи всегда интересовались этими явлениями, но только в последние годы были предприняты попытки сгруппировать их в единый раздел социологии и рассмотреть в качестве различных выражений одних и тех же основополагающих факторов. Термин «коллективное поведение» употребляется для обозначения этой сферы интересов социологии.

Групповая активность как коллективное поведение. С определенной точки зрения практически всякая групповая активность может мыслиться как коллективное поведение. Групповая активность означает, что индивиды действуют вместе определенным образом, что между ними существует некое разделение труда и что налицо определенное взаимное приспособление различных линий индивидуального поведения. В этом смысле групповая активность является коллективным делом. В аудитории, например, имеется определенное разделение труда между преподавателем и учащимися. Учащиеся действуют, придерживаясь каких-то ожидаемых от них линий поведения, и равным образом для преподавателя характерен какой-то особый, ожидаемый от него вид деятельности. Действия учащихся и преподавателя приспосабливаются друг к другу, чтобы сформировать упорядоченное и согласованное групповое поведение. Это поведение коллективно по своему характеру.

Основа коллективного поведения. В только что приведенном примере коллективное поведение появляется потому, что учащиеся и преподаватели обладают общим пониманием или традициями в отношении того, каким образом они должны вести себя в аудитории. От учащихся ожидаются определенные линии поведения, и они сознают подобные ожидания; точно также и от преподавателя ожидаются вполне определенные действия, и он отдает себе отчет в подобном ожидании. Это направление поведения определенными экспектациями всегда отмечает групповую активность, которая находится под влиянием обычая, традиции, условностей, правил или институционных регулятивов. Таким образом, могут быть высказаны два положения: во-первых, подавляющее большинство случаев коллективного поведения людей объясняется их общими экспектациями и пониманием; во-вторых, значительная доля социологической сферы исследования посвящена изучению подобного коллективного поведения. Когда социолог изучает обычаи, предания, игровые традиции, нравы, институты и социальную организацию, он имеет дело с социальными правилами и остальными детерминантами, посредством которых формируется коллективное поведение...

Элементарные коллективные группирования

Действующая толпа. Большая часть первоначальных интересов социологов в сфере коллективного поведения была сосредоточена на изучении толпы. Этот интерес был особенно живым в конце прошлого века и прежде всего среди французских исследователей. Наиболее яркое выражение он получил в классической работе «Толпа» Гюстава Ле Бона (1897). Этот и другие труды дали нам значительную долю понимания природы и поведения толпы, хотя многое все еще остается непознанным...

Характеристики действующей толпы. Теперь мы можем охарактеризовать природу действующей толпы, или, как также называют ее некоторые авторы, психологической толпы. Следует отметить, во-первых, что подобная группа спонтанна и живет сиюминутным настоящим. Как таковая, она не является обществом или культурной группой. У нее нет наследия или традиций, которые направляли бы ее деятельность, нет никаких условностей, установленных традицией экспектаций или правил. Ей не достает и других важных признаков общества, таких, как установленная социальная организация, установленное разделение труда, структура установленных ролей, признанное лидерство, набор норм и нравственных предписаний, сознание своей собственной идентичности или признанное «мы -сознание». Поэтому вместо того, чтобы действовать на основании установленного правила, она действует на основании побужденного порыва. Так же как она выступает в этом смысле некультурной группой, она равным образом выступает и неморальной группой. В свете этого факта нетрудно понять, что действия толпы могут быть странными, отталкивающими и порой зверскими. Не имея никакой совокупности определений или правил для направления своего поведения и действуя на основании порыва, толпа непостоянна, подвержена внушению и безответственна.

Этот характер толпы может быть лучше оценен, если мы поймем состояние ее типичного члена. Такой индивид теряет обычное критическое восприятие и самоконтроль, как только он вступает в контакт с другими членами толпы и проникается тем коллективным возбуждением, которое господствует над ними. Он прямо и непосредственно откликается на замечания и действия других, вместо того чтобы истолковывать их, как он сделал бы в обычных условиях. Его неспособность анализировать действия других прежде, чем откликаться на них, порождает его собственное стремление действовать. Следовательно, порывы, пробужденные в нем его сочувствием коллективному возбуждению, скорее получат немедленное выражение, чем покорятся его собственному суждению. Именно это состояние и является признаком внушаемости; оно объясняет, почему в толпе роль внушения так ярко выражена. Следует отметить, однако, что эта внушаемость ни на йоту не отклоняется от того направления, в котором действуют побужденные порывы; внушения которые противоречат им игнорируются. Это ограничение сферы внушаемости, но в купе с интенсификацией внушаемости внутри этих границ является тем пунктом, который часто упускался из виду исследователями толпы.

Недостаток обычного критического отношения и пробуждение порывов и эмоций объясняют эксцентричное неистовое и неожиданное поведение, которое столь часто можно наблюдать у членов настоящей толпы. Порывы, которые в обычных условиях подверглись бы суровому подавлению благодаря способности индивида к суждению и самоконтролю, теперь находят выход для своего выражения свободным. То, что многие из этих порывов должны иметь атавистический характер, неудивительно, и , следовательно, не является неожиданностью и то, что в реальности это поведение, как правило, бывает насильственным, жестоким и разрушительным. Далее, высвобождение порывов и эмоций, которое не встречает никакого ограничения, которое овладевает индивидом и которое получает квазиодобрение благодаря поддержке других людей, дает индивиду ощущение своей силы, возрастания значимости своего «Я», своей праведности и прямоты. Таким образом, он должен приобретать чувство неуязвимости и убежденности в правоте своих действий.

Поведение толпы может быть понято лучше с учетом следующих характеристик ее индивидуального члена: потеря им самоконтроля и способности к критическому суждению; наплыв порывов и эмоций, многие из которых обычно подавлены; ощущение возрастания его значимости; подверженность внушению со стороны окружения. Следует помнить о том, что это состояние членов толпы обусловлено их исключительно плотным контактом и взаимным возбуждением, а также о том, что этот контакт в действующей толпе в свою очередь был организован вокруг определенной общей цели деятельности. Общее сосредоточение внимания, контакт и растворение индивидов в толпе, составляющие единый процесс, являются просто различными фазами друг друга, и этим объясняются единство толпы и всеобщий характер ее поведения.

Чтобы предотвратить образование сборища или рассеять его, необходимо переориентировать внимание таким образом, чтобы оно не было коллективно сосредоточено на каком-то одном объекте. Таков теоретический принцип, лежащий в основе контроля над толпами. Когда внимание членов толпы направлено на различные объекты, они образуют некий агрегат индивидов, а не толпу, объединенную тесным контактом. Так, способами, с помощью которых можно рассеять толпу, являются: обращение людей в состояние паники, возбуждение в них интереса к другим объектам, привлечение их к дискуссии и аргументированному спору...

Экспрессивная толпа

Доминантный признак экспрессивной толпы. Отличительной чертой действующей толпы, как мы увидели, является направленность внимания на какую-либо общую цель; действия толпы — это поведение, предпринятое для достижения этой цели. В противоположность этой характеристике доминантным признаком экспрессивной толпы является ее обращенность на самое себя, интровертность. Она не имеет никакой цели — ее порывы и эмоции растрачиваются не более чем в экспрессивных действиях, обычно в ничем не сдерживаемых физических движениях, дающих снятие напряжения и не имеющих никакой другой цели. Мы наблюдаем подобное поведение в ярко выраженной форме на примере вакханалий, карнавалов и пляшущих толп примитивных сект.

Сравнение с действующей толпой. Объясняя природу экспрессивной толпы, мы должны отметить, что и по своему образованию и по фундаментальному характеру она очень напоминает действующую толпу. Она состоит из возбужденных людей, которые толкутся и тем самым распространяют и интенсифицируют возбуждение. В их среде возникает то же состояние контакта, отмеченное быстродействующей и неосмысленной взаимной отзывчивостью. Индивиды утрачивают самосознание. Пробуждаются порывы и эмоции, и они больше не подвержены ограничению и контролю, которые обычно осуществляет над ними индивид. В этих отношениях экспрессивная толпа в основе своей подобна действующей толпе.

Фундаментальное различие состоит в том, что экспрессивная толпа не вырабатывает образа какой-то цели и , следовательно, внушение не ведет к действию, не участвует в построении какого-то плана действий. Не имея никакой цели, в направлении которой она могла бы действовать, толпа оказывается в состоянии разрядить возникшее в ней напряжение и возбуждение только в физическом движении. Если сформулировать это сжато, то следует сказать: толпа должна действовать, но она не обладает ничем, в направлении чего она может действовать, и поэтому она попросту предается возбужденным движениям. Возбуждение толпы стимулирует дальнейшее возбуждение, не организующееся, однако, вокруг некоторого целенаправленного действия, которое могла бы стремиться выполнить эта толпа. В такой ситуации внешнее выражение возбужденных чувств становится самоцелью, поэтому поведение может принимать форму смеха, плача, крика, скачков и танцев. В своем более резком выражении она может принимать такие формы, которые сопровождаются невнятным бормотанием всего того вздора или же сильнейшим физическими судорогами...

Индивид в экспрессивной толпе. Возбуждение, которое индивид воспринимает то тех, кто находится с ним в контакте, уменьшает его обычный самоконтроль, а также пробуждает импульсивные эмоции, постепенно завладевающие им. Он чувствует, будто он увлечен неким духом, происхождение которого неведомо, но воздействие которого воспринимается весьма остро. Вероятно, два условия делают это переживание переживанием экстаза и экзальтации и придают ему священный, или божественный, оттенок. Первое состоит в том, что это переживание по природе своей является катарсическим. Индивид, который находился в состоянии напряжения, дискомфорта и, возможно, тревоги, внезапно получает полную разрядку и испытывает радость и полноту жизни, приходящей с подобным облегчением...

Масса

Мы выбираем термин масса для обозначения другого элементарного и спонтанного коллективного группирования, которое во многих отношениях схоже с толпой, однако коренным образом отличается от нее в других отношениях. Масса представлена людьми, участвующими в массовом поведении, таким, например, которые возбуждены каким-то событием национального масштаба, или участвуют в земельном буме, или интересуются каким-либо судебным разбирательством по делу об убийстве, отчеты о котором публикуются в прессе, или участвуют в какой-то крупномасштабной миграции.

Отличительные черты массы. Понимаемая подобным образом, масса имеет ряд отличительных черт. Во-первых, ее члены могут занимать самое различное общественное положение, происходить из всевозможных слоев общества; она может включать людей, занимающих самые различные классовые позиции, отличающихся друг от друг по профессиональному признаку, культурному уровню и материальному положению. Это можно наблюдать на примере массы людей, следящей за судебным разбирательством по делу об убийстве. Во-вторых, масса является анонимной группой, или, точнее, состоит из анонимных индивидов. В-третьих, между членами массы почти нет взаимодействия и обмена переживанием. Обычно они физически отделены друг от друга и, будучи анонимными, не имеют возможности толочься, как это делают люди в толпе. В-четвертых, масса имеет очень рыхлую организацию и не способна действовать с теми согласованностью и единством, которые отличают толпу.

Роль индивидов в массе. Тот факт, что масса состоит из индивидов, принадлежащих к самым разным локальным группам и культурам, имеет большое значение. Ибо это означает, что объект интереса, который привлекает внимание тех, кто составляет массу, находится за пределами локальных культур и групп и, следовательно, что этот объект интереса не определяется и не объясняется в терминах представлений или правил этих локальных групп. Объект массового интереса может мыслиться как отвлекающий внимание людей от их локальных культур и сфер жизни и обращающий его на более широкое пространство, на такие области, на которые распространяются правила, регулятивы или экспектации. В этом смысле масса может рассматриваться как нечто, состоящее из обособленных и отчужденных индивидов, обращенных лицом к тем объектам или областям жизни, которые интересны, но сбивают с толку и которые нелегко понять и упорядочить. Перед подобными объектами члены массы, как правило, испытывают замешательство и неуверенность в своих действиях. Далее, неимея возможности общаться друг с другом, разве что ограничено и несовершенно, члены массы вынуждены действовать обособлено, как индивиды.

Общество и массы. Из этой краткой характеристики явствует, что масса лишена черт общества или общины (community). У нее нет никакой социальной организации, никакого корпуса обычаев и традиций, никакого устоявшегося набора правил или ритуалов, никакой организационной группы установок, никакой структуры статусных ролей и никакого упрочившегося умения. Она просто состоит из некоего конгломерата индивидов, которые обособлены, изолированы, анонимны и, таким образом, однородны в той мере, в какой имеется ввиду массовое поведение. Можно заметить далее, что оно не определяется никаким предустановленным правилом или экспектацией, является спонтанным, самобытным и элементарным. В этих отношениях масса в значительной степени схожа с толпой. В других отношениях налицо одно важное различие. Уже отмечалось, что масса не толчется и не взаимодействует как это делает толпа. Наоборот, индивиды отделены друг от друга и неизвестны друг другу. Этот факт означает, что индивид в массе, вместо того чтобы лишаться своего самосознания, наоборот, способен довольно сильно обострить его. Вместо того чтобы действовать, откликаясь на внушения и взволнованное возбуждение со стороны тех, с кем он состоит в контакте, он действует, откликаясь на тот объект, который привлек его внимание, и на основании пробужденных в нем порывов.

Природа массового поведения. Это поднимает вопрос о том, каким образом ведет себя масса. Ответ обусловлен стремлением каждого индивида ответить на собственные нужды. Форма массового поведения парадоксальным образом выстраивается из индивидуальных линий деятельности, а не из согласованного действия. Эти индивидуальные деятельности в первую очередь выступают в форме выборов — таких, например, как выбор новой зубной пасты, книги, пьесы, партийной платформы, новой моды, философии или религиозных убеждений, — выборов, которые являются откликом на неясные порывы и эмоции, побуждаемые объектом массового интереса. Массовое поведение даже в качестве некой совокупности индивидуальных линий поведения может приобрести важное значение. Если эти линии сходятся, влияние массы может быть огромным, как это показывают далеко идущие воздействия на общественные институты, вытекающие из сдвигов в избирательных интересах. Из-за подобных сдвигов в интересах или вкусах может потерпеть крах какая-нибудь политическая партия или же коммерческое предприятие.

Когда массовое поведение организуется, например, в какое-нибудь движение, оно перестает быть массовым поведением, но становится по природе своей общественным (societal). Вся его природа меняется, приобретая некую структуру, некую программу, некие определяющие традиции, предписанные правила, культуру, определенную внутригрупповуго установку и определенное «мы — сознание». Именно по этой причине мы подобающим образом ограничили его теми формами, которые и были описаны выше.

Возрастающее значение массового поведения. В современных — городских и промышленных — условиях жизни массовое поведение вышло на первый план по росту своего масштаба и значения. Это в первую очередь обусловлено действием тех факторов, которые обособили людей от их локальных культур и локального группового окружения. Миграции, перемены местожительства, газеты, кино, радио, образование — все это способствовало тому, чтобы индивиды срывались с якорей своих традиций и бросались в новый, более широкий мир. Сталкиваясь с этим миром, они были вынуждены каким-то образом приспосабливаться, исходя из совершенно самостоятельных выборов. Совпадение их выборов сделало массу могучей силой. Временами ее поведение приближается к поведению толпы, особенно в условиях возбуждения. В таких случаях оно подвержено влиянию тех или иных возбужденных призывов, появляющихся в прессе или по радио, призывов, которые играют на примитивных порывах, антипатиях и традиционных фобиях. Это не должно заслонять тот факт, что масса может вести себя и без такого стадного неистовства. Гораздо большее внимание на нее может оказывать художник или писатель, которым удается почувствовать смутные эмоции массы, выразить и артикулировать их...

Массовая реклама. Несколько дополнить наше понимание природы массового поведения позволяет краткое рассмотрение массовой рекламы. В такой рекламе призыв должен быть адресован анонимному индивиду. Отношение между рекламой и предполагаемым покупателем прямое — нет никакой организации или руководства, которые могли бы, так сказать, выдать корпус покупателей продавцу. Вместо этого каждый индивид действует на основании собственного выбора. Покупатели представляют собой некую разнородную группу, происходящую из многих общин и слоев общества; в качестве членов массы, однако, по причине своей анонимности они являются однородными или, по существу одинаковыми...

Общественность

Природа общественности. Мы рассмотрим общественность как последнее из элементарных коллективных группирований. Термин общественность используется по отношению к группе людей, которые: а) сталкиваются с какой-то проблемой; б) разделяются во мнениях относительно подхода к решению этой проблемы; в) вступают в дискуссию, посвященную этой проблеме. Как таковую ее следует отличать от общественности в смысле составляющих нацию людей, в каком, например, можно говорить об общественности Соединенных Штатов, а также от приверженцев, например, какой-нибудь кинозвезды, которых также называют общественностью (public). Наличие проблемы, дискуссии коллективного мнения являются отличительным признаком общественности.

Общественность как группа. Мы относим общественность к элементарным и спонтанным коллективным группированиям потому, что она возникает не в результате замысла, а в качестве естественного отклика на определенную ситуацию. На то, что общественность не существует в качестве устоявшейся группы и что ее поведение не предписывается никакими традициями или культурными моделями, указывает на тот факт, что ее существование основано на наличии определенной проблемы. Поскольку эти вопросы разнообразны, разнообразными являются и соответствующие общественности. А факт существования определенной проблемы означает наличие такой ситуации, которая не может быть разрешена на основе какого-то культурного правила, но только на основе коллективного решения, достигнутого в процессе дискуссии. В этом смысле общественность есть спонтанное и непредустановленное группирование...

Социальные движения

Социальные движения можно рассматривать как коллективные предприятия, нацеленные на установление нового строя жизни. Их начало коренится в состоянии беспокойства, а движущая сила проистекает , с одной стороны, из неудовлетворенности настоящей формой жизни, а с другой — желаний и надежд на какое-то новое устройство существования. Путь развития социального движения показывает возникновение нового строя жизни. В своем начале социальное движение аморфно, плохо организовано и не имеет формы; коллективное поведение находится на примитивном уровне, который мы уже рассмотрели, а механизмы взаимодействия, о которых мы также уже говорили, элементарны и спонтанны. По мере того как социальное движение развивается, оно принимает характер

общества. Оно приобретает организацию и форму, корпус обычаев и традиций, упрочившееся руководство, постоянное разделение труда, социальные права и социальные ценности короче, культуру, социальную организацию и новое устройство жизни.

Наше исследование социальных движений коснется трех их видов общих, специфических и экспрессивных социальных движений.

Общие социальные движения

Новые культурные направления. Под общими социальными движениями мы подразумеваем такие движения, как рабочее, молодежное, женское и движение за мир. Их основу составляют последовательные и всеобъемлющие изменения человеческих ценностей — изменения, которые могут быть названы культурными течениями. Эти культурные течения символизируют какие-то общие сдвиги в мышлении людей, и особенно по линии тех представлений, которые они имеют о самих себе, а также о своих правах и привилегиях. За какой-то период времени множество людей может развить точку зрения на свои права -точку зрения, главным образом основанную на желаниях и надеждах. Это означает возникновение некоего нового набора ценностей, которые влияют на тот способ, каким люди представляют себе собственную жизнь. Примерами таких культурных течений в нашей собственной недавней истории являются возросшая ценность здоровья, вера в свободное образование, расширение права голоса, эмансипация женщин, растущее внимание к детям и растущий престиж науки...

Характеристики общих социальных движений. Общие социальные движения приобретают форму нащупывания (groping) и некоординированных попыток. У них есть только какое-то общее направление, в котором они продвигаются медленно, спотыкаясь, но настойчиво. Эти движения неорганизованны, не имеют ни устоявшегося руководства, ни признанного членского состава; им свойственна низкая степень управления и контроля. Такие черты общих социальных движений характерны, например, для женского движения, имеющего общую и расплывчатую цель эмансипации женщин. Женское движение, как и все общие социальные движения, направляет свою деятельность на самые разные области — дом, брак, образование, промышленность, политику, путешествия — и в каждой сфере представляет собой поиск такого переустройства, которое отвечало бы новой концепции статуса женщин. Такое движение является эпизодическим в своем развитии и состоит из весьма разрозненных проявлений активности. Оно может выказать значительный энтузиазм в одном пункте, неохоту и инерция — в другом; оно может преуспеть в одной сфере и никак не проявить себя в другой. Вообще, можно сказать, что его развитие очень неровно, сопровождается задержками, отступлениями и частыми возвращениями к пройденным этапам. В одно время толчок к движению может исходить от людей из одного места, в другое — из другого. В целом движение, как правило, осуществляется множеством известных и неизвестных людей, которые борются в самых различных сферах, причем их борьба и движения не становятся повсеместно известными.

Общие социальное движение обычно характеризуется соответствующей литературой, но она так же разнообразна и неопределенна, как и само движение. Она, как правило, представляет собой выражение протеста с неким общим описанием какого-либо утопического существования. Будучи таковой, она неясно набрасывает очертания философии, основанной на новых ценностях и самопредставлениях. Подобная литература имеет большое значение, распространяя какой-то призыв или взгляд, каким бы неопределенным он ни был, и, таким образом, внушая какие-то идеи, пробуждая надежды и возбуждая недовольство. Схожим образом лидеры общего социального движения играют важную роль не в смысле осуществления руководящего контроля над движением, а в смысле задающих темп. Эти лидеры являются «вопиющими в пустыне», пионерами без какой-либо прочной группы последователей, часто не очень ясно отдающими себе отчет в собственных целях. Однако их пример помогает развить восприимчивость, возбудить надежды и сломить сопротивление.

По этим чертам легко можно понять, что общие социальные движения развиваются главным образом неформально, неприметно и в значительной степени неофициально. Их средствами взаимодействия являются прежде всего чтение, беседы, разговоры, дискуссии и следование примерам. Их достижения и действия сосредоточены скорее в сфере индивидуального опыта, чем в заметной со стороны и согласованной деятельности групп. Представляется очевидным, что общее социальное движение в значительной степени подчинено механизмам массового поведения, которые мы описали в своем исследовании массы. Особенно на своих ранних стадиях общие социальные движения скорее всего оказываются просто некими конгломератами индивидуальных линий поведения, основанных на индивидуальных решениях и выборах. Как это характерно для массы и массового поведения, общие социальные движения достаточно бесформенны по организации и нечленораздельны по выражению...

Специфические социальные движения

Характеристики. Выделяющимися примерами этого типа движений являются реформистские и революционные движения. Специфическое социальное движение — это движение, обладающее четко определенной целью, которую оно стремится достичь. В этом усилии оно развивает свою организацию и структуру, что делает его, по существу, обществом. Оно развивает признанное и принятое руководство и определенный членский состав, характеризующийся. «мы -сознанием». Оно формирует некий корпус традиций, некий преобладающий набор ценностей, какую-то философию, определенные наборы правил и совокупность общих экспектаций. Его члены преданны и верны друг другу. Внутри него развивается определенное разделение труда, особенно в форме какой-то социальной структуры, в которой индивиды занимают определенные статусные позиции. Таким образом, индивиды развивают индивидуальности и представления о самих себе, образуя индивидуальный диалог социальной структуры...

При рассмотрении развития специфического социального движения нас меньше интересует анализ тех стадий, через которые оно проходит, нежели механизмы и способы, посредством которых подобное движение может вырастать и организовываться.

Эти механизмы удобно сгруппировать в 5 пунктов: 1) агитация; 2) развитие esprit de corps; 3) развитие морали; 4) формирование идеологии: 5) развитие рабочей тактики.

Роль агитации. Агитация имеет важнейшее значение в социальном движении. Она играет наиболее значительную роль в начале и на ранних стадиях движения, хотя может присутствовать и на позднейших этапах жизненного цикла движения. Как явствует из самого этого термина, агитация возбуждает людей и таким образом делает из них возможных сторонников движения. В основе своей это способ возбуждения людей и пробуждения в них новых порывов и идей, которые делают их беспокойными и неудовлетворенными. Следовательно, она направлена на ослабление их прежних привязанностей и на подрыв их прежних образов мышления и действия. Чтобы какое-то движение началось и получило импульс развития, необходимо, чтобы люди отошли от своих обычных способов мышления и чтобы в них пробудились новые порывы и желания.

Функции агитации, как отмечено выше, частично состоит в том, чтобы взволновать и выбить людей из колеи и таким образом освободить их для движения в новых направлениях. Если говорить конкретнее, она направлена на изменение представлений людей о самих себе, о своих правах и обязанностях. Подобные новые представления, предполагающие уверенность человека в том, что он имеет законные права на те привилегии, которых он лишен, обеспечивают социальному движению основную мотивационную силу. Агитация как способ насаждения этих новых представлений среди людей приобретает, таким образом, коренное значение для любого социального движения.

Esprit de corps может пониматься как процесс организации эмоций в интересах движения. Сам по себе он есть чувство сопринадлежности и солидарности людей друг с другом в каком-то общем предприятии. Его основу составляет состояние контакта. Развивая чувства близости и сопричастности, люди должны чувствовать, что разделяют какое-то общее переживание и образуют какую-то избранную группу. В присутствии друг друга они ведут себя непринужденно и чувствуют себя товарищами. Ломается личная настороженность, исчезают чувства чуждости, обособленности и отчуждения. В таких условиях отношения приближаются к кооперации, сменяя межличностную конкуренцию. Поведение одного стремится облегчить выражение (release) поведения других, сменяя стремление сдержать это поведение или воспрепятствовать ему; в этом смысле каждый человек стремится вдохновить других. Такие условия взаимной симпатии и отзывчивости со всей очевидностью способствуют согласованному поведению...

Развитие морали. Мораль может пониматься как нечто, дающее движению постоянство и определенность; она показывает, сможет ли сплоченность устоять в неблагоприятных условиях. В этом смысле мораль может пониматься как групповая воля или устойчивая коллективная цель.

Развитие морали в каком-либо движении является, по существу, развитием сектантской установки и религиозной веры. Это дает ключ к пониманию наиболее известных способов построения морали в каком-то определенном движении. Один из них состоит в возникновении какого-либо культа, который ясно различим в каждом устойчивом и прочном социальном движении. Обычно имеются некий главный святой и ряд менее важных святых, выбранных среди народных вожаков движения. Гитлер, Ленин, Маркс, Мэри Бэйкер Эдди и Сунь Ятсен могут послужить подходящими примерами главных святых. Такие лидеры, по существу, обожествляются и наделяются чудесной силой. Они считаются высшими, умнейшими и непогрешимыми. Люди вырабатывают по отношению к ним установку благоговения и трепета, возмущаясь попытками описать их как обыкновенных людей. Картины и другие изображения таких людей приобретают характер религиозных идолов. Вслед за святыми движениями идут его герои и его мученики. Они также начинают рассматриваться в качестве священных фигур. Развитие этого культа святых является важным способом распространения религиозной, по существу, веры в движение, способствующим также построению того типа убеждений, о котором говорилось выше.

Схожей функцией обладает и возникновение в движении какого-либо вероучения и священного писания. Их также можно обнаружить во всех устойчивых социальных движениях. Так, — и об этом часто говорилось,— Das Kapital и Mein Kampf стали библиями соответственно коммунистического и национал-социалистического движений. Роль вероучения и литературы этого сорта в сообщении движению религиозных убеждений должна быть ясна.

Наконец, большое значение в процессе развития морали в социальном движении принадлежит мифам. Такие мифы могут быть самого разного рода: мифы о принадлежности к какой-то избранной группе или избранному народу; о бесчеловечности своих оппонентов; о судьбе движения: описывающие тысячелетнее царство, которое явится результатом движения. Такие мифы обычно вырастают как отклики на, желания и надежды людей, участвующих в движении, и приобретают в силу своего коллективного характера устойчивость, постоянство и безоговорочное признание. Главным образом именно с их помощью члены движения достигают догматической стойкости своих убеждений и стремятся оправдать свои действия перед остальным миром.

Развитие групповой идеологии. Без идеологии социальное движение будет двигаться вслепую и едва ли сможет удержаться перед лицом ожесточенной оппозиции со стороны внешних групп. Следовательно, идеология играет значительную роль в жизни движения; этот механизм является существенным для устойчивости и развития движения. Идеология движения состоит из определенного свода учения, верований и мифов. Точнее, она, очевидно, имеет следующие компоненты: во-первых, формулировка назначения, цели и предпосылок движения; во-вторых, свод суждений, содержащих критику существующей системы и приговор этой системе, которую движение подвергает наладкам и стремится изменить; в-третьих, оборонительное учение, которое служит в качестве оправдания движения и его целей; в-четвертых, свод убеждений, касающихся политики, тактики и практической деятельности движения; в-пятых, мифы движения.

Можно быть почти уверенным в том, что идеология обладает двойственным характером. С одной стороны, многое в ней имеет научный и наукообразный характер. Это та форма, которая развивается интеллектуалами движения. Как правило, она состоит из тщательно разработанных научных трудов абстрактного и в высшей степени логического характера. Она вырастает обычно в ответ на критику со стороны интеллектуалов, стоящих вне движения, и стремится завоевать своим догмам респектабельную и удобную позицию для обороны в этом мире высшей учености и высших интеллектуальных ценностей. Идеология, однако, имеет и другой — популярный — характер. В этом облике она стремится взывать к необразованным и к массам. В своем популярном обличье идеология принимает формы эмоциональных символов, примет, (shibboleths), стереотипов, гладких и наглядных фраз и простонародных аргументов. Она также ведает догмами движения, но представляет их в такой форме, которая способствует их быстрому пониманию и усвоению.

Роль тактики. Мы упомянули тактику в качестве пятого основного механизма, существенного для развития социального движения. Тактика, очевидно, разбивается по трем направлениям, имея целью: завоевать приверженцев, удержать их и достичь своих целей. Мало что можно добавить к этому, если только мы не имеем дела со специфическими видами движения в специфических ситуациях. Ибо тактика всегда зависит от сущности ситуации, в которой функционирует движение, и всегда соотносится с культурным фоном движения. Эта функциональная зависимость тактики от особенностей ситуации помогает объяснить нелепые провалы, которые часто сопровождают применение определенной тактики в какой-то ситуации, даже если она оказалась успешной в других ситуациях. Применять революционную тактику в наши дни в формах тактики двухсотлетней давности было бы очевидной глупостью. Подобным образом попытка развития какого-то движения в стране с обращением к тактике, использованной в каком-то схожем движении в какой-то другой культурной среде, может привести к весьма обескураживающим результатам. Вообще, можно сказать, что тактика по определению должна быть гибкой и изменчивой, принимая форму в зависимости от природы ситуации, требований обстоятельств и изобретательности людей.

Реформа и революция. Было отмечено, что специфические социальные движения бывают главным образом двух видов: реформистские и революционные. Оба стремятся внести изменения в социальный строй и существующие институты. Их жизненные циклы в чем-то похожи, и развитие обоих зависит от механизмов, которые мы только что обсудили. Однако между ними существует ряд достойных внимания различий; некоторые из этих различий сейчас будут рассмотрены.

Эти два движения различаются по размаху своих целей. Реформистское движение стремится изменить какую-либо специфическую фазу или ограниченную область существующего социального строя; оно может стремиться, например, к упразднению детского труда или запрещению потребления алкоголя. У революционного движения более емкая цель: оно стремится перестроить весь социальный строй в целом...

Экспрессивные движения

Отличительная черта экспрессивных движений. Характерной чертой экспрессивных движений является то, что они не стремятся изменить институты социального строя или их реальный характер. Напряжение и беспокойство, из которых они вырастают, не сфокусированы на какой-либо цели социального изменения, какую это движение стремилось бы достичь. Вместо этого они разряжаются в каком-либо виде экспрессивного поведения, которое, однако по мере того как оно выкристаллизовывается, может оказывать глубокое воздействие на индивидуальности людей и на характер социального строя. Мы рассмотрим два вида экспрессивных движений: религиозные движения и моду.

Религиозные движения. Религиозные движения начинаются, по существу, как культы; они берут начало в ситуации, которая психологически схожа с ситуацией танцующей толпы. Они представляют собой обращение внутрь беспокойства и напряжения в форме расстроенных чувств, которые в конечном счете выражаются в движении, предназначенном для того, чтобы разрядить это напряжение. Напряжение в этом случае находит выход не в целенаправленном действии, а в своем выражении. Эта характеристика свидетельствует о природе той ситуации, в которой возникают религиозные движения. Это такая ситуация, в которой люди расстроены и выведены из равновесия, но не в состоянии действовать; другими словами, это ситуация фрустрации. Неспособность разрядить напряжение в направлении какого-то реального изменения социального строя оставляет единственную альтернативу — экспрессивное поведение...

Модные движения. Хотя мода обычно соотносится лишь с одеждой, важно осознать, что она охватывает гораздо более широкую область. Ее можно обнаружить в манерах, искусствах, литературе и философии, она может даже проникать в определенные сферы науки. На деле она может действовать в любой сфере групповой жизни, не считая технологической и утилитарной областей, а также сферы священного. Для ее функционирования необходимо классовое общество, так как в своих существенных проявлениях она не наблюдается ни в однородном обществе, подобном какой-либо первобытной группе, ни в обществе кастовом.

Мода существует как некое движение и по этому основанию отличается от обычая, который по сравнению с ней статичен. Это обусловлено тем фактом, что мода основана главным образом на дифференциации и соперничестве. В классовом обществе высшие классы, или так называемая социальная элита, не могут дифференцироваться с помощью каких-то фиксированных символов или знаков (badges). Следовательно, чисто внешние особенности их жизни и поведения могут имитироваться непосредственно нижестоящими по отношению к ним классами, которым в свою очередь подражают группы, расположенные в социальной структуре непосредственно под ними. Этот процесс придает моде некую вертикальную структуру. Как бы то ни было, класс элиты обнаруживает, что он больше не выделяется вследствие осуществляемой другими имитации, и как следствие он вынужден принимать какие-то новые отличительные критерии — только для того, чтобы вновь их заменить, когда они в свою очередь станут объектом подражания. Главным образом именно эта черта и превращает моду в движение, и именно она заставила одного автора заметить, что мода, однажды разразившись, движется вплоть до своей погибели...

Возрожденческие и националистические движения

Слияние специфических движений. До сих пор мы рассматривали отдельно специфические социальные движения, религиозные движения и модные движения. Однако должно быть ясно, что они могут сливаться, хотя и в весьма различной степени. Так, революционное движение может иметь множество черт религиозного движения, а его успех может зависеть в известной мере от того, станет ли оно модным.

Возрожденческие движения. Возрожденческие и националистические движения особенно часто обладают таким смешанным характером. Мы посвятим им несколько замечаний. Люди, участвующие в возрожденческих движениях, идеализируют прошлое, почитают некую сложившуюся у них идеальную картину этого прошлого, стремятся подогнать современную жизнь под эту идеальную картину...

Националистические движения. Большинство националистических движений имеет сильный возрожденческий характер, предполагающий прославление прошлого народа. Этот аспект тесно связан с той мотивацией, которая столь характерна для этого типа движения...

ФЕНОМЕНОЛОГИЯ

Как известно, представителей феноменологической парадигмы интересуют не столько объективные различия социальных феноменов, сколько то, как они субъективно воспринимаются на уровне обыденного сознания людей в процессе их жизнедеятельности.

Основоположником феноменологической социологии явился А. Шютц (1899-1959), который предложил оригинальный методологический подход для анализа социальных действий индивидов в контексте мира субъективных значений повседневной жизни.

Здесь представлена работа Шютца «Возвращающийся домой». В ней раскрываются представления социолога об интерсубъективности мира. Суть этих представлений состоит в том, что позиции, взгляды на социальные реалии одного индивида и другого несовместимы, ибо каждый человек оказывается в своем особом мире повседневной жизни.

Как считал Шютц, адекватная коммуникация возникает благодаря появлению общего для взаимодействующих интерсубъективного мира, т.е. привычного социального мира, который в конечном счете обусловлен интеракциями между людьми, принадлежащими к одной весьма узкой социальной группе, которую социолог называет «домашней « группой.

Особый интерес для Шютца представляет проблема реадаптации индивидов к своей «домашней» группе после того, как они ее покинули по тем или иным причинам и какое-то время жили в иных социальных группах, неизбежно усваивая новые знания и новые измерительные линейки ценностей, типичные для этих групп. Социолог отмечает, что положение возвращающегося отлично от положения чужестранца — последний готов к тому, что этот мир организован иначе, по сравнению с тем, из которого он прибыл. Возвращающийся же ожидает встретить то, что ему хорошо знакомо. Однако ситуация полностью меняется для покинувшего дом индивида. Солдат, ушедших на службу, нередко удивляют письма из дома — сказывается разрыв пространства и времени со своей группой, что отражается на интерпретациях объектов и явлений, которые уже рассматриваются через призму уникальной биографической ситуации солдата. С другой стороны, когда возвращающийся домой будет говорить о своей жизни на фронте, может оказаться, что его поступки кажутся близким людям величайшим героизмом, в то время как сам он их представляет борьбой за выживание или выполнением долга. И напротив: героизм может вовсе игнорироваться людьми дома. Возвращающийся зачастую чувствует «как ребенок без матери». Социолог приходит к выводу, что «поначалу не только родина покажет возвращающемуся домой незнакомое лицо, но и он покажется странным тем, кто его ждет».

П. Бергер (р. 1929) и Н Лукман (р. 1927) в соавторстве написали работу «Социальное конструирование реальности», в которой, по существу, излагаются методологические основы современной феноменологии. Их основной смысл состоит в том, что общество создается благодаря деятельности индивидов, которые обладают знанием в виде субъективных значений или коллективных представлений. Каково будет общество и его институты зависит в конечном счете от сознания людей: социальная реальность конструируется конкретными субъективными значениями людей в процессе их деятельности.

Созданный в процессе социализации интерсубъективный мир имеет тенденцию продолжать свое существование. Но его необходимо поддерживать. Эту функцию выполняет легитимация, которая по сути представляет собой способы объяснения и оправдания социальной реальности. Главными агентами поддержания — значимые другие.

Обратим внимание и на то, что субъективная реальность, по мнению П. Бергера и Н. Лукмана, всегда зависит от специфического социального базиса и требуемых для се поддержания социальных процессов. Важнейшими средствами поддержания социальной реальности является общение и употребление одного языка. Благодаря этим факторам реальность и воспроизводится и удерживается в сознании людей. Через общение индивиды сохраняют в памяти реальности. При прекращении контактов с теми, кто разделяет соответствующую реальность, возникает риск крушения субъективной реальности. Контакты с альтернативной реальностью также могут подрывать первоначальную субъективную реальность. По этим и другим причинам субъективная реальность может трансформироваться.

Субъективно человек может быть совершенно искренним, осуществляя переосмысление своей биографии, приспосабливая ее к новому жизненному миру. В этой связи социологи обращают внимание на то, что прошлое перетолковывается для того, чтобы оно стало соответствовать новым реалиям. Через раскрытие механизма трансформации субъективной реальности феноменологи объясняют мотивы поведения людей, которые зачастую неосознанно становятся актерами в драме, неоднократно переписывая исторические события.

С.А. Кравченко

А. Шютц ВОЗВРАЩАЮЩИЙСЯ ДОМОЙ

Возвращающемуся домой дом показывает — по крайней мере вначале — непривычное лицо. Человек думает, что попадает в незнакомую страну, пока не рассеиваются облака. Но положение возвращающегося отлично от ситуации чужестранца. Последний должен присоединиться к группе, которая не является и никогда не была его собственной. Этот мир организован иначе, чем тот, из, которого он прибыл. Возвращающийся, однако, ожидает вернуться в окружение, где он уже был, о котором он имеет знание, которое, как он думает, сумеет использовать, чтобы войти с ним в контакт. У чужестранца нет этого знания, возвращающийся домой надеется найти его в памяти. Так он чувствует и испытывает типичный шок возвращающегося Одиссея, описанный Гомером.

Этот типичный опыт возвращения домой мы будем анализировать в общих терминах социальной психологии. Возвращающиеся с войны ветераны — крайний случай, и он хорошо описан в литературе. Мы можем ссылаться и на опыт путешественников, возвращающихся из зарубежных стран, и на эмигрантов, возвращающихся в родные края. Все они — примеры возвращающихся домой, и не на время, как солдат на побывку или студент на каникулы.

Что мы, однако, понимаем под домом? Дом — это то, с чего мы начинаем, сказал бы поэт. Дом — это место, куда каждый намерен вернуться когда он не там, — сказал бы юрист. Мы будем понимать под домом нулевую точку системы координат, которую мы приписываем миру, чтобы найти свое место в нем. Географически это определенное место на поверхности земли. Но дом — это не только пристанище: мой дом, моя комната, мой сад, моя крепость. Символическая характеристика понятия «дом» эмоционально окрашена и трудна для описания. Дом означает различные вещи для разных людей. Он означает, конечно, отцовский дом и родной язык, семью, друзей, любимый пейзаж и песни, что пела нам мать, определенным образом приготовленную пищу, привычные повседневные вещи, фольклор и личные привычки, — короче, особый способ жизни, составленный из маленьких и привычных элементов, дорогих нам.

Опросы показывают, что для одних дом — это томатный сэндвич с ледяным молоком, для других — свежее молоко и утренняя газета у двери, для третьих — трамваи и автомобильные гудки. Таким образом, дом означает одно для человека, который никогда не покидает его, другое — для того, кто обитает вдали от него, и третье — для тех, кто в него возвращается.

Выражение «чувствовать себя как дома» означает высшую степень близости и интимности. Домашняя жизнь следует организованным рутинным образцам, она имеет хорошо определенные цели и апробированные средства, состоящие из набора традиций, привычек, институтов, распорядка для всех видов деятельности. Большинство проблем повседневной жизни может быть решено путем следования образцам. Здесь не возникает потребности определять и переопределять ситуации, которые ранее встречались много раз, или давать новые решения старым проблемам, уже получившим удовлетворительное решение. Способом жизни дома управляет не только моя собственная схема выражений и интерпретаций, она является общей для всех членов группы, к которой я принадлежу. Я могу быть уверен, что, используя эту схему, пойму других, а они меня. Система релевантостей, принятая членами моей группы, демонстрирует высокую степень конформности. Я всегда имею шанс — субъективно или объективно — предсказать действия другого в отношении меня, равно как и их реакцию на мои действия. Мы можем не только предвидеть, что произойдет завтра, но и планировать более отдаленное будущее. Вещи продолжают оставаться такими же, как были. Конечно, и в повседневности есть новые ситуации и неожиданные события. Но дома даже отклонения от повседневной рутины управляются способами, с помощью которых люди обычно справляются с экстраординарными ситуациями. Существуют привычные способы реагировать на кризисы в бизнесе, для улаживания семейных проблем, отношения к болезни или даже смерти. Как это ни парадоксально, здесь существуют рутинные способы иметь дело с инновациями.

В терминах социальных взаимоотношений можно было бы сказать, что жизнь дома — это жизнь в так называемых первичных группах. Этот термин, введенный Кули, чтобы обозначить близкие отношения лицом к лицу, стал привычным для социологических учебников. Для нашей цели будет полезно проанализировать некоторые скрытые импликации этого термина.

Прежде всего, мы должны различать отношения лицом к лицу и близкие отношения. Первые предполагают общее пространство и время. Общность пространства означает, что телесные движения, выражения лица, жесты открыты наблюдению партнера как симптомы его мысли. С другой стороны, общность пространства означает, что определенный сектор внешнего мира доступен всем участникам отношения лицом к лицу. Внутри этого общего горизонта есть объекты общего интереса и общей релевантности. Общность времени не простирается столь далеко и не означает внешнего (объективированного) времени, разделяемого с партнером, но она означает, что каждый из них участвует во внутренней жизни другого. Я могу схватить мысли другого в живом настоящем и соотнести с моим собственным потоком мышления. «Я для других» и «он для меня» являемся не абстракциями, не только примерами типичного поведения, но и — поскольку мы разделяем живое настоящее — уникальными индивидуальными личностями. Таковы отличительные черты ситуации лицом к лицу, которую мы предпочитаем называть «чистым мы- отношением». И это очень важно, поскольку мы можем показать, что все другие социальные отношения могут, а для некоторых целей и должны быть интерпретированы как производные от него. Однако важно понимать, что чистое мы-отношение относится лишь к формальной структуре социальных отношений, -основанных на общности пространства и времени. Оно может быть наполнено множеством содержаний, демонстрирующих различные степени близости и автономности. Разделять живое настоящее с женщиной, которую мы любим, или с соседом на дороге различные типы отношений лицом к лицу. Понятие «первичные групп» Кули предполагает определенное содержание такого отношения — близость. Но само понятие близости, как я полагаю, приложимо не только к отношениям лицом к лицу. Тем не менее, термин «первичная группа», как общеупотребительный, подразумевает третье понятие, независимое от названных двух, повторяющийся характер определенных социальных отношений. Женитьба, дружба, семья состоят не из перманентных, строго непрерывных отношений лицом к лицу, но из серии прерывающихся лицом к лицу отношений. Точнее, так называемые первичные группы являются институционализированными ситуациями, позволяющими вновь восстанавливать прерванные отношения и продолжать их с того момента, когда они были прерваны. Это не уверенность, но шанс, что они будут восстановлены и продолжены, и существование этого шанса принимается во внимание всеми членами группы.

После подобных разъяснении вернемся к тому, что жизнь дома означает по большей части жизнь в актуальных или потенциальных первичных группах, т.е. в общем с другими пространстве и времени, в общем окружении объектов как возможных целей, средств и интересов, основанных на непрерывной системе релевантностей. Жить дома — это значит воспринимать другого как уникальную личность в живом настоящем, разделять с нею антиципации будущего в качестве планов, надежд и желаний, наконец, это означает шанс восстановить отношения, если они прерваны. Для каждого из партнеров чужая жизнь становится частью его автобиографии, элементом личной истории.

Таков аспект социальной структуры домашнего мира для тех, кто в нем живет. Она полностью изменяется для того, кто покинул дом.

Он вступил в иное социальное измерение, не покрываемое системой координат, используемых как схема референции у себя дома. Он не испытывает в опыте живого настоящего многих социальных отношений, составляющих текстуру его домашней группы, в качестве их участника. В результате разрыва единства пространства и времени со своей группой, поле интерпретации, в котором другой проявляет себя, для него резко сужается. Персональность другого не воспринимается им как целостность: она дробится на части. Нет целостного переживания в опыте близкого человека: его жестов, похожи, манеры речи. Остались лишь воспоминания и фотографии. Но есть такое средство коммуникации, как письма. Однако пишущий письмо обращается к тому типу адресата, который он оставил, уходя из дому, и адресат читает письма того человека, с которым он простился. Предполагается, что то, что было типичным в прошлом, будет типичным и в настоящее время, т.е. сохранится прежняя система релевантностей. Но в жизни обоих партнеров могут возникнуть инновации. Солдат нередко удивляли письма из дома. Эта смена систем релевантностей коррелирует с изменением степени близости: домашняя группа продолжает существовать в повседневной жизни по привычному образцу. Конечно, сам образец тоже может изменяться. Но эти изменения медленные, к которым люди адаптируют свою систему интерпретаций, приспосабливая себя к изменениям. Иными словами, система меняется как целое, без разрывов и разломов. Даже в модификациях всегда есть завещание того, как совладать с жизнью, за исключением случаев насильственного разрушения в катастрофах или враждебных действиях. У отсутствующего всегда есть преимущества в познании этого всеобщего образца. Он может представить себе действия матери или сестры в той или иной ситуации, исходя из прошлого опыта, но они не могут иметь того же опыта в отношении жизни солдата на фронте. Правда, средства массовой информации, рассказы возвращающихся и пропаганда дают некоторую картину жизни на фронте, но эти стереотипы формируются не спонтанно, а направляются, просеиваются в военных и политических целях. Но ситуация солдата уникальна. Когда по возвращении он будет говорить о ней — если вообще заговорит, — то увидит, что даже симпатизирующие ему люди не понимают уникальности его индивидуального опыта, который сделал его другим человеком.

Они будут стараться найти знакомые черты уже сформировавшихся типажей солдатской жизни на фронте. С их точки зрения, его жизнь на фронте лишь в незначительных деталях отличалась от того, что они читали в журналах. Так, может оказаться, что многие поступки, которые кажутся людям проявлением величайшего мужества, на самом деле для солдата в бою — лишь борьба за выживание или исполнение долга, в то время как другие многочисленные примеры самопожертвования и героизма остаются недооцененными людьми дома.

Несоответствие между уникальностью и важностью, которые отсутствующий приписывает своему опыту, и псевдотипизацией его людьми, оставшимися дома и приписывающими этому опыту псевдорелевантность, является одним из величайших препятствий для возобновления мы-отношений. Успех или неудача возвращающегося домой зависят от шанса трансформировать эти социальные отношения в возобновляющиеся. Но даже если подобное отношение и не превалирует, исчерпывающее решение этой проблемы остается недостижимым идеалом.

Но здесь оказывается под вопросом ни много, ни мало, как обратимость внутреннего времени. Это та самая проблема, которую Гераклит выразил афоризмом о невозможности войти в одну и ту же реку дважды и которую Бергсон анализировал как длительность: суть ее состоит в том, что прошлый опыт приобретает иное значение. Да и вернувшийся человек уже не тот: ни для себя, ни для тех, кто ждал его возвращения. Это справедливо для всех возвращающихся. Даже если мы возвращаемся домой после короткого перерыва, мы обнаруживаем, что старое, привычное окружение приобретает дополнительное значение, возникающее из нашего опыта в период отсутствия: вещи и люди, по крайней мере вначале, имеют другие облики. И требуется определенное усилие, чтобы трансформировать нашу деятельность в рутинное русло и реактивировать наши прежние отношения с людьми и вещами.

В определенной мере каждый возвращающийся домой вкушает магические плоды отстраненности, будь они сладки или горьки. Лишь огромная тоска по дому заставляет переводить в старые образцы новые цели, новые средства их реализации, навыки и опыт, приобретенные вдали от дома.

К сожалению — и это главное — нет гарантии, что социальные функции, выдержавшие тест в одной системе, смогут сделать то же, будучи перенесены в другую. Это особенно справедливо в отношении возвращающихся с войны ветеранов. С социологической точки зрения, армейская жизнь демонстрирует странную амбивалентность. Она характеризуется исключительно высокой степенью принуждения, дисциплины, навязанной контролирующей и нормативной структурой. Чувство долга, товарищества, ощущение солидарности и субординации — выдающиеся качества, развитые в индивиде, но в данном случае они замкнуты внутри рамок определенной группы и не открыты его собственному выбору. Эти черты ценны как во время мира, так и во время войны. Однако во время войны они регулируют поведение лишь внутри своей группы, но не врагов. Отношение к врагам является скорее противоположным навязанной дисциплине. То, что превалирует в нем, чтобы одолеть противника, не может быть использовано в образцах гражданской жизни в западных демократиях. Война — это тот архетип социальной структуры, который Дюркгейм назвал нарушением закона. В гражданском обществе солдат должен выбирать свои цели и средства и не может, как в армии, следовать авторитету или руководству. Поэтому он нередко чувствует себя, как ребенок без матери.

Другой фактор. Во время войны служащие в вооруженных силах имеют привилегированный статус в обществе. «Все лучшее — нашим солдатам» — таков лозунг военного времени. И как гражданские смотрят на человека в военной униформе, так и он сам смотрит на себя, даже если выполняет незначительную работу в вооруженных силах. Но возвращающийся домой лишен униформы, а с нею и привилегированного положения в обществе. Это не означает, конечно, что он лишается престижа защитника родины, однако история показывает, что преувеличенное долголетие не сопутствует памяти о славе.

Сказанное ведет к практическим выводам. Многое сделано, но еще больше предстоит сделать, чтобы подготовить возвращающегося домой ветерана к необходимости прилаживания к дому. Равно необходимо подготовить к его приходу и домашнюю группу. Через прессу и радио следует разъяснять домочадцам, что человек, которого они ждут, уже не тот, другой, и даже не такой, каким его воображают. Повернуть пропагандистскую машину в противоположном направлении, разрушить псевдотипы батальной жизни и жизни солдата вообще и заменить его на правду — не простая задача. Но необходимо уничтожить прославление сомнительного голливудского героизма и нарисовать реалистическую картину того, как эти люди думают и чувствуют, — картину не менее достойную и взывающую к памяти. Поначалу не только родина покажет возвращающемуся домой незнакомое лицо, но и он покажется странным тем, кто его ждет. И те, и другие должны быть мудры.

П. Бергер, Т. Лукман СОЦИАЛЬНОЕ КОНСТРУИРОВАНИЕ РЕАЛЬНОСТИ

Проблема социологии знания

Основные положения аргументации этой книги содержатся уже в ее названии и подзаголовке: реальность социально конструируется, и социология знания должна анализировать процессы, посредством которых это происходит. Ее ключевые термины «реальности « и «знание» термины, которые используются не только в повседневной речи, но и в философской традиции, имеющей длительную историю. Сейчас нет нужды обсуждать семантические сложности повседневного или философского использования этих терминов. Для наших целей достаточно определить «реальность» как качество, присущее феноменам, иметь бытие, независимое от нашей воли и желания (мы не можем «от них отделаться»), а «знание» можно определить как уверенность в том, что феномены являются реальными и обладают специфическими характеристиками. Именно такой (надо сказать, упрощенный) смысл вкладывают в данные термины и рядовой человек, и философ. Обычный человек живет в мире, который является «реальным» для него, хотя и не все его аспекты «реальны» для него в равной степени и он «знает», хотя и с разной степенью уверенности, что этот мир обладает такими-то и такими-то характеристиками. Конечно, философ будет задавать вопросы относительно предельного статуса как «реальности», так и «знания». Что является реальным? Откуда это нам известно? Это один из наиболее древних вопросов не только чисто философского исследования, но и человеческого мышления как такового. Вероятно, именно поэтому вторжение социолога на освященную веками интеллектуальную территорию вызовет недоумение у обычного человека и ярость у философа. Посему важно с самого начала пояснить как смысл, в котором мы используем эти термины в контексте социологии, так и то, что у нас нет никаких претензий на решение социологией этих старых философских вопросов.

Если бы мы собирались педантично следовать своим аргументам, то, употребляя вышеуказанные термины, каждый раз должны были бы давать их в кавычках, что стилистически излишне. Однако употребление кавычек ключ к пониманию того, как эти термины применяются в социологическом контексте. Можно сказать, что социологическое понимание «реальности» и «знания» находится где-то посередине между пониманием их рядовым человеком и философом. Рядовой человек обычно не затрудняет себя вопросами, что для него «реально» и что он «знает», до тех пор, пока не сталкивается с проблемой того или иного рода. Он считает свою «реальность» и свое «знание» само собой разумеющимися. Социолог не может сделать этого хотя бы только вследствие понимания того факта, что рядовые люди в разных обществах считают само собой разумеющимися совершенно различные «реальности». Благодаря самой логике своей дисциплины социолог вынужден спрашивать если не что-то еще, нельзя ли объяснить разницу между двумя «реальностями» огромными различиями этих двух обществ. С другой стороны, философ в силу своей профессии вынужден ничего не принимать на веру и стремиться к достижению максимальной ясности в отношении предельного статуса того, что рядовой человек считает «реальностью» и «знанием». Иначе говоря, философ стремится решить, где кавычки нужны, а где их можно спокойно опустить, то есть отделить обоснованные утверждения о мире от необоснованных. Понятно, что социолог не может этого сделать. Если не стилистически, то логически социолог должен иметь дело с кавычками.

Например, рядовой человек может считать, что обладает «свободой воли» и поэтому «отвечает» за свои действия, в то же время не признавая этой «свободы» и «ответственности» за детьми и лунатиками. Философ любыми доступными ему методами будет исследовать онтологический и эпистемологический статус этих понятий. Свободен ли человек? Что такое ответственность?. Каковы пределы ответственности? Как можно все это знать? И тому подобное. Нет нужды говорить, что социолог находится не в том положении, чтобы давать ответы на эти вопросы. Однако что он может и должен сделать так это спросить, как получается, что понятие «свобода» считают само собой разумеющимся в одном обществе, но не в другом, как «реальность» этого понятия поддерживается в одном обществе и, что еще интереснее, как эта «реальность» может быть однажды утеряна индивидом или всем коллективом.

Таким образом, социологический интерес к проблемам «реальности» и «знания» объясняется прежде всего фактом их социальной относительности. То, что «реально» для тибетского монаха, не может быть «реальным» для американского бизнесмена. «Знание» преступника отличается от «знания» криминалиста. Отсюда следует, что для особых социальных контекстов характерны специфические агломераты «реальности» и «знания», а изучение их взаимосвязей предмет соответствующего социологического анализа. Так что потребность в «социологии знания» возникает, как только становятся заметными различия между обществами в понимании того, какое знание считается в них с собой разумеющимся. Кроме того, дисциплина, называющая себя так, должна изучать те способы, посредством которых «реальности» считаются «познанными» в том или ином обществе. Другими словами, социология знания должна иметь дело не только с эмпирическим многообразием «знания», существующим в различных человеческих обществах, но и с процессами, с помощью которых любая система «знания» становится социально признанной в качестве «реальности».

Согласно нашей точке зрения, социология знания должна изучать все то, что считается в обществе «знанием», невзирая на обоснованность или необоснованность (по любым критериям) такого «знания». И поскольку всякое человеческое «знание» развивается, передается и сохраняется в социальных ситуациях, социология знания должна попытаться понять процессы, посредством которых это происходит и в результате чего «знание» становится само собой разумеющейся «реальностью» для рядового человека. Иначе говоря, мы считаем, что социология знания имеет дело с анализом социального конструирования реальности.

Существовали самые различные определения сущности и сферы социологии знания, и можно было бы сказать, что история этой субдисциплины была тем самым историей различных ее определений. Однако, по общему мнению, предметом социологии знания является взаимосвязь человеческого мышления и социального контекста, в рамках которого он возникает.

Ни в широком, ни в узком смысле эта проблема не нова. Понимание того, что ценности и мировоззрения имеют социальное происхождение, можно найти уже в античности. По крайней мере начиная с эпохи Просвещения это понимание становится главной темой современного западного мышления. Можно было бы привести веские аргументы в пользу ряда «генеалогий» для главной проблемы социологии знания. Даже можно было бы сказать, что эта проблема in nuce уже содержится в знаменитом изречении Паскаля: то, что истинно по одну сторону Пиренеев, ошибочно по другую. Однако непосредственными интеллектуальными предшественниками социологии знания являются три направления германской мысли XIX столетия марксизм, ницшеанство и историцизм.

У Маркса берет свое происхождение основное положение социологии знания о том, что социальное бытиё определяет человеческое сознание. Было много споров по поводу того, какую именно детерминацию Маркс имел в виду. Однако бесспорно, что «борьба с Марксом», которая была характерна не только для социологии знания на начальной стадии ее развития, но и для «классического периода» социологии вообще (особенно явная в работах Вебера, Дюркгейма, Парето), на самом деле была по большей части борьбой с ошибочной интерпретацией Маркса современными марксистами. Это утверждение кажется еще более достоверным, когда подумаешь о том, что лишь в 1932 году была заново открыта очень важная работа Маркса «Экономико-философские рукописи 1844 г.», и лишь после второй мировой войны стало возможным полностью оценить значение этого открытия для понимания Маркса. Как бы то ни было, социология знания унаследовала от Маркса не только наиболее глубокую формулировку ее центральной проблемы, но также несколько ее ключевых понятий, среди которых особо следует отметить такие понятия, как «идеология» (идеи как оружие социальных интересов) и «ложное сознание» (мышление, которое отчуждено от реального социального бытия мыслящего).0собое впечатление на социологию знания было произведено понятиями Маркса «субструктура/суперструктура» (Unterbau/Uberbau). Вокруг правильной интерпретации этих Марксовых понятий разгорелась бурная полемика. Позднее марксизм (например, Ленин) пытался отождествить «субструктуру» tout court с экономической структурой, а суперструктура считалась ее непосредственным «отражением». Сейчас совершенно ясно, что это искажение мысли Маркса, представляющее собой скорее механистический, чем (как предполагалось) диалектический вид экономического детерминизма. Маркс указывал на то, что человеческое мышление производно от человеческой деятельности (точнее, труда) и от социальных взаимосвязей, возникающих в результате этой деятельности. Базис («субструктуру») и надстройку («суперструктуру») можно лучше понять, если соответственно рассматривать их как человеческую деятельность и мир, созданный этой деятельностью.

Одним из наиболее влиятельных американских социологов, обративших серьезное внимание на социологию знания, был Роберт Мертон. Обсуждение этой дисциплины, которому было посвящено две главы его основного труда, стало полезным введением в эту область для тех социологов, которые испытывали к ней интерес. Мертон сконструировал парадигму социологии знания, иначе сформулировав ее основные темы в сжатой и ясной форме. Это интересная конструкция, так как в ней он пытается совместить подход социологии знания со структурно-функциональной теорией. Мертоновские понятия «явные» и «скрытые» функции применительно к сфере идей позволяют различать преднамеренные, сознательные функции идей и непреднамеренные, бессознательные. Хотя внимание Мертона было сосредоточено главным образом на работах Мангейма, который был для него социологом par excellence, он подчеркивал также значение дюркгеймовской школы и Питирима Сорокина.

Интересно, что Мертону, по-видимому, не удалось заметить связи социологии знания с некоторыми влиятельными направлениями американской социальной психологии, как, например, теория референтных групп, которую он рассматривает в другой части той же самой работы.

Социология знания должна заниматься всем тем, что считается «знанием» в обществе. Как только это определенно, становится ясно, что фокус внимания на интеллектуальной истории выбран неудачно, или, точнее, выбран неудачно, если он становится главным фокусом социологии знания. Теоретическое мышление, «идеи», Weltanschauungen это не то, что является самым важным в обществе. Хотя каждое общество содержит эти феномены, они лишь часть всего того, что считается «знанием». Лишь очень небольшая группа людей в обществе занята теоретизированием, производством «идей» и конструированием Weltanschauungen. Но каждый в обществе тем или иным образом причастен к его «знанию». Иначе говоря, лишь немногие заняты теоретической интерпретацией мира, но каждый живет в том или ином мире, фокус внимания на теоретическом мышлении не только чрезвычайно ограничивает социологию знания, он неудовлетворителен еще и потому, что даже эту часть существующего в обществе «знания» нельзя понять полностью, если она не помещена в рамки более общего анализа «знания».

Преувеличивать важность теоретического мышления в обществе и истории естественная слабость теоретиков. И потому тем более необходимо устранить это заблуждение интеллектуалов. Теоретические определения реальности, будь они научными, философскими или даже мифологическими, не исчерпывают всего того, что является «реальным» для членов общества. И поэтому социология знания прежде всего должна заниматься тем, что люди «знают» как «реальность» в их повседневной, не- или дотеоретической жизни. Иначе говоря, скорее повседневное знание, чем «идеи», должно быть главным фокусом социологии знания. Это именно то «знание», представляющее собой фабрику значений, без которого не может существовать ни одно общество.

Поэтому социология знания должна иметь дело с социальным конструированием реальности. Анализ теоретического выражения этой реальности, безусловно, будет оставаться частью этого предприятия, но не самой важной его частью. Должно быть понятно, что, несмотря на исключение эпистемологическо-методологических проблем из сферы социологии знания, ее новое определение, которое мы здесь предлагаем, оказывается гораздо шире, чем то, которое давалось ей до сих пор, и что оно имеет далеко идущие последствия.

Возникает вопрос, в какой степени новое определение социологии знания в указанном выше смысле допускает включение в ее рамки теоретические компоненты. Глубоким пониманием необходимости нового определения мы обязаны Альфреду Шюцу. В своих работах Шюц и как философ, и как социолог обращался к изучению структуры обыденного мышления в мире повседневной жизни. Хотя сам он не разрабатывал социологию знания, но ясно видел, на чем эта дисциплина должна сосредоточить свое внимание. Все типизации обыденного мышления сами являются интегральными элементами конкретно-исторического и социально-культурного жизненного мира (Lebenswelt), в рамках которого они считаются само собой разумеющимися и социально признанными. Наряду с другими вещами их структура определяет социальное распределение знания, его относительность и соответствие конкретному социальному окружению конкретной группы в конкретной исторической ситуации. Здесь находят свое основание проблемы релятивизма, историцизма и так называемой социологии «знания».

И снова процитируем Шюца. «Знание социально распределяется, и механизм этого распределения может быть предметом социологической дисциплины. Верно, что у нас есть так называемая социология знания. Однако за небольшими исключениями дисциплина, неправильно названная, подходила к проблеме социального распределения знания лишь под углом идеологического обоснования истины в зависимости последней от социальных и особенно экономических условий, от социального контекста образования или от социальной роли человека знания. Не социологи, а экономисты и философы изучали некоторые из многих других теоретических аспектов этой проблемы».

Хотя мы и не будем уделять основное внимание социальному распределению знания, которое имел в виду Шюц, мы согласны с его критикой «неправильно названной дисциплины» и исходим из его концепции в своем понимании того, каким образом следует заново определить задачу социологии знания. В последующих рассуждениях мы в значительной степени опираемся на Шюца; в пролегоменах в связи с обоснованием знания повседневной жизни, да и в других важных аспектах нижеследующей аргументации мы во многом обязаны именно ему.

На наши антропологические предпосылки, из которых мы исходим, большое влияние оказал Маркс, особенно его ранние работы, Хельмут Плесснер, Арнольд Гелен и другие авторы. Взгляды на природу социальной реальности во многом обусловлены влиянием Дюркгейма и французской

социологической школы, хотя мы модифицировали дюркгеймовскую теорию общества за счет введения диалектической перспективы, характерной для Маркса, и подчеркивая в духе Вебера, что структура социальной реальности конституируется субъективными значениями. Наши социально-психологические предпосылки, особенно важные для анализа интернализации социальной реальности, в значительной степени обусловлены влиянием Джорджа Герберта Мида и его последователей, представляющих школу так называемого символического интеракционизма в американской социологии.

Мы можем заверить читателя, что у нас нет особой заинтересованности в ярлыке «социология знания». Скорее, мы пришли к социологии знания благодаря нашему пониманию социологической теории, руководствуясь при этом своим методом в новом определении ее проблем и задач. Лучше всего можно описать путь, по которому мы продвигались, сославшись на два наиболее важных, наиболее известных и наиболее влиятельных «порядка продвижения» для социологии.

Один сформулирован Дюркгеймом в «Правилах социологического метода», другой Вебером в «Хозяйстве и Обществе». Дюркгейм говорит нам: «Первое и наиболее фундаментальное правило гласит: рассматривайте социальные факты как вещи». A Вебер отмечает: «И для социологии в ее нынешнем смысле, и для истории объект познания это совокупность субъективных значений действия». Эти два положения не противоречат друг другу. Общество, действительно, обладает объективной фактичностью. И общество, по сути дела, создается благодаря деятельности индивидов, имеющих субъективные значения, что, кстати, знал Дюркгейм, подобно тому, как Вебер знал о том, что общество представляет собой объективную фактичность. Именно двойственный характер общества в терминах объективной фактичности и субъективных значений придает ей характер «реальности sui generis», если использовать другой ключевой термин Дюркгейма. Тогда главный для социологической теории вопрос может быть поставлен следующим образом: каким образом субъективные значения становятся объективной фактичностью? Или, в терминах указанных выше теоретических позиций, как возможно создание мира вещей (choses) в человеческой деятельности (Handein)...

ИНТЕГРАЛЬНЫЕ И ОБЪЕДИНИТЕЛЬНЫЕ ПАРАДИГМЫ

П. Сорокин МОЯ ФИЛОСОФИЯ ИНТЕГРАЛИЗМ

I. Она рассматривает всю действительность как бесконечное Х бесконечных качеств и количеств: духовных и материальных, моментальных и вечных, вечно-меняющихся и неизменных, личностных и сверхличностных, временных и безвременных, пространственных и лишенных пространства, единых и многих, меньших, чем малое, и больших, чем большое. В этом смысле действительность представляет собой настоящий mysterium tremendum et fascinosum u coincidentia oppositirum. Наивысшей точкой действительности является Бесконечное (неопределенное) Творческое X, которое проходит через весь человеческий разум. В своей неистощимой полноте вся действительность не доступна для конечного человеческого ума. Однако главные аспекты действительности приблизительно могут быть поняты нами, поскольку мы тоже являемся частью реальности.

Из бесчисленных модусов бытия наиболее важными являются три формы дифференциации:

1) эмпирически-чувственная;

2) рационально-умственная;

3) сверхчувственно-сверхрациональная.

Эмпирический аспект всеобщей реальности постигается нами с помощью наших органов чувств и инструментов их дополняющих: микроскопа, телескопа и т.д. Наука занимается главным образом ( хотя и не исключительно) познанием этого чувственного аспекта.

Рациональный аспект действительности постигается главным образом нашим разумом: математической и логической мыслью во всех ее рациональных формах. Математика, логика и рациональная философия концентрируют свое внимание на познании этой формы бытия конечного X; проблески же сверхрационального и сверхчувственного аспекта даны нам лишь посредством поистине творческой сверхчувственной и сверхрациональной интуиции, или «божественного вдохновения» или «вспышки озарения» всех гениальных творцов основателей великих религий, мудрецов, провидцев и пророков, гигантов философской и этнической мысли, великих ученых, артистов, нравственных вождей во всех областях культуры.

Эти гении единодушно утверждают, что их открытия или созданные ими шедевры были рождены и вдохновлялись милостью интуиции, и что они сами были всего лишь орудием этой творческой силы. В определеннойстепени каждого из нас время отвремени посещает эта милость «высшего озарения».

Истина, полученная с помощью интегрального использования всех трех каналов познания чувств, разума и интуиции это более полная и более ценная истина, нежели та, которая получена через один из этих каналов. История человеческого знания это кладбище, заполненное неправильными эмпирическими наблюдениями, неправильными рассуждениями и псевдоинтуициями. При интегральном использовании этих трех каналов познания они дополняют друг друга и контролируют. Интегральное познание означает также, что мы получаем знания о действительности не только от эмпириков-ученых и мыслителей-логиков, но также и от великих религиозных и нравственных вождей, подобно Будде и Иисусу, Конфуцию и Лао-цзе, а также от великих деятелей искусства, таких как Бетховен и Бах, Гомер и Шекспир, Фидий и Микеланджело. Они являются нам по словам Рихарда Вагнера, universalia ante rem.

II. В этом интегральном понятии общей реальности человек также постигается как удивительное интегральное существо. Он представляет собой не только эмпирический организм вида homo sapiens, и не только рационального мыслителя и деятеля, кроме того он является также сверхчувственным и сверхрациональным существом, активным участником высшего творческого Х всей вселенной. Человек стал одним из творческих центров всей действительности. В противовес преобладающему в настоящее время мнению человек это не только несознательное и сознательное творение, но он также является сверхсознательным творцом, который в состоянии контролировать и переступать пределы своих бессознательных и сознательных сил и который фактически делает это в моменты «божественного вдохновения» в наилучшие периоды своего интенсивного творчества. Величайшие открытия человечества, изобретения и другие великие творения были сделаны главным образом человеком как сверхсознательным творцом при помощи человека рационального мыслителя и человека эмпирического наблюдателя и экспериментатора.

III. Несмотря на относительно короткий период творческой истории человечества на нашей планете, общие результаты этого творчества поистине удивительны. Человек создал новое царство реальности и известной нам вселенной. Помимо двух основных классов реальности неорганических и органических явлений которые существовали на нашей планете до появления человека человек создал третий основной класс явлений суперорганических или культурных, который сильно отличается от неорганических и органических. В противовес неорганическим явлениям, состоящим толькоиз одного физико-химического компонента и органическим явлениям, состоящим из двух компонентов физического и жизненного явления культурного мира имеют «нематериальный» компонент «смысла» (как идея, ценность, моральная норма поведения), который накладывается на физический и/ или жизненный компоненты. Этот компонент смысла радикально меняет природу неорганических и органических явлений, которую он пронизывает и на которую накладывается. Без своего смысла книга, скажем «Республика» Платона, это всего лишь физический предмет (бумага), имеющий геометрическую форму и физико-химические свойства. Смысл же превращает этот предмет в суперорганическую систему великих идей, для которой физические свойства (бумаги) уже не имеют значения, поскольку эта система идей и ценностей может быть воплощена с помощью других физических средств записана на пластинку или на папирус, выражена словами. Кусок дешевой материи, прикрепленный к палке, благодаря своему смыслу превращается в национальный флаг, символ чести и величия нации, ради которого люди жертвуют своей жизнью и убивают других людей. Без компонента смысла не будет большой разницы убийством как преступлением, убийством на войне и казнью преступника, поскольку сам физический акт выстрела и убийства может быть во всех этих случаях случайным. Лишенная своего смысла, Венера Милосская превращается в простую глыбу мрамора. Биологически и физически нет человеческих организмов, которые были бы «королями», «папами», «генералами», «героями», «святыми». Все эти и миллионы других смыслов накладываются на человеческий организм посредством суперорганической культуры.

Эти примеры показывают специфическу культурных или суперорганических явлений и удивительную роль «смысла» в превращении биологических явлений в нечто, совершенно отличное от его биологической и физической природы.

В настоящее время весь культурный мир состоит из:

а) бесконечно богатой биологической вселенной смыслов, объединенных в системы языка, науки, техники, религии, философии, этики, литературы, живописи, скульптуры, архитектуры, музыки, драмы, экономических, политических и социальных теорий и т.д.

б) так называемой материальной культуры, представляющей собой «воплощение и олицетворение» всех этих смыслов в биологической среде, начиная с самых простых орудий и кончая наисложнейшим оборудованием и приспособлениями, книгами, картинами, скульптурами, зданиями, шоссейными дорогами и воздушными линиями, деревнями, городами и т.д.

в) всех индивидов как социокультурных личностей (королей, преступников, святых, супругов и супруг, проституток, граждан, должников, хозяев, рабов, французов, американцев, католиков, социалистов и т.д.), а также из социокультурных групп (политических, научных, религиозных, экономических, профессиональных, национальных, художественных и т.д.)

г) всех открытых действий, церемоний, ритуалов, поступков, в которых индивиды и группы осуществляют и применяют тот или иной набор смыслов.

Весь в целом суперорганический мир, состоящий из вышеуказанных идеологических, материальных, личностных и бихевиористских явлений культурного мира, превратился в окружающую среду, которая окутывает, обуславливает, определяет и формирует каждого индивида и группу. Этот культурный мир уже вырос до такой степени по своей динамической и творческой силе, что использовал в значительной мере неорганические и органические силы, подчинил их себе, сильно изменил поверхность всей земли и простирает свою власть далеко за границы нашей земли к космос. И по-видимому, нет установленных пределов для роста этой суперорганической действительности и се творческой силы и контроля. С тех пор как этот новый класс реальности был создан человеком, он с гордостью может называть себя великим творцом суперорганической вселенной и может по праву рассматривать себя как один из творческих центров в бесконечном мире всеобщей реальности. Таков ответ на старый вопрос о том, «что такое человек и почему он достоин похвалы?».

IV. Среди всех смысловых ценностей суперорганического мира есть одна высшая интегральная ценность истинная summum bonum. Это невидимое единство Правды, Добра и Красоты. И хотя каждый член этого высшего Триединства обладает ярко выраженной индивидуальностью, все три неотделимы друг от друга, так же как и христианская троица Бог-отец, Бог-сын и Святой Дух. Настоящая Правда всегда добра и красива; истинное добро всегда правдиво и красиво; и чистая красота неизменно истинна и добра. Эти величайшие ценности не только неотделимы одна от другой, но они также и превращаются друг в друга, подобно тому, как одна форма энергии может быть превращена в другие. Каждая вновь открытая истина это одновременно вклад в добро и красоту. Любой акт неэгоистической любви (добра) обогащает мир истины красоты, и каждый шедевр красоты морально облагораживает и духовно просвещает членов человеческого общества. (Этого, однако, нельзя сказать в отношении фальшивой правды, показного добра и неистинной красоты.) Поэтому главная историческая миссия человечества состоит в безграничном созидании, накоплении и усовершенствовании Истины, Красоты и Добра в самой природе человека, в человеческом уме и поведении, в суперорганическом мире человека и вне его, в отношении человека ко всем людям, ко всем живым существам и всей вселенной. Осуществляя эту задачу, человек наилучшим образом выполняет свой долг по отношению к Высшему творцу вселенной. Каждый шаг на пути к осуществлению этой цели приближает человека к Высшему творцу. Человек становится истинным Сыном Божьим, созданным по образцу и подобию Божьему. Каждое важное достижение на пути к осуществлению этой великой миссии это подлинный прогресс человека и человечества. Любая неудача становится шагом назад в человеческой истории. Эта миссия является подлинным мерилом человеческого прогресса.

V. В настоящий исторический момент первостепенной потребностью человечества является увеличение неэгоистической творческой любви (добра) в суперорганическом мире. Человечество может выжить, если на протяжении следующих нескольких десятилетий не будут созданы новые шедевры красоты и не будет сделано новых важных открытий. Однако вопрос о том, выживет ли человечество и будет ли наблюдаться прогресс в его творческой деятельности, становится в высшей степени сомнительным, если «производство, накопление и реализация» неэгоистической любви в человеческом мире не увеличится. Из многих причин, подтверждающих это утверждение, можно указать на две. Первая состоит в том, что за последние четыре столетия творческая деятельность в области Правды и Красоты несколько опережала творчество в области Добра. За этот период человеческие знания и контроль над неорганическими и органическими явлениями увеличились больше, чем за всю предшествующую историю человечества. Человеческая деятельность в области изобразительных искусств на протяжении этих веков также удивительна. Занятый открытиями, изобретениями и творчеством в области эмпирических наук и мирской красоты, человек каким-то образом забросил глубокое изучение добра и морали. Поэтому ему не удалось открыть новые эффективные пути и средства для своего морального облагораживания и духовного преобразования своего суперорганического мира и для контроля над своими физическими и животными пристрастиями. На протяжении этих столетий человек оставался нетворческим и «непреобразованным» в моральном отношении таким же эгоистичным и в такой же степени подвластным биологическим силам «борьбы за существование», секса и погони за наслаждением и материальными ценностями, как это было ранее. Более того, в моральном отношении даже наблюдался регресс по сравнению с высоким уровнем добра, достигнутым человечеством в предшествующие периоды истории. Такое нарушение равновесия в высшем триединстве величайших ценностей привело к взрыву индивидуального и группового эгоизма, а также к усилению и ужесточению межличностных и межгрупповых конфликтов: войн, революций, мятежей, преступлений и других проявлений моральной анархии.

В двадцатом веке эта борьба и раздоры между людьми приобрели катастрофические размеры: вспомним катастрофические размеры двух мировых и многих других войн, бесконечных кровавых революций и мятежей, не говоря уже о преступлениях и более мягких формах «борьбы за существование». В настоящей время с открытием внутриатомных секретов и изобретением апокалиптических средств разрушения эта моральная анархия начинает угрожать жизни человечества и особенно его творческой миссии.

Вторая причина состоит в следующем.

Начиная с конца XIX века, западная часть суперорганического мира вступила в переходный период от одной основной формы культуры и социальной организации к другой, совершенно отличной от предшествующей: новой идейной и интегральной форме.

Величественное здание чувственной культуры, созданное западным миром за последние пять столетий, начало разрушаться, а новое здание совершенно иной культуры и общества еще не воздвигнуто. Такие переходные периоды от одного вида социокультурной реальности к другому всегда сопровождаются величайшим всеобщим кризисом общества и культуры. В своих произведениях «Социальная и культурная динамика» и «Кризис нашего века» я подробно проанализировал этот и другие социокультурные переходы и кризисы, и на основе этого анализа я уже в 1920 году дал определение кризису и предсказал еще более крупные и ужасные войны, революции и анархию со всеми их последствиями: гигантскими разрушениями, страданиями, жестокостью, безумием и другими явлениями, вплоть до перемещения культурного центра из Европы, где он находился на протяжении последних пяти столетий, в Америку; причем американская культура и наряду с ней возрождающиеся великие культуры Индии, Китая, Японии, России и Европы становятся главными носителями факела творческого созидания в будущем.

Вот цитата из «Социальной и культурной динамики»: «Все важные аспекты жизни, организации и культуры западного общества находятся в глубоком кризисе... Тело и ум этого общества больны... Мы находимся между двумя эпохами: умирающей чувственной культурой нашего великолепного прошлого и грядущей идейной или идеалистической культурой творческого будущего. Мы живем на закате шестисотлетнего царствования чувственной культуры...»

Когда я писал эти строки, не было ни войны, ни революции, ни даже экономического кризиса 1929 года. Горизонты социокультурной жизни казались чисты и безоблачны. На поверхности все выглядело радостным и обнадеживающим. Среди ученых и простых людей господствовали оптимистические настроения. Они верили в исчезновение войны и процветание человечества, в международное сотрудничество и добрую волю Лиги Наций, в экономическое, духовное и нравственное усовершенствование человечества и его прогрессивное развитие. В такой обстановке мои предостережения прозвучали как глас вопиющего в пустыне. Они были подвергнуты резкой критике и отвергнуты как «безумные».

Через десять лет эти «безумные» предостережения сбылись, кризис развивался в соответствии со схемой моего диагноза и предсказаний.

Зажатый меж двух эпох, когда старые ценности рушатся, а новые еще не укрепились, человек сегодняшнего дня теряется в дебрях дезинтегрированного чувственного мира и общества. Он подобен лодке без весел, которую бросают из стороны в сторону ветры его животных страстей, выскользнувшие из-под контроля рациональных и сверхрациональных человеческих сил. В таких условиях человек, как следует из наблюдений Платона и Аристотеля, склонен становиться «наихудшим из бестий». И он действительно морально деградировал до уровня усложненного человеческого животного, оправдывающего с помощью напыщенных идеологий наихудшие из своих действий.

Деморализация и ее губительные последствия могут быть остановлены лишь посредством увеличения производства и аккумуляции неэгоистической любви к человеку и человечеству.

Исследования Гарвардского исследовательского Центра по проблеме творческого альтруизма показывают, что никакие постановления, направленные против международных и гражданских войн и других форм кровавой борьбы между людьми не могут ни устранить, ни заметно ослабить эти конфликты. Эти постановления направлены прежде всего на устранение войн и раздоров путем политических изменений, в особенности путем демократическим, однако ни войны, ни кровавые распри не будут устранены, поскольку демократии оказываются иногда не менее воинственными, чем автократии. Все же от автократии в меньшей степени можно ожидать мира. Ни Организация Объединенных Наций, ни Всемирное правительство не смогут обеспечить длительный внутренний и международный мир, если их деятельность не будет подкреплена альтруизмом людей, групп, институтов и культуры в целом.

То же самое можно сказать и о современном образовании, в котором со времен Х века произошел необычайный прогресс. Однако несмотря на колоссальное увеличение количества школ и грамотных людей, а также возросшее количество научных открытий, не уменьшилось количество войн, кровавых революций и жесточайших преступлений. Напротив, XX век, самый научный и самый образованный, был самым кровавым из предшествующих двадцати пяти веков греческо-римской и европейской истории.

Аналогичным образом обстоит дело и в области религии, если понимать под ней чисто идеологическую веру в Бога или символ веры. В качестве доказательства приведу исследование 73-х бостонских новообращенных в христианство, проведенное двумя известными священниками. Из этих 73 лишь один переменил свое поведение в сторону альтруизма. 37 человек несколько изменили свою речь они чаще стали повторять «О господи, Иисусе», и совершенно не изменили поведение. Остальные вообще никак не изменились.

Итак, наши исследования показывают, что неэгоистичная творческая любовь, о которой мы знаем очень мало, представляет собой потенциально огромную силу:

а) Она может положить конец агрессивным нападениям индивидов и групп друг на друга;

б) Она может преобразовать враждебные отношения в дружеские;

в) Любовь порождает ненависть;

г) Любовь может оказать реальное воздействие на международную политику и умиротворить международные конфликты.

Кроме того, неэгоистическая и мудрая любовь проявляется как:

д) Животворная сила, необходимая для физического, духовного и нравственного здоровья;

е) Люди альтруисты живут дольше, чем эгоисты;

ж) Дети, лишенные любви, имеют тенденцию к моральному и социальному уродству;

з) Любовь это сильное противоядие против тенденций преступности, патологии и самоубийств, против ненависти, страха и психоневроза;

и) Любовь выполняет важные познавательные и эстетические функции;

к) Любовь это самое возвышенное и эффективное средство для просвещения и морального облагораживания человечества;

л) Любовь это сердце и душа свободы и всех основных моральных религиозных ценностей;

м) Минимум любви совершенно необходим для длительного существования любого общества и особенно для гармоничного социального порядка и творческого прогресса;

н) И наконец, в настоящий катастрофический момент человеческой истории увеличение «производства, накопления и циркуляции энергии любви» и заметная альтруизация личностей и групп, институтов и культуры есть необходимое условие для предотвращения новых войн и смягчения конфликтов между индивидами и группами.

Все вышеизложенное доказывает, что в настоящий момент увеличение неэгоистической творческой любви это первостепенная задача человечества. Если эта задача будет успешно решена, а она может быть решена, если человечество возьмется за нее серьезно, тогда чрезвычайно опасный кризис нашего века может быть преодолен, и блестяще продолжится творческая миссия человечества. И тогда «новое небо и новая земля» гармония, счастье, творчество будут приветствовать грядущие поколения.

П.А. Сорокин СОЦИОКУЛЬТУРНАЯ ДИНАМИКА И ЭВОЛЮЦИОНИЗМ

Сдвиг в изучении «что» социокультурных изменений.

1. XIX век. Наши сегодняшние представления о социокультурной динамике значительно отличаются от представлений, бытовавших в XVIII и XIX веках. Мы до сих пор пользуемся термином О. Конта «социальная динамика», но подразумеваем под этим нечто отличное от того, что имели в виду Конт и представители общественных и гуманитарных наук в XIX веке. В социологии, общественных и гуманитарных науках XX века по сравнению с общественными и гуманитарными науками двух предшествующих столетий произошел значительный сдвиг в изучении «что», «как» и «почему» социокультурных изменений и их единообразия.

Социокультурное изменение представляет собой сложный многоплановый процесс. Оно имеет множество различных аспектов, каждый из которых может стать самостоятельным предметом исследования социальной динамики, и внимание исследователей может быть сосредоточено то на одном, то на другом его аспекте. Аспекты социокультурного изменения, находящиеся в центре внимания сегодня, уже не те, что интенсивно изучались в XVIII и XIX веках. Общественно-научная мысль XVIII — XIX веков была занята большей частью изучением разнообразных линейных тенденций развития, разворачивающихся во времени и в пространстве. Она оперировала главным образом понятием человечества вообще и стремилась отыскать «динамические законы эволюции и прогресса», определяющие магистральное направление человеческой истории. Сравнительно мало внимания уделялось социокультурным процессам, повторяющимся в пространстве (в разных обществах), во времени или в пространстве и во времени. В противоположность интересу, доминировавшему в XVIII и XIX веках, главный интерес философии, общественных и гуманитарных дисциплин в XX веке сместился в сторону изучения социокультурных процессов и связей, остающихся неизменными везде и всегда или повторяющихся во времени и пространстве или во времени и в пространстве ритмов, флуктуации,осцилляции, «циклов» и их периодичности. Таково главное отличие в изучении «что» социокультурного изменения в XX веке по сравнению с предыдущими двумя столетиями.

Итак, социологии, другим общественным, философским и даже естественным наукам XIX века центральная проблема физической, биологической и социокультурной динамики казалась очень простой следовало лишь отыскать и описать линейные тенденции, которые якобы разворачиваются во времени. В области социокультурных изменений задача упростилась невероятно: все было сведено к построению главной линии развития прямой, волнообразной, ветвящейся или спиралеобразной, ведущей от «первобытного» человека, общества, культуры к современным. Вся история была расписана как школьная программа, по которой «первобытный» человек или общество — первоклассник заканчивает начальную школу, затем среднюю (или проходит другие ступени, если в классификации больше 4) и, наконец, оказывается в выпускном классе, который называется «позитивизм», или «свобода для всех», или еще как-нибудь в зависимости от фантазии и вкусов автора.

2. XX век. Уже в XVIII и XIX веках изредка раздавались голоса, остро критиковавшие эту догму и предлагавшие иные теории социальной динамики. В XX веке эти голоса умножились и, наконец, возобладали. Первым результатом этого изменения стала все расширяющаяся критика положений линейной теории социокультурного изменения и линейных законов, сформулированных биосоциальными науками прошлого столетия. Эта критика имеет под собой как логическую, так и фактологическую почву.

Критиковавшие логику линейных теорий показали, что во-первых, линейный тип изменения лишь один из многих возможных; во-вторых, для того чтобы линейное движение или изменение было возможно, изменяющийся объект должен либо находиться в абсолютном вакууме и не испытывать воздействия внешних сил, либо действие этих сил на протяжении всего процесса изменения должно быть компенсировано, т.е. эти силы должны находиться в таком «замечательном равновесии», чтобы они могли нейтрализовать друг друга в каждый момент времени и, таким образом, позволить изменяющемуся объекту двигаться в одном направлении, будь это движение прямолинейным, спиралеобразным или колебательным.

В-третьих, многие другие предположения, лежащие в основе линейных теорий, такие, как спенсеровский принцип «нестабильности одногордного», оказались необоснованными логически и фактологически.

В-четвертых, было показано, что логическая структура линейных теорий внутренне противоречива. Например, теория Спенсера утверждает, что высшим проявлением единообразия всех видов изменения, начиная с движения материальных тел и кончая социокультурными процессами, является ритм, в котором чередуются фазы эволюции и разложения, интеграции и дезинтеграции, дифференциации и дедифференциации. Если последовательно применить эту теорию к изменению социокультурного явления, то она будет противоречить любой неограниченной линейной теории эволюции. Она предполагает, что «эволюция» и ее направление должны смениться «разложением» с направлением, противоположным или хотя бы отличающимся от направления «эволюции». Находясь, во власти линейной концепции, Спенсер пренебрегает этим требованием своей собственной теории и, выделяя лишь направление эволюции, не только противоречит своим собственным принципам, но и сталкивается с целым рядом других трудностей. То же самое с небольшими поправками можно сказать практически обо всех линейных теориях изменения.

В-пятых, в линейных теориях уязвимо для критики оперирование «человечеством» как единицей изменения. Большинство этих теорий прослеживают соответствующую линейную тенденцию в истории человечества в целом. Линейные теории, не касающиеся важнейшего вопроса о том, может ли «человечество», ни в коей мере не объединенное в какую-либо реальную систему в прошлом, рассматриваться как единица изменения, происходящего с «начала человеческой истории по настоящее время», вряд ли имеют какое-либо реальное значение. Очевидно, что такая тенденция не может реализоваться и в жизни-истории каждого человека, потому что миллионы людей в прошлом жили и умирали, не достигая позднейших ступеней заданного пути и не проходя всех его якобы необходимых этапов. Таким же образом подавляющее большинство человеческих сообществ существовали и исчезали, находясь на начальных стадиях того или иного направления развития, а тысячи современных обществ до сих пор находятся на самых ранних ступенях развития. В то же время многие сообщества никогда не проходили начальных стадий развития, а возникали уже с характеристиками более поздних этапов.

Далее, огромное число обществ и групп прошли в своем развитии не те этапы, которые описываются соответствующими «законами эволюции-прогресса», и в отличной от предписанной этими «законами» временной последовательности. Иные группы показали регресс от более поздних стадий к более ранним. И наконец, в жизни каждого индивида, группы и человечества в целом в каждый данный момент времени можно обнаружить сосуществование множества стадий развития от самых ранних до наиболее поздних. Если теперь из «человечества», к которому предположительно относится этот закон, исключить всех индивидов и все группы людей, развитие которых отклоняется от направления «закона эволюции» с его стадиями, то останется (если вообще что-нибудь останется) совсем небольшая группа, «историческое изменение» которой подчиняется так называемым универсальным тенденциям и законами линейного развития. Одного этого довода достаточно, чтобы считать эти тенденции и законы лишь к очень небольшой части человечества, а никак не универсальными законами социокультурной эволюции.

Результатом логической и фактологической критики линейной динамики на протяжении двух последних столетий стал наблюдаемый в XX веке спад энтузиазма открывателей таких тенденций и законов. Попытки продолжить создание таких динамик, конечно, не исчезли полностью, но их становится все меньше и меньше и они все чаще ограничиваются отдельными обществами, временными и многими другими рамками и оговорками.

Находя теории социальной динамики линейного толка мало продуктивными, исследователи сосредоточились на других аспектах социокультурного изменения, и прежде всего на его постоянных и повторяющихся чертах: силах, процессах, взаимосвязях, проявлениях единообразии.

Внимание социологии и других общественных наук к постоянным чертам социокультурного изменения проявлялось по-разному.

Во-первых, тщательно изучались постоянные силы или факторы, социокультурного изменения и постоянные проявления социокулътурной жизни и организации. Сторонники механистической и географической школ, например, исследовали с этой точки зрения различные формы энергии (В. Оствальд, Е. Солвэй, Л. Винарский, В. Бехтерев и др.) или особые космические силы — климат, солнечные пятна и другие географические факторы (Э. Ханингтон, В. С. Дживанс, Г. Л. Мур и др.), и описали их постоянные воздействия на социальные и культурные явления, начиная с экономических изменений и кончая подъемом и падением наций. Приверженцы биологической и физиологической школ в социологии и общественных науках брали в качестве таких постоянных сил наследственность, расу, инстинкты, рефлексы, различные физиологические порывы, жизненные процессы, эмоции, чувства, желания, “резидуи”, идеи и пытались доказать постоянное социокультурное действие каждой биопсихологической переменной (Зигмунд Фрейд, психоаналитики, сторонники теории наследственности, такие, как Ф. Гальтон, Карл Пирсон и др., Г. С. Чемберлен, О. Аммон, В. де Лапуж, К. Ломброзо, Е. А. Хутон и другие представители расово-антропологической школы; бихевиорист Джон Б. Уотсон; психологисты Уильям Мак-Дугалл, Ч. А. Элдвуд, Е. А. Росс, Е. Л. Торндайк, У. И. Томас, Вильфредо Парето, Л. Петражицкий, Г. Блюхер, Уильям Троттер, Грэхем Уоллес, Лестер Ф. Уорд, Уильям Грэхем Саммер, Габриэль Тард, Торстейн Веблен и др.). Другие социологи пытались выявить действие на остальные социокультурные явления таких разнообразных условий, как плотность и численность населения, “изобретательность”, “экономический” или “религиозный” и другие факторы вплоть до “мобильности”, “моральной плотности”, “общественной аномии”. Во всех этих исследованиях делались попытки высветить постоянную роль каждого из этих “факторов переменных” в поведении людей, в социальной структуре и культурной жизни, постоянное действие каждого из этих факторов и, наконец, объяснить, “как” и “почему” колебаний и изменений самих этих факторов.

Во-вторых, внимание к постоянным и повторяющимся чертам социокультурного изменения проявилось в глубоком изучении постоянных и всегда повторяющихся процессов в социокультурном универсуме. Значительное место в социологии XX века занимают исследования таких всегда повторяющихся процессов, как изоляция, контакт, взаимодействие, амальгамация, культивация, изобретение, имитация, адаптация, конфликт, отчуждение, дифференциация, интеграция, дезинтеграция, организация, дезорганизация, диффузия, конверсия, миграция, мобильность, метаболизм etc., с одной стороны, а с другой стороны — исследования этих повторяющихся процессов, поскольку они касаются вопросов групповой динамики, того, как общественные группы возникают, организуются, обретают и теряют своих членов, как распределяют их внутри группы, как они меняются, дезорганизуются, как они умирают и т.д. (Габриэль Тард, Георг Зиммель, Леопольд фон Визе, Роберт Е. Парк, Эрнст У. Бёрджесе, Е. А. Росс, Эмори Богардус, Коррадо Джини, П. Карли, Питирим Сорокин и авторы почти всех учебников социологии). Таким образом, в социологии XX века был проведен тщательный анализ основных социокультурных процессов, постоянно повторяющихся в жизни-истории любого общества в любое время.

Третьим проявлением внимания к повторяющимся процессам было интенсивное изучение устойчивых и повторяющихся значимо-причинно-функциональных связей между различными космосоциальными, биосоциальными и социокультурными переменными, как они выступают в постоянно изменяющемся социокультурном мире. Несмотря на то что эти отношения изучались уже в XIX веке, в наше время их исследование необычайно углубилось. Основные условия географической, биологической, психологической, социологической и механистической школ в социологии XX столетия были направлены как раз на отыскание и описание причинно-функциональных или причинно-значимых единообразии во взаимосвязях между двумя или несколькими переменными: между климатом, мышлением и цивилизованностью; между солнечными пятнами, деловой активностью и уровнем преступности; между наследственностью и той или иной социокультурной переменной; между технологией и философией или изобразительным искусством; между плотностью населения и идеологией; урбанизацией и преступностью; формами семьи и формами культуры; общественным разделением труда и формами солидарности; общественной анемией и числом самоубийств; состоянием экономики и преступностью, душевными расстройствами, внутренней напряженностью, беспорядками или войнами; между формами религии и формами политической и экономической организации и т.д. и т.п., начиная с самых узких и кончая предельно широкими. Эти исследования дали множество формул причинно-функциональных и причинно-значимых единообразии, повторяющихся в развитии различных обществ и в каждом обществе в различные периоды. Проверив многие подобные обобщения, сделанные ранее, ученые нашли их либо совершенно ложными, либо нуждающимися в серьезных исправлениях.

Наконец, четвертым проявлением внимания к устойчивым и повторяющимся аспектам социокультурного изменения стало изучение постоянно повторяющихся ритмов, осцилляции, флуктуации, циклов и периодичностей в ходе социокультурного процесса. Занятые поисками линейных тенденций, социология и все общественные науки XIX века уделяли мало внимания этим повторяющимся чертам социокультурного изменения. За небольшим исключением (Гегель, Тард, Феррара, Данилевский и некоторые другие), обществоведы и социологи прошлого века пренебрегали богатой традицией китайских и индийских мыслителей, традицией Платона, Аристотеля и Полибия, Ибн Хальдуна и Дж. Вико, сосредоточивших свои исследования социальной динамики на повторяющихся циклах, ритмах, осцилляциях, периодичностях, а не на вечных линейных тенденциях. XX век подвел итоги работы этих мыслителей и энергично их продолжил.

Самые первые в общественных и гуманитарных науках XX века и наиболее глубокие исследования циклов, ритмов, флуктуации и периодичностей появились в теории и истории изобразительного искусства, а затем в экономике, в исследованиях промышленных циклов. Большинство же социологов и других представителей общественных и естественных наук несколько отстали в изучении повторяющихся единообразий, так как они с опозданием обратились к новой области исследований. Даже сегодня многие социологи не отдают себе отчета в том, что произошел решительный отход от линейных тенденций и что научный интерес сместился на повторяющиеся ритмы и периодичности. Раньше или позже, но во всех общественных, философских и даже естественных науках произошла или происходит смена исследовательского интереса. Со значительным опозданием осознали это естественные науки, и теперь даже открыт Институт изучения циклов в области физико-химических и биологических явлений. Что касается всей совокупности философских, общественных и гуманитарных дисциплин XX века, то они уже дали значительное число научных работ, посвященных социокультурным ритмам, циклам и периодичностям в изобразительном искусстве и философии, этике и праве, экономике, политике, религии и других социокультурных процессах. Одно только перечисление всех единообразии ритма и темпа, типов и периодичности флуктуации и других важных результатов этих исследований заняло бы несколько сотен страниц, как это произошло в моей “Динамике”. Целый ряд ритмов с двумя, тремя, четырьмя и большим числом фаз, периодических и не периодических, коротких и продолжительных, в узких и широких, простых и сложных социокультурных процессах выявили и проанализировали: в искусстве —У. М. Ф. Петри, О. Г. Кроуфорд, П. Лигети, Г. Вёльфлин, Ф. Мантре, Дж. Петерсен, Е. Уэкслер, У. Пиндер, П. Сорокин и многие другие; в философии — К. Джоел, П. Сорокин и другие; в экономических процессах — большая группа экономистов, начиная с М. Туган-Барановского и кончая Уэсли Митчелом и Джозефом Шумпетером; в политических процессах—О. Лоренц; в культурных образцах—А. Л. Кребер; в жизни-истории функционирования обширных социокультурных систем и суперсистем — Л. Вебер, Альфред Вебер, Освальд Шпенглер, Арнольд Дж. Тойнби, Сорокин и многие другие. Линейная последовательность стадий, или фаз, социокультурного процесса во времени тоже получала более надежную основу благодаря изучению ритма и последовательности фаз. Оставив охоту за какими-то странными и сомнительными последовательностями стадий линейного процесса, проходящего через всю человеческую историю, которой занимались в XIX веке, и сосредоточившись на изучении повторяющихся процессов, исследователи XX века смогли показать существование многих ритмов с определенной повторяющейся временной последовательностью фаз. Наконец, эти работы значительно расширили наши познания в области периодичности и длительности разнообразных социокультурных процессов.

Итак, социология и все общественные науки XX века нашли изучение ритмов, циклов, темпов и периодичностей более продуктивным, дающим более богатые и определенные результаты, чем поиски извечных исторических путей развития, которыми они занимались в XIX веке. Не остается сомнений, что ритмы и повторяющиеся процессы будут изучаться еще тщательнее, усерднее, интенсивнее в последующие десятилетия и, по всей вероятности, на этом пути общественные науки ждут гораздо большие достижения, чем в XIX веке.

Таковы вкратце основные изменения в изучении “что” социальной динамики, происшедшие в социокультурной мысли XX века в сравнении с XIX.

Новое в изучении “почему” социокультурного изменения.

Параллельно с обрисованным выше сдвигом в рассмотрении “что” социокультурного изменения ряд изменений произошел и в изучении “почему” и “как”, его причин и механизмов. Опять-таки данные изменения не представляют собой нечто абсолютно новое, совершенно неизвестное социологии и общественным наукам XIX века. Они скорее явились результатом смещения основного исследовательского интереса и смены господствующей модели мышления, дальнейшим прояснением того, что было недостаточно ясно в XIX столетии, и более отчетливой дифференциацией того, что было тогда недостаточно дифференцировано.

Во-первых, сегодня придается больше веса социокультурным переменным как факторам социокультурного изменения. Несмотря на то что теории, в которых подчеркивается важная роль географического, биологического и психологического факторов в социокультурном изменении, продолжают развиваться, они вряд ли добавили что-либо к тому, что уже было сказано ими в прошлом веке. Основные достижения и основной взгляд принадлежат социологическим теориям, которые рассмотрели различные социальные и культурные факторы как главные движущие силы социокультурного изменения. Тщательные исследования изменения числа самоубийств и преступлений, экономических колебаний, войн и революций, смены политических режимов, стилей в изобразительном искусстве или динамики обширных культурных и социальных систем со всевозрастающей надежностью подтверждают догадку о том, что основные факторы этих изменений находятся в самих социокультурных явлениях и тех социокультурных условиях, в которых они происходят и функционируют. Оказывается, что внешние по отношению к ним географические и биологические силы являются второстепенными факторами, способными облегчить движение социокультурной системы или подорвать и даже сокрушить ее, но, как правило, не определяющими ее нормальное развитие, взлеты и падения, основные качественные и количественные изменения в ее жизни-истории. Направление факторного анализа получило свое естественное завершение в ряде систематических теорий имманентного социокультурного изменения, согласно которым каждая социокультурная система несет в себе семена своего собственного изменения и гибели. Таким образом, в нашем столетии возродились и развиваются старые теории имманентного изменения Платона и Аристотеля, Полибия и Вико, Гегеля и Маркса, Момзена и Конта, которыми гак или иначе пренебрегали в прошлом веке.

С развитием этих теорий в социологической мысли нашего века произошло второе изменение, состоявшее в придании все большего значения и особой роли имманентным, или внутренним, силам каждой данной социокультурной системы в ее жизнедеятельности и в придании меньшего веса и лишении особого значения факторов, внешних по отношению к данной социокультурной системе. Господствующим направлением факторного анализа социального изменения в XIX веке было объяснение изменения каждого данного социокультурного явления — будь то семья или деловое сообщество, литература или музыка, наука или право, философия или религия — посредством изучения внешних по отношению к данному явлению факторов (географических, биологических и других социокультурных условий, внешних по отношению к данной социокультурной системе). В XX веке ученые все чаще обращаются к основаниям главных изменений в функционировании данной социокультурной системы во всей совокупности ее собственных актуальных и потенциальных свойств и ее связях с другими социокультурными явлениями. Все внешние силы (географические, биологические и социокультурные), с которыми система непосредственно не связана, должны рассматриваться, как правило, лишь как второстепенные факторы, подрывающие либо облегчающие (а иногда даже уничтожающие) реализацию потенций системы.

Третьим изменением в области “почему” социокультурного развития стали возрастание внимания к роли отдельных факторов (переменных) в отдельных социокультурных изменениях, особенно к роли социокультурных факторов, и большая точность в их изучении. В XX веке социология не открыла ни одного нового фактора социокультурных изменений, неизвестного социологии прошлого века. Но, изучая причинные связи, социология XX века гораздо точнее определила эти факторы — географические, биологические и особенно социокультурные, весьма неопределенно именовавшиеся ранее экономическими, религиозными, идеологическими, юридическими и т.д. В интересах точности эти широкие и довольно неопределенные факторы были разложены на множество более определенных и четких “независимых переменных” и гораздо более тщательно изучены в их причинных связях с рядом более частных “зависимых социокультурных переменных”. Разложив всеобъемлющий и неопределенный “экономический фактор” марксизма на такие переменные, как экспорт, импорт, цена товаров, уровень заработной платы и доходов, структура расходов, индекс деловой активности и т.д., и исследовав связи каждой из этих переменных с особыми формами преступлений, психических расстройств, самоубийств или сменой политических идеологий, социология XX века дала нам более определенное знание о связях между этими переменными, чем социология прошлого века. Таким же образом социология нашего века поступила и с другими предельно широкими факторами.

Возросшая точность факторного анализа явилась также результатом накопления в социологии и общественных науках XX столетия богатого фактического материала. Поскольку идеалом науки была “социология, нацеленная на факт”, ею был накоплен более обширный систематизированный фактический материал, столь необходимый для выдвижения и проверки любой гипотезы о причинной связи. Этот более обширный и более качественный фактический материал позволил социологии и общественным наукам XX века надежно проверять обоснованность причинных гипотез. В результате часть прежних теорий причин социокультурного изменения была признана ложной, другие объяснения пришлось уточнить и ограничить, а некоторые оказались даже более обоснованными, чем это казалось раньше. Этому возросшему стремлению к точности и надежности теорий “почему” социокультурных изменений мы обязаны значительными достижениями современной социологии, но в нем же коренится и один из ее самых больших грехов — принесение приблизительной действительности в жертву обманчивой точности.

Главным изменением в социологии и общественных науках XX века стали, однако, нарастание разногласий и раскол на два противоборствующих направления в изучении каузально-факторных проблем “почему” социокультурного изменения. В менее явной, скрытой форме это противоречие существовало уже в XIX веке. В XX веке оно углубилось, расширилось и переросло в открытый конфликт. Первый подход состоит в некритическом применении методов и принципов причинно-функционального анализа в том виде, в каком они утвердились в естественных, физико-химических науках. Второй подход заключается в специфически социокультурном понимании причинности, существенно отличающемся от сформулированного в естествознании, разработанном для изучения особой природы социокультурных явлений, причинных и функциональных связей между ними как в статическом, так и в динамическом аспекте. Сторонники “естественнонаучной модели причинности” в области социокультурных явлений считают, что эти явления по своей структуре подобны, даже идентичны физико-химическим и биологическим явлениям; следовательно, такие плодотворные в своей области методы и принципы причинного анализа естественных наук будут вполне адекватными и для причинного анализа — как статического, так и динамического аспекта социокультурных явлений.

В соответствии с этими посылками сторонники “естественнонаучной причинности в общественных явлениях” в XX веке, во-первых, стремились к тому, чтобы выбираемые ими факторы, или “переменные” (изменения), были “объективными, поведенческими, операциональными” — чем-то материальным и осязаемым.

Во-вторых, их образ действий был “механическим и атомистическим” в том смысле, что они брали за переменную любой “транссубъективный” фактор, независимо от того, является ли он неотъемлемой частью какого-либо реального единства или изолированным явлением. Начиная с причин преступлений или “счастья в браке” и кончая более масштабными явлениями, факторный анализ такого типа пытается перебрать по одному длинные или короткие ряды возможных факторов (например, для супружеского согласия или счастья: телосложение, цвет кожи, экономическое положение, вероисповедание, профессия, доход, климат, раса, национальность, etc.,) и оценить, причем количественно, их относительную значимость для исследуемого явления, приписывая каждому из факторов строго определенный “индекс влияния”. Эта процедура повторяется при выявлении любых причинных связей.

В-третьих, опять же в полном соответствии с этими предпосылками для упорядочения и “обработки” данных заимствуются разнообразные принципы естественных наук: физики и механики (от теории относительности Эйнштейна до современных теорий физики микрочастиц), принципы химии и геометрии, биологии и математики (современные течения “социальной физики”, “социальной энергетики”, “геометрической и топологической социологии”, квазиматематические теории социального изменения и причинности, социометрические, “рефлексологические”, “эндокринологические”, “психоаналитические”, “биологические” и другие социологические теории причинности и изменения).

В-четвертых, некоторые энтузиасты особенно усердно стараются применить “точный количественный метод” причинного анализа в форме различных псевдоматематических процедур и сложных статистических операций, твердо уверовав в возможность достижения истины посредством сложных механических операций, предписываемых их псевдоматематикой и псевдостатистикой.

В результате приверженности к этой якобы “естественнонаучной причинности” теоретические и конкретные исследования социокультурных явлений и факторный анализ XX века создали обилие “исследований”, переполненных цифрами, диаграммами, показателями, сложными формулами — очень точными и “научными” на вид — простых и сложных причин существования и изменения любых социокультурных явлений, которые им приходилось изучать. Несмотря на шумные заявления и претензии сторонников этого направления, реальные результаты их весьма энергичных усилий разочаровывают. При тщательном рассмотрении их утверждения и посылки оказываются разновидностью грубейшей материалистической метафизики, непоследовательной и внутренне противоречивой, искажением методов и принципов естественных наук, логики и математики. А действительные результаты, полученные посредством этих “точных на вид” формул и операций, как правило, оказываются либо тщательной разработкой очевидного, либо формулами, обманчивыми в своей точности и противоречащими друг другу: с высокими показателями у одною и того же фактора в одной серии исследований и низкими к следующей, с высокими положительными коэффициентами корреляции между какими-либо переменными в одних работах и низкими или отрицательными коэффициентами между теми же переменными в других.

Логико-математическая несостоятельность большинства этих предпосылок вместе с фактической бесплодностью достигнутых результатов вызвала значительное и растущее противодействие этой праздной игре в “естественнонаучную причинность” в общественных явлениях со стороны других социологов и обществоведов. Следуя традиции великих мыслителей прошлого, таких, как Платон и Аристотель, и некоторых выдающихся ученых XIX века, таких, как сам Конт, Г. Риккерт, В. Дильтей и другие, они представили целый ряд ясных и убедительных доводов против этой “игры”.

Во-первых, они констатируют, что каждая зрелая естественная наука имеет специфические принципы, методы и методики анализа причинных связей, соответствующие природе исследуемых явлений. Принципы, методы и методики чисто математических наук отличны от физических или биологических, методы и методики биологии отличаются от методов физики или химии; даже в рамках одной науки принципы, методы и методики физики микромира не те же самые, что в физике макромира. Поэтому, возражают они, неправомерно утверждать, что существуют какие-то общие “естественнонаучные принципы, методы и методики”, и тем более некритически применять их к изучению социокультурной причинности.

Во-вторых, они указывают на коренные различия в природе и структуре социокультурных и физических, биологических явлений, следовательно, изучение социокультурной причинности требует набора принципов, методов и методик, отличных от тех, которые применяются в физике или биологии, и соответствующих характеру причинных связей в социокультурном мире.

В-третьих, они утверждают, что, имея в виду “нематериальный” компонент этих явлений, невозможно безусловно оперировать “объективными”, “материальными”, “поведенческими”, “операциональными” переменными, взятыми атомистически и механически, так как каждая социокультурная переменная (включая религиозные, экономические, юридические, этические, эстетические, политические и другие, которыми оперируют “социологи-естественники”) “объективно” воплощается во множестве “материальных носителей”, различающихся химически, физически, биологически, перцептивно, материально, и ни одна из этих переменных не ограничена в своих материальных проявлениях каким-либо одним классом материальных явлений. Поэтому никому, даже “социологам-естественникам”, непозволительно рассматривать какой-либо “объективный” материальный объект или неизменное проявление какого-либо из этих факторов, классов или групп социокультурных явлений; любая такая попытка, где бы и когда бы она ни предпринималась, оборачивается самыми грубыми ошибками.

Четвертое возражение состоит в том, что атомистическое изучение любого социокультурного фактора в его взаимосвязи с другими переменными невозможно, так как один и тот же социокультурный фактор (А) может совершенно по-разному относиться к переменной (В) в зависимости от того, являются ли (А) и (В) частями одной социокультурной системы (unity) или изолированными явлениями (congeries), дан ли фактор (А) в данной социокультурной констелляции или же в другой, например, фактор принадлежности к одной расе (А) оказывает ощутимое влияние на выбор партнера в браке (В) в обществе, где придается большое значение общности или различию рас партнеров, и небольшое (если вообще оказывает) влияние на тот же выбор (В) в обществе, где общности или различию рас партнеров придается небольшое значение или вообще не придается никакого значения; объективно одно и то же действие, скажем А дает В тысячу долларов, может иметь десятки социокультурных значений—от выплаты долга или зарплаты до пожертвования или взятки. Подобно этому причинная связь данного действия с другими действиями А и В и с другими социокультурными явлениями находится в диапазоне от теснейшей причинной связи до нулевой, от связей с С и Д или М и до связей с десятками других социокультурных переменных.

В-пятых, следует признать, что причинные связи в социокультурных явлениях вообще совершенно отличны от связей в атомистичных несистемных совокупностях, агрегатах (congeries). В силу этих и многих других причин вряд ли можно говорить, что между социокультурными явлениями существуют чисто причинные связи, такие, как в физических, химических и даже биологических явлениях. Скорее в этой области мы находим большей частью связи по значению и типологические связи (Sinn-Ordnung, Sinn-Zusammenhaenge, Verstenhende и идеально-типические взаимосвязи В. Дильтея, Г. Риккерта, Макса Вебера, Т. Литта, Г. Гайгера и других представителей школы Дильтея— Макса Вебера) или взаимосвязи “динамической групповой оценки” (dynamic group assessment) (Макайвер), или то, что я называю значаще-причинными связями. Вряд ли возможно изучать эти специфические связи, механически применяя к ним догматические правила статистических методов, методы индукции или любые другие правила и методы той или иной естественной науки. Точность результатов таких исследований обманчива. Необходимы иной подход, иные методики, учитывающие “значащую составляющую” социокультурных явлений (отсутствующую в физико-биологическом мире), так как эта составляющая играет ведущую и решающую роль и является “ключом” как к простейшим, так и к сложнейшим системам значаще-причинных, статистических и динамических связей в социокультурном мире.

Ряд социологов и обществоведов, рассуждая таким образом, на протяжении последних 20 лет пытаются создать систематическую теорию социокультурной причинности. Некоторые из них попытались применить эту теорию к конкретному анализу социокультурных систем — как широких, так и узких, не избегая даже предсказаний, касающихся дальнейшего развития этих малых и крупномасштабных социокультурных процессов.

Несмотря на то что эти теории специфической социокультурной причинности в настоящий момент весьма приблизительны и далеки от завершения, их развитие в ближайшее десятилетие обещает поставить причинный анализ в общественных науках на гораздо более твердое основание, чем то, которым он обладал до сих пор. А с улучшением инструмента исследований мы вправе ожидать и более значительных и плодотворных результатов, чем прежде.

Таковы вкратце основные различия в изучении социальной динамики в XIX и в XX столетиях.

П. Бурдьё СОЦИАЛЬНОЕ ПРОСТРАНСТВО И СИМВОЛИЧЕСКАЯ ВЛАСТЬ

Принимая во внимание ограниченность одной лекции, мне хотелось бы попробовать изложить теоретические принципы, положенные в основание исследования, чьи результаты представлены в книге «Различение», и показать возможные теоретические приложения, которые с большой вероятностью могут ускользнуть от читателя, особенно в другой стране, из-за расхождений в культурных традициях. Если бы мне нужно было охарактеризовать мою работу в двух словах, т. е., как это часто делается теперь, наклеить на нее этикетку, я говорил бы оcontructivist structuralism или о structuralist constructivism взяв при этом слово структурализм в смысле, сильно отличающемся от того, который ему придает соссюровская или левистроссовская традиция. С помощью структурализма я хочу сказать, что в самом социальном мире, а не только в символике, языке, мифах и т. п. существуют объективные структуры, независимые от сознания и воли агентов, способные направлять или подавлять их практики или представления. С помощью конструктивизма я хочу показать, что существует социальный генезис, с одной стороны, схем восприятия, мышления и действия, которые являются составными частями того, что я называю габитусом, а с другой стороны, — социальных структур и, в частности, того, что я называю полями или группами, и что обычно называют социальными классами.

Я считаю, что здесь данное уточнение особенно необходимо: действительно, из-за превратности переводов знают, например, «Воспроизводство» («La Reproduction»), а это приводит к тому — и некоторые комментаторы делают это, не колеблясь, — что меня определяют в структуралисты, в то время как совершенно не знакомы с более ранними моими работами (настолько ранними, что они предшествуют даже появлению типично «конструктивистских» работ на эту же тему), которые, несомненно, заставили бы воспринимать меня как «конструктивиста». Так, в книге, называющейся «Педагогическое отношение и коммуникация» («Rapport pedagogique et communication»), мы показываем, как строится социальное отношение понимания в и через непонимание, или несмотря на непонимание; как преподаватели и студенты приходят к согласию через некоторого рода негласные переговоры, подспудно направляемые заботой о минимизации издержек и риска, чтобы получить минимальную определенность ситуации коммуникации. В другом исследовании — «Категории профессорского понимания» ( «Les categories de I'enlendement professoral») — мы пытаемся проанализировать генезис и функционирование категорий восприятия и оценивания, с помощью которых преподаватели строят образ своих учеников, оценивают их развитость, их ценность и с помощью практик кооптации, направляемых теми же категориями, формируют саму группу своих коллег и преподавательский корпус. Теперь, после этого отступления, я возвращаюсь к сути дела.

В самом общем виде социальная наука — антропология, социология или история — колеблется между двумя с виду несовместимыми точками зрения: объективизмом и субъективизмом или, если угодно, между физикализмом и психологизмом (который может принимать различные окраски: феноменологические, семиологические и т.п.). С одной стороны, согласно старой дюркгеймовской максиме она [социальная наука] может «рассматривать социальные факты как вещи» и устраняться, таким образом, от всего, чему те обязаны своим существованием в качестве объектов познания (или незнания) в социальном бытии. С другой стороны, она может сводить социальный мир к представлениям о нем, конструируемым самими агентами; задача социальной науки заключается в таком случае в производстве «мнения о мнениях» (account of the accounts), производимых социальными субъектами.

Эти две социальные позиции редко выражаются и тем более применяются в научной практике столь радикальным и столь контрастным образом. Можно видеть, что Дюркгейм (вместе с Марксом) наиболее последовательно изложил объективистскую позицию: « Мы считаем плодотворной идею, что социальная жизнь должна раскрываться не через концепцию того, кто в ней принимает участие, а через глубинные причины, которые ускользают от сознания». Но, будучи хорошим кантианцем, он не отрицал, что понять эту реальность можно, лишь применяя к ней логические инструменты. Соответственно, объективистский физикализм сочетается часто с позитивистской склонностью понимать классификации как «операционное» деление или как механическую регистрацию «объективных» разрывов и непрерывностей (например, в распределениях). А наиболее чистые выражения субъективистского видения можно найти, конечно, у Шюца и этнометодологов. Так, Шюц двигается в точно противоположном направлении от Дюркгейма: «Наблюдаемое поле social scientist, научная реальность, имеет специфические смысл и структуру соответствия для живущих, действующих и мыслящих в ней человеческих существ. Путем серии построений здравого смысла они предварительно отобрали и проинтерпретировали этот мир, которыйими воспринимается как реальность повседневной жизни. И именно эти мысленные объекты определяют их поведение, мотивируя его. Мысленные объекты, сконструированные обществоведом для того чтобы понять социальную реальность, должны базироваться на мысленных объектах, сконструированных здравой мыслью людей, живущих своей обыденной жизнью в своем социальном мире. Таким образом, конструкции социальных наук являются, так сказать, конструкциями второго порядка, конструкциями конструкций, созданных актерами на социальной сцене». Противопоставление полное: в одном случае научное познание получается лишь через разрыв с первичными представлениями, называемыми «допонятийными» у Дюркгейма и «идеологическими» у Маркса, который происходит по бессознательным причинам. Во втором случае социальное познание неотрывно от обыденного познания, .поскольку оно есть не что иное, как «построение построений».

Если я немного тяжеловесно привел эту оппозицию как пример одной из наиболее пагубных из тех «пар концептов» (paired concepts), которыми кишат социальные науки, как нам это показали Ричард Бендикс и Беннет Бергер, то потому, что самое постоянное и, на мой взгляд, самое важное для работы мое желание — преодолеть ее. Рискуя показаться очень непонятным, попробую дать в одной фразе резюме всего изложения, которое я вам предлагаю сегодня. С одной стороны, объективные структуры, которые конструирует социолог в рамках объективизма, отстраняясь от субъективных представлений агентов, лежат в основе субъективных представлений и содержат структурные принуждения, влияющие на взаимодействия; но, с другой стороны, эти представления должны быть усвоены, если хотят, чтобы с ними считались, в частности, в индивидуальной или коллективной повседневной борьбе, нацеленной на трансформацию или сохранение объективных структур. Это означает, что оба подхода — объективистский и субъективистский — находятся в диалектической связи и что, даже если субъективистский подход, когда его берут изолированно, кажется очень близким интеракционизму или этнометодологии, он отделен от них радикальным отличием: точки зрения фиксируются как таковые и соотносятся с позициями соответствующих агентов в структуре.

Чтобы действительно преодолеть искусственную оппозицию, установившуюся между структурами и представлениями, нужно порвать со способом мышления, который Кассирер называет субстанциалистским и который направлен на непризнание никаких других реалий, кроме тех, что поставляются непосредственной интуицией в обыденном опыте индивидов или групп. Главный вклад так называемой революции структурализма заключается в применении к социальному миру реляционного способа мышления, способа современной математики или физики, который идентифицирует реальность не с субстанциями, а со связями. «Социальная реальность», о которой говорил Дюркгейм, есть ансамбль невидимых связей, тех самых, что формируют пространство позиций, внешних по отношению друг к другу, определенных одни через другие, по их близости, соседству или по дистанции между ними, а также по относительной позиции: сверху, снизу или между, посредине. Социология в объективистском аспекте является социальной топологией, analysis situs, как называли эту новую область математики во времена Лейбница, анализом относительных позиций и объективных связей между позициями.

Этот способ реляционного мышления является отправной точкой построений, представленных в «Различении». Но существует большая вероятность того, что пространство, т. е. связи, ускользает от читателя, несмотря на обращение к диаграммам и к факторному анализу: во-первых, поскольку субстанциалистский способ мышления более легкий и «естественный»; во-вторых, поскольку часто случается, что средства, вынуждено использующиеся для конструирования и обнаружения социального пространства, могут заслонить полученные с их помощью результаты. Группы, конструируемые для объективации занимаемых ими позиций, заслоняют эти позиции; например, в «Различении» главу, посвященную фракциям доминирующего класса, кто-то может прочитать как описание различных стилей жизни этих фракций, не заметив там позиций в пространстве властных отношений — то, что я называю полем власти. Изменение терминологии является, как мы видим, одновременно условием и результатом, разрыва с обыденным представлением, связанного с идеей ruling class.

С этого момента изложения можно сравнивать социальное пространство и географическое пространство, внутри которого выделяются области. Это пространство сконструировано таким образом, что агенты, группы или институции, размещенные в нем, имеют тем больше общих свойств, чем более близки они в этом пространстве, и тем меньше, чем более они удалены друг от друга. Хотя пространственные дистанции на бумаге совпадают с социальными дистанциями, тем не менее они не существуют в реальном пространстве. Так, несмотря на то, что почти всюду можно наблюдать тенденцию сегрегации в пространстве, когда люди, близкие в социальном пространстве, стремятся стать близкими — по выбору или вынужденно — в географическом пространстве, все же люди, сильно удаленные в социальном пространстве, могут встречаться, вступать во взаимодействия в физическом пространстве, по меньшей мере, на короткий период или время от времени. Взаимодействия, дающие непосредственное удовлетворение эмпирическим предрасположенностям — а их можно наблюдать, снимать, регистрировать, короче — трогать их пальцами, — заслоняют структуры, которые в них реализуются. Это один из тех случаев, когда видимое (непосредственная данность) скрывает невидимое, которым она определяется. Таким образом, не учитывается, что истина взаимодействия никогда не заключается целиком во взаимодействии в том виде, в каком то предстает наблюдению.

Одного примера достаточно, чтобы показать различие между структурой и взаимодействием и, одновременно, между структуралистским видением, которое я защищаю как необходимый момент исследования, и так называемым интеракционистским видением во всех его формах (в частности, этнометодологией). Я думаю о том, что называю для себя стратегиями снисходительности, когда агенты, занимающие высшие позиции в одной из иерархий объективного пространства, символически отрицают социальную дистанцию (которая от этого не перестает существовать), обеспечивая себе таким образом выгоды от признательности, придаваемой этому чисто символическому отрицанию дистанции: «он простой», «он не гордый» и т. п.; вместе с тем предполагается признание дистанции (приведенные мной фразы предполагают всегда подтекст: «он прост для герцога», «он не гордый для университетского профессора»). Короче, можно пользоваться объективными дистанциями таким образом, чтобы получать преимущества от близости и преимущества от дистанции, т. е. от дистанции и от признания дистанции, которое обеспечивается символическим ее отрицанием.

Как можно конкретно зафиксировать эти объективные связи, не сводимые к взаимодействиям, в которых они проявляются? Эти объективные связи суть связи между позициями, занимаемыми в распределении ресурсов, которые являются или могут стать действующими, эффективными, как козыри в игре, в ходе конкурентной борьбы за присвоение дефицитных благ, чье место — социальный универсум. Основными видами такой социальной власти являются, согласно моим эмпирическим исследованиям, экономический капитал в его различных формах, культурный капитал, а также символический капитал — форма, которую принимают различные виды капитала, воспринимаемые и признаваемые как легитимные. Таким образом, агенты распределены в общем социальном пространстве в первом измерении по общему объему капитала в различных его видах, которым они располагают, и во втором измерении — по структуре их капитала, т. е. по относительному весу различных видов капитала (экономического, культурного...) в общем объеме имеющегося у них капитала.

Недопонимание при чтении предлагаемого мной (в частности, в «Различении») анализа является результатом тою, что классы на бумаге могут восприниматься как реальные группы. Подобное чтение объективно поддерживается тем фактом, что социальное пространство сконструировано так, что агенты, занимающие сходные или соседние позиции, находятся в сходных условиях, подчиняются сходным обусловленностям и имеют все шансы обладать сходными диспозициями и интересами, а следовательно, производить сходные практики. Диспозиции, приобретенные в занимаемой позиции, предполагают приспосабливание к этой позиции, которое Гоффман называл sense of one's place. Это чувство своего места, ведущее при взаимодействиях одних людей (которых французы называют «скромные люди») к тому, чтобы держаться на своем месте «скромно», а других — «держать дистанцию», «знать себе цену», «не фамильярничать». Заметим, между прочим, что такие стратегии могут быть совершенно бессознательными и принимать формы застенчивости или высокомерия. В самом деле, социальные дистанции «вписаны» в тело, точнее, в отношение к телу, к языку или к времени (многие структурные аспекты практики итерируются субъективистским видением).

Если добавить, что sense of one's place и переживаемое сходство габитуса, как, например, симпатия или антипатия, являются началом всех форм кооптации, дружбы, любви, брака, ассоциации и т. д., и, следовательно, всех устойчивых связей, иногда подтвержденных юридически, то можно увидеть, как все заставляет думать, что классы на бумаге являются реальными группами, тем более реальными, чем лучше сконструировано пространство, и чем меньше общности, вычлененные в этом пространстве. Если вы хотите создать политическое течение или же ассоциацию, у вас будет больше шансов объединить людей, находящихся в одном секторе социального пространства (например, на юго-западе диаграммы, со стороны интеллектуалов), чем если вы возьметесь сгруппировать людей, расположенных по четырем углам диаграммы.

Но так же, как субъективизм предрасположен редуцировать структуры к взаимодействиям, объективизм стремится выводить действия и взаимодействия из структуры. Таким образом, главная ошибка, ошибка теоретизирования, которую мы находим у Маркса, заключается в рассмотрении классов на бумаге как реальных классов, в выведении из объективной однородности условий, обусловленностей и, следовательно, диспозиций, которые вытекают из идентичности позиций в социальном пространстве, их существования в качестве единой группы, в качестве класса. Понятие социального пространства позволяет избежать альтернативы номинализма и реализма в области социальных классов: политическая работа, нацеленная на производство социальных классов как corporate bodies, постоянных групп, обладающих постоянными органами представительства, обозначениями и т. п., имеет тем больше шансов на успех, чем более агенты, которых хотят собрать, объединить, построить в группу, близки в социальном пространстве (следовательно, принадлежат к одному классу на бумаге). Классы в марксовом смысле таковы, что их нужно строить с помощью политической работы, которая может быть тем более успешной, чем более она вооружена в действительности хорошо обоснованной теорией и, следовательно, более способна оказать эффект теории — theorem, что по-гречески означает «видеть», т. е. навязать видение деления.

С помощью эффекта теории мы выходим из чистого физикализма, но не бросаем достижения фазы объективизма: группы, к примеру, социальные классы, нужно еще «создавать». Они не даны в «социальной реальности». Нужно понимать буквально название известной книги Э. П. Томпсона «Формирование английского рабочего класса» ( «The Making of English Working Class»), рабочий класс, такой, каким он нам видится сегодня через слова, описывающие его, — «рабочий класс», «пролетариат», «трудящиеся», «рабочее движение» и т. д., через организации, предназначенные для его выражения, через обозначения, бюро, секретариат, знамена и т. п., является хорошо обоснованным историческим артефактом (в том смысле, в каком Дюркгейм говорил о религии, что это хорошо обоснованная иллюзия). Но это не означает, что можно сконструировать что угодно и неважно каким способом, ни в теории, ни на практике.

Таким образом, мы перешли от социальной физики к социальной феноменологии. «Социальная реальность», о которой говорят объективисты, есть также объект восприятия. А социальная наука должна брать в качестве объекта и эту реальность, и ее восприятие с перспективами и точками зрения, которые агенты имеют об этой реальности в зависимости от их позиции в объективном социальном пространстве. Отоптанные воззрения на социальный мир, folk theories , о которых говорят этнометодологи (или то, что я называю спонтанной социологией), так же, как и ученые теории, и социология составляют часть социальной реальности и могут получить совершенно реальную власть конструирования, как в примере с марксистской теорией.

Объективистский разрыв с предпонятиями, идеологиями, спонтанной социологией, народной мудростью — неизбежный и необходимый момент научного подхода. Нельзя экономить на нем, не подвергая себя риску больших ошибок, что мы видим в интеракционизме, в этнометодологии и в социальной психологии во всех ее формах, стремящихся к феноменальному видению социального мира. Но нужно совершить второй разрыв, более трудный — разрыв с объективизмом, заново вводя в оборот на следующем этапе все то, от чего избавлялись при конструировании объективной реальности.

Социология должна включать в себя социологию восприятия социального мира, т. е. социологию конструирования воззрений на мир, которые в свою очередь участвуют в конструировании этого мира. Однако, принимая в расчет построенное нами социальное пространство, мы знаем, что эти точки зрения, как говорит об этом само слово, являются взглядом с определенной точки, т. е. с определенной позиции в социальном пространстве. Мы знаем также, что точки зрения будут разные и даже антагонистические, ведь они зависят от точки, с которой смотрят, поскольку для каждого агента видение пространства зависит от его позиции в этом пространстве.

Вслед за этим мы отрекаемся от универсального субъекта, от трансцендентального Ego феноменологии, которое этнометодологи переняли для собственных нужд. Конечно, агенты обладают активным восприятием мира. Конечно, агенты конструируют собственное видение мира. Но это конструирование осуществляется под структурным давлением. И можно даже объяснить в социологических терминах то, что проявляется как универсальное свойство человеческого опыта, а именно: освоенный мир имеет тенденцию быть воспринимаемым как нечто должное, что идет само по себе. Если социальный мир стремится восприниматься как очевидный и ощущаться (если пользоваться терминологией Гуссерля) согласно лексической модальности, то потому, что диспозиции агентов, их габитус, т. е. ментальные структуры через которые агенты воспринимают социальный мир, являются в основном продуктами интериоризации структур социального мира. Поскольку диспозиции восприятия имеют тенденцию приспосабливаться к позиции, то даже наиболее обездоленные агенты стремятся воспринимать социальный мир как должное и мириться с гораздо большим, чем можно было бы вообразить, особенно, если смотреть социальным взглядом того, кто доминирует, на ситуацию тех, кто находится в подчиненной позиции.

Таким образом, исследование инвариантных форм восприятия или конструирования социальной реальности скрывает различные вещи: во-первых, это конструирование не происходит в социальном вакууме, но подвергается структурному давлению; во-вторых, структурирующие структуры, когнитивные структуры сами являются социально структурированными, поскольку имеют социальный генезис; в-третьих, конструирование социальной реальности — это не только индивидуальное предприятие: оно может стать и коллективным. Но так называемое микросоциологическое видение забывает о многих других вещах. Так случается, если смотреть с очень близкого расстояния: за деревьями лесане видно; в особенности, при отсутствии сконструированного пространства нет никакой возможности увидеть откуда видят то, что видят.

Итак, представления агентов меняются в зависимости от их позиции (и связанных с ней интересов) и от их габитуса, взятого как система схем восприятия и оценивания, как когнитивные и развивающиеся структуры, которые агенты получают в ходе их продолжительного опыта в какой-то позиции в социальном мире. Габитус есть одновременно система схем производства практик и система схем восприятия и оценивания практик. В обоих случаях эти операции выражают социальную позицию, в которой он был сформирован. Вследствие этого габитус производит практики и представления, поддающиеся классификации и объективно дифференцированные, но они воспринимаются непосредственно как таковые только теми агентами, которые владеют кодом, схемами классификации, необходимыми для понимания их социального смысла. Так, габитус подразумевает sens of one's place, но еще и sens of oiherspiace. Например, мы говорим об одежде, о мебели или о книге: «это мелкобуржуазно» или «это интеллигентно». Каковы же социальные условия, позволяющие такое суждение? Во-первых, предполагается, что вкус (или габитус) как система схем классификации объективно соотносится через породившие его социальные обусловленности с определенным социальным условием: агенты классифицируют сами себя и позволяют себя классифицировать, выбирая в соответствии с собственным вкусом различные атрибуты — одежду, еду, напитки, спорт, друзей, которые хорошо сочетаются и которые хорошо им подходят или, более точно, соответствуют их позиции. Точнее, в пространстве возможных благ и услуг выбирают блага, занимающие в этом пространстве позицию, гомологичную той, которую агенты занимают в социальном пространстве. Из чего получается, что ничто не классифицирует более, чем кто-то, кто сам себя классифицировал.

Во-вторых, классификационное суждение типа «это мелкобуржуазно» предполагает, чтомы, как социализованные агенты, способны видеть связь между практиками или представлениями и позициями в социальном пространстве (как мы догадываемся о социальном положении кого-либо по акценту). Таким образом, через габитус мы получаем мир здравого смысла, социальный мир, который кажется очевидным.

До сих пор я был на стороне воспринимающих субъектов и говорил о главном факторе изменчивости восприятия, т. е. о позиции в социальном пространстве. Но в чем заключается изменчивость, чья первооснова находится со стороны объекта, со стороны самого этого пространства? Верно, что соответствие между позициями и практиками, видимыми предпочтениями, выраженными мнениями и т. п., которое устанавливается при посредстве габитусов, диспозиций, вкусов, заставляет воспринимать социальный мир не как чистый хаос, полностью свободный от необходимости и могущий быть построенным каким угодно образом. Но вместе с тем, социальный мир не предстает и как полностью структурированный и способный навязать любому воспринимающему субъекту принципы собственной конструкции. Социальный мир может быть назван и построен различным образом в соответствии с различными принципами видения и деления: например, деления экономического или деления этнического. Если и верно, что в наиболее развитых, с точки зрения экономики, обществах экономические и культурные факторы имеют наибольшую дифференцирующую власть, то, тем не менее, сила экономических и социальных различий никогда не бывает такой, что невозможно организовать агентов в соответствии с другими принципами деления: этническим, религиозным или национальным, например.

Несмотря на эту потенциальную множественность возможного структурирования — то, что Вебер называл разносторонностью (Vielseifigkeif) данных, — социальный мир предстает как сильно структурированная реальность. И именно это я хочу коротко раскрыть на примере одного простого механизма. Социальное пространство, такое, каким я его обрисовал выше, представляет собой совокупность агентов, наделенных различными и систематически взаимосвязанными свойствами: те, кто пьет шампанское, противопоставляются тем, кто пьет виски, но они противопоставляются также, другим образом, тем, то пьет красное вино, однако у тех, кто пьет шампанское, больше возможностей иметь старинную мебель, заниматься гольфом, верховой ездой, ходить в театры и т.д., чем у тех, кто пьет красное вино. Такие свойства, когда они воспринимаются агентами, наделенными соответствующими категориями перцепции, способными видеть, что игра в гольф «изображает» традиционную крупную буржуазию, функционируют в самой действительности социальной жизни как знаки. Различия функционируют как различительные знаки и как знаки отличия (позитивного или негативного), будучи даже вне какого-либо стремления отличаться, вне какого-либо поиска conspiccuous consumption (мой подход не имеет ничего общего с подходом Веблена: так же, как различие, с точки зрения местных критериев, исключает поиск различия). Иначе говоря, через распределение свойств социальный мир объективно представляется как символическая система, пространство стилей жизни и группы по статусу, характеризующиеся различными стилями жизни.

Таким образом, восприятие социального мира есть продукт двойного структурирования. Со стороны объективной оно социально структурировано, поскольку свойства, аттрибутированные агентам или институциям, предстают в сочетаниях, имеющих очень неравную вероятность: так же, как у животного, покрытого перьями больше вероятности иметь крылья, чем у животного, покрытого мехом, у обладателей изящной речи больше шансов быть увиденными в музее, чем у тех, кто ею владеет. Со стороны субъективной оно структурировано в силу того, что схемы восприятия и оценивания, в особенности те, что вписаны в язык, выражают состояние отношений с символической властью; я думаю, например, о парах прилагательных: тяжелый-легкий, блестящий-тусклый и т.п., которые структурируют суждения вкуса в самых разных областях. Эти два механизма участвуют в производстве общего мира, мира здравого смысла или самое малое минимума консенсуса о социальном мире.

Но объекты социального мира, как я это уже показал, могут быть восприняты и выражены разным образом, поскольку они содержат всегда часть недетерминированности и неясности и, в то же время, некоторую степень семантической растяжимости: действительно, даже наиболее устойчивые комбинации свойств всегда основываются на статистических связях между взаимозаменямыми чертами; кроме того, они подвержены изменениям во времени таким образом, что их смысл (в той мере, в какой он зависит от будущего) сам находится в ожидании и относительно недетерминирован. Этот объективный элемент неопределенности, который часто усиливается эффектом категоризации одно и то же слово покрывать различные практики дает основание для множественности воззрений на мир, которая в свою очередь связана со множественностью точек зрения, и, одновременно, для символической борьбы за власть производить и навязывать легитимное видение мира. (Именно на средних позициях в социальном пространстве, особенно в США, недетерминированность и объективная неопределенность связей между практиками и позициями является максимальной, и также, как следствие, велика интенсивность символических стратегий. Понятно, что этот универсум предоставляют исключительно благоприятную почву для интеракционистов и, в частности, для Гоффмана.)

Символическая борьба по поводу восприятия социального мира может принимать разные формы. С объективной стороны, она может проявляться через действия представления, индивидуальные или коллективные, направленные на то, чтобы заставить увидеть и заставить оценить определенные реалии. Я думаю, например, о манифестациях, имеющих целью показать группу, ее численность, ее силу, ее сплоченность, сделать видимым ее существование. На индивидуальном уровне все стратегии представления себя, очень хорошо проанализированные Гоффманом, предназначены манипулировать образом себя и, в особенности (это Гоффман не учитывает), -- своей позицией в социальном пространстве. С субъективной стороны, можно действовать, пытаясь изменить категории восприятия и оценивания социального мира, когнитивные и оценочные структуры: категории перцепции, системы классификации, т. е. в главном, — слова, названия, которые конструируют социальную реальность в той же степени, в какой они ее выражают, являются исключительными ставками в политической борьбе, в борьбе за навязывание легитимного принципа видения и деления, за легитимное осуществление эффекта теории. Я показал на примере Кабилии, что группы, дома, кланы или грибы и имена, обозначающие их, являются инструментами и ставками многочисленных стратегий, и что агенты заняты непрерывными переговорами о своей идентичности: например, они могут манипулировать генеалогиями, как мы манипулируем (и с теми же целями) текстами founding fathers какой-либо дисциплины. Таким же образом, на уровне ежедневной борьбы классов, которую социальные агенты ведут в изолированном и распыленном состоянии, это могут быть оскорбления, как магическая попытка категоризации (kathegof-esihai, из которой пришли наши категории, означает на греческом «обвинить публично»), сплетни, молва, дискредитация, инсинуации и т.п. На уровне коллективном, более свойственном политике, это все стратегии, нацеленные на внедрение нового конструирования социальной реальности через отказ от старой политической лексики или на сохранение ортодоксального видения через сохранение слов, которые являются часто эвфемизмами (я только что упоминал выражение «простые классы»); предназначенными называть социальный мир. Самыми типичными стратегиями конструирования являются те, которые нацелены на ретроспективное реконструирование прошлого, применяясь к потребностям настоящего, или на конструирование будущего через творческое предвидение, предназначенное ограничить всегда открытый смысл настоящего.

Символическая борьба — как индивидуальная, за ежедневное существование, так и коллективная, организованная, в политической жизни, — имеет специфическую логику, придающую ей реальную автономию по отношению к структурам, в которых она берет начало. Поскольку символический капитал есть не что иное, как экономический или культурный капитал, когда тот становится известным и признанным, когда его узнают по соответствующим категориям восприятия, постольку отношения символической силы стремятся воспроизвести и усилить отношения сил, конституирующих структуру социального пространства. Более конкретно, легитимация социального порядка не является продуктом сознательно направленного действия пропаганды или символического внушения, как в это верят некоторые; она вытекает из того, что агенты применяют к объективным структурам социального мира структуры восприятия и оценивания, произошедшие от этих объективных структур, и потому существует тенденция воспринимать социальный мир как должное.

Объективные властные отношения стремятся воспроизвестись в отношениях символической власти. В эту символическую борьбу за производство здравого смысла, точнее, за монополию легитимной номинации, агенты вовлекают символический капитал, полученный ими в ходе предшествующей борьбы, и иногда гарантированный юридически. Дворянские титулы так же, как и дипломы представляют собой настоящий документ, подтверждающий обладание символической собственностью и дающий право на получение прибылей от ее признания. Теперь еще раз нужно порвать с маргиналистическим субъективизмом, ведь символический порядок не устанавливается по образцу рыночной стоимости или через простое механическое сложение индивидуальных порядков. С одной стороны, при выработке объективной классификации и иерархии ценностей, предписываемых индивидам или группам, все суждения имеют разный вес; обладатели большого символического капитала — nobiles. т. е. этимологически, тот кто известен и признан, способны навязать свою шкалу цен, наиболее благоприятную для их собственной продукции. Это происходит, в частности, потому, что на деле в нашем обществе они обладают квазимонополией на институции, официально устанавливающие, как, например, образовательная система, и обеспечивающие определенные ранги. С другой стороны, символический капитал может быть официально санкционирован, гарантирован и установлен юридически в результате официальной номинации. Официальная номинация, т. е. акт, по которому кому-либо присуждается определенное право или звание, как социально признанная квалификация есть одно из наиболее типичных проявлений монополии легитимного символического насилия, которая принадлежит государству или его официальным представителям. Тип диплома, например, является универсально признанным и гарантированным видом символического капитала, действующим на любом рынке. В качестве официального определения некой официальной идентичности, диплом как бы освобождает своего обладателя от символической борьбы всех против всех, предписывая ему общепринятую перспективу.

Государство, производящее официальную классификацию, является в определенном смысле высшим судом, на который ссылается Кафка в «Процессе», когда Блок говорит адвокату, который считает себя «крупным адвокатом»: «Конечно, каждый может называть себя «крупным», если ему это заблагорассудится, но в данном случае судебная терминология установлена твердо». Для науки не может быть выбора между релятивизмом и абсолютизмом: истина социального мира поставлена на карту в этой борьбе между агентами, имеющими неравные возможности для достижения совершенного, т. е. самоконтролируемого видения. Легализация символического капитала придает перспективе абсолютную и универсальную ценность, позволяющую вырваться, таким образом, из относительности, которая, по определению, свойственна любой точке зрения как взгляду с какой-то отдельной точки социального пространства.

Существует официальная точка зрения, которая есть точка зрения официальных лиц, выражающаяся в официальных высказываниях. Такие высказывания, как показал Аарон Сикурель, выполняют три функции: во-первых, функцию диагностики, т. е. акт узнавания, которое получает признание и которое достаточно часто направлено на подтверждение, что некая персона или вещь существует и что она существует универсальным, возможным для любого Человека, и, следовательно, объективным образом. Как хорошо показал Кафка, это почти божественная речь, определяющая для каждого его идентичность. Во-вторых, функцию администрирования, когда при помощи директив, приказов, предписаний и т. д. людям указывается, что они могут делать, будучи тем, что они есть. В-третьих, с помощью официальных отчетов, полицейских рапортов и т. п. сообщается о том, что люди сделали в действительности. В каждом случае предписывается некая точка зрения, точка зрения институции, в частности, через вопросники, бланки, формуляры и др. Эта точка зрения установлена, как легитимная, т. е. как такая, которую должны признавать все, по крайней мере в границах данного определенного общества. Уполномоченное лицо государства — носитель здравого смысла, поэтому официальные номинации и дипломы об образовании стремятся получить универсальную ценность на всех рынках.

Наиболее типичный результат действия «государственного интереса» — эффект кодификации, применяемой при таких достаточно простых операциях, как вручение удостоверения (диплома эксперта, доктора, юриста и т. д.), подтверждающего, что некто уполномочен высказывать точку зрения, признаваемую более высокой по отношению к частным точкам зрения. В форме справки о болезни, свидетельства о неспособности или о способности такие точки зрения дают общепризнанные права владельцу документа. Государство выступает как центральный банк, обеспечивающий все удостоверения. Рассуждая в терминах, используемых Лейбницем по поводу Бога, можно сказать о государстве, что оно суть «геометрическое место точек пересечения любых перспектив». Именно поэтому можно обобщить знаменитую формулу Вебера и увидеть в Государстве держателя монополии на легитимное символическое насилие, точнее, арбитра, но очень могущественного, в борьбе за эту монополию.

Однако в борьбе за производство и навязывание легитимного видения социального мира держатели бюрократического авторитета никогда не получают абсолютной монополии, даже когда добавляют авторитет науки (как, например, экономисты на службе у государства) к бюрократическому авторитету. В действительности, в обществе всегда есть конфликт между символическими властями, стремящимися внедрить свое видение легитимных делений, т. е. конструировать группы. Символическая власть в этом смысле есть власть worldmaking. Worldmaking — конструирование мира, заключается, по Нелсону Гудмену, в том, чтобы «делить и объединять, часто одним и тем же действием», производить декомпозицию, анализ и композицию, синтез, что часто совершается одним наклеиванием ярлыка. Социальные классификации, оперирующие главным образом (как, например, в архаических обществах) бинарными противопоставлениями: мужской—женский, высокийнизкий, сильный—слабый и т, п., организуют восприятие социального мира и при определенных условиях реально могут организовать сам этот мир.

Соответственно, теперь мы можем рассмотреть, при каких условиях символическая власть способна стать конститутивной властью. Будем брать этот термин, как Дьюи, одновременно в философском и политическом смыслах, т. е. как власть сохранять или трансформировать объективные основы для объединений и разделений, браков и разводов, ассоциаций и диссоциаций, действующие в социальном мире; как власть сохранять или трансформировать имеющиеся классификации в отношении рода, наций, регионов, возраста и социального статуса, — и все это при помощи слов, используемых для обозначения или описания индивидов, групп или институций.

Чтобы изменить мир, нужно изменить способы, по которым он формируется, т. е. видение мира и практические операции, посредством которых конструируются и воспроизводятся группы. Символическая власть, чьей образцовой формой служит власть образовывать группы (либо уже сложившиеся группы, которые нужно заставить признать, либо группы, которые еще нужно формировать, как марксистский пролетариат), базируется на двух условиях. Во-первых, как всякий вид перформативного (производительного) дискурса, символическая власть должна быть основана на обладании символическим капиталом. Власть внедрять в чужой ум старое или новое видение социального деления зависит от социального авторитета, завоеванного в предшествующей борьбе. Символический капитал — это доверие, это власть, предоставленная тем, кто получил достаточно признания, чтобы быть в состоянии внушать признание. Таким образом, власть конституирования, власть формирования новой группы с помощью мобилизации, или формирования ее «по доверенности», говоря от ее имени, являясь ее официальным выразителем, может быть получена лишь в результате длительного процесса институционализации, в итоге которого учреждается доверенное лицо, получающее от группы власть формировать группу.

Во-вторых, символическая эффективность зависит от степени, в которой предлагаемый взгляд основан на реальности. Очевидно, что конструирование групп не может быть конструированием из ничего (ex nihw). Оно может быть тем более успешным, чем в большей степени базируется на реальности, т. е., как я уже говорил, на объективных связях между людьми, которых предстоит объединить. Эффект теории тем сильнее, чем теория более адекватна. Символическая власть есть власть творить вещи при помощи слов. И только тогда, когда описание верно, адекватно вещам, оно создает вещи. В этом смысле символическая власть есть власть утверждения или проявления, возможность утвердить или проявить то, что уже существует. Значит ли это, что она ничего не делает? В самом деле, как созвездие у Гудмена, которое начинает существовать лишь тогда, когда найдено и описано в качестве созвездия, также и группа, класс, род, регион, нация начинают существовать дня тех, кто туда входит, и для всех остальных лишь тогда, когда они отличаются по какому-либо основанию от других групп, т. е. узнаны и признаны.

Таким образом, я надеюсь, можно лучше понять смысл борьбы за существование или несуществование классов. Борьба классификаций есть фундаментальное измерение классовой борьбы. Власть навязывать определенное видение деления или делать видимыми, эксплицитными имплицитные социальные деления, является прежде всего политической властью, т. е. властью создавать группы и манипулировать объективной структурой общества. Как и с созвездиями, созидательная власть описывать, называть, производить на свет в учрежденном, конституированном состоянии, т. е. в качестве corporate body — сформировавшегося корпуса, в качестве corporatio, как говорили средневековые юристы канонического права, изученные Канторовичем, то, что до сих пор существовало лишь как colleclio personamm plurium — собрание многих лиц, серия, получившаяся от чистого сложения индивидов, обычным образом рядоположенных.

Теперь, если мы еще помним о главной проблеме, которую я пытаюсь раскрыть сегодня, а именно, как можно делать вещи, т. е. группы, с помощью слов, нам нужно ответить на последний вопрос — о мистерии министерства, mysterium minislerium, как любили говорить юристы канонического права: «Каким образом официальный представитель группы оказывается наделенным всей полнотой власти действовать и говорить от имени группы, которую он создал по магии призывов, лозунгов, приказов и самим своим существованием как олицетворение группы?» Так же, как правитель в архаических обществах, Rex , который, согласно Бенвенисту, наделен regere fines и regere sacra, и властью прокладывать и указывать границы между группами и, тем самым, создавать их как таковые, профсоюзные или партийные руководители, функционеры или эксперты, наделенные государственным авторитетом, являются в равной степени персонификациями социальной фантастики, которую они произвели на свет, в недрах и посредством самого своего существования, и чью власть они получают взамен этого.

Официальный представитель группы является ее субститутом, который существует только через это делегирование, в его лице группа действует и говорит. Юристы канонического права говорили: «Status (позиция) есть magisti..tиs (должностное лицо, занимающее ее)»; или, как говорил Людовик XI 'Государство — это я»; или еще у Робеспьера: «Народ — это я». Класс (народ, нация или любая другая социальная действительность, нефиксируемая другим образом) существует, если существуют люди, которые могут сказать, что они и есть этот класс, благодаря тому, что они говорят публично, официально, со своего места, и что они признаны как уполномоченные на это людьми, каковые признаются тем самым членами класса, народа, нации или другой социальной действительности, которую реалистическое конструирование мира может изобрести и внедрить.

Я надеюсь, что смог убедить вас, в рамках, обусловленных моими лингвистическими способностями, что сложность коренится в самой социальной реальности, а не в немного декадентском желании сказать, что это сложно. «Простое, — как говорил Башляр, — есть всегда упрощенное», И он показал, что наука никогда не развилась бы, если бы не сомневалась в простых вещах. Подобное сомнение особенно необходимо, как мне кажется, в социальных науках, поскольку, по всем приведенным мной причинам, мы слишком охотно стремимся удовлетворяться очевидным, которое нам поставляет наш обыденный опыт и знакомство с научными теориями.

Э. Гидденс ЭЛЕМЕНТЫ ТЕОРИИ СТРУКТУРАЦИИ

Для пояснения основных понятий теории структуризации удобно начать с разногласий, существующих, с одной стороны, между функционализмом (включая теорию систем) и структурализмом, а с другой, между герменевтикой и различными формами „интерпретативной» социологии. Функционализм и структурализм — направления, имеющие, несмотря на очевидные различия, некоторое сходство. Оба они исходят из натуралистических позиций и склонны к объективизму. Функционалистская мысль, начиная с Конта, опиралась на биологию как науку, наиболее приемлемую и качестве модели для социальных наук. Биология указала способ концептуализации структуры, функционирования социальных систем и анализа процессов эволюции через механизмы адаптации. Структуралистская мысль (что особенно проявилось в работах Леви-Стросса) отрицала идею эволюции и биологические аналогии. И гомологичность социальных и естественных наук здесь — прежде всего когнитивного плана, поскольку предполагается, что в каждой из них выражаются сходные черты общей структуры сознания. И структурализм, и функционализм особо подчеркивают преобладание социального целого над его индивидуальными частями (т.е. составляющими его актерами, социальными субъектами).

В герменевтических традициях социальные и естественные науки считаются радикально различными. Герменевтика стала пристанищем того „гуманизма», против которого настойчиво протестовали структуралисты. В герменевтической мысли, в том виде, в каком она представлена Дильтеем, разрыв между субъектом и социальным объектом максимален. Субъективность это изначальный центр опыта культуры и истории, и в качестве такового служит основой социальных или гуманитарных наук. За пределами субъективного опыта, и чуждый ему, находится материальный мир, управляемый безличностными отношениями причины и следствия. В то время как для школ и направлений, которые тяготеют к натурализму, субъективность представляла собой некую загадку или даже остаточное явление, для герменевтики скрытым является как раз мир природы, который, в отличие от человеческой деятельности, можно понять только со стороны. В интерпретативной социологии приоритет в объяснении человеческого поведения отдается действию и значению: структурные концепции не особенно развиты, как и тема принуждения в целом. Для структурализма и функционализма, наоборот, структура (в различных смыслах, в зависимости от концепции) имеет приоритет над действием и акцентируются именно принуждающие качества структур.

Обычно считается, что различия между этими направлениями мысли в вопросе о социальных науках имеют эпистемологический характер, но в действительности здесь важны также и онтологические аспекты. Проблема заключается в том, как должны быть определены концепции действия, значения и субъективности и как их можно соотнести с понятиями структуры и принуждения. Если интерпретативная социология основана, так сказать, на империализме субъекта, то функционализм и структурализм предполагает империализм социальных объектов (все, в том числе социальные субъекты, становится социальным объектом — примеч. пер.) Одна из принципиальных целей теории структурации — в том, чтобы положить конец этим имперским попыткам. Предметом социальных наук, в соответствии с теорией структурации, является не опыт индивидуального актера и не существование какой-либо формы социетальной тотальности, а социальные практики, упорядоченные в пространстве и во времени. Социальная деятельность, подобно некоторым самовоспроизводящимся элементам природы, является повторяющейся. Это означает, что она не создается социальными актерами, а лишь постоянно воспроизводится ими, причем теми самыми средствами, которыми они реализуют себя как актеры. В своей деятельности и посредством этой деятельности агенты воспроизводят условия, которые делают ее возможной. Однако тип сознательности (knowledglability), проявляющийся в природе в форме закодированных программ, далек от познавательных навыков социальных агентов. Именно для концептуализации человеческой познавательной способности и включения ее в действие я собираюсь использовать достижения интерпретативной социологии. Герменевтическая точка зрения принимается в теории структурации в той степени, в которой признается, что для описания человеческой деятельности необходима осведомленность о тех формах жизни, в которых реализуется данная деятельность.

Именно такая специфически рефлексивная форма познавательной способности социальных агентов наиболее глубоко задействована в повторяющемся упорядочении социальных практик. Преемственность {continuity) практик предполагает рефлексивность: рефлексивность же в свою очередь возможна только благодаря преемственности практик, что делает их „одинаковыми» во времени и в пространстве. „Рефлексивность», таким образом, должна пониматься не просто как „самосознание», но как мониторинг (отслеживание) течения социальной жизни. Быть человеком означает быть целеустремленным агентом, у которого есть свои причины действовать так, а не иначе, и который способен осознать эти причины дискурсивно (включая и случаи сознательного их искажения). Но с такими терминами, как „цель» или „интенция» (намерение), „причина», „мотив» и так далее, надо обращаться осторожно, поскольку их использование в философской литературе часто ассоциируется с герменевтическим волюнтаризмом и поскольку они вырывают человеческое действие из его пространственно-временного контекста. Человеческое действие, как и познание, происходит как „duree» (продолжительности, ходу — примеч. пер.), постоянный поток поведения. Целенаправленное действие не определяется набором или совокупностью отдельных намерений, причин и мотивов. Полезнее говорить о рефлексивности, основанной на мониторинге действия, присутствующей у самих социальных субъектов и ожидаемой ими от других. Рефлексивный мониторинг действия зависит от рационализации, понимаемой здесь скорее как процесс, чем состояние, и является внутренней, присущей агентам способностью. Онтология пространства и времени (бытие во времени и в пространстве — примеч. пер.), конституирующая социальные практики, является основой концепции структурации, которая исходит из временности и, таким образом, в каком-то смысле из „истории».

Такой подход только отчасти может опираться на аналитическую философию действия, т. е. на типичное описание „действия» современными, в основном англо-американскими, исследователями. „Действие» не является набором „актов»: „акты» конституируются лишь дискурсивно, в момент внимания к duree проживаемого опыта. Нельзя рассматривать .действие» и в отрыве от тела, от его связей с окружающим миром и внутренней согласованности действующей личности. То, что я называю стратификационной моделью действующей личности, подразумевает рассмотрение рефлексивного мониторинга, рационализации и мотивации действия как устойчивой системы процессов. Рационализация действия, относящаяся к „интенциональности» как процессу, является, как и остальные два уровня, рутинной характеристикой само собой разумеющегося (taken-for-granted) поведения. В обстоятельствах взаимодействия — в столкновениях и эпизодах — рефлексивный мониторинг действия обычно, опять же рутинно, включает мониторинг среды такого взаимодействия. Как будет показано ниже, это явление составляет основу включения действия в пространственно-временные отношения того, что я буду называть соприсутствием. Рационализация действия, во всем многообразии обстоятельств взаимодействия, — это принцип, по которому обобщенная „компетентность» актеров оценивается другими. Должно быть ясно, однако, что тенденция некоторых философов отождествлять причины с „нормативными обязательствами» не может быть принята: такие обязательства охватывают лишь часть рационализации действия. Не отдав себе в этом отчета, мы не в состоянии понять, что нормы фигурируют как „фактические» границы социальной жизни, с которыми возможны самые разнообразные манипуляции. Одна из таких возможностей, хотя и несколько поверхностная, понятна из простого соображения, что причины, дискурсивно выдвигаемые актерами для объяснения своих действий, могут отличаться от рационализации действия, в действительности присущей их поведению.

Это обстоятельство явилось источником проблем для философов и наблюдателей социальных явлений, поскольку трудно быть уверенным в том, что люди не скрывают причин, по которым они действуют, от внешнего наблюдателя. Но это не столь уж важно в сравнении с обширными „теневыми областями», существующими между двумя уровнями процессов,

недоступных дискурсивному сознанию актеров. Многое со „склада знаний», по выражению Щюца, и что я предпочел бы называть взаимным знанием, вплетено во взаимодействия и недоступно непосредственному осознанию актеров. Большинство таких знаний носит практический характер и заключается в способности „продолжать» (to ..go on») рутину социальной жизни. Граница между дискурсивным и практическим сознанием подвижна и проницаема, как в опыте индивидуального агента, так и в смысле сравнения актеров в различных контекстах социальной деятельности. Между ними нет такого барьера, как между бессознательным и дискурсивным сознанием. Бессознательное включает в себя те формы познания и импульсы, которые либо совершенно вытеснены из сознания, подавлены, либо присутствуют в сознании в искаженном виде. Бессознательные мотивационные компоненты действия, как полагают теоретики психоанализа, имеют свою собственную внутреннюю иерархию — иерархию, которая выражает „глубины» истории жизни индивидуального актера. Сказанное не означает, что я некритически принимаю ключевые теоремы Фрейда. Необходимо остерегаться двух возможных форм редукционизма, спровоцированных его работами. Одна приводит к редуцированной концепции институтов, и, находя основания институтов в бессознательном, оказывается не в состоянии предоставить достаточное поле для действия социальных сил. Второй формой является редуцированная теория сознания, в которой делается попытка показать, как много в социальной жизни объясняется подземными течениями за пределами осознания актеров, а уровень контроля, который агенты, как правило, способны рефлексивно поддерживать в своем поведении, оценивается неадекватно.

АГЕНТ, УЧАСТИЕ (AGENCY)

...Рефлексивный мониторинг деятельности — это постоянная черта повседневного действия, охватывающая поведение не только самого индивида, но и других. Это значит, актеры не только сознательно отслеживают ход своей деятельности и ожидают, что и другие поступают аналогично, но что они также рутинно отслеживают физические и социальные контексты, в которых находятся.

Под рационализацией действия я подразумеваю способность индивидов рутинно и без особой суеты поддерживать постоянное „теоретическое понимание» оснований своей деятельности. Как я уже упоминал, такое понимание не должно отождествляться ни с дискурсивным приданием смысла определенным моментам поведения, ни со способностью дискурсивно обозначить эти резоны. Тем не менее компетентные агенты ожидают от других — и это является основным критерием компетентности в повседневном поведении, — что актеры обычно в состоянии объяснить, что они делают, если их спросить об этом. Вопросы относительно намерений и причин, которые часто ставятся философами, как правило, задаются простыми актерами либо когда какой-то фрагмент поведения представляется особенно загадочным, либо в случае промаха или пошатнувшейся компетенции, которые на самом деле могут быть и намеренными. Так, мы обычно не спрашиваем человека, почему он или она занимаются деятельностью, конвенциональной для культуры или группы, членом которой является этот индивид. Также мы не требуем объяснений, если случаются промахи, за которые агент, вероятней всего, не несет ответственности, такие как неловкие движения или оговорки. Но если Фрейд прав, то эти движения должны иметь основания, хотя последние исключительно редко осознаются виновниками или свидетелями ошибок.

Я отделяю рефлексивный мониторинг и рационализацию действия от его мотивации. Если причины относятся к основаниям действия, то мотивы относятся к желаниям, которые к нему побуждают. Мотивация не связана напрямую с протеканием действия, как рефлексивный мониторинг и рационализация. Мотивация относится скорее к потенциалу действия, а не к способу, которым оно систематически осуществляется агентами. Мотивы имеют прямое отношение к действию только при относительно необычных обстоятельствах, в ситуациях, в которых так или иначе порывают с рутиной. По большей части мотивы порождают общие планы или программы — „проекты», в терминологии Щюца, в рамках которых задается линия поведения. Большинство же повседневных действий напрямую не мотивировано.

Если компетентные актеры почти всегда могут говорить о причинах и намерениях, то это не обязательно так в отношении мотивов действий. Бессознательная мотивация значимая черта человеческого поведения, хотя позднее я укажу на ряд оговорок, которые необходимо сделать относительно Фрейдовской интерпретации природы бессознательного. Центральное понятие теории структурации — практическое сознание. Именно к этой характеристике агента или субъекта структурализм был особенно слеп. Но то же самое можно сказать и о других направлениях объективистской мысли. В рамках социологической традиции только в феноменологии и этнометодологии мы находим детальную и тонкую трактовку природы практического сознания. Действительно, именно данные школы мысли вместе с лингвистической философией выявили слабости ортодоксальных социологических теорий в этом отношении. Я не считаю границу между дискурсивным и практическим сознанием абсолютно жесткой. Напротив, это деление может меняться под воздействием множества аспектов социализации и полученного образования. Между дискурсивным и практическим сознанием нет преграды, есть только различия между тем, что может быть сказано, и тем, что, как правило, делается. Однако между дискурсивным сознанием и бессознательным существуют барьеры, основанные главным образом на репрессии.

Дискурсивное сознание

Практическое сознание

Бессознательные мотивы \ познавательная способность

Я предлагаю заменить этими понятиями традиционную психоаналитическую триаду — «эго», «супер-эго» и «ид» Фрейдовского деления на „эго» и „супер-эго» недостаточно для анализа практического сознания, не нашедшего себе места ни в психоанализе, ни в теоретических подходах, которые уже обсуждались. К понятию практического сознания в концептуальном аппарате психоанализа, возможно, наиболее близко понятие „предсознательного», но в обычном употреблении оно означает нечто совсем другое. Вместо „эго» предпочтительнее говорить „Я» (что, вообще говоря, и делал Фрейд по-немецки). Это не избавляет от антропоморфизма, когда „эго» воспринимается как своего рода миниагент, но по крайней мере помогает бороться с ним. Использование „Я» („/») происходит из и, соответственно, ассоциируется с расположением агента в социальной среде. Как термин предикативного характера, он сравнительно малосодержателен и не несет в себе того богатства самоописаний, какие возникают у агента в связи с „меня» ( «те»). Овладение отношениями „Я», „меня», „ты», рефлексивно применяемыми в дискурсе, является ключевым элементом процесса освоения языка. Поскольку я не использую термин „эго», логично будет отказаться и от неудачного термина „супер-эго». Его прекрасно заменяет термин „моральная совесть».

Все эти концепции относятся к агенту. Какова же природа участия (agency) ? Это можно связать со следующей проблемой. Ход (duree) повседневной жизни — это поток интенциональных действий. Однако действия имеют непреднамеренные последствия, и, как показано на схеме 1, эти непредвиденные последствия связаны механизмом обратной связи с неосознанными условиями последующего действия. Таким образом, мой грамотный устный и письменный английский имеет регулярное следствие — вклад в воспроизводство английского языка как целого. То, что я говорю грамотно, — интенционально, а мой вклад (участие) в воспроизводство языка нет. Но каким образом можно сформулировать, каковы эти непредвиденные последствия?

Часто полагают, что участие (agency) можно определить только в терминах интенции. То есть для того, чтобы поведение считалось действием, необходимо, чтобы оно было интенциональным, в противном случае поведение будет лишь реакцией. Это звучит довольно правдоподобно, если исходить из того, что некоторые действия в самом деле могут иметь место, только если они интенциональны. Например, самоубийство. Вопреки концептуальной попытке Дюркгейма нельзя говорить о самоубийстве, если нет предварительного замысла самоуничтожения. Человек, сошедший с обочины тротуара и сбитый проходящей машиной, не может быть квалифицирован как самоубийца. Такое случается, а не делается. Однако самоубийство не является типичным действием в смысле интенции, раз о его совершении можно говорить только в случае, если оно было задумано как самоубийство. Большинство действий не носит такого четкого характера.

Некоторые философы полагают, однако, что для того чтобы считать какое-то событие примером участия, необходимо, чтобы агент все же имел интенцию, даже если он ошибается в ее описании. Если офицер на подводной лодке, желая подправить курс, случайно потянул неверный рычаг и потопил „Бисмарк», он сделал нечто намеренно, но не то, что хотел: при этом „Бисмарк» потонул благодаря его участию. Опять же, если кто-то намеренно налил кофе, ошибочно полагая, что это чай, наливание кофе — есть действие данного субъекта, несмотря на то, что оно не было намеренным». (В большинстве случаев „проливание» подразумевает коннотацию ненамеренности. Это некое упущение, возникшее в ходе какого-либо другого действия, скажем, при передаче кому-то кофе. По Фрейду, все эти промахи, оговорки отражают бессознательную мотивацию, что позволяет рассматривать интенцию еще под одним углом зрения.)

Но даже точка зрения, согласно которой событие может считаться участием при наличии хоть какого-нибудь описания интенции, представляется мне неверной. В этом случае описание участия смешивается с предоставлением описания действия, а постоянный мониторинг действия, осуществляемый агентом, путается с определением свойств данного действия как такового. Участие относится не к намерениям, которые есть у людей, осуществляющих какие-то действия, а в первую очередь к их способности осуществлять эти действия (вот почему участие предполагает власть (см. определение агента в Оксфордском словаре английского языка: „Тот, кто исполняет власть или производит эффект»). Участие имеет отношение к событиям, виновником которых является индивид, т. е. событиям, в которых индивид в каждой фазе заданной последовательности поведения мог бы поступить иначе. Что бы ни произошло, не произошло бы без его участия или вмешательства. Действие — это процесс, продолженный во времени, поток, в котором рефлексивный мониторинг, осуществляемый индивидом, является фундаментальным условием контроля за телом, обыкновенно поддерживаемого в повседневной жизни. Я являюсь автором многих вещей, и многих — не намеренно. Я способствуюим, даже если не хочу этого. И наоборот, могут сложиться обстоятельства, в которых я хочу достичь чего-то и достигаю, но не посредством своего участия. Возьмем пример с пролитым кофе. Предположим, индивид А хочет, чтобы кофе пролился на скатерть и подстраивает так, что В проливает его. Было бы справедливо сказать, что А вызвал инцидент и участвовал в нем. Но он не проливал кофе. Это сделал В. При этом В не хотел пролить, но пролил. Тогда как индивид А, который хотел, чтобы кофе пролился, не проливал его.

Но что же значит — сделать что-то ненамеренно? Отличается ли это от непредвиденных последствий? Рассмотрим так называемый „сопутствующий эффект» действия. Кто-то включает свет, чтобы осветить помещение, и свет спугивает преступника. Первое интенционально, второе — нет. Предположим, этот преступник затем будет пойман и проведет год в тюрьме по обвинению в краже. Явится ли это непредвиденными последствиями зажигания света? Что же именно „сделал» индивид. Позвольте привести еще один пример из теории сегрегации. Модель этнической сегрегации складывается без того, чтобы кто-либо желал этого. Это происходит по следующей схеме. Представим шахматную доску, на которой есть 5 и 10-копеечные монеты. Они распределены случайно, как индивиды в городской среде. Предполагается, что даже при отсутствии враждебностипо отношению к другим группам члены каждой группы не хотят жить в окружении, по отношению к которому они находятся в этническом меньшинстве. На шахматной доске каждая монетка движется до тех пор, пока не займет позицию, в которой по крайней мере 50% прилегающих монет — того же самого типа. Это приводит к структуре экстремальной сегрегации, 10-копеечные монеты в конце концов образуют гетто в центре 5-копеечных. „Эффект композиции» — это результат совокупности действий: тех ли, кто двигает монетки по доске, или же агентов по продаже жилья.

Каждое действие в отдельности производится с определенной интенцией. Однако конечный результат не является ни намеренным, ни желаемым. Он оказывается как бы результатом действия каждого и в то же время никого в отдельности.

Чтобы понять, что значит делать что-либо ненамеренно, мы сперва должны прояснить, как следует понимать интенциональность. Это понятие я определяю как характеристику действия, которое, по мнению исполнителя, будет иметь определенное качество или результат, причем это знание используется автором действия для достижения данного качества или результата. Если характеристика участия, данная выше, правильна, то необходимо отделять вопрос о том, что агент „делает», от вопроса, что он „намерен» делать, т. е. от интенциональных аспектов производимого действия. Участие относится к первому из этих вопросов. Включение света есть действие, спугивание преступника также есть нечто, что агент делал. Действие не интенционально, если действующий не знал, что преступник находится где-то поблизости, и если, по какой бы то ни было причине, зная, что преступник находится в данном месте, агент не собирался использовать это знание для того, чтобы его спугнуть. Концептуально можно разделить неинтенциональные (unintentionaf) действия и непредвиденные (unintended) последствия действий, хотя это различие не будет иметь значения, раз мы рассматриваем отношения между интенциональным и неинтенциональным. Следствием действий актеров, интенциональных или неинтенциональных, являются события, которые не случились бы, если бы этот актер вел себя иначе, но вызвать которые — не в его власти (безотносительно к тому, каковы были его намерения).

Я думаю, можно сказать, что все происходящее с преступником, после того как его спугнули, было непредвиденным последствием действия при условии, что агент не знал о присутствии преступника и, таким образом, инициировал эти следствия неинтенционально. И если здесь есть какие- то сложности, то они связаны с пониманием того, каким образом получается, что кажущийся тривиальным акт может привести к событиям, очень удаленным от этого акта во времени и в пространстве, а вовсе не с тем, были ли эти последствия намеренными для исполнителей первоначального действия, или нет. Вообще говоря, верно, что чем более удалены последствия действия во времени и в пространстве от первоначального контекста действия, тем с меньшей вероятностью эти следствия будут интенциональны. Конечно, с точностью до возможности предвидения, которой обладают актеры, и власти, которую они способны мобилизовать. Обычно мы думаем о том, что агент „делает» по контрасту с последствиями, которые вызваны тем, что уже сделано, как о чем-то находящемся более или менее в пределах контроля агента. В большинстве сфер жизни и для большинства форм деятельности горизонт такого контроля ограничен непосредственными контекстами действия или взаимодействия. Таким образом, можно сказать, что включение света есть нечто, что агент делал, и спугивание преступника, возможно, тоже, однако мы не говорим, что он вызвал, например, поимку преступника полицейским или то, что преступник провел год в тюрьме. И хотя, может быть, верно, что все эти события не случились бы там и тогда, где они имели место, без этого самого включения света, само происшествие зависит от еще многих других случайных совпадений, чтобы можно было сказать, что это сделал актер, который включил свет.

Философы извели много чернил, пытаясь проанализировать природу интенциональной деятельности. Но с точки зрения социальных наук трудно преувеличить важность непредвиденных последствий интенционального поведения. Мертон дал, возможно, классическую трактовку этой проблемы. Он абсолютно правильно указывает, что изучение непредвиденных последствий является фундаментальным для всякого социологического исследования. Каждый элемент деятельности может иметь: 1) незначимые; 2) значимые; 3) единично значимые; и 4) многозначные последствия. Что именно мы принимаем за «значимое», будет зависеть от характера исследования, которое мы проводим, или от теории, которую мы строим. Однако затем Мертон продолжает paссматривать непредвиденные последствия в рамках функционального анализа концептуального направления, которое я хотел бы оспорить, несмотря на то, что оно конвенционально принято в социологической литературе. В особенности важно понимать, что анализ непредвиденных последствий не придает смысл (хотя Mертон считает, что придает) тем формам или моделям социального поведения, которые кажутся иррациональными. Мертон противопоставляет интенциональной деятельности (явным функциям) их непредвиденные последствия (латентные функции). Одна из цепей выделения латентных функции заключается в том, чтобы показать, что явно иррациональная социальная деятельность, возможно, в конечном счете, не столь уж иррациональна. И это особенно верно, считает Мертон, касательно постоянных, протяженных во времени деятельностей или практик. Их часто игнорируют, называя „предрассудками», „иррациональностями», „простой инерцией традиций» и т. д., однако, по мнению Мертона, если мы смогли показать, что у них есть некая латентная функция некое непредвиденное последствие или набор последствий, которые помогают поддерживать непредвиденное воспроизводство рассматриваемой практики, — то тем самым продемонстрировали, что они вовсе не является иррациональными.

Таким образом, церемония, например, может выполнять латентную функцию усиления групповой идентификации благодаря тому, что она периодически предоставляет возможность членам группы собираться вместе и включаться в общую деятельность. Но предполагать, что такая демонстрация функционального отношения указывает на причину существования практики, ошибочно. Что привносится сюда незаметно, так это концепция „общественных причин» на базе предписанных социальных потребностей. Так, если мы считаем, что группа нуждается в церемониале, для того чтобы сохраняться, мы перестаем рассматривать воспроизводство этого церемониала как иррациональное. Но сказать, что существование социального состояния А нуждается в социальной практике Б, чтобы позволить ему сохраниться в прежней форме, означает только постановку вопроса, на который затем следует ответить, а не ответ сам по себе. Отношение между А и Б не является аналогичным отношению между желаниями (или нуждами) и интенциями индивидуального актера. У индивида желания, являющиеся конститутивными для мотивационных импульсов актера, порождают динамическое отношение между мотивацией и интенциональностью. Однако в социальных системах все происходит иначе, за исключением случаев, когда актеры ведут себя в соответствии с тем, что они считают социальной необходимостью.

Приводя данное возражение, нельзя не согласиться с тем значением, которое Мертон придает связи непредвиденных последствий действия с институционализированными практиками, т. е. практиками, глубоко укорененными во времени .и пространстве. Эта связь представляет собой наиболее важный из трех главных контекстов — отделимых друг от друга только аналитически, контекстов, в которых можно анализировать влияние непредвиденных последствий. Первый в нашем примере — это включение света, спугивание преступника, причина, заставившая преступника убегать и т. д. Интерес исследователя здесь заключается в соединении событий, проистекающих из первоначального обстоятельства, без которого эта цепочка не могла бы быть построена. Веберовский анализ последствий Марафонской битвы для последующего развития греческой культуры и, следовательно, для формирования европейской культуры в целом, является разновидностью такой связи, так же как и его рассмотрение последствий выстрела, рокового для эрцгерцога Фердинанда в Сараево. Здесь рассматривается единый набор событий, который прослеживается и анализируется методом от противного. Исследователь спрашивает, что бы случилось с событиями В, С, D и Е, если бы А не произошло? И таким образом пытается понять роль А в этой цепочке последствий.

Второй тип обстоятельств, по поводу которых размышляет социальный аналитик, это тип, в котором вместо модели непредвиденных последствий, вызванных каким-то единичным событием, есть модель, состоящая из комплекса индивидуальных деятельностей. Рассмотрение этнической сегрегации, приведенное выше, является примером такого процесса. Определенный „конечный результат» берется как явление, которое нужно объяснить, и показывается, что этот конечный результат происходит как непредвиденное последствие совокупности интенциональных поведений. Тема рациональности здесь опять выходит на первый план, но теперь уже по поводу нее не возникает логических возражений. Как убедительно показано в теории игр, результат серии рациональных действий, независимо предпринятых индивидуальными актерами, может оказаться иррациональным для всех. „Извращенные эффекты» есть только разновидность непредвиденных последствий, хотя нет сомнения, что ситуации, в которых они встречаются, особенно интересны.

Третий тип контекста, в котором можно рассматривать непредвиденные последствия, также был указан Мертоном: интерес аналитика заключается здесь в раскрытии механизмов воспроизводства институциональных практик. В данном случае непредвиденные последствия действия формируют новые условия последующего действия в нерефлексивном цикле с обратной связью (причинные петли). Я считаю, что для того чтобы объяснить, как получается такая обратная связь, недостаточно выделить функциональные отношения. Каким образом получается, что циклы непредвиденных последствий через обратную связь регулируют стабильное социальное воспроизводство на протяжении длительных периодов времени? В общем случае, это не так сложно проанализировать. Повторяющиеся действия, или практики, расположенные в одном контексте времени и пространства, имеют некие регулярные последствия, не намеренные, не предвиденные теми, кто вовлечен в такую деятельность в более или менее „отдаленных» пространственно-временных контекстах. Причем то, что происходит в этой второй серии контекстов, прямо или косвенно влияет на дальнейшие условия действия в его первоначальном контексте. Чтобы понять, что происходит, не требуется дополнительных объяснительных переменных, помимо тех, которые объясняют, почему индивиды мотивированы принимать участие в регулярных социальных практиках во времени и в пространстве и каковы последствия этого. Непредвиденные последствия регулярно „распределяются» как побочный продукт регулярного поведения, рефлексивно поддерживаемого его исполнителями.

УЧАСТИЕ И ВЛАСТЬ

Каков характер логической связи между действием и властью? Несмотря на то, что этот вопрос включает целый комплекс проблем, базовое отношение можно выделить довольно легко. Способность „действовать иначе» означает способность вмешиваться в события или же воздерживаться от такого вмешательства, что и оказывает влияние на какой-либо процесс или положение дел. Имеется в виду, что для того чтобы быть агентом, необходимо реализовывать способность к использованию (постоянно, в повседневной жизни) всего спектра власти, включая и воздействие на использование власти другими. Действие зависит от способности индивида „преобразовывать» существующее положение, дел или ход событий. Агент перестает быть агентом, если он или она теряет способность „преобразовывать», т.е. реализовывать некий вид власти. Множество интересных для социального анализа случаев, однако, попадает в область, где то, что мы принимаем за действие, не определяется так однозначно — например, где власть индивида ограничена рядом специфических обстоятельств. И здесь очень важно подчеркнуть, что обстоятельства социального принуждения, в которых индивиды „не имеют выбора», не могут быть приравнены к исчезновению действия как такового, „Не иметь выбора» не значит, что действие заменяется реакцией (вроде того, что человек мигает, если у него перед глазами махнуть рукой). Может показаться, что это настолько очевидно, что об этом не надо и говорить. Однако же некоторые из очень продвинутых направлений социальной теории, особенно связанных с объективизмом и „структурной социологией», не признают такого различия. Они полагают, что принуждение действует аналогично силам природы, как если бы „не иметь выбора» было эквивалентно подчинению неодолимым и необъятным механическим силам.

Если выразить все это иначе, то можно, сказать, что логически действие предполагает власть в смысле способности к преобразованию. В этом смысле, т. е. в наиболее широком значении термина „власть», она логически предшествует субъективности, простраиванию рефлексивного мониторинга поведения. Это необходимо подчеркнуть, потому что концепция власти в социальных науках, как правило, имеет тенденцию отражать дуализм субъекта и объекта, о котором мы уже говорили выше. Таким образом, „власть» очень часто определяется в терминах намерения или воли, как способность достигать желаемого или интенционального результата, другие авторы, как, например, Парсонс и Фуко, наоборот, рассматривают власть прежде всего как свойство общества или социальной общности.

Дело не в том, чтобы устранить одну концепцию за счет другой, а чтобы представить их отношение как свойство дуальности структуры. По моему мнению, Бахрах (Bachrach) и Баратц (Baratz) правы, когда в широко известной дискуссии по этому вопросу они говорят, что есть два «лика» власти (а не три, как заявляет Люк (Lukes). Они представляют их, с одной стороны, как способность актеров приводить в действие решения, которые выбирают они сами, а с другой — как „мобилизацию направления», заданного институционально. Такой взгляд не вполне удовлетворителен, поскольку сохраняет концепцию власти с нулевой суммой. Вместо того чтобы использовать эту терминологию, мы можем выразить дуальность структуры в отношениях власти следующим образом. Ресурсы (возникающие как следствия обозначения (signification) и легитимации) являются структурированными (заданными структурой — примеч. пер.) качествами социальных систем, и используются, а также воспроизводятся агентами в ходе взаимодействия. Власть не обязательно связана с достижением каких-то групповых интересов. В этой концепции использование власти характеризует не специфические типы поведения, но все действия, и власть сама по себе не является ресурсом. Ресурсы — это средства, с помощью которых исполняется власть, рутинная составляющая осуществления поведения в социальном воспроизводстве. Структуры доминирования, встроенные в социальные институты, не следует представлять себе как своего рода перемалывание „послушных тел», ведущих себя подобно автоматам, что подразумевается в объективистской социальной науке. Власть в рамках социальных систем, которые характеризуются некой протяженностью во времени и пространстве, предполагает некие регулярные отношения автономии и зависимости между актерами или коллективами в контексте социального взаимодействия. Однако все формы зависимости предполагают некоторые ресурсы, посредством которых те, кто подчинен, могут влиять на действия тех, кто подчиняет. Это как раз то, что я называю диалектикой контроля в социальных системах.

СТРУКТУРА, СТРУКТУРАЦИЯ

Позвольте мне теперь перейти к самой теории структурации, к концепциям структуры, системы и дуальности структуры. Понятие структуры (или социальной структуры), конечно, очень часто употребляется в сочинениях большинства функционалистов и положило начало названию традиции „структурализма» Однако нигде это понятие не было концептуализировано наиболее подходящим к запросам социальной теории способом. Авторы-функционалисты и их критики придавали гораздо больше значения идее „функции», чем идее „структуры», и, следовательно, последнее понятие использовалось как общепринятое. Однако же нет сомнений в том, что „структура» обычно понималась функционалистами и, пожалуй, всеми социальными аналитиками как разновидность „моделирования» социальных отношений или социальных явлений. Такое „моделирование» наивно воспроизводилось посредством визуальных образов, как, например, скелета или морфологии организма или же оснований здания, а такие концепции тесно увязаны с дуализмом субъекта и объекта: „структура» здесь оказывается „внешней» по отношению к человеческому действию, источником принуждения свободной инициативы независимого субъекта. Более интересным представляется понятие структуры, концептуализированное в рамках структуралистской и постструктуралистской мысли. Здесь оно характерным способом определяется не как моделирование сущего или существующего, но как пересечение присутствующего и отсутствующего, когда необходимо различать коды, лежащие в основании поверхностных значений.

Эти две идеи структуры, как может показаться на первый взгляд, не имеют ничего общего, однако на самом деле каждая включает в себя важные аспекты структурирования социальных отношений, аспекты, которые в теории структурации понимаются как различия между концепциями „структуры» и „системы». При анализе социальных отношений необходимо признавать как синтагматическую размерность моделирования социальных отношений в пространстве и времени, включая воспроизводство ситуативных практик, так и парадигматическую размерность, включающую виртуальный (virtual) порядок „способов структурирования», повторяющихся в таком воспроизводстве. В структуралистских традициях нет однозначного ответа на вопрос, относятся ли структуры к матрице допустимых трансформаций в системе или же к правилам трансформаций, управляющих матрицей. Я рассматриваю структуру, по крайней мере в ее наиболее элементарном значении, как относящуюся к таким правилам (и ресурсам). Неверно, однако, говорить о „правилах трансформации», потому что все правила имманентно трансформационны. Структура в социальном анализе, таким образом, относится к структурирующим качествам, позволяющим „связывать» время и пространство в социальных системах, качествам, которые обусловливают существование более или менее одинаковых социальных практик во времени и пространстве и которые придают им „систематическую» форму. Сказать, что структура есть „виртуальный порядок» отношений трансформации, значит утверждать, что социальные системы, будучи воспроизводящимися социальными практиками, не имеют „структур», а скорее демонстрируют „структурные качества», и что структура как пространственно-временная сущность существует только в своих проявлениях в таких практиках, а также в виде отпечатков в памяти, ориентирующих поведение агентов. Это не мешает нам рассматривать структурные качества как иерархически организованные, в терминах пространственно-временной протяженности практик, которые они периодически организуют. Наиболее глубокие структурные качества, присутствующие в воспроизводстве социетальных тотальностей, я называю структурными принципами. Практики, имеющие наибольшую пространственно-временную протяженность в рамках таких тотальностей, можно назвать институтами.

Говорить о структуре как „правилах» и ресурсах и о структурах как выделяемых наборах правил и ресурсов довольно рискованно, поскольку в философской литературе существуют определенные доминантные толкования термина „правило».

  1. Правила часто рассматриваются в связи с играми, как формализованные предписания. Но правила воспроизводства социальных систем, вообще говоря, носят иной характер. Даже правила, кодифицированные в виде законов, подвержены гораздо большему числу противоречий, чем правила игр. Хотя использование правил таких игр, как шахматы и т. д., в качестве прототипа свойств социальных систем, часто ассоциируется с именем Витгенштейна, более уместным здесь представляется то, что Витгенштейн, иллюстрируя рутинные практики социальной жизни, говорил об играх детей.

  2. Правила часто рассматриваются в отдельности, как будто бы их можно отнести к особым случаям или фрагментам поведения. Но это положение глубоко ошибочно, когда оно применяется к функционированию социальной жизни, в которой практики поддерживаются в соответствии с более или менее свободно организованными наборами правил.

  3. Нельзя концептуализировать правила отдельно от ресурсов, которые относятся к способам, посредством которых отношения трансформации (transformative relations) входят в производство и воспроизводство социальных практик. Структурные свойства, таким образом, выражают формы доминирования и власти.

  4. Правила предполагают „методические процедуры» социального взаимодействия, что особенно ясно показал Гарфинкель. В контексте ситуации правила обычно пересекаются с практиками: цепь спонтанных («ad hoc») размышлений, которые выделяет Гарфинкель, несет в себе проявление правил и является основой для формы, которую принимают эти правила. Следует добавить, что каждый компетентный социальный актер является в каком-то смысле социальным теоретиком на уровне дискурсивного сознания и „методологическим специалистом» как на уровне дискурсивного, так и на уровне практического сознания.

  5. Правила имеют два аспекта, которые на концептуальном уровне очень важно различать, поскольку многие философы (например, Винч) были склонны их смешивать. Правила относятся, с одной стороны, к выстраиванию значения, а с другой — к санкционированию способов социального поведения.

Выше я ввел понятие „структура» таким образом, чтобы этот термин не носил того фиксированного и механистического характера, который он приобретает в ортодоксальном социологическом употреблении. Функцию, которую обычно выполняет термин „структура», здесь будут выполнять концепции системы и структурации. Предлагая значение термина „структура», кажущееся, на первый взгляд, довольно далеким от его конвенциональных интерпретаций, я не имею в виду, что все более широкие трактовки должны быть отменены. „Общество», „культура» и другие формы социологической терминологии могут иметь двойственное значение или употребление, которое мешает, только если мы хотим выделить какие-то контексты с определенным использованием этих категорий. У меня также нет особых возражений против того, чтобы говорить „классовая структура», „структура индустриальных обществ» и т. д. там, где эти термины используются, чтобы указать на некие общие институциональные черты общества или ряда обществ.

Одна из главных предпосылок теории структурации заключается в том, что правила и ресурсы, вовлеченные в производство и воспроизводство социального действия, в то же самое время являются средствами системного воспроизводства (дуальность структуры). Но как мы можем интерпретировать это утверждение? В каком смысле все то, что я делаю повседневно, моя деятельность, включает и воспроизводит, скажем, глобальные институты современного капитализма? Какие правила здесь задействованы? Рассмотрим следующие возможные примеры правил:

  1. „Правило, определяющее полное поражение в шахматах,— это...»

  2. Формула: а(п) =пхп+(п— 1).

  3. „Как правило, R встает в б утра каждый день»

  4. „Есть правило,что все рабочие должны быть на работе в 8 часов утра»

Конечно, можно привести множество других примеров, но здесь мы рассмотрим эти. Использование термина „правило» в третьем пункте наиболее эквивалентно термину привычки или рутины. Смысл „правила» здесь очень слабый, поскольку правило не предполагает некоего предписания, которому должен следовать индивид, или какой-то санкции, которая будет применена в случае отказа от такого поведения, это просто то, что человек обычно делает. Привычка — это часть рутины, важность которой в социальной жизни я бы подчеркнул особо. „Правила», как я их понимаю, обязательно вторгаются в бесчисленные рутинные практики, но рутинная практика как таковая сама по себе не является правилом.

Случаи 1 и 4 многим кажутся двумя типами правил: конститутивными и регулятивными. Для того чтобы объяснить правило, определяющее полное поражение в шахматах, необходимо рассказать о том, что именно делает шахматы игрой. С другой стороны, правило, что рабочие должны приходить в определенный час, не помогает определить, в чем заключается работа, а определяет, как она должна быть организована. Как писал Серль, регулятивные правила обычно могут быть перефразированы в форме .делай X» или „если Y, делай X». Некоторые конститутивные правила будут иметь такой же характер, но большинство из них примет форму „X считается за Y» или „X считается за Y в контексте С». Подозрительность такого разграничения двух типов правил следует из этимологической неувязки термина „регулятивное правило» В конце концов слово „регулятивный» уже предполагает „правило»: определение в словаре этого слова — „контроль по правилам». Я бы сказал о правилах 1 и 4, что они выражают два аспекта правил, а не два типа правил. Первое определенно является частью того, что есть шахматы, но для тех, кто играет в шахматы, это имеет также санкционирующие или „регулятивные» свойства: это относится к аспектам игры, которые должны соблюдаться. Четвертый тип, в свою очередь, имеет конститутивные аспекты: такое правило, возможно, не входит в определение того, что есть работа, но оно входит в определение, например, концепции „индустриальной бюрократии». На что направляет наше внимание различие правил типа 1 и типа 4, так это на аспекты правил: их роль в конституировании значения и их связь с санкциями.

Использование правил второго типа может показаться самым безнадежным в качестве способа концептуализации „правила», имеющего хоть какое-то отношение к „структуре». Но я считаю, что на самом деле именно это правило — наиболее важное. Я не хочу сказать, что социальная жизнь может быть сведена к набору математических принципов, — по моему мнению, это вовсе не так Я имею в виду, что именно в характере формулы мы можем увидеть наилучшим способом, что представляет собой наиболее эффективный смысл „правила» в социальной теории. Формула а(п) =пхп+ (n 1) взята bp Витгенштейновского примера числовых игр». Один человек пишет последовательность чисел, а второй пытается определить формулу, по которой пишется следующее число. Что означает формула такого типа и что означает понять такую формулу? Понять формулу не значит сказать ее. Потому что можно знать формулу и не понимать последовательности, и наоборот, можно понять последовательность, не будучи способным дать вербальную формулировку закономерности. Понимание не является ментальным процессом, сопровождающим решение загадки, заключающейся в последовательности цифр, — по крайней мере это не ментальный процесс в том же смысле, что и прослушивание мелодии или высказывания. Это просто способность применить формулу в правильном контексте, чтобы продолжить последовательность.

Формула это обобщенная процедура: обобщенная, потому что она применяется к целому набору контекстов и ситуаций, и процедура, потому что она позволяет методически продолжать установленную последовательность. Являются ли лингвистические правила правилами такого рода? Я думаю, что да это верно в гораздо большей степени, чем предполагает Хомский. Это также совпадает с аргументами Витгенштейна или, по крайней мере, представляет собой возможный вариант его аргументов. Витгенштейн отмечает: „Чтобы понимать язык нужно быть мастером техники». Это можно прочитать таким образом, что использование языка прежде всего методологично и правила языка это методически применяемые процедуры, вплетенные в практическую деятельность повседневной жизни. Этот аспект языка очень важен, хотя большинство последователей Витгенштейна не придает ему большого значения. Правила, которые „установлены» выше, как, например, правила типа 1 и 4, это интерпретация деятельности наряду с отнесением их к специфическим видам деятельности: все кодифицированные правила принимают эту форму, поскольку они дают вербальное выражение тому, что должно быть сделано. Но правила — это процедуры действия, аспекты практики. И именно в тактике Витгенштейн разрешает то, что он прежде называет „парадоксом» правил или следования правилу. А именно: нельзя сказать, что какой-то ход действия направляется правилом, потому что любое направление действия будет осуществляться в соответствии с этим же самым правилом. Однако если это так, то верно и то, что каждый ход действия может осуществляться в конфликте с правилом. Здесь есть некое недопонимание, смешивание интерпретации, или вербального выражения правила, с принципом следования правилу.

Давайте тогда рассмотрим правила социальной жизни как техники или обобщающие процедуры, применимые к действию или производству социальных практик Сформулированные правила те, которые получили вербальное выражение в законах, бюрократических правилах, правилах игр и так далее — являются таким образом кодифицированными интерпретациями правил, а не правилами как таковыми. Их нужно принимать не как правила вообще, но как специфические типы правил, которые посредством своей открытой формулировки получают различные специфические качества.

До сих пор наши рассуждения определили лишь предварительный подход к проблеме. Как именно формула относится к практикам, в которых участвует социальный актер, и какие типы формул наиболее интересны для общих цепей социального анализа? Применительно к первой части вопроса мы можем сказать, что осознание социальных правил, выраженных прежде всего в практическом сознании, является стержнем той „сознательности», которая специфически характеризует агентов. Как социальные актеры все люди хорошо „обучены» тому знанию, которым они располагают и которое они применяют в производстве и воспроизводстве ежедневных социальных ситуаций: в основном такое знание является не теоретическим, а практическим по своему характеру. Как показали Шюц и многие другие, актеры используют типичные схемы (формулы) в процессе ежедневной деятельности для ведения переговоров в самых рутинных ситуациях социальной жизни. Знание процедуры или владение техниками «делания» социальной деятельности является по определению методологическим. То есть такое знание не специфицирует всех ситуаций, с которыми сталкивается актер, и не могло бы быть таковым, оно скорее обеспечивает общую способность реагировать и влиять на неопределенно большой спектр социальных обстоятельств.

Те типы правил, которые наиболее значимы для социальных теорий, замкнуты в круг производства институциализированных практик, т. е. практик, которые наиболее глубоко осели во времени и пространстве. Главные характеристики правил, имеющих отношение к общим вопросам социального анализа, могут быть описаны следующим образом:

интенсивные, фоновые, неформальные, слабо санкционированные, поверхностные, дискурсивные ,формализованные, сильно санкционированные.

Под правилами, которые являются интенсивными по своей природе, я подразумеваю формулы, которые постоянно возникают в ходе повседневной деятельности и обусловливают структурирование большей части происходящего в повседневной жизни. Правила языка — это правила как раз такого характера. Но таким же характером, например, обладают и все процедуры, применяемые актерами в организации обмена ролями в разговоре или во взаимодействии. Их можно противопоставить тем правилам, которые, несмотря на очень широкую распространенность, имеют лишь поверхностное влияние на происходящее в социальной жизни. Такое противопоставление очень важно, хотя бы потому, что среди социальных аналитиков широко распространено мнение, что наиболее абстрактные правила — т. е. кодифицированный закон — являются наиболее влиятельными в структурировании социальной деятельности. Я бы сказал, однако, что многие кажущиеся тривиальными процедуры, происходящие в повседневной жизни, имеют более глубокое влияние на общность социального поведения. Остальные категории в схеме, должно быть, более или менее самоочевидны. Большинство правил производства и воспроизводства социальных практик схватываются актерами только внутренне: они знают, как „продолжать». Дискурсивная формулировка правила уже является его интерпретацией и, как я уже отмечал, может изменять форму его применения. Типичным примером правил, которые не просто дискурсивно формулируются, но формально кодифицированы, являются законы. Законы, разумеется, являются наиболее сильно санкционированными типами социальных правил и в современных обществах имеют формально предписанные градации наказаний. Однако было бы серьезной ошибкой недооценивать силу неформально применяемых санкций в отношении всего многообразия ежедневных практик. Как бы ни были задуманы „эксперименты с доверием» Гарфинкеля, они показывают непреодолимую силу, с которой действуют кажущиеся незначительными черты организации разговора.

Структурирующие качества правил можно изучать прежде всего в отношении формирования, поддержания, прекращения и реформирования ситуаций. Хотя для конституирования и реконструирования ситуации агентами используется все многообразие процедур и тактик, вероятно, наиболее важными являются те, которые обеспечивают поддержание онтологической безопасности. „Эксперименты» Гарфинкеля очень важны в этом отношении. Они показывают, что предписания, структурирующие повседневное взаимодействие, гораздо жестче закреплены и обладают большей принуждающей силой, чем может показаться из-за простоты, с которой они обычно выполняются. Разумеется, это происходит потому, что отклоняющиеся ответы или акты, которые „экспериментаторы» исполняли по инструкции Гарфинкеля, подрывая понимаемость дискурса, нарушали чувства онтологической безопасности „субъектов» Нарушение или игнорирование правил не является, конечно, единственным способом, которым можно изучать конструктивные и санкционирующие свойства интенсивных правил. Но нет сомнений в том, что Гарфинкель чрезвычайно расширил горизонт изучения — ввел „социологическую алхимию», „преобразовал всякую обычную социальную деятельность в некое проясняющее проявление.

Я отличаю общий термин „структура» от „структур» во множественном числе, а также от „структурных качеств социальных систем». „Структура» относится не только к правилам производства и воспроизводства социальных систем, но также и к ресурсам (на которых я пока не останавливаюсь подробно). В социальных науках термин „структура» обычно используется для наиболее устойчивых аспектов социальных систем, и мне бы не хотелось терять эту коннотацию. Самые важные аспекты структуры это правила и ресурсы, относящиеся к институтам. Институты определяются как наиболее стабильные черты социальной жизни. Говоря о структурных качествах социальных систем, я имею в виду их институциональные черты, придающие „жесткость» во времени и пространстве. Я использую концепцию „структур», чтобы обозначить отношения трансформации и опосредования, которые являются „контурными переключателями», лежащими в основании наблюдаемых условий системного воспроизводства.

Позвольте теперь ответить на вопрос, который я поставил в самом начале: каким образом можно говорить о том, что индивидуальное поведение актеров воспроизводит структурные качества более крупных коллективов? Вопрос и легче, и сложнее, чем он кажется на первый взгляд. На логическом уровне ответ на него — не более чем трюизм. Он заключается в следующем; тогда как существование больших коллективов или обществ, очевидно, не зависит от деятельности каждого индивида в отдельности, такие коллективы или общества сразу прекратили бы свое существование, если бы все составляющие их агенты приостановили свою деятельность. На сущностном уровне ответ на этот вопрос зависит от проблем, имеющих отношение к механизмам интеграции различных типов социетальной тотальности. Всегда происходит так, что повседневная деятельность социальных актеров воспроизводит и полагается на структурные черты более широких социальных систем. Но „общество» — как я попытаюсь показать — это не обязательно унифицированные коллективы. „Социальное воспроизводство» не нужно приравнивать к консолидации или социальной солидарности. Размещение актеров и коллективов в различных секторах или регионах более широких социальных систем сильно обусловливает влияние их привычного поведения на интеграцию социетальных тотальностей. Здесь мы подходим к границе использования лингвистических примеров для иллюстрации концепции дуальности структуры. Значительное прояснение проблем социального анализа может быть достигнуто благодаря изучению повторяющихся качеств речи и языка. Произнося грамматическое высказывание, я полагаюсь на те же синтаксические правила, которые воспроизвожу данным высказыванием. Но я говорю „на том же» языке, что и другие носители языка в моей языковой общности: мы все пользуемся одними и теми же правилами и лингвистическими практиками, выдавая или принимая относительно малые их вариации. Вышесказанное не обязательно верно для структурных качеств социальных систем вообще. Но это не относится к концепции дуальности структуры как таковой. Проблема здесь заключается в том, как должны быть концептуализированы социальные системы, и особенно „общества».

ДУАЛЬНОСТЬ СТРУКТУРЫ

Структура(ы)

Система (ы)

Структурацця

Правила и ресурсы или набор отношений трансформации, организованных как свойство социальных систем

Воспроизводимые отношения между актерами или коллективами, организованные как регулярные социальные практики

Условия, управляющие преемственностью или преобразованием структур и, следовательно, воспроизводством социальных систем

Позвольте мне обобщить аргументы на данный момент. Структура как регулярно организованные наборы правил и ресурсов выходит за пределы времени и пространства. Она поддерживается, проявляется и координируется через „отпечатки» в памяти и характеризуется „отсутствием субъекта» Социальные системы, в которых структура постоянно присутствует и реализуется, наоборот, охватывают действия людей, расположенные и воспроизводимые во времени и пространстве. Анализ структурации социальных систем означает изучение способов, которыми производятся и воспроизводятся такие системы, основанные на сознательной (knowledgeable) деятельности актеров, которые полагаются на правила и ресурсы во всем многообразии контекстов действия. Центральной в теории структурации является теорема о дуальности структуры, которая логически вытекает из аргументов, приведенных выше. Строение агентов и структур нельзя представлять как два независимо заданных ряда явлений, т. е. как дуализм. Это дуальность. В соответствии с понятием дуальности структуры структурные качества социальных систем являются как средством, так и результатом практик, которые они регулярно организуют. Структура не является „внешней» по отношению к индивидам: как „отпечатки» памяти и то, что проявляется в социальных практиках, она в определенном смысле скорее „внутренняя», чем внешняя по отношению к деятельности индивидов (в терминах Дюркгейма). Структуру не нужно приравнивать к принуждению, она не только принуждает, но и дает возможности. Это, конечно, не ограничивает протяженности структурных качеств социальных систем во времени и пространстве, выходящих за пределы контроля индивидуального актера. Не ослабляет она и возможность того, что теории самих актеров о социальных системах, которые они помогают конституировать и реконституировать в своей деятельности, могут материализовать такие системы. Материализация социальных отношений, или дискурсивная „натурализация» исторически случайных обстоятельств и продуктов человеческого действия, — это одно из главных направлений идеологии в социальной жизни.

Однако даже самые крайние формы материализованной мысли оставляют нетронутой фундаментальную значимость способности актера к сознательности (knowledqeability), поскольку последняя основана скорее на практическом, чем на дискурсивном сознании. Знание социальных конвенций, себя самого и других людей, заложенное в способности „продолжать» во всем многообразии контекстов социальной жизни, чрезвычайно и поразительно. Все компетентные члены общества весьма сведущи в практическом исполнении социальной деятельности и являются экспертами—„социологами» Знание, которым они располагают, не является случайным по отношению к постоянному моделированию социальной жизни, но является интегральной его частью. И это особенно важно помнить, если мы хотим избежать ошибок функционализма и структурализма, где соображения агентов подавляются или не учитываются, действия, постоянно включенные в процесс структурации социальных практик, рационализируются, — а истоки деятельности ищутся в явлениях, о которых агентам ничего не известно. Но так же важно не впасть в ошибки герменевтических подходов и самых различных версий феноменологии, в которых общество рассматривается как гибкое творение субъектов. Каждый из этих подходов является неоправданной редукцией, происходящей из неспособности адекватно концептуализировать дуальность структуры. По теории структурации момент производства действия является также моментом воспроизводства контекстов повседневной деятельности в социальной жизни. Так происходит даже во времена наиболее жестоких переворотов и самых радикальных форм социальных изменений. Не совсем верно рассматривать структурные качества социальных систем как „социальные продукты», поскольку это предполагает, что какие-то предактеры каким-то образом создают их. В воспроизводстве структурных качеств, если повторить фразу, которая уже употреблялась выше, агенты также воспроизводят и условия, которые делают такое действие возможным. Структура не имеет существования, независимого от знания, которым располагают агенты, о том, что они делают в своей повседневной деятельности. Люди всегда знают, что они делают на уровне дискурсивного сознания, при описании. Однако то, что они делают, может звучать иначе в других описаниях, и они могут не знать о тех разветвленных последствиях действия, в которое они включены.

Дуальность структуры всегда является главным основанием преемственности социального воспроизводства во времени и в пространстве. Это, в свою очередь, предполагает рефлексивный мониторинг агентов в ходе повседневной социальной деятельности. Однако сознательность всегда ограничена. Поток действий непрерывно производит последствия, которые являются ненамеренными, и эти непредвиденные последствия могут также формировать новые условия действия посредством обратной связи. История творится интенциональной деятельностью, но не является интенциональным проектом. Она постоянно ускользает от попыток повести ее по какому-то задуманному направлению. Однако такие попытки постоянно предпринимаются людьми, живущими под влиянием угрозы и, одновременно, надежды, обусловленных тем обстоятельством, что они — единственные существа, которые осуществляют свою „историю» самостоятельно.

Теоретизирование относительно собственных действий означает, что как социальная теория не была изобретением профессиональных социальных ученых, так и идеи ученых неизбежно возвращаются и влияют на социальную жизнь. Одним из аспектов этого является попытка отслеживать и, таким образом, контролировать обобщенные условия системного воспроизводства явление огромной важности в современном мире. Для концептуализации таких отслеживаемых процессов воспроизводства необходимо ввести определенные нюансы понимания, что „представляют собой» социальные системы как воспроизводимые практики в ситуации взаимодействия. Отношения, предполагаемые или актуализируемые в социальных системах, разумеется, сильно различаются по степени „открытости» Но, приняв это положение, мы можем выделить два уровня в отношении средств, которыми достигается некий элемент „системности» во взаимодействии. Один из уровней, широко разрабатываемый в функционализме, как уже отмечалось выше, — это когда взаимозависимость понимается как гомеостатический процесс, сродни действующим в организме механизмам саморегуляции. Против этого нет возражений, если признается, что „открытость» большинства систем делает организмическую аналогию весьма условной, и что такой относительно „механизированный» способ системного воспроизводства — не единственный, который мы можем найти в обществах. Гомеостатическое системное воспроизводство в обществе может быть рассмотрено на основе действия причинных петель, в которых непредвиденные последствия действия через механизм обратной связи перестраивают первоначальные условия. Но во многих контекстах социальной жизни встречаются процессы селективного „информационного отфильтровывания», посредством которого актеры на стратегически важных местах пытаются рефлексивно регулировать общие условия системного воспроизводства для того, чтобы либо поддерживать существующее положение вещей, либо изменить его.

Различия между гомеостатическими причинными петлями и рефлексивной саморегуляцией в системном воспроизводстве необходимо дополнить еще одним, последним различием: между социальной и системной интеграцией. „Интеграцию» можно понимать как взаимообусловленность (reciprocity) практик (автономии и зависимости) актеров или коллективов. Тогда социальная интеграция означает системность на уровне личного взаимодействия. Системная же интеграция относится к связям с теми, кто физически отсутствует во времени и в пространстве. Механизмы системной интеграции определенно предполагают механизмы социальной интеграции, но такие механизмы в то же время отличаются по некоторым ключевым аспектам от механизмов, включенных в отношения соприсутствия.

Социальная интеграция

Системная интеграция

взаимообусловленность актеров в контекстах соприсутствия

взаимообусловленность актеров и коллективов в раздвинутых пространственно-временных промежутках