Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

О советской парадигме

.pdf
Скачиваний:
54
Добавлен:
14.08.2013
Размер:
1.77 Mб
Скачать

Российский гуманитарий, даже самый элитарный, должен (хотя бы иногда) писать для достаточно широкой (студенческой и даже школьной) аудитории, в идеале — вообще для всей образованной публики. Из этого вытекают два взаимосвязанных следствия. Во-первых, автор-гуманитарий должен учитывать «ментальность» этой широкой отечественной аудитории (сколь ни мало эта «ментальность» ему известна). Во-вторых, он должен писать на русском языке71— причем понятном этой аудитории72.

Писать на русском (впрочем, как и на любом другом) языке — значит преодолевать этот язык. Современный русский язык доставляет пишущему на нем гуманитарию много специфических проблем. Разговор о них имеет непосредственное отношение к двум темам, здесь обсуждаемым: «советская парадигма» (и как от нее уйти) и «герменевтическая ситуация» нынешнего российского гуманитария.

«Поворот» лингвистический

Выше уже упоминалась характерная для «советской парадигмы» «эпистемологическая наивность». Одну из ее составляющих можно назвать «лингвистической (или языковой) наивностью». Иными словами, в отечественных гуманитарных науках преобладало (и до сих пор преобладает) довольно наивное отношение к языку как средству (инструменту) мышления и исследования. Российский гуманитарий обычно исходит из (неосознанного?) предположения (можно даже сказать из безотчетной веры в то), что язык, которым он пользуется (обычно это язык русский), «прозрачен» и «нейтрален», т. е. не привносит никаких искажений в исследуемый материал, более того, что этот язык обладает универсальной способностью описывать любые «предметы» и «явления». Отсутствовало (и во многом отсутствует до сих пор) ощущение и осознание языка как некоего средостения, помехи для понимания и описания исследуемых предметов— языка, как культурно-обусловленного, культурно-специфичного «устройства», стоящего между исследователем и тем, что исследуется.

Между тем современный русский язык в силу особенностей его истории может вносить в исследовательскую работу гораздо больше «помех», чем, скажем, некоторые языки западноевропейские.

В общем виде тезис о связи и взаимозависимости языка и мышления, языка и культуры не требует сколько-нибудь пространного обоснования. Достаточно сослаться на такие знаменитые в истории линг-

вистики имена, как Вильгельм фон Гумбольдт (1767-1835)73, Эдуард Сепир (1884-1939) и Бенджамин Ли Уорф (1897-1941)74, а также (last not least) Эмиль Бенвенист (1902-1976)75. Но именно русский язык вообще и современный (постсоветский) язык в частности в данном конкретном отношении — как фактор, обусловливающий (создающий) определенные проблемы мышления (и научного исследования), — изучен мало (насколько мне известно). Ниже я попытаюсь высказать — в предварительном и предположительном виде — некоторые соображения на сей счет.

Дальнейшие рассуждения можно предварительно резюмировать в трех тезисах:

1)современный русский литературный язык сравнительно молод

инедостаточно обработан (изощрен) в плане интеллектуальных дискурсов;

2)русский язык сильно пострадал (был задержан в своем развитии) в советскую эпоху;

3)(как следствие предыдущего) русский язык зачастую оказывается довольно неадекватным средством осмысления действительности (по крайней мере, нередко надо применять особые усилия — и даже насилие над языком, — чтобы добиваться удовлетворительной степени адекватности).

Начнем по порядку. Современный русский литературный язык сформировался в XVIII-XIX вв., его возраст— не больше двух с половиной веков.

В самом деле, какова та «глубина языковой (культурной) традиции», которая доступна ныне большинству образованных русских? А.С.Пушкин — это не только «наше всё», это еще и тот «культурновременной барьер», за который многим русским уже трудно переступить. Многие ли теперь читают, скажем, Карамзина76, не говоря уже о Ломоносове и других авторах XVIII в.? «Допетровская» словесность (несмотря на все усилия Д.С.Лихачева и других филологов) не играет (пока?) в русской культуре роли, сопоставимой с ролью словесности «послепетровской».

Между тем образованный англичанин (а также, кстати, образованный по-европейски индиец) может читать (по крайней мере) Шекспира, образованный испанец — Сервантеса, образованный француз — своих классиков XVII в. (Корнеля, Расина, Мольера), а образованный

итальянец — Данте, Петрарку и Боккаччо. Немцы в этом отношении несколько ближе к русским, потому что их классическая литература сложилась во второй половине XVIII—начале XIX в. Но все же на немецком языке есть и Библия в переводе Лютера, и поэты XVII в. Таким образом, даже в кругу крупнейших европейских литературных языков современный русский литературный язык сравнительно молод. Востоковед же может сравнить возраст русской традиции с «большими длительностями» традиций на санскрите, китайском или даже классическом арабском языке.

Но дело не только в возрасте традиции, дело и в других ее свойствах. Англичане с гордостью включают в историю своей литературы таких авторов-философов, как Фрэнсис Бэкон (1561-1626), Томас Гоббс (1588-1679), Джон Локк (1632-1704), Джордж Беркли (1685— 1753), Дэвид Юм (1711-1776; ровесник нашего Ломоносова), — и для современных англичан это не просто история, а живая классика их языка и их культуры. Современным французам, может быть, не слишком легко читать Монтеня (1533-1592) или даже Декарта (15961650), но Вольтер (1694-1778), Руссо (1712-1778; еще один почти ровесник Ломоносова) и другие авторы-философы XVIII в. — это тоже живая классика языка и культуры. Немцы и в этом смысле начали несколько позже, но от Канта (1724-1804) до Хайдеггера (1889-1976) и далее немецкий язык прошел большую (хотя и весьма культурноспецифичную) философскую выучку77.

ВРоссии в пушкинскую эпоху и даже позже русский язык был еще мало приспособлен к интеллектуальным дискурсам. Так, П.Я.Чаадаев (1794—1856) писал свои «Философические письма» (1829—1831) пофранцузски78. Позже Ф.И.Тютчев (1803-1873), которого трудно заподозрить в нелюбви к русскому языку и русской культуре, писал, тем не менее, свои интеллектуальные тексты исключительно по-француз- ски79. Образованные русские первой половины XIX в. вполне отдавали себе отчет в этом «отставании» родного языка80.

ВXIX в. русский литературный язык бурно и успешно развивал- ся—в основном в области художественного творчества. Рискну высказать предположение, что в сфере интеллектуальных дискурсов это развитие было не столь же успешным81. По-видимому, качественный рывок в этой области был совершен ближе к концу XIX в. и в начале века XX. Но после 1917 г. большая часть текстов, созданных в названное время, была изъята из широкого обращения и стала вновь осваиваться в России лишь в постсоветское время.

Это уже тема второго из вышеприведенных тезисов: страдания (и задержка в развитии) русского языка в советскую эпоху. В советские десятилетия на основе дореволюционного русского языка сложился по сути дела другой язык, который иногда называют «lingua sovetica», т. е. «советский язык»82. Это был прежде всего язык власти, язык господствовавшей и правившей («советской») идеологии. Как таковой, он был предназначен не для осмысленного общения между людьми, не для ясного и четкого выражения мыслей, а, напротив, для их искажения (в лучшем случае —«камуфлирования»), для контроля над умами людей и над коммуникациями в обществе. Конечно, этот «новояз» не вовсе уничтожил обычный и более или менее осмысленный русский язык, но, будучи «дискурсом власти» и во многом доминирующей формой языка, «новояз» оказал уродующее, калечащее воздействие на русский язык в целом — воздействие, которое до сих пор не вполне осознано, мало изучено83 и далеко еще не преодолено. На различных «диалектах» советского «новояза» было создано, в частности, множество книг (в том числе учебников) по гуманитарным наукам — и эти книги, за неимением лучших, имели хождение вплоть до недавнего времени (а порой встречаются и теперь в списках «рекомендуемой литературы» для учащихся).

Для развития (обогащения и совершенствования) любого языка большое значение имеют переводы с других языков, особенно более богатых и развитых84. В советское время на русский язык переводили немало — но больше художественную (а также, вероятно, естественнонаучную и научно-техническую) литературу. В области гуманитарных наук переводов было гораздо меньше, поскольку здесь затрагивались интересы «идеологии». Интеллектуальные «дискурсы» развивались недостаточно, и это, в частности, уменьшало возможности противостояния «советскому языку». В результате за XX век русский язык во многом оторвался (можно сказать и «отстал») от западных языков прежде всего именно в плане интеллектуальных (в частности, философских85) «дискурсов».

«Советский язык», как и «советская идеология» в целом (средством самовыражения которой он служил), был весьма неадекватным (непригодным) инструментом постижения (анализа, интерпретации и т. д.) реальности (тезис № 3 в вышеприведенном списке). Можно сказать, что неадекватность языка отражала общую неадекватность интеллектуального потенциала, которым располагал советский истеблишмент, природе и масштабу проблем, с которыми столкнулось

наше общество к концу XX в. Это в конечном счете и привело советский «прежний режим» (l'ancien regime) к бесславному краху.

Но, обращаясь к масштабу «большой длительности», мы вправе задать себе вопрос — не заложена ли в нынешнем русском языке еще более «глубинная» неадекватность, нежели та, что обусловлена убогостью «советского новояза». Современный русский язык сложился под мощным (и все продолжающимся) воздействием языков западноевропейских — прежде всего немецкого и французского, в меньшей степени (и на других отрезках времени) — английского, а также (в основном опосредованно, но отчасти и непосредственно) — латыни. Это воздействие сказалось по-разному в разных «измерениях» (или, как говорят лингвисты, на разных уровнях) русского языка (в синтаксисе, в стихосложении, в графике...), но, может быть, ощутимей все- го—в лексике (а следовательно, в понятийной арсенале) интеллектуальных дискурсов (и гуманитарных наук в частности). В этом смысле современный русский литературный язык — язык практически (т. е. почти) «западный», более или менее соответствующий тому типу, который Б.Л.Уорф определил как «standard average European» («стандартный среднеевропейский»).

«Западный» (в этом смысле) характер современного русского языка, быть может, особенно заметен востоковеду, который должен переводить на русский и анализировать на русском тексты из «восточных» (азиатских) культур. Русский язык в этих случаях оказывается не более адекватным инструментом толкования и анализа неевропейских культур, чем языки западноевропейские. И даже менее адекватным— во многом (рискну утверждать) в силу своей недостаточной «западности» и, в частности, из-за «интерференции» («вмешательства») со стороны lingua sovetica, который, как уже сказано, был огрубленной (вульгаризированной) разновидностью «среднеевропейского стандарта».

Рискну сделать еще один мысленный «шаг в сторону» (в былые времена приравненный бы к побегу) и задать себе вопрос: а может ли современный русский литературный язык, поскольку он сформирован во многом по моделям западноевропейским, быть вполне адекватным инструментом и для понимания самой русской (российской) культуры, для описания и анализа российской действительности?

В санскрите есть короткое, но выразительное слово (частица) папи — составленное из отрицания па и частицы (междометия) пи (по

своему смыслу во многом сходной с русским словечком ну). Согласно авторитетным словарям, в гимнах Ригведы и заговорах Атхарваведы папи означало усиленное отрицание: «вовсе не(т)», «никогда». В более позднем языке папи приобрело и другие смыслы: «неужели?», «конечно», «ну да» и т. д. В текстах аргументативных (полемических) папи со временем стало выполнять весьма специфическую и полезную функцию: им вводились рассуждения (возражения) оппонента — или реального, или специально сконструированного. Изложив подобные рассуждения-возражения, автор затем развертывал свои контрдоводы, за которыми могли следовать новые возражения того же или другого оппонента (вводимые словом папи) и т. д. В данных контекстах на русский язык папи можно было бы перевести примерно такими высказываниями: «Ну и ну! Что Вы такое говорите! Ведь на самом деле ...» или «Ну конечно! Так я с Вами и согласился! А не думаете ли Вы, что...?»86.

И здесь самое время употребить слово папи — и привести возражения оппонента, который мог бы сказать примерно следующее.

Рассуждения о различиях в «глубине традиции» между русским и западноевропейскими языками не вполне корректны. Современные западноевропейские языки живут не только собственным наследием. Действительная «глубина их традиции» уходит в глубь гораздо «большего времени» — времени по крайней мере трех «классических языков»: латыни, древнегреческого и (более опосредованно) древнееврейского. А в этом отношении русский язык — ветвь того же древа, пусть и несколько обособленная. С традициями древнегреческого языка русский язык (через старо- и церковнославянский) связан в некоторых отношениях даже теснее, чем языки Западной Европы. Христианское (или, как теперь нередко говорят, иудео-христианское) наследие (при всех отличиях) — у нас все же общее. Правда, к латыни мы подключились позже (с XVII — XVIII вв.), но и эту традицию мы усвоили достаточно хорошо — и кто мешает нам усвоить ее еще лучше?87 Так что в масштабах «большого времени» различия в «глубине традиции» между русским и западноевропейскими языками — несущественны88.

Что касается тезиса о «неадекватности» русского языка как средства (инструмента) понимания русской культуры и российской действительности, то нельзя ли с тем же основанием сказать, что западные европейцы, используя для своих «интеллектуальных дискурсов» гре- ко-римское и иудео-христианское наследие, также обладали неадек-

ватным инструментарием для самоанализа и самопонимания, что и способствовало всем их «великим неудачам» — от (по крайней мере) «Великой французской революции» и до (по крайней мере) двух мировых войн XX века? Есть ли у кого-либо гарантия, что западные «интеллектуальные дискурсы» вполне адекватны западной действительности?

С первым возражением оппонента трудно не согласиться. Да, действительно, русский язык «подключен» к тем же традициям, к тем же богатствам и латыни, и древнегреческого, и древнееврейского, что и западноевропейские языки, — и в этом отношении выгодно отличается, скажем, от китайского, японского или хинди89. Но, к сожалению, «подключенность» эта в гораздо большей степени потенциальна, нежели актуальна, т. е. представляет собой в гораздо большей степени еще не осуществленные возможности, нежели наличную реальность. В допетровское время мы взяли даже из древнегреческого наследия гораздо меньше, чем могли бы — и чем взяли западные европейцы в Средние века и особенно начиная с Возрождения90. Латинское наследие тем более освоено русскими гораздо в меньшей степени, чем западными европейцами. В советское время, несмотря на отдельные (и порой довольно значительные) приобретения и в этой области, общий уровень гуманитарного образования, несомненно, понизился. Два или три поколения советских гуманитариев в массе своей не только не учили ни латыни, ни древнегреческого, но и новоевропейских языков почти не знали. Это не могло не отразиться на уровне науки.

В последний период советской эпохи и особенно в постсоветское время в изучении иностранных языков произошли благоприятные перемены. Вырастает поколение гуманитариев, которое будет гораздо лучше знать по крайней мере новоевропейские языки. Шире, чем прежде, преподаются и классические языки Европы. Поэтому можно надеяться, что потенциальная «подключенность» русской культуры к общеевропейскому наследию будет все более и более актуализироваться.

Стоит подчеркнуть в этой связи два момента. Во-первых, развитие и русской культуры в целом, и гуманитарных наук в частности, в большой степени будет зависеть от того, насколько будущие достижения наших гуманитариев будут выражены и воплощены именно в русском языке — так, чтобы эти достижения стали достоянием всех русских (а также других россиян и русскоязычных). Во-вторых, хотя,

может быть, более полное «подключение» к общеевропейской традиции остается для русских приоритетной задачей, мы должны осваивать и другие культуры, другие традиции, более далекие от нас, но приобретающие в нынешнем мире все большее значение. Я имею в виду прежде всего культуры «Востока» — т. е. тех частей Евразии, которые не относились к христианскому миру (в иных терминах — культуры Западной, Южной и Восточной Азии)91.

Что касается тезиса о (возможной) неадекватности современного русского языка как инструмента понимания русской культуры и российской действительности, то этот тезис высказан лишь как осторожная гипотеза, как своего рода caveat (предостережение). В конце концов, действительно, можно предполагать, что любой язык в большей или меньшей степени неадекватен той реальности, для описания которой он используется, — и русский язык оказывается не вполне адекватным сравнительно чаще и больше, чем другие языки, может быть, потому, что те, кто им пользуются, вовсе не отдают себе отчет в самой возможности такой неадекватности92.

И все же у современного русского языка есть некоторые свойства («отдельные недостатки»), которые стоит четче осознать — чтобы (в перспективе) их преодолеть. Заводя об этом разговор, мы вступаем в некую terra incognita на стыке нескольких дисциплин (лингвистики, философии, психологии, истории культуры...), которую можно было бы назвать «проблематикой культурно-специфичного дискурса». Потому что речь должна идти не столько о неких «врожденных» свойствах того или иного языка, сколько о свойствах культурной (духовной, интеллектуальной) традиции, этим языком выражаемой, в нем воплощаемой.

Чтобы быстрее объяснить, что имеется в виду, сошлюсь опять на личный опыт. Большая часть западной (и даже индийской) индологической литературы пишется и публикуется на английском языке. Поэтому в течение многих лет круг моего профессионального чтения, кроме текстов на индийских языках, составляли книги (и статьи) именно англоязычные. Когда же, по ходу той или иной работы, я обращался к советским публикациям на русском языке, это порой производило эффект «культурного шока»93. Чтение некоторых советских текстов доставляло почти физическую боль: словно со свежего воздуха попал в затхлый и сырой подвал. Чтобы самому писать свои тексты на русском языке (которых потом не пришлось бы стыдиться), надо

было ориентироваться на другие образцы, большей частью англоязычные94.

Что же именно создавало (а иногда создает и сейчас) это болевое ощущение «культурного шока»?

В качестве «общего диагноза» можно повторить уже сказанное: для «советской парадигмы» было характерно наивное, некритическое, упрощенное отношение к языку (и это именно тот случай, когда «простота хуже воровства»). Возможно, это свойство «советской парадигмы» и «советского языка» особенно бросается в глаза при сравнении с английским языком, с англоязычными интеллектуальными «дискурсами». В современный английский язык, в его нормативную стилистику (почти, можно сказать, в его грамматику) как бы «встроена» самокритичная (и даже иронизирующая) рефлексия, которая делает этот язык очень изощренным инструментом для выражения (и анализа) мыслей. Несомненно, в этом сказывается давняя традиция философствования на английском языке, причем философствования, которое обращало пристальное внимание именно на язык, на слова — и их употребление (снова упомянем Ф.Бэкона, Т.Гоббса, Дж.Локка, Дж.Беркли, Д.Юма95...). В XX в. английский язык прошел через «школу» аналитической философии, которая, собственно, продолжала традиции мыслителей XVI-XVIII вв.96 Русский язык, увы, подобной «школы» не имел97.

Как написал Умберто Эко в одной из своих книг по семиотике: «Уже и античной, и средневековой философии было прекрасно известно, что между словом и именуемой им вещью находится нечто прозрачное, нематериальное, решающее: понятие»98. Стоит еще добавить, что в одном и том же языке не только одна и та же «вещь» может «именоваться» разными словами, но и одно и то же «понятие» (которое тоже ведь есть своего рода «вещь»99) может быть названо разными словами. Но многие советско-русские — научные! — тексты написаны так, будто не существует никакого «зазора» между «вещами» и «словами», будто «слово» и именуемая им «вещь» (и/или называемое им понятие) — это одно и то же, единое целое.

В качестве иллюстрации приведу пример из сравнительно недавнего и как будто вполне постсоветского текста, а именно: первый абзац первой главы одного из учебников по культурологии. Но этот пример покажет сразу две «вещи»: характерный изъян «советского языка» и сохранение этого изъяна в одном из постсоветских «дискурсов»100. Для удобства восприятия и анализа пронумеруем три пред-

ложения в цитате, разобьем ее на смысловые (и ритмические) отрезки

ивыделим курсивом некоторые ключевые слова:

(1)Слово cultura (лат.) означает «обработка», «земледелие», иначе говоря — это возделывание, очеловечивание, изменение природы как среды обитания.

(2)В самом понятии заложено противопоставление естественного хода развития природных процессов и явлений

иискусственно созданной человеком «второй природы» — культуры.

(3)Культура, таким образом, есть особая форма

жизнедеятельности человека, качественно новая по отношению к предшествующим формам организацииживогоназемле101.

Заметьте, с какой легкостью в этих трех предложениях совершаются «перескоки» от слова к понятию и далее — к тому, что есть, т. е.

к«вещи». Очевидно, что для автора наличие слова102 свидетельствует

оналичии понятия, одного и определенного, то ли накрепко с этим словом связанного, то ли вообще составляющего с ним одно целое. Наличие же этого слова-понятия свидетельствует, в свою очередь, о том, что и в мире «вещей» есть нечто (опять-таки одно и определенное), данному слову-понятию соответствующее. Можно сказать, в основе подобного «дискурса» — своего рода жесткий треугольник: сло- во—понятие—вещь103.

Историки языкознания и философии называют подобный подход к языку, восходящий по крайней мере к Аристотелю, вербализмом. Как показывает в своей книге итальянский языковед и философ Т. Де Мауро, преодоление вербализма в западноевропейской культуре было долгим процессом, который, вероятно, не вполне завершен и поныне104. Но все же теперь на Западе большинством гуманитариев (и в том числе большинством филологов и философов) вербализм воспринимается, по-видимому, как некая архаика. У нас же подобная архаика — еще не преодоленное (и даже зачастую не осознанное) «сегодня» 105.

В самом деле, вербализм, свойственный многим советским и постсоветским текстам, — это лишь в редких случаях сознательно избранная позиция (в чем можно подозревать, например, А.Ф.Лосева и следующих ему авторов106). Большей частью это скорее неосознанное следование языковому «узусу», той традиции словоупотребления (и, если можно так сказать, мыслеупотребления), которая «встроена» в современный русский литературный (и, в частности, в гуманитарно-на- учный) язык.

В«советском языке» не было «этикета» («привычки», «навыка») определять вводимые в текст слова, отсылающие к общим понятиям. Как бы (и, наверно, нередко это было именно как бы\) предполагалось, что общие понятия установлены и определены — «свыше» (намеренно оставляю здесь это слово двусмысленным). Приведу лишь два характерных примера.

В1933 г., в речи, произнесенной на заседании Академии Наук, посвященной чествованию С.Ф.Ольденбурга, его знаменитый коллега Ф.И.Щербатской, среди прочего, сказал: «Мы научились... различать две основные фазы буддизма — начальную, когда он не был религией (в оригинале эти слова выделены разрядкой. — С. С), а скорее философской системой реалистического плюрализма, и позднейшую, когда на фоне философского монизма он превратился в пышную, католическую религию»107. Конечно, теперь мы можем думать, что Ф.И.Щербатской говорил это «применительно к подлости», т. е. применяясь, приспосабливаясь к господствовавшей идеологии, в которой слово «религия» имело безусловно негативное значение, а слово «философия» (даже с разными вычурными добавлениями) было приемлемо. Но если отвлечься от «прагматики» этого текста, то его «семантика» и, можно сказать, «синтаксис» должны быть признаны характерными для «советского языка»: слова, отсылающие к общим понятиям «религия» и «философия», употребляются в духе вербализма — т. е. так, будто эти понятия есть нечто само собой разумеющееся, «извечное» и неизменное.

Другой пример — уже из постсоветского времени. Известный философ В.С.Библер (1918-2000) в 1993 г. опубликовал очень интересную брошюру под названием «Цивилизация и культура»108. Ни разу на протяжении сорока восьми страниц текста автор не почувствовал необходимости как-то определить свое понимание этих слов, хотя не мог не знать о многозначности их обоих. Разумеется, само противопоставление этих двух слов, а также некоторые рассуждения на 27-й странице свидетельствуют о том, что автор следовал немецкому словоупотреблению и, в частности, О.Шпенглеру. Возможно, автор полагал, что знающий читатель по этим и другим приметам поймет, какой именно смысл вкладывается в данном тексте в данные слова. Так или иначе, стилистика и «стратегия» текста оказываются весьма «советскими»109: автор не определяет значения основных для текста слов — то ли потому, что вообще не видит в этом нужды, то ли по старой привычке уклоняться от определения, чтобы не «нарваться на неприятности» "°.

Для контраста процитирую зачин одного характерно английского текста — начало «Введения» в «Историю Западной философии» Бертрана Рассела:

The conceptions of life and the world which we call «philosophical» are a product of two factors: one, inherited religious and ethical conceptions; the other, the sort of investigation which may be called «scientific», using this word in its broadest sense. Individual philosophers have differed widely in regard to the proportions in which these two factors entered into their systems, but it is the presence of both, in some degree, that characterizes philosophy.

«Philosophy» is a word which has been used in many ways, some wider, some narrower. I propose to use it in a very wide sense, which I will now try to explain.

Philosophy, as I shall understand the word, is something intermediate between theology and science..."'.

На русский это можно перевести примерно так:

Представления о жизни и мире, которые мы называем «философскими», — это продукт двух факторов: унаследованных религиозных и этических представлений, с одной стороны, и, с другой, — изысканий, которые можно назвать «научными» в самом широком смысле этого слова. Разные философы в своих системах весьма по-разному, в различных пропорциях сочетали эти два фактора, но именно наличие, в той или иной степени, их обоих есть признак философии.

«Философия» — это слово, которое употреблялось во многих смыслах, и более широких, и более узких. Я предлагаю употреблять его в очень широком смысле, который сейчас попытаюсь объяснить.

Философия, согласно моему пониманию, есть нечто промежуточное между теологией и наукой...

Обратим внимание на несколько примечательных и характерных свойств этого текста.

Во-первых, начиная книгу по истории философии, английский автор считает себя обязанным в первых же строках «Введения» объяснить читателю, что именно он понимает под таким непростым и многозначным словом, как «философия». В «подтексте» этого объяснения — общепринятая для английского сознания мысль, что слова, отсылающие к общим понятиям, не могут считаться само собой разумеющимися, что общие понятия требуют постоянного истолкования, перетолкования и, так сказать, «контроля» над собой, чтобы их «поведение» не стало социально опасным "2.

Во-вторых, английский автор четко (подчеркнуто!) различает слова, их значения (то, что можно назвать «понятиями») и ту внеязыко-

вую (внесловесную, вневербальную) реальность, с которой слова и их значения так или иначе соотносятся.

В-третьих, английский автор не боится признаться в том, что дает известному слову «философия» свое собственное толкование (хотя, несомненно, и следует определенным традициям). Конечно, Бертран Рассел, будучи ко времени написания этой книги уже известным философом, был тут, что называется, в привилегированном положении. Но английский языковой «этикет» дозволяет и совсем неименитым авторам по-своему и наново определять значения слов— при условии, что это делается достаточно умело и искусно.

Советский языковой «узус», как мы видели, по всем трем пунктам резко отличался от английского (по крайней мере того, что представлен в тексте Рассела). Слова, отсылающие к общим понятиям, толковать было не принято, потому что предполагалось, что они (словапонятия) уже определены компетентными инстанциями. Слова, понятия и «вещи» четко не различались. Частная инициатива в толковании важных слов, разумеется, не приветствовалась.

Вто же время для «советского языка» было характерно использование большого числа именно таких слов, которые отсылали к общим понятиям, которые, в свою очередь, могли иметь очень отдаленное отношение к «вещам» реального мира. Очевидно, это было связано с характером «советской идеологии», которая как бы конструировала «параллельную» (сейчас бы сказали: виртуальную) реальность, призванную «подтягивать до себя», а иногда и просто замещать реальность подлинную.

Вязыке гуманитарных наук это «аукнулось» также большой любовью к общим понятиям, нередко в ущерб изучению действительности, конкретных, живых фактов. Рискну предложить неологизм «измо-любие» для называния-обозначения этой беззаветной любви

кобщим понятиям. В самом деле, наши литературоведы шагу не могли ступить без разных «измов»: «классицизм», «романтизм», «реализм», «модернизм», «авангардизм» и т. д. — и сомнения в универсальной пригодности этих красивых слов воспринимались как подрыв основ. Подобным же образом наши «философоведы» имели свой набор «измов» (главными среди них были, разумеется, «материализм» и «идеализм»), которыми должны были пестреть все тексты, посвященныефилософии.

Советская эпоха оставила нам в наследство много слов, подразумевающих те или иные более или менее общие понятия. Но сейчас

мы уже слишком хорошо знаем, что многие из этих слов были обманными и/или фальшивыми. Некоторые соотносились с такими понятиями (идеями), которые не имели никакого соответствия в реальности. Другие же выдавали и понятия, и ту реальность, которая за ними стояла, совсем не за то, чем они действительно были.

А.Я.Гуревич в своих лекциях, читанных им в РГГУ в 1990-е годы, не раз повторял, что любое общее понятие надо «пробовать на зуб», — и это была естественная реакция историка, много лет боровшегося (и успешно) с «советской парадигмой».

В свое время Осип Мандельштам высказался резче. В «Шуме времени», вспоминая свою гимназическую юность (начало XX в.), он написал: «Отвлеченные понятия в конце исторической эпохи всегда воняют тухлой рыбой».

Подводя некоторый предварительный итог рассуждениям о «советском языке» (как части «советской парадигмы»), можно сказать, что ради полного и окончательного расставания с оной парадигмой нам еще предстоит осуществить — среди прочих «поворотов» — своего рода «лингвистический поворот» . повернуться «лицом к языку», преодолеть нашу унаследованную языковую наивность (то, что выше было названо вербализмом) и, в частности, в полной мере осознать все плюсы и минусы нашего русского языка как орудия мысли и средства ее выражения.

«Поворот» от реализма к реальности

Тема общих (отвлеченных) понятий — общая для языкознания и философии. То, что выше обсуждалось как проблемы языка, вполне может быть пересказано в терминах философских. Вернемся к книге

Т.Де Мауро и рассмотрим следующий отрывок:

Впозднее Средневековье в противовес вербализму возник номинализм Уильяма Оккама, который считал, что слова homo «человек», animal «животное» не могут рассматриваться как соответствия универсалиям, вещам (res), действительно существующим вне души; это всего лишь языковые формы, благодаря которым ум устанавливает совокупность отношений чисто логического характера....

Вкнигах по истории западной философии номинализм обычно противопоставляется реализму (философской вере в реальное существование общих понятий, универсалий — как «вещей», res). To, что

Т.Де Мауро называет вербализмом если и не тождественно реализму

(в вышеописанном смысле слова), во всяком случае очень ему близко. В XX в. Карл Поппер предложил вместо слова реализм употреблять в данном смысле слово essentialism (которое на русский можно просто транскрибировать как эссенциализм), вероятно потому, что в XIX-XX вв. слово реализм приобрело ряд других значений (как в философии, так и в литературной критике)"7 и стало слишком многозначным118.

Рассматривая оппозицию эссенциализм/номинализм с точки зрения истории (и теории) науки (научного метода), К.Поппер предложилразличатьметодологическийэссенциализмиметодологическийноминализм:

Школа методологического эссенциализма основана Аристотелем, который учил, что научное исследование должно проникать в сущность вещей. Методологические эссенциалисты формулируют научные проблемы следующим образом: «что такое материя?», «что такое сила?», «что такое справедливость?»... Методологические номиналисты формулируют проблемы иначе: «как ведет себя данный кусочек материи?» или «как он движется в присутствии других тел?». С их точки зрения, задачей науки является описание того, как ведут себя вещи, и мы вольны вводить новые понятия там, где это выгодно, пренебрегая их первоначальным смыслом. Ибо слова — всего лишь полезные инструменты описания.

По общему признанию, в естествознании методологический номинализм одержал победу..."9.

В советских гуманитарных науках, напротив, господствовал методологический эссенциализм, или, говоря иначе, почти средневековый реализм (в смысле антиноминализма) . Как уже сказано, советские гуманитарии гораздо чаще и охотнее оперировали общими понятиями, чем отдельными реалиями, и чуть ли не главным в научной работе считалось соотнесение реалий с предустановленными (заранее заданными) универсалиями (различными «измами»). Повторю то, что выше было добавлено к рассуждениям о вербализме: в большинстве случаев подобный методологический эссенциализм был не осознанно занятой философской позицией (поскольку философская рефлексия мало практиковалась в наших гуманитарных науках, даже в самой философии), а скорее неосознанным следованием общему научному «узусу», общей «ментальности». Другое дело, что корнями своими этот «узус» и эта «ментальность», по-видимому, уходили в историю отечественной философской мысли.

Следуя общей риторической стратегии этой книги, завершим данный ее раздел выводом о желательности (необходимости?) еще одного

«поворота» в наших гуманитарных науках— от эссенциализма (средневекового реализма) к новоевропейскому номинализму (по крайней мере методологическому), от «измолюбия» к «вещелюбию», от (рискну скаламбурить) реализма к реальности.

От сегрегации и иерархичности — к свободному содружеству наук

Еще одно характерное свойство «советской парадигмы» и «советской ментальности», от которого мы тоже пока не избавились, можно назвать «сегрегацией научных дисциплин». Отдельные гуманитарные дисциплины существовали весьма обособленно друг от друга (каждая — в своей «зоне») и мало сообщались между собой. Так, историки могли иметь довольно смутное представление о филологии, а внутри самой филологии (официально существовавшей и существующей как общая дисциплина в номенклатуре ВАКа) лингвисты обособлялись от литературоведов; философы могли игнорировать и историю121, и филологию, а историки и филологи бежали от философии, как от чумы. Последнее было более чем естественно, поскольку философия была самой идеологизированной из всех наук. У нескольких поколений советских гуманитариев выработалось недоверие (если не отвращение) к философии как к чему-то не только бесполезному, но даже и вредоносному, опасному122. Одним из следствий этого исключения философии из круга «приличных» занятий было то прискорбное отсутствие саморефлексии в прочих гуманитарных науках советского времени, о котором шла речь выше123.

С другой стороны, небрежение большинства отечественных философов филологией (в частности, языкознанием) не могло не обеднить и саму философию, которой у нас лишь еще предстоит совершить тот «лингвистический поворот», который в XX в. произошел в философии на Западе.

Что же касается наших гуманитарных наук в целом, то им необходимо совершить «поворот» от «сегрегации» к междисциплинарности, к снятию жестких пограничных барьеров между дисциплинами. Необходимость подобного «поворота», насколько можно судить, осознана уже многими.

Здесь стоит оговорить одну «деталь». Наряду с «сегрегацией» наук в советское время существовала и их определенная иерархия. Философия, будучи «марксистско-ленинской», находилась едва ли не на

самой вершине этой иерархии. (Одновременно, впрочем, это означало и едва ли не наибольшую близость к начальству, к начальственному оку и, следовательно, наименьшую степень свободы.) Представители прочих гуманитарных наук, если в своих работах им по той или иной причине приходилось подступаться к философским темам, должны были или следовать «руководящим установкам», или как-то обходить их при помощи риторических ухищрений. Многие гуманитарии, как уже сказано, предпочитали вообще не иметь никаких контактов с философией. Подобным же образом, если филолог, скажем, должен был обратиться к истории, то ему часто также приходилось воспроизводить «утвержденные свыше» исторические схемы, по мере сил согласуя с ними свои собственные изыскания. Впрочем, нередко все сводилось лишь к ритуальным поклонам перед идолами.

Так или иначе, все гуманитарные науки в советское время были «служанками» господствующей идеологии.

Та междисциплинарность, которая необходима нам теперь, должна быть основана не на иерархии дисциплин, а на их свободном и гармоничном содружестве124. Иными словами, необходимо совершить «поворот», может быть, самый важный из всех, залог и условие всех прочих «поворотов»: от иерархичности — к равноправию, от прислужничества — к самостоятельности, от приниженности и несвободы — к свободе.

Примечания

Словосочетание «герменевтическая ситуация» заимствовано мною из книги Вильгельма Хальбфасса «Индия и Европа»: Halbfass W. India and Europe. An Essay in Understanding. Albany, 1988. Впрочем, оно встречается уже и в русскоязычных текстах. См., например: Барабанов Е. Философия снизу// Путь. Международный философский журнал. 1994. N° 6. С. 5. См. также далее (примеч. 6) цитату из текста А.В.Михайлова.

Это выражение восходит к работам Г.-Г. Гадамера и М.Хайдеггера. См., например, знаменитую книгу Г.-Г. Гадамера «Wahrheit und Methode» (Часть вторая, Il.l.d). В русском переводе: Гадамер Х.-Г. (sic!) Истина и метод. М., 1988. С. 357. Не могу не отметить, что русский перевод этой книги очень плох; его лучше вообще не читать, а обращаться или к подлиннику на немецком или к переводам на другие языки.

Далее выражение «герменевтическая ситуация» будет употребляться в смысле, может быть, несколько отличающемся от того, в каком его употребляет Г.-Г. Гадамер. Будет иметься в виду вообще та «ситуация» (отдельного человека или некой человеческой общности), в которой осуществляется понимание и познание — мира в целом или какого-либо его фрагмента. Подразумевается, что всякий процесс понимания и познания так или иначе обусловлен той «ситуацией», тем «контекстом», в котором он (процесс) происходит.

Как напоминает Г.-Г. Гадамер (там же), понятие «ситуация» разрабатывалось прежде всего К.Ясперсом (в его книге «Духовная ситуация времени») и Э.Ротхакером. См. также: Михайлов И.А. Ситуация// Новая философская энциклопедия. Т. 3. М., 2001. С. 561.

Острое, почти болезненное ощущение этой переходности ярко выражено в двух текстах (1992-1993 гг.) покойного А.В.Михайлова (1938-1995), которые оба называются «Несколько тезисов о теории литературы» (см.: Литературоведение как проблема. М., 2001). За более чем десять лет, прошедших со времени написания (произнесения) этих текстов, многое, конечно, изменилось, но из «ситуации переходности» мы так и не вышли.

Ср. недавнее замечание Андрея Битова: «Она (страна.— С.С.) в одном состоянии умерла, а в другом не родилась» (Битов А. Ворота в город одноглазых// Новая газета. 2001. № 47 (690). С. 14).

Ср. также слова одного из персонажей («юродивого» Николая Николаевича) в романе А. Проханова «Господин Гексоген» («национальном бестселлере» 2002 года): «В Москве одному царству конец, а другое настать не может» (Проханов. А. Господин Гексоген. М., 2002. С. 95).

Стоит привести и такое замечание известного журналиста: «С 1991 года мы живем, мягко выражаясь, в аномальном (анормальном) периоде нашей истории. Назовем его самым приличным из известных всем опреде-

лений — переходный период» (Третьяков В. Императивы Путина // Литературная газета. № 45 (5948), 5-11 ноября, 2003 г. С. 3).

В этом случае (как и во многих других) ситуация в нашей стране, повидимому, лишь своеобразно отражает ситуацию общемировую. Ср., например, недавние замечания датского дипломата о нынешнем состоянии миропорядка: «Начало нового века стало свидетелем наступающих перемен (a seminal switch)... Преемственность (continuity) уступает место прерывности (discontinuity). Привычная модель (миропорядка.— С.С.), хорошо нам послужившая, уходит в прошлое (fades away); образуется (creeps in, буквально: вползает, подкрадывается) новая модель, пока еще не полностью открывшая свои очертания» (Orstrem Matter J. ASEM 4 in the Global Context // NIASnytt. Nordic Newsletter ofAsian Studies. 2002. №2. P. 9).

См.: Кун Т. Структура научных революций/ Перев. с англ. М., 1975 (2-е изд.: М., 1977; «пиратская» перепечатка: Благовещенск, 1998); а также, например: Современная западная философия: Словарь/ [Составители и отв. редакторы В.С.Малахов и В.П.Филатов! 2-е изд., перераб. и доп. М., 1998. С. 307 (далее - СЗФ-1998).

Слово «парадигма» в этом новом смысле вошло в наш обиход не ранее второй половины 1970-х годов — именно после опубликования русского перевода книги Т.Куна. Советская «Философская энциклопедия» (Т. 1-5, М., 1960-1970) такого термина еще не знает (как не знает еще и самого Т.Куна). А в «Философском энциклопедическом словаре» (М., 1983; 2-е изд. М., 1989) есть уже довольно обстоятельная статья «Парадигма» (автор— А.П.Огурцов), с небольшими изменениями перепечатанная и в постсоветской «Новой философской энциклопедии» (Т. 3. М., 2001. С. 193-194). В связи с темой моего очерка стоит обратить внимание на одно «небольшое изменение», произведенное в перепечатке 2001 года. В изданиях 1983 и даже 1989 годов, в согласии с канонами советского времени, статья завершается «марксистской оценкой» понятия «парадигма». В версии 1989 г. последние слова статьи такие: «...марксистская методология науки отвергает абсолютную унификацию реального методологического и предметного многообразия научных дисциплин». В перепечатке 2001 г. «всего лишь» выброшено слово «марксистская» — и критическая оценка понятия «парадигма» производится от имени «методологии науки» без сужающих ее эпитетов. Пример этот весьма характерен и красноречив. Постсоветские тексты (дискурсы) нередко оказываются на самом деле теми же советскими — лишь слегка подретушированными. Впрочем, в данном конкретном случае можно предполагать, что А.П.Огурцов в свое время употребил слово «марксистская» скорее для «камуфляжа» — а позже этот камуфляж отбросил. Тем не менее, сама идея, что есть некая единая «методология науки», от имени которой можно выносить авторитетные суждения, представляется мне вполне «советско-марксистской».

О связи понятия «парадигма» в смысле Т.Куна с одноименным понятием, традиционным для лингвистики, см., например, статью: Кубрякова Е.С., Соболева П.А. О понятии парадигмы в формообразовании и словообразовании // Лингвистика и поэтика. М., 1979.

Интересно, что, по свидетельству А.П.Огурцова, в философию науки понятие «парадигма» (в смысле, позже ставшем знаменитым благодаря Т.Куну) ввел австрийский философ Г.Бергман (1906-1987)— и он же впервые употребил выражение «лингвистический (языковой) поворот» (см.ниже).

См.: Фуко М. Слова и вещи: археология гуманитарных наук/ Перев. с фр. М., 1977 (переиздание: СПб., 1994); а также, например: СЗФ-1998. С. 520. Слово «эпистема» пришло к нам, очевидно, примерно тогда же, что и слово «парадигма» (в куновском смысле), но прививалось медленней и, повидимому, не получило столь же широкого распространения. В энциклопедических справочниках советского времени отдельных статей об «эпистеме» еще нет. Появляется такая статья лишь в «Новой философской энциклопедии». В этой статье, среди прочего, сказано: «В философии науки понятие эпистемы иногда используется в смысле, близком к значению понятия парадигма, однако при сохранении определенного различия между ними, обусловленного разными мыслительными контекстами формирования этих понятий» (ВизгинВ.П. Эпистема// Новая философская энциклопедия. Т. 4. М, 2001. С. 450).

Ср. слова А.В. Михайлова, сказанные им в 1993 г., но справедливые и по сей день: «...Возникла новая герменевтическая ситуация, новое герменевтическое пространство... В науке сложилась совершенно новая, небывалая ранее ситуация, и... эта ситуация еще в очень малой степени осмыслена пока внутри нашей науки» (Михайлов А.В. Несколько тезисов о теории литературы //Литературоведение как проблема. М., 2001. С. 219).

В этой «подпольности», неосознанности, стихийности процесса перемен таится немалая опасность: результат может оказаться не только неожиданным, но и малоприятным. Поэтому необходимо с максимальной четкостью выявить и проанализировать как исходные параметры, так и ход данного процесса.

Чем больше перемен, тем больше все остается по-старому. См.: Бабкин А.М., Шендецов В.В. Словарь иноязычных выражений и слов. К— Z. Л., 1987. С. 243.

Прилагательное «советский» («-ая») и существительное «парадигма», оба столь частые в нашем языке, не могли раньше или позже не соединиться (сочетаться) между собой. Вряд ли у этого словосочетания есть некий один автор. Можно сказать, что выражение «советская парадигма» с ка- кого-то времени «носилось в воздухе». Как показали мои поиски в интернете, это выражение употребляется в различных текстах начиная по край-