Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
статьи для конспекта.doc
Скачиваний:
9
Добавлен:
13.11.2018
Размер:
1.4 Mб
Скачать

Маркузе Герберт одномерный человек

Исследование идеологии развитого индустриального общества

Не служит ли угроза атомной катастрофы, способной истребить человеческую расу, защите тех самых сил, которые стремятся увековечить эту опасность? И в то же время усилия, направленные на ее предотвращение, затемняют поиск ее потенциальных причин в современном индустриальном обществе. Оставаясь нераспознанными, не предъявленными для всеобщего обозрения и атаки, они отступают пред куда более очевидной угрозой извне: для Запада — с Востока, для Востока — с Запада. Не менее очевидно, что жизнь превращается в существование, так сказать, на грани, в состояние постоянной готовности принять вызов. Мы покорно принимаем необходимость мирного производства средств разрушения, доведенного до совершенства расточительного потребления, воспитания и образования, нацеливающего на защиту того, что деформирует самих защитников и то, что они защищают.

Если мы попытаемся соотнести причины этой опасности с тем способом, которым общество организовано и организует своих членов, то немедленно столкнемся с тем фактом, что развитое индустриальное общество растет и совершенствуется лишь постольку, поскольку оно поддерживает эту опасность. Защитная структура облегчает жизнь многим и многим людям и расширяет власть человека над природой. При таких обстоятельствах наши средства массовой информации не испытывают особых трудностей в том, чтобы выдавать частные интересы за интересы всех разумных людей. Таким образом, политические потребности общества превращаются в индивидуальные потребности и устремления, и удовлетворение последних способствует развитию бизнеса и общественному благу. Целое представляется воплощением самого Разума.

Тем не менее именно как целое это общество иррационально. Его продуктивность разрушительна для свободного развития человеческих потребностей и способностей, его мирное существование держится на постоянной угрозе войны, а его рост зависит от подавления реальных возможностей умиротворения борьбы за существование — индивидуальной, национальной и международной. Это подавление, которое существенно отличается от подавления, имевшего место на предшествующих, более низких ступенях развития общества, сегодня действует не с позиций природной и технической незрелости, но скорее с позиции силы. Никогда прежде общество не располагало таким богатством интеллектуальных и материальных ресурсов и соответственно никогда прежде не знало такого объема господства общества над индивидом. Отличие современного общества в том, что оно усмиряет центробежные силы скорее с помощью Техники, чем Террора, опираясь одновременно на сокрушительную эффективность и повышающийся жизненный стандарт. [...]

Технический прогресс, охвативший всю систему господства и координирования, создает формы жизни (и власти), которые по видимости применяют противостоящие системе сиди, а на деле сметают или опровергают всякий протест во имя исторической перспективы свободы от тягостного труда и господства. Очевидно, что современное общество обладает способностью сдерживать качественные социальные перемены, вследствие которых могли бы утвердиться существенно новые институты, новое направление продуктивного процесса и новые формы человеческого существования. В этой способности, вероятно, в наибольшей степени заключается исключительное достижение развитого индустриального общества; общее одобрение Национальной цели, двухпартийная политика, упадок плюрализма, сговор между Бизнесом и Трудом в рамках крепкого Государства свидетельствуют о слиянии противоположностей, что является как результатом, так и предпосылкой этого достижения.

То, как изменялась основа критики, можно проиллюстрировать с помощью краткого сравнения начального этапа формирования теории индустриального общества с современным ее состоянием. В период своего зарождения, в первой половине девятнадцатого столетия, критика индустриального общества, выработав первые концепции альтернатив, достигла конкретности в историческом опосредовании теории и практики, ценностей и фактов, потребностей и задач. Это историческое опосредование произошло в сознании и политических действиях двух крупнейших противостоящих друг другу в обществе классов: буржуазии и пролетариата. Но, хотя в капиталистическом мире они по-прежнему остаются основными классами, структура и функции обоих настолько изменились в ходе капиталистического развития, что они уже больше не являются агентами исторических преобразований. Всепобеждающий интерес в сохранении и улучшении институционального Status quo объединяет прежних антагонистов в наиболее развитых областях современного общества. Что касается коммунистического общества, то технический прогресс обеспечивает его рост и сплоченность в такой степени, что сама идея качественных перемен отступает перед реализмом понятий лишенной взрывов эволюции. В отсутствие явных агентов и сил социальных перемен критика не находит почвы для соединения теории и практики, мысли и действия и, таким образом, вынуждена взойти на высокий уровень абстракции. Даже самый эмпирический анализ исторических альтернатив начинает казаться нереалистичной спекуляцией, а подобные убеждения — делом личного (или группового) предпочтения. [...]

Тотальный характер достижений развитого индустриального общества оставляет критическую теорию без рационального основания для трансцендирования данного общества. Вакуум вкрадывается в саму теоретическую структуру, так как категории критической социальной теории разрабатывались в период, когда потребность в отказе и ниспровержении была воплощена в действиях реальных социальных сил. Определяя действительные противоречия в европейском обществе XIX в., они имели существенно негативное и оппозиционное звучание. Сама категория “общество” выражала острый конфликт социальной и политической сфер — антагонизм общества и государства. Подобным же образом понятия “индивид”, “класс”, “частный”, “семья” обозначали сферы и силы, еще не интегрированные в установившиеся условия, — сферы напряжения и противоречия. Но возрастающая интеграция индустриального общества, лишая эти понятия критического смысла, стремится превратить их в операциональные термины описания или обмана. [...]

В развитой индустриальной цивилизации царит комфортабельная, покойная, умеренная, демократическая несвобода, свидетельство технического прогресса. Действительно, что может быть более рациональным, чем подавление индивидуальности в процессе социально необходимых, но связанных со страданиями видов деятельности, или слияние индустриальных предприятий в более эффективные и производительные корпорации, или регулирование свободной конкуренции между неравно технически вооруженными экономическими субъектами, или урезывание прерогатив и национальных суверенных прав, препятствующих международной организации ресурсов. И хотя то, что этот технологический порядок ведет также к политическому и интеллектуальному координированию, может вызвать сожаление, такое развитие нельзя не признать перспективным.

Права и свободы, игравшие роль жизненно важных факторов на ранних этапах индустриального общества, сдают свои позиции при переходе этого общества на более высокую ступень, утрачивая свое традиционное рациональное основание и содержание. Свобода мысли, слова и совести — как и свободное предпринимательство, защите и развитию которого они служили,— выступали первоначально как критические по своему существу идеи, предназначенные для вытеснения устаревшей материальной и интеллектуальной культуры более продуктивной и рациональной. Но, претерпев индустриализацию, они разделили судьбу общества и стали его составной частью. Результат уничтожил предпосылки.

В той степени, в которой свобода от нужды как конкретное сущности всякой свободы становится реальной возможностью, права и свободы, связанные с государством, обладающие более низкой производительностью, утрачивают свое прежнее содержание. Независимость мысли, автономия и право на политическую оппозиционность лишаются своей фундаментальной критической функции в обществе, которое, как очевидно, становится все более способным удовлетворить потребности индивидов благодаря соответствующему способу их организации. Такое государство вправе требовать понятия своих принципов и институтов и стремиться свести оппозицию к обсуждению и развитию альтернативных направлений в политике в пределах Status quo. В этом отношении, по-видимому, вполне безразлично, чем обеспечивается возрастающее удовлетворение потребностей: авторитарной или неавторитарной системой. В условиях повышающегося уровня жизни неподчинение системе кажется социально бессмысленным, и тем более в том случае, когда это сулит ощутимые экономические и политические невыгоды и угрожает бесперебойной деятельности целого. Разумеется, по меньшей мере в том, что касается первых жизненных необходимостей, не видно причины, по которой производство и распределение товаров и услуг должно осуществляться через согласование индивидуальных свобод путем конкуренции. [...]

В настоящее время политическая власть утверждает себя через власть над процессом машинного производства и над технической организацией аппарата. Правительство развитого и развивающегося индустриального общества может удерживать свое положение только путем мобилизации, организации и эксплуатации технической, научной и механической продуктивности, которой располагает индустриальная цивилизация. Эта продуктивность мобилизует общество как целое поверх и помимо каких бы то ни было частных индивидуальных и групповых интересов. Тот грубый факт, что физическая (только ли физическая?) сила машины превосходит силу индивида или любой группы индивидов, делает машину самым эффективным политическим инструментом в любом обществе, в основе своей организованного как механический процесс. Но эта политическая тенденция не необратима; в сущности сила машины — это накопленная и воплощенная сила человека. И в той степени, в которой в основе мира труда лежит идея машины, он становится потенциальной основой новой человеческой свободы.

Современное индустриальное общество достигло стадии, на которой оно уже не поддается определению в традиционных терминах экономических, политических и интеллектуальных прав и свобод; и не потому, что они потеряли свое значение, но потому, что их значимость уже не вмещается в рамки традиционных форм. Требуются новые способы реализации, которые бы отвечали новым возможностям общества.

Но поскольку такие новые способы равносильны отрицанию прежних, преобладающих способов реализации, они могут быть указаны только в негативных терминах. Поэтому экономическая свобода означала бы свободу от экономики — от контроля со стороны экономических сил и отношений, свободу от ежедневной борьбы за существование и зарабатывания на жизнь, а политическая — освобождение индивидов от политики, которую они не могут реально контролировать. Подобным же образом смысл интеллектуальной свободы в возрождении индивидуальной мысли, поглощенной в настоящее время средствами массовой коммуникации и воздействия на сознание, в упразднении “общественного мнения” вместе с его изготовителями. То, что эти положения звучат нереалистично, указывает не на их утопический характер, но на мощь тех сил, которые препятствуют их реализации. И наиболее эффективной и устойчивой формой войны против освобождения является насаждение материальных и интеллектуальных потребностей, закрепляющих устаревшие формы борьбы за существование.

Интенсивность, способ удовлетворения и даже характер небиологических человеческих потребностей всегда были результатом преформирования. Возможность делать или не делать, наслаждаться или разрушать, иметь или отбросить становится или не становится потребностью в зависимости от того, является или не является она желательной и необходимой для господствующих общественных институтов и интересов. В этом смысле человеческие потребности историчны, и в той степени, в какой общество требует репрессивного развития индивида, его потребности и притязания на их удовлетворение подпадают под действие доминирующих критических форм.

Мы можем различать истинные и ложные потребности. “Ложными” являются те, которые навязываются индивиду особыми социальными интересами в процессе его подавления: это потребности, закрепляющие тягостный труд, агрессивность, нищету и несправедливость. Их утоление может приносить значительное удовлетворение индивиду, но это не счастье, которое следует оберегать и защищать, поскольку оно (и у данного, и у других индивидов) сковывает развитие способности распознавать недуг целого и находить пути к его излечению. В результате — эйфория в условиях несчастья. Большинство преобладающих потребностей (расслабиться, развлекаться, потреблять и вести себя в соответствии с рекламными образцами, любить и ненавидеть то, что любят и ненавидят другие) принадлежит к этой категории ложных потребностей.

Такие потребности имеют общественное содержание и функции и определяются внешними силами, контроль над которыми недоступен индивиду; при этом развитие и способы удовлетворения этих потребностей гетерономны. Независимо от того, насколько воспроизводство и усиление таких потребностей условиями существования индивида способствуют их присвоению последним, независимо от того, насколько он отождествляет себя с ними и находит себя в их удовлетворении, они остаются тем, чем были с самого начала, — продуктами общества, господствующие интересы которого требуют подавления.

Преобладание репрессивных потребностей — свершившийся факт, принятый в неведении и отчаянии; но это факт, с которым нельзя смириться как r интересах довольного своим положением индивида, так и всех тех, чья нищета является платой за его удовлетворение. Безоговорочное право на удовлетворение имеют только первостепенные потребности: питание, одежда, жилье в соответствии с достигнутым уровнем культуры. Их удовлетворение является предпосылкой удовлетворения всех потребностей, как несублимированных, так и сублимированных. [...]

Чем более рациональным, продуктивным, технически оснащенным и тотальным становится управление обществом, тем труднее представить себе средства и способы, посредством которых индивиды могли бы сокрушить свое рабство и достичь собственного освобождения. Действительно, вразумить (to i mpose Reason) все общество — идея парадоксальная и скандальная, хотя и можно оспорить справедливость того общества, которое осмеивает эту идею, в то же время превращая население в объект тотального администрирования. Всякое освобождение неотделимо от осознания рабского положения, и преобладающие потребности и способы удовлетворения, в значительной степени усвоенные индивидом, всегда препятствовали формированию такого сознания. Одна система всегда сменяется другой, но оптимальной задачей остается вытеснение ложных потребностей истинными и отказ от репрессивного удовлетворения. [...]

Под властью репрессивного целого права и свободы становятся действенным инструментом господства. Для определения степени человеческой свободы решающим фактором является не богатство выбора, предоставленного индивиду, но то, что может быть выбрано и что действительно им выбирается. Хотя критерий свободного выбора ни в коем случае не может быть абсолютным, его также нельзя признать всецело относительным. Свободные выборы господ не отменяют противоположности господ и рабов. Свободный выбор среди широкого разнообразия товаров и услуг не означает свободы, если они поддерживают формы социального контроля над жизнью, наполненной тягостным трудом и страхом, т. е. если они поддерживают отчуждение. Так же спонтанное воспроизводство индивидом навязываемых ему потребностей не ведет к установлению автономии, но лишь свидетельствует о действенности форм контроля.

Наше настойчивое указание на глубину и эффективность этих форм контроля может вызвать возражение вроде того, что мы в значительной степени переоцениваем внушающую силу “медиа” и что налагаемые на людей потребности могут возникать и удовлетворяться самопроизвольно. Такое возражение упускает суть дела. Преформирование начинается вовсе не с массового распространения радио и телевидения и централизации контроля над ними. Люди вступают в эту стадию уже как преформированные сосуды долгой закалки, и решающее различие заключается в стирании контраста (или конфликта) между данными и возможными, удовлетворяемыми и неудовлетворяемыми потребностями. Здесь свою идеологическую функцию обнаруживает так называемое уравнивание классовых различий. Если рабочий и его босс наслаждаются одной и той же телепрограммой и посещают одни и те же курорты, если машинистка загримирована не менее эффектно, чем дочь ее начальника, если негр владеет “кадиллаком” и все они читают одни и те же газеты, то это уподобление указывает не на исчезновение классов, но на то, насколько основное население усваивает потребности и способы удовлетворения, служащие сохранению истеблишмента. [...]

Преобладающие формы общественного контроля технологичны в новом смысле. Разумеется, в рамках современного периода истории техническая структура и эффективность продуктивного и деструктивного аппарата играли важнейшую роль в подчинении народных масс установившемуся разделению труда. Кроме того, такая интеграция всегда сопровождалась более явными формами принуждения: недостаточность средств существования, управляемые правосудие, полиция и вооруженные силы, — все это имеет место и сейчас. Но в современный период технологические формы контроля предстают как воплощение самого Разума, направленные на благо всех социальных групп и удовлетворение всеобщих интересов, так что всякое противостояние кажется иррациональным, а всякое противодействие немыслимым.

Неудивительно поэтому, что в наиболее развитых цивилизованных странах формы общественного контроля были интроектированы до такой степени, что стало возможным воздействовать на индивидуальный протест уже в зародыше. Интеллектуальный и эмоциональный отказ “следовать вместе со всеми” предстает как свидетельство невроза и бессилия. Таков социально-психологический аспект политических событий современного периода: исторические силы, которые, как казалось, сулили возможность новых форм существования, уходят в прошлое. [...]

Я уже высказал ту мысль, что понятие “отчуждение” делается сомнительным, когда индивиды отождествляют себя со способом бытия, им навязываемым, и в нем находят пути своего развития и удовлетворения. И это отождествление не иллюзия, а действительность, которая, однако, ведет к новым ступеням отчуждения. Последнее становится всецело объективным, и отчужденный субъект поглощается формой отчужденного бытия. Теперь существует одно измерение — повсюду и во всех формах. Достижения прогресса пренебрегают как идеологическим приговором, так и оправданием, перед судом которых “ложное сознание” становится истинным.

Однако это поглощение идеологии действительностью не означает “конца идеологии”. Напротив, в специфическом смысле развитая индустриальная культура становится даже более идеологизированной, чем ее предшественница, ввиду того, что идеология воспроизводит самое себя. Провоцирующая форма этого суждения вскрывает политические аспекты господствующей технологической рациональности. Аппарат производства и производимые им товары и услуги “продают” или навязывают социальную систему как целое. Транспортные средства и средства массовой коммуникации, предметы домашнего обихода, пища и одежда, неисчерпаемый выбор развлечений и информационная индустрия несут с собой предписываемые отношения и привычки, устойчивые интеллектуальные и эмоциональные реакции, которые привязывают потребителей, доставляя им тем самым большее или меньшее удовольствие, к производителям и через этих последних — к целому. Продукты обладают внушающей и манипулирующей силой; они распространяют ложное сознание, снабженное иммунитетом против собственной ложности. И по мере того, как они становятся доступными для новых социальных классов, то воздействие на сознание, которое они несут с собой, перестает быть просто рекламой; оно становится образом жизни. Это не плохой образ жизни — он гораздо лучше прежнего, — но именно поэтому он препятствует качественным переменам. Как следствие, возникает модель одномерного мышления и поведения, в которой идеи, побуждения и цели, трансцендирующие по своему содержанию утвердившийся универсум дискурса и поступка, либо отторгаются, либо приводятся в соответствие с терминами этого универсума, переопределяемые рациональностью данной системы и ее количественной мерой (its quantitative extension). [...]

Одномерное мышление систематически насаждается изготовителями политики и их наместниками в сфере массовой информации. Универсум их дискурса внедряется посредством самодвижущихся гипотез, которые, непрерывно и планомерно повторяясь, превращаются в гипнотически действующие формулы и предписания. К примеру, “свободными” являются те институты, которые действуют (и приводятся в действие) в Свободном Мире, остальные трансцендирующие формы свободы по определению записываются в разряд анархизма, коммунизма или пропаганды. Подобным образом всякие посягательства на частное предпринимательство, которые исходят не от него самого (или правительственных решений), такие, как система всеобщего и всеохватывающего здравоохранения, или защита природы от чересчур активной коммерциализации, или учреждение общественных услуг, чреватых ущербом для частных прибылей, являются “социалистическими”. Подобная тоталитарная логика свершившихся фактов имеет свое восточное соответствие. Там свобода провозглашена образом жизни, установленным коммунистическим режимом, в то время как все остальные трансцендирующие формы свободы объявляются либо капиталистическими, либо ревизионистскими, либо левым сектантством. И в том и в другом лагере неоперационалистские идеи воспринимаются как подрывные и изгоняются из образа жизни, а всякое движение мысли останавливается перед барьерами, которые предстают как границы самого Разума. [...]

Очевидно, что сокращению труда предшествует сам труд и что развитию человеческих потребностей и возможностей их удовлетворения должна предшествовать индустриализация. Но поскольку всякая свобода зависит от завоевания чуждой этим потребностям и возможностям индивида необходимости, реализация свободы зависит от методов этого завоевания. Ибо самая высокая производительность труда может стать средством для его увековечения, а самая эффективная индустриализация может служить ограничению потребностей и манипулированию.

Достигая этой точки, господство под маской изобилия и свобод распространяется на все сферы частного и публичного существования, интегрирует всякую подлинную оппозицию и поглощает все альтернативы. Становится очевидным политический характер технологической рациональности как основного средства усовершенствования господства, создающего всецело тоталитарный универсум, в котором общество и природа, тело и душа удерживаются в состоянии постоянной мобилизации для защиты этого универсума. [...]

В обществе тотальной мобилизации, формирование которого происходит в наиболее развитых странах индустриальной цивилизации, можно видеть, как слияние черт Государства Благосостояния и Государства Войны приводит к появлению некоего продуктивного гибрида. Сравнение с его предшественниками не оставляет сомнений в том, что это “новое общество”. Традиционные очаги беспокойства здесь стерилизированы или изолированы, а подрывные элементы взяты под контроль. Основные тенденции такого общества уже известны: концентрация национальной экономики вокруг потребителей крупных корпораций при роли правительства как стимулирующей, поддерживающей, а иногда даже контролирующей силы; включение этой экономики в мировую систему военных альянсов, денежных соглашений, технической взаимопомощи и проектов развития; постепенное уподобление синих и белых воротничков, разновидностей лидерства в сферах бизнеса и труда, видов досуга и устремления различных социальных классов; формирование предустановленной гармонии между образованием и национальной целью; вторжение общественного мнения в частное домашнее хозяйство; открытие дверей спальни перед средствами массовой коммуникации.

В политической сфере эта тенденция явственно обнаруживается как унификация и слияние противоположностей. Под угрозой международного коммунизма двухпартийность подминает интересы соперничающих групп во внешней политике и распространяется на внутреннюю политику, где программы крупных партий становятся все менее различимыми даже по степени притворства и духа клише. Это объединение противоположностей сказывается на самой возможности социальных перемен, ибо оно охватывает даже те слои, на чью спину опирается прогресс системы, т.е. те классы, само существование которых было когда-то воплощенной оппозицией системе как целому. [...]

Для того чтобы обнаружить причины такого развития, не требуется глубокого анализа. Конфликты, существовавшие на Западе, частично претерпели модификацию и частично нашли свое разрешение под двойным (и взаимозависимым) влиянием технического прогресса и международного коммунизма. Угроза извне привела к торможению классовой борьбы и консервации “империалистических противоречий”. Мобилизованное против этой угрозы капиталистическое общество демонстрирует неведомую предыдущим стадиям индустриальной цивилизации межгосударственную согласованность, которая опирается на материальную почву, а именно мобилизация против врага действует как могучий стимул производства и трудовой занятости, тем самым поддерживая высокий уровень жизни.

[...] Новый технологический мир труда ведет к ослаблению негативной позиции рабочего класса: последний уже не выглядит живым опровержением существующего общества. Эту тенденцию усиливает эффект технологической организации производства по ту сторону барьера: управление и дирекция. Господство преобразуется в администрирование. Капиталистические боссы и собственники теряют отличительные черты ответственных агентов и приобретают функции бюрократов в корпоративной машине. Внутри обширной иерархии исполнительных и управляющих советов, значительно переросших индивидуальную форму управления [...] осязаемые источники эксплуатации исчезают за фасадом объективной рациональности. [...]

На стадии наивысшего развития капитализма общество является системой подавляемого плюрализма, в которой институты состязаются в укреплении власти целого над индивидом. Тем не менее для управляемого индивида плюралистское администрирование гораздо предпочтительнее тотального. Один институт может стать для него защитой от другого; одна организация — смягчить воздействие другой, а возможности бегства и компенсации можно просчитать. Все-таки власть закона, пусть ограниченная, бесконечно надежнее власти, возвышающейся над законом или им пренебрегающей. [...]

Тоталитарные тенденции одномерного общества делают традиционные пути и средства протеста неэффективными и, может быть, даже опасными, поскольку они сохраняют иллюзию верховенства народа. В этой иллюзии есть доля правды: “народ”, бывший ранее катализатором общественных сдвигов, “поднялся” до роли катализатора общественного сплачивания. В гораздо большей степени в этом, а не в перераспределении богатств и уравнивании классов, состоит новая стратификация развитого индустриального общества.

Однако под консервативно настроенной основной массой народа скрыта прослойка отверженных и аутсайдеров, эксплуатируемых и преследуемых представителей других рас и цветов кожи, безработных и нетрудоспособных. Они остаются за бортом демократического процесса, и их жизнь являет собой самую непосредственную и реальную необходимость отмены невыносимых условий и институтов. Таким образом, их противостояние само по себе революционно, пусть даже оно ими не осознается. Это противостояние наносит системе удар снаружи, так что она не в силах уклониться; именно эта стихийная сила нарушает правила игры и тем самым разоблачает ее как бесчестную игру. Когда они (отверженные) объединяются и выходят на улицы, безоружные, беззащитные, с требованием самых простых гражданских прав, они знают, что столкнутся с собаками, камнями, бомбами, тюрьмами, концентрационными лагерями и даже смертью. Но их сила стоит за каждой политической демонстрацией жертв закона и существующего порядка. И тот факт, что они уже отказываются играть в эту игру, возможно, свидетельствует о том, что настоящему периоду развития цивилизации приходит конец.

Нет оснований полагать, что этот конец будет благополучным. Обладая значительными экономическими и техническими возможностями, существующие общества уже вполне могут позволить себе пойти на приспособительные шаги и уступки обездоленным, а их вооруженные силы достаточно натренированы и оснащены, чтобы позаботиться об экстренных ситуациях. Однако признак конца цивилизации продолжает блуждать внутри и за пределами развитых обществ. Напрашивается очевидная историческая параллель с варварами, некогда угрожавшими цивилизованной империи; вторым периодом варварства вполне может стать продолжение империи самой цивилизации. Но вполне вероятно, что исторические крайности — высшая степень развития сознания человечества и его наиболее эксплуатируемая сила — могут сойтись и на этот раз. Это не более чем вероятность. Критическая теория общества не располагает понятиями, которые могли бы перебросить мост через пропасть между его настоящим и будущим; не давая обещаний и не демонстрируя успехов, она остается негативной. Таким образом, она хочет сохранить верность тем, кто, уже утратив надежду, посвятил и продолжает посвящать свои жизни Великому Отказу. [...]

Дэвид Крото и Уильям Хойнс

Медиа и идеология'

В западной социальной теории период 1960-70-х гг. XX в. характеризовался господством "тезиса конца идеологии". Однако уже к середине 1980-х появляется ряд работ, авторы которых не стеснялись использовать давно "умерший" термин (Х.Ларрейн, Р.Будон, Дж.Б.Томпсон). Особую популярность использование понятия "идеология" приобрело среди специалистов в области социологии средств массовой коммуникации, где широко стали обсуждаться проблемы гегемонии и доминирования в информационном пространстве2. Сегодня рассуждения относительно проявлений идеологии в различных видах масс-медиа можно встретить во многих западных работах (Дж.Б.Томпсон, Т. Ван Дайк, Дж.Лалл и др.). Одно из самых интересных исследований на данную тему среди опубликованных в последнее время - книга Дэвида Крото и Уильяма Хойнса “Медиа/общество: индустрия, имиджи и аудитория”, где авторы подробно анализируют роль средств массовой коммуникации в современном обществе. Крото и Хойнс не обходят стороной и идеологические проблемы масс-медиа. Прежде всего, они выделяют три главные, по их мнению, области массовой коммуникации, где идеология проявляется наиболее заметно. Это - программы новостей, кинопродукция и популярная музыка, которая сегодня неразрывно связана с телеиндустрией (MTV). Программы новостей

Многие исследователи интересуются тем, каким образом идеология проявляется в информационных блоках новостей, на страницах печатных органов, на радио и на телеканалах, концентрируясь на социо-семантической стороне проблемы (Дж.Б.Томпсон, Кресс и Ходжесс). В отличие от них Крото и Хойнс подчеркивают аспект конструирования социальной позиции журналистов. В США, например, большинство средств массовой информации декларируют свою идеологическую нейтральность. Главный их аргумент - тот факт, что их критикуют и с правых позиций (за излишний либерализм), и с левых (за излишний консерватизм). Журналисты же настаивают на своей равноудаленной позиции от обоих флангов и поэтому свою позицию "центра" рассматривают как неидеологическую. Атаки с двух сторон делают "нейтрально-центристскую" позицию довольно удобной для защиты. Это также связано и с тем, что идеология часто ассоциируется с некой радикальностью в оценках и целях. "Центристская позиция" в оценках происходящих в обществе событий претендует на сугубую прагматичность. Поскольку в современной политической культуре США идеология трактуется как нечто, чего надо избегать в пользу общественного консенсуса, то обозначенная позиция большинства журналистов выглядит легитимной, полезной и единственно возможной для демократии в глазах многочисленных зрителей и читателей. Последние как бы идентифицируют себя в той или иной степени с аналогичной позицией. Однако, как справедливо считают Д.Крото и В. Хойнс “...понимание интерпретации ежедневных новостей как простого отражения общественного консенсуса носит идеологический характер, так как программы новостей играют активную роль в формировании самого консенсуса”'. Автор убедительно показывает, как журналисты и ведущие программы новостей не столько обозначают "нейтрально-центристскую" позицию, сколько формулируют представления о том, что это значит в данный момент и в данном обществе. Таким образом, делают вывод Крото и Хойнс, нейтральный "центризм" вполне идеологичен и представляет собой культурное пространство, где производятся, воспроизводятся и циркулируют схемы интерпретации событий в духе доминирующих представлений о "здравом смысле"2.

Еще один важный момент - это повышенное внимание программ новостей к власть имущим, институтам и интересам истеблишмента, что делает медиа "либеральными" и "консервативными" в зависимости от трактовки существующего истеблишмента; таким образом, блоки новостей воспроизводят сложившийся социальный порядок и ценности, на которых он базируется. В социологии массовой коммуникации довольно распространена идея о том, что существует две наиболее часто проявляющие себя в программах новостей ценности - это "социальный порядок" и "национальное лидерство". Определенный фокус в изложении и интерпретации событий задает "умеренный" взгляд на общество, что особенно проявляется в требованиях перемен, которые в целом поддерживают сложившуюся систему социальной иерархии. Наверное, поэтому, когда отсутствуют явно сенсационные события, новости больше внимания уделяют действиям представителей элиты и ее институтов. Концентрируясь на власть имущих и иных представителях "верхов" медиа конструируют образ общества, лишенного видимого социального разнообразия. В результате этого политика предстает в виде некоего внутреннего дела властвующей элиты при участии незначительного числа привилегированных членов общества "извне".

Данный фокус информационных выпусков связан также и с подбором кадров обозревателей-аналитиков. Чаще всего это те, кто имеет доступ к узкому "внутреннему кругу" политиков и кто, таким образом, получает статус экспертов. Поэтому и содержание дебатов в прессе и на телеканалах не выходит за пределы определенного дискурса, ведь дискуссии ведутся фактически между представителями одних и тех же кругов, разделяющих одни и те же ценности традиционной политики и верных традициям исключения из нее "чужих", не принадлежащих к сконструированному консенсусу. Крото и Хойнс показывают, что в 1999 г. дебаты в масс-медиа относительно применения вооруженных сил США в Югославии развернулись преимущественно вокруг вопроса о том, использовать ли наземные силы, или ограничиться воздушными операциями. Практически не обсуждался вопрос о самой целесообразности военных действий в той ситуации. Чаще всего точки зрения, которые предлагаются общественности как соперничающие, имеют незначительные различия и находятся так сказать "внутри" истеблишмента. Публика крайне редко имеет возможность узнать из выпусков новостей об альтернативных мнениях и оценках событий, выходящих за пределы ограниченного рамками "общепринятого" спектра. Получается, что некто или нечто решает, что является допустимым для публичного обсуждения и заслуживающим общественного внимания, а что нет.

Помимо политических аспектов повестки дня, которые выступают как идеологические по своей сути, не меньшее значение имеют и экономические новости. Несмотря на кажущуюся "объективность" экономических проблем, их интерпретация в средствах массовой информации также носит идеологический характер. Как отмечают исследователи, большинство экономических новостей касается в той или иной форме подробностей из жизни бизнес-сообщества. В то время, как члены общества участвуют в экономической жизни в различных ролях - работников, потребителей, инвесторов и предпринимателей, - экономические новости концентрируются, прежде всего, на действиях и интересах инвесторов и предпринимателей. Наверное, не случайно, что практически каждая американская газета имеет раздел, посвященный бизнесу, но редко имеет раздел, посвященный потребителям или проблемам труда. В результате экономические новости - это в основном бизнес-новости, ориентированные на интересы корпораций и инвесторов. В центре внимания находятся котировки акций на фондовых биржах, которые служат индикаторами экономического "здоровья" страны. Подобный подход фактически отождествляет экономическое благополучие страны с судьбами слоя инвесторов и демонстрирует идеологическую окраску. Например, рост курса акций известной кампании AT&T в 1996 г. сопровождался ликвидацией 40 000 рабочих мест. Довольно трудно оценивать данный факт как однозначно позитивный для экономики страны, особенно с точки зрения тех, кто потерял работу (с. 168-169.). В своем исследовании авторы описывают мысленный эксперимент относительно того, как бы выглядели новости экономики, оценивающие ее состояние с точки зрения интересов наемных работников и профсоюзов, а также прогнозируют реакцию возможных критиков таких односторонних интерпретаций. “Скорее всего такой тип подачи новостей получил бы ярлык "антибизнес-новостей" или "профсоюзные новости" и критиковался бы за ...идеологичность в оценке фактов экономической деятельности” (с. 169). Однако существующий ныне подход никого не удивляет и считается как бы естественным. Крото и Хойнс отвергают мысль, что “сложившаяся практика является результатом прямого и непосредственного сговора медиа-магнатов, журналистов и бизнес элиты. Скорее это пример того, насколько сама практика, принятая в сфере продукции масс-медиа, подвластна идеологическому влиянию, воспроизводя преобладающие дискурсы, ориентированные на интересы "верхов" общества” (там же). Идеология в продукции Голливуда (два примера)

Крото и Хойнс отмечают, что художественные фильмы представляют собой идеальное средство распростанения идеологии в силу самой специфики жанра, позволяющего визуально демонстрировать желаемые формы социальных взаимодействий, а также возможностей эмоционально вовлекать зрителя в процесс самоидентификации относительно смыслов поступков экранных героев. Весьма наглядно это проявляется в смысловой нагрузке приключенческих боевиков и так называемых пост-вьетнамских фильмов, ставших чрезвычайно популярными в США в 1980-е гг. Проблему можно сформулировать следующим образом: "Какова идеология фильмов данных жанров? Как она соотносилась с общей идеологической ситуацией в стране того периода?" В рассматриваемой работе авторы анализируют самые нашумевшие в жанре приключений в 1980-е - начале 1990-х гг. фильмы с участием актера Гаррисона Форда об Индиане Джонсе. Главной сюжетной и смысловой линией в них выступали подвиги мужественного героя ("нашего" парня), который в течение 90 минут триумфально расправляется со всевозможными злодеями ("чужими" парнями) и в конце завоевывает сердце прекрасной дамы. Один из фильмов перемещает героя в экзотические страны и держит зрителя в постоянном напряжении за счет того, что зло и пути победы над ним выглядят трудно предсказуемыми. Практически та же сюжетная линия выдерживается и в таких известных американских фильмах, как “Крепкий орешек” и “Скорость”. Если копнуть глубже, то можно увидеть, как подобные сюжеты резонируют с реальными социальными проблемами. Идеологически ключевым для подобных фильмов является конструирование главных образов положительного героя (нашего, "хорошего" парня) и злодея (чужого, "плохого" парня). Сам сюжет просто демонстрирует, как в условиях данного социального консенсуса понимается природа зла и добра, силы и слабости, мужества и трусости. “Основная идеологическая функция фильмов приключенческого жанра в стиле боевика - обозначить четкий и однозначно трактуемый для большинства водораздел и конфликт между нами и ими, символизирующими зло и опасности исходящие со стороны не наших.

Существует, конечно, множество разновидностей сюжетного оформления данного основного конфликта между "нашими" и "чужими" парнями. Крото и Хойнс показывают, как для этого используются образы "своих" (чаще белых американских парней), которые противостоят и побеждают "плохих" иностранцев (Брюс Уиллис против иностранных террористов в “Крепком орешке”). Другая распространенная линия - противостояние представителей "цивилизованного" и "нецивилизованного" миров (Харрисон Форд в фильме “Индиана Джонс и Храм Судного Дня”). Наконец, третьей типичной линией конфликта является борьба представителя закона и порядка против тех, кто олицетворяет преступность и социальный хаос (фильм “Скорость”). В любом случае "наш" парень одолевает зло, представленное в образе "чужака", убивая его в эффектном и напряженном финальном поединке. Данная метафоричность призвана символизировать восстановление определенного социального порядка и демонстрировать границы между тем, что считается социально приемлемым и тем, что не считается таковым. Отметим, что зло физически ликвидируется к большому удовольствию зрителей и таким образом пропагандируется именно насильственный метод борьбы с ним. Однако фильмы данного типа имеют более глубокую идеологическую нагрузку. “Они не просто склонны демонизировать "чужих" в стиле ксенофобии, но и показывают, при каких условиях некоторые "чужие" могут быть интегрированы в западное общество (например, мальчик Шорт Раунд, приятель Индианы Джонса в фильме “Храм Судного Дня”). "Чужие" социальные характеристики могут либо быть уничтожены вместе с их носителями, либо адаптированы и "укрощены" путем интеграции в иерархическую структуру современного западного общества, где теперь уже "нашим чужим" уготовано место у подножия социальной пирамиды. В целом данный жанр кинематографии олицетворяет собой версию великой американской мечты, где суровый и мужественный герой добивается успеха, преодолевая трудности и покоряя "чужой" мир во всех его проявлениях”, (с. 172). Практически ничем не отличаются по данному идеологическому контексту и фильмы в жанре фантастический вестерн. Вся разница заключается в том, что герой действует на других планетах, в космосе или в условиях будущего, в котором осязаемо присутствуют черты современного общества, как они обычно изображаются в сегодняшних масс-медиа. Несколько особняком стоят так называемые пост-вьетнамские фильмы. Их объединяет стремление заново переписать недавнюю историю и компенсировать за счет подвигов экранных героев пошатнувшуюся веру в могущество и нравственное превосходство "наших парней". Наиболее известными и культовыми в своем жанре являются такие блокбастеры, как “Рэмбо - первая кровь” и “Черные тигры”. Сюжет типичен: главный герой возвращается десятилетие спустя во Вьетнам, чтобы освободить из плена своих боевых товарищей, преданных прежним американским правительством. Образы вьетнамских военнослужащих до предела демонизированы, и их уничтожение разнообразными способами в процессе освобождения американских военнопленных выглядит как торжество справедливости. Идеологическая нагрузка выступала тут в открытой форме и знаменовала собой переоценку ценностей в духе "нового патриотизма" эры Р.Рейгана. Преодоление вьетнамского синдрома, выражалось в желании "переиграть" войну и изобразить американцев победителями, пусть и в локальном масштабе экранных сражений. Общество под воздействием "новой" идейной атмосферы в стране, созданной в том числе и усилиями масс-медиа, очень болезненно переживало поражение США во вьетнамской войне. Собственно сами исторические события десятилетней давности были реинтерпретированы в терминах "предательства армии политиками и прессой" и "необоснованных уступок Вьетнаму", поэтому общественность просто жаждала реванша и оснований для восстановления пошатнувшейся национальной гордости пусть даже и в иррациональном стиле типа "права она или нет, но это моя страна"'. Кроме этого, общественное мнение было в тот момент очень чувствительно к отсутствию уверенности в том, что США есть самая мощная в военном отношении держава на Земле, что было типично для Америки времен Эйзенхаура, Кеннеди и Джонсона. Не случайно идею преодоления вьетнамского синдрома активно использовал Р.Рейган (кстати, он очень любил героев С.Сталлоне). Фильмы жанра "назад во Вьетнам" практически выступили составной частью его идеологического проекта, связанного с отказом от разрядки в области международных отношений, на восстановление глобального военного превосходства США и силового оппонирования коммунизму с позиций морального превосходства, а 1а "защита свободы и прав человека" от "Империи зла" и "мирового терроризма". Победы над "силами зла" на экране были как нельзя кстати. Авторы цитируют мнение (S.Jeffords), высказанное в 1989 г., согласно которому подобные фильмы были не просто виртуальным восстановлением утраченной национальной гордости, а частью процесса "ремаскулинизации"' американского общества, что в целом также являлось частью идеологического проекта Рейгана. “Маскулинизация политики и всего общества мыслилась командой Рейгана как одновременный ответ на вызовы со стороны "левых" пацифистов и набирающего обороты феминизма. Фильмы упомянутого жанра по большому счету были реконструкцией слегка подзабытого за "бурные шестидесятые" образа "настоящего американского мужчины - мачо", крутого и решительного, не испытывающего интеллигентских комплексов, а также четко разделяющего мир на "наших" и "чужих". Герои С.Сталлоне и Ч.Норриса - Рэмбо и Брэддок - возвращались во Вьетнам восстановить справедливость, утраченную по вине прежнего недостаточно решительного (как бы "женственного") правительства, и доказать всем, и себе в том числе, что в Америке еще есть "настоящие мужчины". "Бренд крутизны", сконструированный в 1990-е гг., стал составной частью политической культуры и сыграл свою роль в идеологическом прикрытии уже популярных среди общественности военных акций в Панаме и Гренаде, а также в еще более популярной войне против Ирака в 1991 г. Кстати, в антииракской войне телеобразы американских военных ненамного отличались от сконструированных медиа в конце 1980-х кинообразов в фильмах типа “Топ ган”, где герой Тома Круза олицетворял собой "новую мужественность".

На первый взгляд это может показаться странным, но немалую идеологическую нагрузку несут и "мыльные" телесериалы. Данный жанр обыгрывает своеобразный эффект присутствия зрителя в жизни "типичной" (практически соседской) семьи и "отражает существующую реальность". При этом в 1960—1970-е гг. в роли "типичной семьи" в США выступали семьи белых представителей верхушки среднего класса, а "реальностью" обозначались сюжеты, сконструированные на основе именно их ценностей и взглядов на жизнь. Американские исследователи неоднократно ставили вопросы "что за истории рассказываются в телесериалах?", "каким образом в них интерпретируются проблемы, имеющие общенациональное значение?", "каким образом показываются различные социальные категории общества, и что именно в их поведении изображается как норма, а что как девиация?" Крото и Хойнс подчеркивают, что предлагаемый с телеэкрана "образ нашей жизни" страдает неоправданной генерализацией, выдавая социально-фрагментарные характеристики за социально-тотальные. Кроме того, создается иллюзия, что герои сериалов как бы реально существуют, а сюжеты взяты из настоящей жизни и образ данной "настоящей жизни" впечатывается в сознание зрителей со всеми вытекающими идеологическими последствиями. Если герои сериалов 1950-60-х г. проживали в условиях своеобразной реальности - "пригородной утопии"2, где многие со- То есть возвращение мужчинам лидирующих, господствующих позиций. Напомним, что в пригородах проживают большинство представителей "типичного" американского среднего класса.

Социальные проблемы или легко разрешались, или просто не существовали, то реальность героев сериалов 1970-80-х гг. выглядит уже более конфликтной. Тем не менее, нарративный характер сюжетов сохранился и в наши дни. Сюжеты сериалов, не просто описывают реальность, скорее они ее конструируют и одновременно пропагандируют способы интерпретации и разрешения социальных проблем. Добавим, что и сама методология хэппи энда, типичная для сериалов, направлена на то, чтобы убедить население в том, что все в конце концов, будет "о'кей". Нельзя сказать, что это плохо в принципе, но это в любом случае выполняет идеологическую функцию, направленную на поддержание "великой американской мечты". Такая тема, как сексуальные меньшинства, тоже нашла отражение в у авторов. “Акцентуация культурного конфликта в 1990-е гг. отразилась на имидже "типичной американской" семьи; более того, происходит идеологическая конкуренция за право определять свойства данной "типичности" между неолиберальным и радикально-либеральным дискурсом с одной стороны и с консервативным дискурсом - с другой. Например, сериалы типа “Уилл и Грейс”, в которых показывается жизнь семьи в составе гомосексуально ориентированного мужчины и гетеросексуальной женщины, отражают довольно острый конфликт вокруг интерпретации понятия личной свободы. В целом же скорее исключением, чем правилом являются сюжеты демонстрируемых на популярных общенациональных каналах сериалов, в которых события разворачиваются на фоне менее "типичном" -скажем, в рамках межрасовых семей”, (с. 178-179) Идеологический потенциал рэп-музыки

Масс-медиа с точки зрения большинства западных социологов не представляют собой средства коммуникации, ангажированного какой-то одной политической идеологией. “В сегодняшнем американском обществе медиа суть скорее место, где высвечивается или проблематизируется та или иная грань доминирующей версии "американской мечты", неважно в какой -консервативной, демократической или даже в "зеленокоммунитариалистской" политической упаковке” (с. 179). Но возможно ли, чтобы масс-медиа бросили вызов господствующей интерпретации социального порядка? Крото и Хойнс согласны с тем, что музыка в стиле рэп представляет собой критику доминирующих в обществе идеологических схем понимания социальной реальности с позиций прежде всего черной части населения. Причем, эта "критика идеологии" обеспечивается именно средствами массовой информации, популяризирующими данный жанр. “Рэп предлагает альтернативную версию интерпретации того, как власть и господство структурированы в современной Америке. Критический пафос рэпа во многом направлен на отрицание существующих социальных институтов - таких, как полиция, судебная система, образование, - играющих основополагающую роль в поддержании нынешнего социального порядка.

С позиций рэпперов, именно эти социальные институты ответственны за воспроизводство расового неравенства, которое они категорически не приемлют” (с. 180). Критика возникает не обязательно в открыто лозунговом стиле - гораздо чаще сами тексты рэп-песен имманентно содержат критический и даже вызывающий контекст. Вызов обществу и есть фирменный знак субкультуры рэпа, для которой свойственны непечатные выражения, провокационные жесты и шутки в адрес истеблишмента. Крото и Хойнс согласны с тем, что рэп представляет собой критику господствующих "картинок" реальности с позиций жизненного опыта черной молодежи, занимающей низшие ступени в социальной иерархии. "Мы против них" -данный тезис неотделим от рэпа. Авторы подчеркивают, что “рэп открыто маскулинен и гомофобен. Женщины часто изображаются в открыто оскорбительной для феминистски настроенной части американского общества манере, воспевается допустимость насилия по отношению к женщинам и грубая мужская сила. Таким образом, рэп - это форма идеологической борьбы за право интерпретировать в определенной манере социальные отношения между белым большинством и черным меньшинством” (там же). Кроме этого, рэп культура - это борьба за право быть услышанным и за место в публичной сфере. Возможность собирать большие аудитории черной молодежи и публично (в том числе и в масс-медиа) излагать свое резко критическое видение социальных отношений делают рэп феноменом социально-политической жизни, или "скрытой политикой". Но масс-медиа в силу своей сегодняшней специфики помогают "приручить" и рэп. Крото и Хойнс отмечают, что, во-первых, в настоящий момент рэп-музыка очень популярна и среди белой молодежи среднего класса, которая конечно не интерпретирует содержание текстов песен аналогично своим черным сверстникам, но является массовым потребителем рэп-продукции. Во-вторых, дух коммерции, пронизывающий медийное пространство, успешно превращает рэп с его идеологической альтернативой в просто хорошо продаваемый товар под лозунгом "купи себе немножечко социального протеста -это круто!" Как явствует из описываемой работы, термин "идеология" не потерял свой научный потенциал. Он продолжает вполне плодотворно применяться в социальной теории и служить концептуальной базой эмпирических исследований.

 

РЕАЛЬНОСТЬ МАССМЕДИА

 

(Глава из книги: Луман Н. Реальность массмедиа. — М.: Праксис, 2005, 256 с).