- •Составитель серии валерий анашвили Дизайн серии валерий коршунов
- •Научный редактор артем смирнов
- •Хиршман, а.
- •All rights reserved. © Оформление. Издательский дом Государственного университета — Высшей школы экономики, 2010
- •I. Два столетия реакционной риторики
- •1985 Г. (незадолго до избрания Рональда Рейга- на президентом Соединенных Штатов на второй
- •И. Тезис об извращении
- •III. Тезис о тщетности
- •IV. Тезис об опасности
- •Лорд Грей и его коллеги ...Каким-то непостижимым образом смогли убедить себя в том, что реформа Палаты общин может быть и — как они полагали — будет «крайней мерой»10.
- •Я либерал... И я считаю величайшей опасностью... Предложение. .. Забрать власть у собственности и разума и передать ее в руки тех, чья жизнь посвящена непрестанной борьбе за существование15.
- •V. Три тезиса — сопоставленные и совмещенные
- •VI. От реакционной риторики к прогрессивной
- •VII. По ту сторону бескомпромиссности
- •Благодарности
Сколь
многие реформы подвергаются поруганию
от твоего имени!»
Лирические
воззвания Лоуи к свободе, сданной во
имя расширения избирательных прав,
вполне подходили к финальному аккорду
речи, но в основном тексте его речи
можно найти несколько более подробные
размышления о том, какой именно вред
воспоследует из предлагаемого
законодательства. Основной тезис вовсе
не является неожиданным: распространение
права голоса на рабочий класс и
нищих, как считалось, логически
должно было привести к тому, что
большинство в парламенте и правительство
примут меры для конфискации имущества
у богатых — напрямую или посредством
грабительского налога. Тем самым
окажется нарушенной базовая свобода
— право владеть имуществом и накапливать
его. Лоуи откровенен в этом вопросе:
В
другом месте Лоуи умело использует
авторитет Маколея, который был одним
из творцов и пылких адвокатов Билля о
реформе 1832 г., но который резко возражал
против всеобщего избирательного права
на том основании, что оно, по его мнению,
просто обязано было привести к
«ограблению» богатых. В своем знаменитом
письме к американскому корреспонденту
Мако- лей написал: «Я уже давно убежден
в том, что сугубо демократические
институты рано или поздно уничтожат
или свободу, или цивилизацию, или и то,
и другое»16.
Данный аргумент был двояким: ограбление
богатых,Я либерал... И я считаю величайшей опасностью... Предложение. .. Забрать власть у собственности и разума и передать ее в руки тех, чья жизнь посвящена непрестанной борьбе за существование15.
вытекающее
из всеобщего избирательного права,
само по себе станет посягательством
на базовую свободу — свободу владеть
собственностью; более того, попытка
ограбить богатых скорее всего приведет
к военному вмешательству или к
диктаторскому правлению, следствием
чего будет гибель свободы. В подтверждение
последнего утверждения Маколей указывал
на то, что введение всеобщего избирательного
права во Франции после революции 1848 г.
вскоре привело к установлению режима
Луи Наполеона с его «деспотизмом,
пустыми трибунами и порабощенной
прессой»17.
Помимо
тревоги относительно прав собственности,
главным возражением против «демократии»
в целом и против реформы избирательной
системы в частности стал страх за
стабильность парламентских институтов
Англии, а также за сохранение гражданских
свобод. Тот факт, что беспокойство
противников реформы 1832 г. оказалось,
что показали последующие десятилетия,
безосновательным, не отвратило
консервативных мыслителей от тезиса
о том, что, несмотря на спокойную
обстановку всех прошедших лет, новая
реформа будет иметь просто катастрофические
последствия. Историк УЭ.Х. Леки сделал
еще один шаг и в 1890-х годах нарисовал
«золотой век», наступивший в эпоху
между двумя реформами. Этот век пролетел
для Англии незаметно, и собственно, она
сама по глупости его и прервала: «Мне
кажется, что мир не знал лучшей
Конституции, чем та, что существовала
в Англии между реформой 1832 г. и
реформой 1867 г.»18
Враждебное
отношение к избирательному праву на
том основании, что оно поставит под
угрозу добродетельное правление и
«свободу», разделялось в последние
десятилетия XIX в. и иными консервативными
мыслителями, например, Джеймсом
Фитцджеймсом
Стивеном,
сэром Генри Мейном, а также Гербертом
Спенсером. Их взгляды повторяли друг
друга, и было бы крайне утомительно
подробно на них останавливаться.
Большая часть их аргументов была
изложена Робертом Лоуи в процессе
жарких споров вокруг второго Билля
о реформе. Создав целую палитру тезисов
об опасности, Лоуи утверждал, что
«демократия» подрывает институты
посредничества, что она угрожает
независимости судебной системы и что
она увеличивает риски военных
конфликтов19.
Особенно
интересное обличие тезиса об опасности
— это его применение в экономической
сфере. Одним из основным противников
Лоуи в Палате общин был либерал Джон
Брайт, который за двадцать лет до этого
во время отмены хлебных законов познал
свой величайший триумф и который ныне
был на самом переднем крае борьбы за
расширение избирательного права. По
ходу своей речи от 26 апреля 1866 г. Лоуи
напомнил Брайту об опасности, которой
будут подвергнуты прежние завоевания
в области свободы торговли после того,
как право голоса будет предоставлено
так называемым массам: «Посмотрите на
свободу торговли. Если у нас и есть
какая-то жемчужина, то это наша политика
свободной торговли. Она все для нас. А
как демократии смотрят на свободу
торговли?»20
Далее следует детальное описание
протекционистской политики, принятой
во всех странах с всеобщим избирательным
правом: начиная с Канады, Виктории и
Нового Южного Уэльса в Австралии и
заканчивая Америкой, которая просто
«перещеголяла всех в этом отношении».
Данная
конкретная разновидность тезиса об
опасности — демократия поставит
экономический прогресс под угрозу —
получила позднее куда более детальное
развитие у сэра Генри Мейна в его
воинственно антидемократической
работе «Народное правительство» (1886):
Пусть
каждый [достаточно образованный человек]
подумает об эпохах великих научных
открытий и общественных изменений,
которые мы наблюдали в последние два
столетия, и пусть он задумается о том,
чтобы случилось, если бы в те годы
существовало всеобщее избирательное
право. Всеобщее избирательное право,
которое сегодня лишило Соединенные
Штаты свободной торговли, без всяких
сомнений, запретило бы прядильный и
ткацкий станок новой конструкции; оно
бы наложило запрет и на молотилку21.
Мейн
настолько обожал данный аргумент, что
он украсил им и другое свое эссе из
рассматриваемой книги:
Все,
что сделало Англию знаменитой, все, что
сделало Англию богатой, было результатом
работы меньшинств, иногда совсем
крошечных.
Для меня очевидно — если бы последние
четыре столетия у нас существовало
широко распространенное избирательное
право, то у нас не было бы ни Реформации,
ни смены династии, ни терпимости к
инакомыслию, ни даже точного календаря.
Молотилка, ткацкий и прядильный станок
а также, возможно, паровой двигатель
были бы запрещены.
Даже сегодня постановления о
вакцинации находятся в опасности. Можно
сказать, что постепенное проникновение
масс во власть есть самый худший знак
для любого законодательства, основанного
на научном мнении22.
Как
это ни странно, но схожий аргумент был
использован почти десять лет спустя
и другим уже известным нам антидемократическим
аналитиком. Я имею в виду Густава Лебона:
Если
бы демократия обладала таким же
могуществом, как теперь, в ту эпоху,
когда было изобретено машинное
производство, пар и железные дороги,
то реализация этих изобретений была
бы невозможна, или же она осуществилась
бы ценой повторных революций и побоищ.
Большое
счастье для прогресса цивилизации, что
власть толпы начала нарождаться уже
тогда, когда были совершены великие
открытия в промышленности и науке23.
Среди
позитивных аспектов опыта XIX в.
экономический прогресс и целый ряд
технических инноваций, несомненно,
были самыми важными. К середине столетия
мир и каждодневное существование были
заметно преображены железной дорогой
и иными новшествами. Те, кто искал
действенные доводы против предложений
по социальному и политическому
реформированию, просто не могли
избавиться от искушения заявить о
том, что подобные реформы поставят под
угрозу дальнейший технический прогресс.
В отличие от случая со «свободой»,
утверждать, что «демократия»
уничтожит
уже имеющиеся технические новшества,
было достаточно трудно. Поэтому тезис
об опасности принял несколько иную
форму: после введения всеобщего
избирательного права
не будет больше
никакого технического прогресса. Как
Мейн, так и Лебон независимо друг от
друга выдвинули данный тезис в два
последние десятилетия XIX в. Сходство
тут очень значимо, оно подтверждает
настоятельную нужду приводить одну
и ту же аргументацию (хотя сами аргументы
были очевидно абсурдными, это выяснилось
почти сразу же).
Принятие
Билля о реформе 1867 г. было экстраординарным
подвигом того,что я называю reformmongering,
в
этом смысле была превзойдена даже
реформа избирательной системы 1832
г.24*
В биографии Гладстона Джон Морли назвал
данное событие «одним из наиболее
любопытных в истории парламентаризма
на
шей
страны»25.
Главный парадокс заключался в том, что
Билль был принят благодаря усилиям
только что сформированного консервативного
правительства под руководством лорда
Дерби и Дизраэли, а вовсе не либералов
Гладстона, которые изначально предлагали
гораздо более скромную реформу. Если
консерваторы все же возглавили
движение за реформу, то, значит, многие
из них уже не верили в пророчества в
духе тезиса об опасности, которые
озвучивал Роберт Лоуи и его единомышленники,
о дурных последствиях предоставления
права голоса значимой части низшего
и среднего класса. Собственно, сам Лоуи
тут и там говорил о том, что именно
либеральное большинство Палаты общин,
а вовсе не свобода, больше всего
пострадает в случае принятия закона.
Обращаясь к либералам, он предупреждал,
что «огромное множество этих новых
избирателей придерживаются консервативных
мнений. Я полагаю, что выборы в
правительство лишат мандатов ряд
достойных джентльменов из лагеря
либералов, и одновременно то же число
джентльменов пополнит консервативный
лагерь палаты»26.
После принятия реформы это было одним
из объяснений той роли, которую в данном
процессе сыграли консерваторы:
Фантом
консервативной демократии казался
реальностью многим независимым и
умным мужам. Смутные идеи о том, что
бедняки куда лучше поддаются управлению
со стороны богатых, ...что простой люд
окажется более восприимчивым к
традиционным настроениям, ...все эти
аргументы... стали твердым убеждением
многих представителей консервативной
партии27.
Именно
на этих основаниях Моска чуть позднее
выступал
против
расширения избирательного права
в
Италии: как мы видели, он утверждал, что
отмена теста на грамотность даст
право голоса сельским массам с юга,
голоса этих людей будут или куплены,
или еще как-то заполучены полуфеодалами
тех мест. Таким образом, расширение
избирательного права
усилит власть
правящих групп.
Условия
Англии второй половины XIX в. сильно
отличались от условий экономически и
политически отсталого юга Италии.
Именно потому, что индивидуальные
свободы уже давно укоренились, а массы
мыслились «почтительными» и «глупыми»
(как любил повторять Уолтер Бейджхот),
опасности, о которых говорил Лоуи,
никто не воспринимал всерьез. Как было
отмечено в предыдущей главе, даже такие
консерваторы, как Джеймс Фитцджеймс
Стивен, критиковали идею расширения
избирательного права именно в русле
тезиса о тщетности, а вовсе не извращения
или опасности.
Более
того, апелляция к опасностям для свободы,
о которых говорили противники реформ,
вполне могла быть нейтрализована иными
гипотетическими опасностями,
упоминаемыми сторонниками Билля. Один
из «прогрессивных» аргументов выглядел
так: в отсутствии реформ массы станут
прибегать к тем действиям, которые
окажутся еще более опасными для общества,
чем выборы. Этот важный аргумент был
приведен Лесли Стивеном, братом либерала
Джеймса Фитцджеймса Стивена, который
уже цитировался как выразитель
тезиса о тщетности. Лесли Стивен
утверждал, что голосование — это
средство направить волнение народа в
сравнительно безвредное русло и
делегитимировать наиболее опасные
формы народного протеста вроде
забастовок и мятежей28.
Согласно этому аргументу именно провал
в принятии Билля, а вовсе не его
реализация, таит в себе опасности для
закона, порядка и свободы.
Франция
и Германия: от опасности к несовместимости
Споры
вокруг второго Билля о реформе служат
образцовым примером полного развертывания
тезиса об опасности в ответ на
распространение избирательного
права. По общему мнению, к 1860-м годам в
Англии был совершен впечатляющий прорыв
в сторону упорядоченного, экономически
прогрессивного и разумно «свободного»
общества. Особенно очевидным это
казалось по сравнению с другими странами.
Соответственно беспокойство относительно
того, что предполагаемая демократизация
избирательного права поставит под
угрозу эти высоко чтимые достижения,
было вполне естественным.
В
других странах дело обстояло совсем
иначе, прогрессивный переход от
«гражданско-правового» (civil)
к
«политическому» измерению гражданства
был гораздо менее упорядочен. Случай
Франции представляет особый интерес.
За XIX в. страна прошла через ряд революций,
реакций и смен режимов, так что
индивидуальные права едва ли были
прочно укоренены. В результате тезис
об опасности звучал не слишком
правдоподобно — трудно утверждать,
что нечто находится под угрозой,
когда его попросту нет.
Более
того, всеобщее избирательное право для
мужчин во Франции не было результатом
долгих продолжительных дискуссий,
как то было в Англии. Право волеизъявления
попросту разом сменило
цензовую систему
июльской монархии во время первых
сумасшедших дней революции 1848 г. С
тех пор всеобщее избирательное право
так и не было никогда формально
отменено. Придя к власти в 1851 г., Луи
Наполеон уничтожил некоторые важные
ограничения (например, ценз оседлости),
принятые в 1850 г. для того, чтобы не
допустить низшие слои к голосованию.
При своем репрессивном режиме он
проводил плебисциты на основе
безоговорочного всеобщего избирательного
права, подтверждая тем самым идею о
том, что всеоб
щее
избирательное право, тогда часто
называемое «демократией», не только
не сопровождается «свободой», но может
даже ей противоречить.
Прево-Парадол,
известный либерал тех лет, откликаясь
на закрытие газеты, для которой он
писал, прямо сказал, что «прогресс
демократии не имеет ничего общего с
прогрессом свободы, общество может
становиться все более демократическим,
не имея даже приблизительного
представления о том, что такое свободное
государство»29.
Не удивительно, что этот приговор
обильно (но в отрыве от контекста)
цитировался Робертом Лоуи в предисловии
к собранию его речей в Палате общин,
направленных против реформы.
В
результате этих исторических обстоятельств
тезис об опасности во Франции принял
совершенно радикальные очертания:
он превратился в утверждение о том, что
демократия и «свобода» в принципе
несовместимы между собой. Прототипом
данной концепции следует считать
уже упоминавшееся знаменитое разделение
Бенджамина Констана на свободу у
древних — свобода (и обязанность)
участвовать в общественных делах —
и свободу у современных — право на
обширную сферу, в которой может протекать
частная жизнь индивида без всякого
вмешательства или препятствования со
стороны государства. Хотя Кон- стан и
ощущал необходимость совместить обе
свободы, выводимое им разделение
подразумевало понятие двух полностью
отдельных измерений свободы, чье
смешение (сначала у Руссо, а затем и у
следовавших за ним якобинцев) якобы
имело катастрофические исторические
последствия. Почти полвека спустя
раздельность и несовместимость двух
концепций была вновь провозглашена
консервативным историком Фюстелем де
Кюланжем в его известной работе «Древний
город», опубликованной в 1864 г. (но это
было сделано без оговорок и смягчений
Констана, работа которого даже
не
упоминалась). В этой академической и
во многих отношениях прорывной работе,
посвященной переосмыслению религии
и институтов древних греков и римлян,
Фюстель сразу же дает понять, что книга
писалась им с явной целью — представить
древнее общество и древнюю свободу
как нечто совершенно чуждое современному
пониманию и чувствительности:
Мы
постараемся выяснить те коренные и
существенные различия, которые делают
совершенно непохожими друг на друга
древние и новые народы... Ошибки же в
этой области могут быть очень опасны.
Представления, созданные о Греции и
Риме, не раз волновали умы наших
поколений. Так как учреждения древнего
мира были плохо поняты, то явилась
мысль, будто их можно снова воскресить
к жизни среди нас. Свобода у древних
была неверно понята, и
эта ошибка подвергла опасности свободу
народов новейших. Последние
восемьдесят лет нашей истории ясно
показали, что одним из больших
препятствий на пути прогресса современного
общества является привычка вечно видеть
перед глазами древних греков и римлян30.
В
отличие от Бенджамина Констана Фюстель
даже не допускает мысли о том, что
древние развивали и практиковали хоть
какую-то значимую разновидность свободы.
В последней главе он с презрением пишет
о достижениях афинской демократии:
Обладать
политическими правами, голосовать в
народных собраниях, назначать
должностных лиц, иметь право стать
архонтом — вот это называлось свободой;
но человек был от того не менее
порабощен государством31.
Уравнивая
«истинную свободу» с «индивидуальной
свободой», Фюстель полагал, что свободы
у древних просто не существовало — они
«не имели о ней даже и понятия».
[Д]ревние
не знали ни свободы частной жизни, ни
свободы воспитания, ни свободы
религиозной. Человеческая личность
значила чрезвычайно мало по сравнению
с той священной, почти божественной
властью, которая называлась отечеством
или государством... государство имело
право подвергать наказанию и совершенно
невинного человека по той единственной
причине, что тут могли быть затронуты
интересы государства... Известное
правило, что благо государства — есть
высший закон, было формулировано
древними32.
Тезис
Фюстеля был таков: прославленная
демократия античности влекла за
собой полное отсутствие свободы в
современном понимании данного слова.
Полагать иначе — значит подвергаться
«одному из самых больших среди всех
человеческих заблуждений». Урок,
извлекаемый из истории, очень напоминал
тезис об опасности: подражайте
греческому городу- государству, вводите
демократическое правление, и вы лишитесь
той свободы, которая досталась вам с
таким трудом. Подобный взгляд выходил
далеко за пределы того, что имел в виду
Бенджамин Констан.
Идея
о том, что демократия несовместима с
поддержанием индивидуальных свобод,
утратила достоверность в Англии
сразу же после того, как стало ясно, что
после принятия второго закона о реформе
в 1867 г. участие масс в народных выборах
не нанесло никакого вреда сложившейся
в стране системе гражданских свобод.
Но что насчет других стран? Там идея
вполне могла спасти свое реноме,
особенно если тезис об опасности мог
бы быть выражен в гораздо более общей
форме: демократия несовместима с
неким
предыдущим наследием, например, со
столь ценимой национальной
самобытностью.
Идеи
такого рода могут быть сведены вместе
из различных работ английских и
зарубежных наблюдателей. Их объединяет
беспокойство насчет того, что сегодня
называют личностным основанием демокра
тии.
Есть ли такой тип личности, который
делает демократическое правление
возможным, и есть ли такой тип личности,
который, наоборот, препятствует
демократии? Не потребуется ли
отказаться
во имя демократии от некоторых
характерных черт? Учитывая, что существуют
разные страны с разным «национальным
характером», есть ли среди них такие,
чьи граждане имеют меньший вкус к
демократии, при этом демонстрируя
лучшие способности, например, в сфере
ремесла? Размышления такого рода стали
особенно притягательными, когда после
Реформации и в еще большей степени
после Французской революции политические
пути и опыт ведущих европейских стран,
т.е. Англии и Франции, разошлись (как
казалось, надолго) в совершенно
разные стороны33.
Предпринимались попытки объяснения
этих различий посредством апелляции
к противоположным характерам англичан
и французов. Берк внес свой вклад в
подобного рода усилия, в 1791 г. в открытом
письме к французскому корреспонденту
он блестяще написал:
Общество
не может существовать без власти,
контролирующей волю и естественные
инстинкты, и чем меньше такой власти
внутри нас, тем больше ее должно быть
извне. Извечным порядком вещей
предопределено, что натуры неумеренные
не могут быть свободными. Их страсти
куют им оковы.
Верность
этой сентенции подавляющая часть ваших
соотечественников продемонстрировала
на себе34.
Тут
Берк использует культурно-расистско-климати-
ческую теорию, приписывая недостаток
свободы во Франции бурному темпераменту
ее граждан. Соответственно в своих
«Размышлениях» Берк подчеркивал
некоторые особые черты британцев: «наше
упрямое
сопротивление
нововведениям и присущая национальному
характеру холодность и медлительность»,
также он обращал внимание на тот факт,
что «вместо того, чтобы отбросить все
наши старые предрассудки или стыдиться
их, мы их нежно любим именно потому, что
они предрассудки»35.
Для
Берка все эти черты (та самая знаменитая
британская «флегматичность») есть
сущностные ингредиенты цивилизованной
политической жизни страны, а также
столь милых сердцу слабостей. Отсюда
один шаг до того, чтобы рассматривать
их как обузу, как цену, которую приходится
платить за сохранение свободного
общества. Данный тезис развивал Уолтер
Бейджхот, который почти шестьдесят лет
спустя после Берка вновь сравнил
британскую и французскую политическую
систему и характеры двух стран. На этот
раз поводом послужила еще одна
«конвульсия» в соседней стране —
февральская революция и июньская резня
с государственным переворотом в
1848-1851 гг. Анализ отличий англичан и
французов Бейджхота схож с анализом
Берка, за исключением того, что первый
в силу своих парадоксальных формулировок
заставляет Англию казаться чуть
менее привлекательной. Так, он пишет
об «избытке тупости», которую считает
«одним из самых существенных ментальных
качеств свободного народа», также он
провозглашает, почти перефразируя
Берка, что «нации, равно как и индивиды,
могут быть слишком умными, чтобы быть
практичными, и не слишком тупыми, чтобы
быть свободными»36.
Один
из комментаторов недавно заметил, что
некоторые из наиболее возмутительных
пассажей Бейдж-
хота,
например, только что процитированный,
«должны быть отмечены звездочкой
со сноской —
pas
devant les domestiques37*»38.
Даже
еще более важным было держать эти
пассажи втайне от недоброжелательных
иностранных наблюдателей и в особенности
от немцев. Ведь через шестьдесят лет
во время очередной конвульсии (на этот
раз — Первая мировая война) выдающийся
немецкий социолог — всегда проницательный
Макс Шелер — начал все тот же спор и
заявил, что некоторые личностные
атрибуты демократии, описанные Берком
как милые сердцу особенности, а
Бейджехотом как парадоксальное
достояние, на самом деле есть серьезные
и фундаментальные пороки. На этот раз
сравнение шло между англичанами и
немцами, оно касалось соответствующих
наклонностей к демократии у двух
народов.
В
эссе, опубликованном в 1916 г., Шелер
пытается опровергнуть тезис союзников
о том, что война столкнула «демократии»
с «автократиями»; он утверждает, что
все «великие нации» развили свою
собственную разновидность демократических
форм39.
Противопоставляя английский и
немецкий тип, Шелер выводит «трагический
закон человеческой природы», согласно
которому «духовная свобода» индивида
неизбежно находится в
обратнопропорционалъных
отношениях с политической свободой: в
Германии «потрясающая тяга к духовной
свободе, духовной широте и к отделе-
нию
государства от самых интимных сфер
личности» соседствует с «иногда излишне
охотным подчинением [индивида]
государственной власти, ...а также с
определенной склонностью к политическому
рабству», тогда как в Англии «акцент
на политической свободе.., традиционное
опасение вмешательства со стороны
государственной власти и даже
замечательная способность... добиваться
коллективных целей» имеют своего
негативного двойника в «относительной
косности мышления, интеллектуальной
узости, недостатке тяги к свободе
оригинального индивидуального
интеллекта, а также в непонятном для
нас, немцев,.. .консерватизме». Согласно
Шелеру, эти различные негативные аспекты
тесно и неотрывно связаны с позитивными
сторонами; более того, особая связь
позитивных и негативных свойств,
добродетелей и грехов английской и
немецкой системы
никогда
не будет разорвана, по крайней мере,
пока «все еще существует единая духовная
сущность того, что мы называем "немецким
народом"»40.
Идея
несовместимости — т.е. того, что один
вид свободы может реализоваться лишь
за счет другого — была сформулирована
здесь в своей наиболее радикальной
форме. В отличие от Роберта Лоуи, который
утверждал нечто подобное с целью не
допустить введения нового типа
свободы (расширения права голоса),
Шел ер создал образ разных стран,
делающих выбор между различными
доступными комбинациями свободы и
рабства в соответствии со своим народным
(volkisch)
гением41*.
Данная странная конструкция, описывающая
игру с нулевой суммой, как я покажу
ниже, выявляет базовый (а равно и в
высшей степени спорный) концептуальный
компонент тезиса об опасности и
функционирует как своего рода сведение
к
абсурду тезиса в его наиболее опасной
форме. Сам аргумент явно представлял
собой следствие страстных национальных
симпатий Шелера во время войны.
Собственно, сразу же после войны Шелер
отверг как пагубное «немецкое
заболевание»
ту самую комбинацию
Innerlichkeit42*
с
рабским отношением к власти, которую
он еще три года назад преподносил как
«закон человеческой природы», как
неустранимую характеристику немецкой
разновидности демократии!43
ГОСУДАРСТВО
ВСЕОБЩЕГО БЛАГОСОСТОЯНИЯ КАК УГРОЗА
СВОБОДЕ И ДЕМОКРАТИИ
Тезис
о том, что движение в сторону демократии
ставит под угрозу индивидуальные
свободы, полнее всего был разработан
в Англии во второй половине XIX в. Как
уже указывалось, причина этого
заключается в неравномерном развитии
«свободы» и «равенства» (в смысле
равных избирательных прав для мужчин)
в более крупных европейских государствах:
лишь в Англии индивидуальные права
были крепко укоренены в истории
страны, и потому, когда мощные политические
силы начали ратовать за расширение
тогда еще очень ограниченного
избирательного права, их вполне можно
было изображать как нечто, что может в
результате пострадать (этому сильно
способствовали наблюдения за
потрясениями во Франции).
Теперь
я перехожу к последующему воплощению
тезиса об опасности. Гораздо более
современный и знакомый аргумент — это
аргумент о том, что государ
ство
благосостояния ставит под угрозу как
индивидуальные свободы, так и
демократическое правление. Как это ни
удивительно, но корни данного аргумента
также восходят к Англии: он был намечен
Фридрихом Хайеком в его знаменитой
работе «Дорога к рабству» (1944),
написанной в Лондоне во время Второй
мировой войны44.
Тот факт, что новая разновидность тезиса
об опасности также возникла в Англии,
вовсе не так случаен, как может показаться.
Как и в 1860-х, в 1930-х годах индивидуальные
свободы (подобно демократическому
правлению сегодня) в Англии были живы
и здоровы; и вновь можно было вполне
правдоподобно писать об угрожающей
им опасности как потому, что они
составляли часть прочной традиции, так
и потому, что в другой «развитой» стране,
на этот раз в Германии-Австрии, они были
поглощены враждебными силами. Подобно
тому, как в Англии 1860-х возник большой
запрос на значительное расширение
права голоса, во время Великой депрессии
в Англии 1930-х — отчасти под влиянием
Кейнса — также усилились требования
более активного участия государства
в экономике. В этот самый момент Хайек,
человек с опытом проживания в Австрии,
который прекрасно понимал всю хрупкость
свободы, опубликовал свое красноречивое
предупреждение о том, что государственное
вмешательство в «рынок» может оказаться
разрушительным для свободы.
В
книге есть глава девятая, которая
называется «Свобода и защищенность»,
она посвящена именно вопросам
социальной политики. Сегодняшние
неоконсерваторы, прочитай они ее,
были бы поражены, ведь Хайек заходит
удивительно далеко в своей поддержке
того, что позднее будет названо
государством всеобщего благосостояния.
Он выступает за «гарантированный
минимум для всех», т.е. за «минимум в
еде, жилье и одежде, достаточный для
сохранения здоровья и ра
ботоспособности»,
равно как и за государственные гарантии
от болезней, несчастных случаев и
природных катастроф. Конечно, он
критикует особый род «планирования,
опасного для свободы, ...планирования
во имя защищенности», кроме того, он
предупреждает, что «действия правительства,
предоставляющего привилегии
защищенности то одной социальной
группе, то другой, очень быстро могут
привести к созданию условий, в которых
стремление получить гарантии экономической
стабильности окажется сильнее, чем
любовь к свободе»45.
Но все же критика Хайеком политики
государства всеобщего благосостояния
остается необычайно сдержанной, учитывая
весьма воинственный задор книги во
всех остальных отношениях. Возможно,
он просто не мог не разделять — или
просто не хотел задевать — всепоглощающее
чувство солидарности и общности,
столь характерное для Англии времен
войны. Отражением подобного чувства
стала почти единогласная поддержка
со стороны общественного мнения
доклада Бевериджа, этой Великой Хартии
государства всеобщего благосостояния,
который был опубликован в 1942 г., т.е.
примерно за год до «Дороги к рабству»46.
Как мы увидим, позиция Хайека стала
гораздо более критической, как только
настроения времен войны сошли на
нет, а политика государства всеобщего
благосостояния в целом ряде стран в
первые послевоенные десятилетия
усилилась.
При
всей своей сдержанности «Дорога к
рабству» все же дает достаточное
основание для
вывода
о том, что государство всеобщего
благосостояния ставит под угрозу
свободу и демократию. Книга была
направлена прежде всего против
«планирования», против того, что Хайек
трактовал как тенденцию или принуждение
к
более активной роли государства в
различных областях экономической
политики. Однако его аргументация
была настолько общей, что она оказалась
как нельзя кстати, когда меры по
социальной поддержке стали главной
темой повестки дня реформаторов.
Базовая
структура аргументации была на удивление
простой: любая подвижка государства,
направленная на увеличение его роли,
представляет угрозу для свободы.
Данное утверждение опиралось на
следующие соображения: 1) люди готовы
согласиться лишь с очень небольшим
количеством общих целей; 2) чтобы быть
демократическим, государство должно
опираться на согласие; 3) таким образом,
демократическое государство возможно
лишь в том случае, если оно ограничивает
себя немногими действиями, по поводу
которых возможно всеобщее согласие;
4) если государство все же надеется
взвалить на себя дополнительные важные
функции, то окажется, что это возможно
лишь путем принуждения. Таким образом,
как свобода, так и демократия окажутся
уничтоженными. «Цена, которую мы должны
платить за демократическую систему,
это ограничение государства теми
областями, в которых может быть достигнуто
согласие». Так Хайек сформулировал
свою основополагающую мысль уже в 1938
г. в работе, которую он упоминает в
предисловии к своей «Дороге к
рабству». Там указано, что в этой работе
содержится «главная идея» его книги47.
Другими словами, путь к «рабству» в
любой стране заключается в монотонном
расширении полномочий государства.
Данный упрощенный тезис так и остался
основополагающим ядром тезиса об
опасности в его применении к государству
благосостояния.
Сам
Хайек перешел к открытым нападкам на
государство всеобщего благосостояния
в своей следую
щей
ключевой работе «Конституция свободы»
(1960). Данной теме посвящена вся третья
часть работы (главы 17-24), которая
называется «Свобода в государстве
всеобщего благосостояния». В первой
главе этой части «Упадок социализма
и восхождение государства всеобщего
благосостояния» Хайек ретроспективно
почти открыто сожалеет о том, что в
работе «Дорога к рабству» он избрал
неверный путь; по целому ряду выявляемых
им причин основные объекты критики
данной книги, т.е. «планирование» и
социализм в их ортодоксальной марксистской
разновидности, в послевоенный период
практически утратили свою привлекательность
как для рабочих, так и для интеллектуалов.
Но все обстоит отнюдь не так хорошо,
как хотелось бы, все еще есть угрозы,
которых необходимо опасаться: эти
угрозы даже более страшны, так как они
куда коварней. Прежние социалисты и
сторонники планирования сегодня ратуют
за «распределение прибыли, которое
бы соответствовало их представлению
о социальной справедливости...
следовательно, хотя социализм и перестал
быть осознанной целью, до сих пор нет
никакой уверенности в том, что мы не
установим его, пусть и непреднамеренно»48.
С
точки зрения такого подхода именно
государство всеобщего благосостояния
отныне оказывается главной угрозой
свободе. Хотя некоторые здравые
формулировки из «Дороги к рабству»
сохраняются — например, на первых
страницах главы о социальной защите —
в основном тексте Хайек, по сути,
развертывает тотальную детальную
критику. Так, социальная защита осуждается
(в несколько общих понятиях) на том
основании, что распределение прибыли
сегодня повсеместно превратилось в
«настоящую признанную цель» этой
защиты. Главный же мотив снова и снова
— мотив опасности: «Свобода оказывается
под угрозой, когда государство получает
эксклюзивную власть
оказывать
определенные услуги; эта власть, чтобы
достичь своих целей, просто должна
прибегать к контролируемому лишь
ей самой принуждению индивида»49.
Утверждение
о том, что государство всеобщего
благосостояния представляет угрозу
свободе и демократии, в 1960 г., когда
его сделал Хайек, не выглядело
особенно правдоподобным. Во время
первых двух послевоенных десятилетий
общественное мнение на Западе было
практически полностью убеждено в том,
что расширение программ социальной
поддержки, осуществленное в большинстве
стран после войны, внесло важный вклад
не только в экономический рост и
преодоление экономического цикла, но
также и в социальный мир, и в укрепление
демократии. Те самые лекции Т.Х. Маршалла
1950 г., посвященные «гражданству и
социальному классу», которые уже
неоднократно упоминались по ходу
нашей работы, освящали государство
всеобщего благосостояния как вершину
достижений западного общества,
дополняющую индивидуальные свободы
и демократическое участие целым рядом
социальных и экономических прав.
Консенсус по поводу данной идеи был
прекрасно описан Ричардом Титмусом,
который в 1958 г. писал:
С
1948 г. правительства, как консервативные,
так и лейбористские, занимались
обеспечением более эффективного
функционирования различных служб,
подразумевающего расширение
полномочий здесь и регулирования там;
обе партии, как правящая, так и
оппозиционная, декларировали
сохранение «государства всеобщего
благосостояния» как неотъемлемую
часть своей веры50.
Схожая
ситуация наблюдалась и в большинстве
прочих индустриально развитых стран.
Всеобщее одобрение и популярность, с
которых началось долгое послевоенное
время расцвета государства всеобще
го
благосостояния, разительно отличались
от повсеместной враждебности (об
этом см. вторую главу), с которой
столкнулся процесс расширения права
голоса в XIX в. Были, конечно, голоса
инакомыслящих, например Хайека, но
по сравнению с более ранней эпохой
удалось достигнуть впечатляющего
консенсуса: согласно господствовавшей
точке зрения, демократическое правление,
кейнсианское макроэкономическое
управление, гарантировавшее
экономическую стабильность и рост, и
государство всеобщего благосостояния
не только прекрасно сочетались друг с
другом, но чуть ли не по воле Провидения
усиливали друг друга.
Все
это изменилось в один момент вместе с
целым рядом событий конца 1960-х — начала
1970-х годов: студенческие волнения,
Вьетнам, нефтяной шок, стагфляция.
В результате был подготовлен плацдарм
для решительного вторжения в публичное
пространство обновленного набора
тезисов об опасности.
Упор
делался не на то, что государство
всеобщего благосостояния ставит под
угрозу демократию или свободу, а на то,
что оно несовместимо с экономическим
ростом. Подобно тому, как во второй
половине XIX в. Роберт Лоуи и прочие
британские критики реформы
избирательного права предупреждали о
том, что расширение права голоса подорвет
технический прогресс и свободную
торговлю, эти наиболее ценимые
достижения прошедшей эпохи, так и теперь
начались разговоры о том, что
государство всеобщего благосостояния
поставит под угрозу заметные экономические
успехи послевоенной эпохи, т.е.
динамический подъем, низкую безработицу
и умело «сглаженные» экономические
циклы.
Сирена
впервые завыла именно на левом фланге,
который всегда особо внимателен к
нарождающимся «противоречиям»
капитализма. На тот момент доминирующее
кейнсианское мышление рассматривало
рост и стабильность, с одной стороны,
и траты социального государства —
с другой, как поддерживающие
друг
друга феномены — увеличенные «вливания»,
которые стали возможными в силу
экономического роста, оказывали
обратную реакцию, действуя подобно
знаменитым «встроенным стабилизаторам»,
способным поддерживать потребительский
спрос в условиях любой рецессии.
Данная
конкретная теория гармонии (Harmonielehre)
была
имплицитно раскритикована в начале
1970-х годов Джеймсом (УКоннором в его
статье «Фискальный кризис государства»,
которая затем переросла в книгу с тем
же названием51.
Там, где другие говорили о гармонии,
О'Коннор заговорил несколько об ином,
сформулировав удивительный тезис
о том, что современное капиталистическое
государство оказалось вовлечено в
исполнение «двух основных и зачастую
противоречивых функций»: во-первых,
государство должно следить за тем,
чтобы осуществлялись постоянные чистые
инвестиции, чтобы происходило формирование
капитала (накопление капиталистами —
если использовать терминологию
Маркса) — т.е. это «накопительная
функция» государства; во-вторых,
государство должно следить за поддержанием
своей легитимности, гарантируя населению
должные стандарты потребления,
здоровья и образования — т.е. это
«легитимирующая функция» государства52.
Почему
две эти функции должны противоречить
друг другу, почему они должны
перехлестываться, производя тем самым
«кризис»? В отличие от тонкого силлогизма
Хайека, связывающего увеличивающуюся
«сферу» государственной активности с
разрушением свободы, (УКоннор так и не
сформулировал четкий тезис, хотя он и
делает обобщения из задокументированных
им тенденций к дефициту бюджета,
инфляции и уклонению от налогов,
ставших результатом
экспансии
того, что он называет военно-социальным
государством (warfare-welfare
state).
Данный
термин, несомненно, был введен им с
целью критики государства всеобщего
благосостояния слева. Однако по целому
ряду аспектов атака О'Коннора пересекалась
с критикой с противоположной стороны
политического спектра, о чем свидетельствует
следующее предложение, в котором он
ближе всего подходит к выявлению
предполагаемого противоречия: «Накопление
социального капитала и социальных
трат [на здравоохранение, образование
и социальную поддержку], с точки зрения
административной слаженности, фискальной
стабильности и в потенциале прибыльного
накопления частного капитала, есть
в высшей степени иррациональный
процесс»53.
В
среде множества недовольных в 1970-е годы
новость о том, что в Америке было
открыто доселе неизвестное противоречие
капитализма,распространилась очень
быстро, даже несмотря на шаткие основания
данного открытия. На левом фланге Юрген
Хабермас обильно ссылался на него в
своей крайне влиятельной книге
Legitimationsprobleme
im Spatkapitalismus
(«Проблемы
легитимации в позднем капитализме»),
которая в США была опубликована под
несколько резким и загадочным заглавием
«Кризис легитимации»54.
Однако вскоре и консервативный фланг
осознал свою близость к тезису О'Коннора.
Но вместо того чтобы рассматривать
рост трат государства всеобщего
благосостояния как препятствие для
капитализма, они трансформировали
тезис и начали утверждать, что эти траты
с их инфляционными и дестабилизирующими
последствиями представляют серьезную
угрозу демократическому
правлению.
В
таком обличим тезис об опасности вновь
всплыл в критике государства всеобщего
благосостояния, а проблемы с управлением,
с которыми столкнулись различные страны
Запада в середине 1970-х годов, придали
данному аргументу правдоподобность,
которой ему не хватало тогда, когда
за пятнадцать лет до этого его использовал
Хайек. Возросшая политическая
нестабильность в разных странах Запада
на самом деле имела совершенно различные
истоки: Уотергейтский скандал в США,
слабость как консервативного, так и
лейбористского правительства в
Великобритании, резкий скачок
террористической активности в Западной
Германии, волнения во Франции, связанные
с уходом де Голля. Однако целый ряд
политических аналитиков принялся
говорить об общем «кризисе управляемости
(или неуправляемости) в демократиях»,
как если бы это был единый недуг. Кроме
того, была масса разговоров о
«перегрузке правительства», данный
термин спровоцировал начало лавины
диагнозов «кризиса», укоризненно
указывающих на различные неназванные
инициативы государства.
Данное
беспокойство стало столь распространенным,
что оно было выбрано в качестве предмета
изучения со стороны Трехсторонней
комиссии — группы, которая была
сформирована в 1973 г. из выдающихся
ученых Западной Европы, Японии и Северной
Америки для рассмотрения общих
проблем. Доклад для Комиссии был написан
тремя обществоведами и опубликован
в 1975 г. под броским заглавием «Кризис
демократии»55.
Глава о Соединенных Штатах, написанная
Самюэлем Хантингтоном, стала широко
читаемым и влиятельным манифестом. В
ней выдвигался новый аргумент, который
делал недавнее расширение соци
альных
трат ответственным за так называемый
кризис управляемости американской
демократии.
Мысль
Хантингтона достаточно прямолинейна,
хотя и не лишена риторической красоты.
Первый раздел, посвященный событиям
1960-х годов, как кажется, воспевает
«витальность» американской демократии,
проявившуюся в «обновленной приверженности
идее равенства» для меньшинств, женщин
и бедняков. Однако затем на первый план
выводится темная сторона этого якобы
замечательного плана, и акцентируется
внимание на издержках этого
«демократического подъема»: «Витальность
демократии в США в 1960-х годах привела
к значительному росту государственной
активности и значительному упадку
государственного авторитета»56.
Упадок авторитета, в свою очередь,
оказывается основной причиной «кризиса
управляемости».
Какой
же в таком случае была природа того
роста государственной активности —
или же «перегрузки» государства —
которая оказалась сопряжена со столь
тяжелыми последствиями? Во второй части
своего эссе Хантингтон дает ответ на
этот вопрос, указывая на абсолютный и
относительный рост различных трат на
здравоохранение, образование и социальное
обеспечение в 1960-х годах. Он обозначает
это расширение как «социальный поворот»,
противопоставляя его гораздо более
узкому «оборонному повороту», который
последовал за корейской войной 1950-х
годов. Тут Хантингтон неоднократно
цитирует О'Коннора и его неомарксистский
тезис, согласно которому источник
«кризиса» также заключается в расширении
социальных выплат. Хантингтон
критикует О'Коннора лишь за то, что тот
посчитал кризис кризисом капитализма,
т.е. увидел в нем экономическую
составляющую, тогда как на самом деле
он был именно политическим57.
Оставшаяся
часть эссе посвящена красочным описаниям
эрозии государственного авторитета
на протяжении конца 1960-х — начала
1970-х годов. Как это ни странно, но в своих
выводах Хантингтон не упоминает
государство всеобщего благосостояния,
которое ранее было обозначено им в
качестве изначального виновника
«кризиса демократии». Он просто
выступает за большую умеренность и
меньшую «фанатичность» со стороны
граждан, видя в этом лекарство от
болезней демократии. Однако всякий
внимательный читатель данной статьи
получает стойкое ощущение, что с
государством всеобщего благосостояния,
если американской демократии все же
суждено восстановить былую мощь и
былой авторитет, нужно срочно что-то
делать.
Хантингтон
нигде не ссылается на Хайека58,
хотя он и разделяет его представление
о том, что свобода и демократия поставлены
под угрозу новой практикой вторжения
государства в сферу социального
обеспечения. Однако причины,
объясняющие возникновение угрозы,
с точки зрения двух авторов, различны.
Согласно Хайеку, демократического
консенсуса уже больше нельзя достигнуть,
так как государство берет на себя все
больше функций, что делает принуждение
неизбежным. Данная схема изначально
была выработана Хайеком для
доказательства следующего тезиса: то,
что он называет коллективистским
экономическим планированием, либо
невозможно, либо тоталитарно, либо и
то, и другое вместе. На самом же деле
новая политика социального обеспечения,
проводившаяся различными западными
государствами в послевоенную эпоху, а
затем вновь продолженная в 1960-1970-х
годах, стала результатом именно того
национального
консенсуса,
который Хайек априорно провозгласил
немыслимым. Хантингтон же полностью
признал этот «демократический подъем»,
но затем провозгласил, что подрыв
авторитета и кризис демократии есть
его непреднамеренные, непредвиденные
и неизбежные последствия.
Данный
тезис, по сути, был приложением к
ситуации в США более раннего тезиса
об опасности, который уже сослужил
добрую службу Хантингтону в его анализе
политической жизни обществ с низкими
доходами. В целом ряде публикаций,
утвердивших его статус передового
политического ученого, Хантингтон
выдвигал тезис о том, что экономическое
развитие подобных обществ не просто
не способствует «политическому
развитию», т.е. движению в сторону
демократии и прав человека, но,
наоборот, оказывает все возрастающее
давление и предъявляет все большие
требования к существующим плохо
институционализированным политическим
структурам, результатом чего становится
«политический упадок» и военные
перевороты59.
Частичное
подтверждение данных идей в случае
политических кризисов и волнений в
целом ряде латиноамериканских и
африканских стран в 1960-1970-х годах
вполне могло побудить Хантингтона
попытаться применить их и для анализа
«Севера», в частности, Соединенных
Штатов. Однако в этом случае свидетельства
того, что за возложение на государство
новых функций придется платить страшную
цену — утерю свободы и демократии, —
были в лучшем случае неоднозначными.
США и прочие демократии Запада в
середине 1970-х годов по общему признанию
считались «неуправляемыми», обреченными
на увядание, если не на разрушение, по
причине своей «перегруженности»,
однако
в результате эти страны без каких-либо
значимых происшествий и сбоев
продолжили существование. А тема
«кризиса управляемости» ушла из
публичного пространства так же
быстро, как и вошла туда.
Но
не то чтобы дискуссии о государстве
всеобщего благосостояния прекратились.
Наоборот, вскоре начались еще более
энергичные атаки, которые отныне
направлялись непосредственно на
политику социальной помощи,
провозглашавшуюся на основе тезисов
об извращении и тщетности контрпродуктивной
и вредной.
РАЗМЫШЛЕНИЯ
О ТЕЗИСЕ ОБ ОПАСНОСТИ Опасность
и связанные с ней мифы
«Ceci
tuera cela»
(«это
убьет то») — так называлась знаменитая
глава в романе Виктора Гюго «Собор
Парижской Богоматери». «Это»
обозначало там печатание и книгу,
которые, как объяснял Гюго, с изобретением
переносных моделей заменят «то», т.е.
соборы и прочую монументальную
архитектуру в качестве основополагающих
манифестаций западной культуры. Недавно
примерно тот же сценарий был спрогнозирован
и в отношении самой книги: согласно
Маршаллу Маклюэну, «линейное» печатание
и книгоиздание обречены на вымирание,
по мере того как будет набирать
оборот «элекрическая циркулярность»
в общем и телевидение в частности.
Можно
вспомнить еще множество подобных
предсказаний взаимосвязанного
подъема и упадка, но я сразу же перейду
к двум своим наблюдениям.
Данные
пророчества полностью сбылись, кроме
тех случаев, когда этого не произошло.
По
той причине, что количество аналогичных
пророчеств сильно превышает
количество данных сценариев в
реальности, подобного рода мышление
должно обладать некоторой присущей
ему интеллектуальной привлекательностью.
Отчасти
данная привлекательность обусловлена
уорхоловским обещанием пятнадцатиминутной
славы, гарантированной автору любого
такого предсказания. Например, когда
новый материал (допустим, нейлон) выходит
на рынок прежнего (шелк), объявить о
том, что результатом станет полное
исчезновение последнего, не просто
проще, но именно более эффектно, чем
пытаться изучить то, как оба товара
будут сосуществовать, заняв в конце
концов свои устоявшиеся рыночные ниши.
Если
обобщать, то подобное частое использование
тезисов в духе
ceci
tuera cela
может
быть проинтерпретировано как упрямое
и коренящееся в ментальности стремление
видеть всюду «игру с нулевой суммой».
Игра с нулевой суммой, когда приобретения
победителя математически равны
потерям проигравшего, это очень
распространенный принцип в мире игр,
он оказывает колоссальное влияние
на наше стратегическое воображение.
Пару лет назад антрополог Джордж Фо-
стер для обозначения подобной ментальности
предложил культурологически гораздо
более осмысленный термин — образ
дефицитных благ. Он занимался изучением
крестьянских общин в Мексике, в результате
которого пришел к выводу о существовании
широко распространенного убеждения,
что любое приобретение индивида или
группы в одной сфере неизбежно будет
сбалансировано, а значит, и нивелировано,
равной потерей в другой.
Однако
после более тщательного изучения
оказывается, что тезисы в духе
ceci
tuera cela
указывают
скорее на
негативный
исход, чем на исход в духе «нулевой
суммы»: мы теряем или приобретаем, но
то, что мы теряем, оказывается более
ценным, чем то, что мы приобретаем.
Это пример случая «шаг вперед и два
назад»: то, что вначале выглядит как
прогресс, оказывается не просто иллюзией,
но именно ухудшением. Подобные ситуации
вновь вызывают в памяти последовательность
мифа о Немезиде и высокомерии, когда
человек
оказывается
наказан богами за доступ к запретному
знанию или же за излишнюю власть,
богатство или успех; в конце концов он
оказывается в положении еще худшем,
чем вначале (если, конечно, он попросту
не умирает).
Тезис
об опасности значительно усиливается
за счет связи с подобными мифами и
стереотипами. Аргумент, согласно
которому новое достижение поставит
под угрозу старое, чрезвычайно
правдоподобен, как и идея о том, что
древняя свобода просто обязана быть
более ценной и фундаментальной,чем
новая («новомодная»). Вместе эти два
аргумента представляют собой сильное
противоядие против любых попыток
нарушить сложившийся
status
quo.
Не
исключено, что сторонники подобных
суждений удовлетворялись столь шаткими
аргументами потому, что полагались на
простую и автоматическую взаимосвязь
тезиса об опасности с прочно засевшими
ментальными образами. Решив исследовать
основные моменты интеллектуальной
истории, когда участники прибегали к
тезису об опасности, я ожидал
столкнуться с куда более утонченными
разновидностями «реакционной»
аргументации, чем те, с которыми мне
пришлось иметь дело в данной работе.
Мои ожидания не увенчались успехом.
Вместо богатой исторической аргументации,
которой я искал, сторонники тезиса об
опасности — от Роберта Лоуи и до Самуэля
Хантингтона — довольствовались простым
провозглашением аргументов типа
ceci
tuera cela. Например,
в случае с Хантингтоном связь между
поворотом к политике государства
всеобщего благосостояния и возрастающей
«неуправляемостью» Соединенных
Штатов постулируется лишь на том
основании, что одно следовало за другим:
поворот предшествовал всплеску
неуправляемости американской демократии
в середине 1970-х годов — всплеску, который
оказался лишь мимолетным явлением. Тут
предполагается, что можно убедительно
доказать каузальную связь путем простого
указания на последовательность подъема
и
падения:
и на этом основании делается поспешный
вывод о тесной связи двух явлений.
Опасность
против взаимной поддержки
Тезис
об опасности — это лишь один из способов
сопряжения двух успешных попыток
социальных изменений или реформ.
Представить себе альтернативную
форму аргументации просто: уже
существующая реформа или институт А
будет скорее усилен, а не ослаблен (как
предполагается в тезисе об опасности)
предполагаемой реформой или институтом
Б; реализация
Б
требуется для придания крепости и
осмысленности А;
Б
необходимо для дополнения А. Подобного
рода аргумент, предполагающий
взаимодополнение, гармонию, синергию
или
взаимную поддержку,
скорее всего будет шествовать чуть
впереди тезиса об опасности: позитивный
аргумент будет использоваться первыми
«прогрессивными» сторонниками
Б
задолго до того как сам
Б
станет неизбежной или наличной
реальностью, которая затем сподвигнет
реакционеров на их риторику. Данный
временной интервал между возникновением
двух противоположных аргументов
объясняет то, почему они никогда друг
с другом не сталкиваются.
Спор
о социальной политике — показательный
пример данной ситуации. Когда данная
политика впервые предлагалась и
принималась, основной аргумент в ее
поддержку заключался в ее необходимости
как для спасения капитализма от
последствий своих же собственных
эксцессов (безработица, массовая
миграция, распад сообществ и семейных
связей), так и для удостоверения в
том, что нововведенное и расширенное
избирательное право не будет
использовано во вред массами
необразованных, нездоровых, нищих
избирателей. Подобные вполне разумные
и даже сильные аргументы в пользу
социальной политики по большому счету
оказались проигнорированными теми,
кто позднее на раз
ные
лады рассуждал о том, что государство
всеобщего благосостояния вступает в
конфликт с капитализмом, свободой или
стабильностью демократии.
Однако
трудно поверить в то, что критики
государства всеобщего благосостояния,
подчеркивавшие нависающие опасности
и апеллировавшие к
истории, могли
полностью забыть о более ранних
аргументах, указывавших на гармонию и
взаимную поддержку. Если они правы, то
им следовало бы так или иначе показать,
почему прежние аналитики глубоко
заблуждались: вместо укрепления
капитализма и поддержки демократии
социальная политика оказывается их
губителем. Если чуть обобщить, то
получается следующее:
действие, предпринятое для недопущения
некоторого нежелательного события,
неожиданным образом способствует его
наступлению.
Консервативные мыслители просто
должны были испытывать особого рода
наслаждение в процессе выявления
подобного рода закономерности. Здесь
удается поместить тезис об извращении
на самый пик тезиса об опасности,
так как показывается, что действие
приводит к результату, прямо
противоположному задуманному По сути,
данная последовательность выявляет
самую суть бессилия «осмысленного»
человеческого действия и планирования
— подобно мифу об Эдипе, в котором сама
активность царя-отца, его попытка
избежать предначертанной судьбы (путем
приказания убить сына Эдипа) оказывается
важным звеном в последовательности
событий, которая в конце концов привела
к исполнению божественного пророчества.
Осведомленный и вполне удовлетворенный
подобной последовательностью Жозеф
де Местр в своей знаменитой формулировке
тезиса об извращении, изложенной во
второй главе, описывал ее как особого
рода «манерность» Провидения.
При
помощи еще одного мифа некоторые
сторонники тезиса об опасности еще
больше убеждаются в своей правоте,
глядя на тезис о взаимной поддержке
и
ту поразительную — но не вызывающую у
них самих никакого удивления —
легкость, с которой люди склонны впадать
в заблуждение. Однако другие наблюдатели
вполне способны понять, что два
противоположных тезиса охватывают
широкое поле
переходных возможностей,
которые содержатся в большинстве
исторических ситуаций. Как только
тезисы об опасности и взаимной
поддержке начинают рассматриваться
как два крайних в равной степени
нереалистичных сценария, оказывается
возможным узреть огромное множество
сложных путей, какими новая реформа
может взаимодействовать со старой,
результаты которой уже устоялись60.
Одна
из очевидных возможностей — это
признание того, что и сторонники тезиса
о взаимной поддержке, и сторонники
тезиса об опасности по-своему правы:
новая реформа на некоторое время
усиливает старую, но затем она вступает
с ней в конфликт по мере того, как новая
реформа проходит определенный рубеж.
Или можно представить противоположный
сценарий: борьба за новую реформу
создаст высокую напряженность и
нестабильность, поставив тем самым под
угрозу институты, которые воплощают
некое прежнее достижение «прогресса»;
но со временем и новая реформа, и
старые институты притираются друг к
другу, начиная друг друга подпитывать.
Подобные схемы, когда опасность и
взаимная поддержка столь четко чередуются
между собой, все еще достаточно
примитивны. Более сложные ситуации
не просто мыслимы, но даже куда более
реалистичны. Например, всякая новая
реформа или всякое новое «прогрессивное»
движение вполне может иметь различные
аспекты, подразумевать различные
действия и оказывать различное
влияние, часть этих аспектов будет
усиливать устоявшуюся реформу или
институт, тогда как другая часть будет
ей перечить. Будут и те аспекты, которые
никак не затронут прежние достижения.
Более того,
то,
будет ли — и если будет, то в какой
степени — новая реформа оказывать
позитивное, негативное или нейтральное
влияние, зависит скорее от особых
сопутствующих обстоятельств, чем
от сущностных характеристик самой
реформы.
Перед
лицом подобной многомерности «реального
мира» неудивительно, что дискуссии о
связи прошлого прогресса с запланированным
оказались по большому счету
ограниченными двумя крайностями. Поиск
устойчивых сочетаний старого и нового
без впадения в иллюзию о взаимной
поддержке и при условии осознания
опасности алармизма составляет вопрос
практической исторической
изобретательности.
Опасность
против топтания на месте
Несмотря
на свою близость к схожим мыслительным
шаблонам — подъем и упадок, игра с
нулевой суммой,
ceci
tuera cela
и
т.д., — область тезиса об опасности
куда более ограничена по сравнению с
областью тезисов об извращении и
тщетности. Тезис об опасности требует
для себя особой исторической обстановки
и осознанности: когда в каком-то
сообществе или нации ратуют за
«прогрессивные» меры или пытаются их
воплотить, требуется наличие живой
памяти о
более ранней
в высшей степени ценимой реформе,
институте или достижении, которые
вполне могут оказаться под угрозой
из-за нового движения. Конечно, это не
является жестким ограничением. Просто
некоторые общества куда лучше осведомлены
о своей социальной и политической
истории, о том, что им удалось пройти
упорядоченную последовательность
выверенных прогрессивных шагов. Как
обычно, за подобное высокомерие
приходится платить свою цену: данные
общества становятся основной ареной
разворачивания тезиса об опасности.
В
связи с этим можно рассмотреть некогда
очень обсуждаемую тему «политического
развития». Как
указывали
различные авторы, в Западной Европе
разнородные «задачи» или «требования»
нациестрои- тельства — достижение
территориальной идентичности,
закрепление власти над территорией,
вовлечение масс и управление ими —
решались одна за одной на протяжении
столетий, «новые нации» третьего мира
столкнулись со всеми этими задачами
одномоментно61.
Точно так же маршалловская история —
переход от гражданских прав к массовому
участию в политике через предоставление
всеобщего права голоса, а затем и
социально-экономических прав — в
Великобритании протекала куда более
вальяжно и «упорядоченно» по сравнению
с иными ключевыми странами Европы,
не говоря уже об остальном мире. Именно
поэтому тезис об опасности использовался
прежде всего в Англии, а также в США —
за исключением рабства, консолидация
индивидуальных свобод и демократических
институтов и развитие современной
социальной политики также происходили
здесь в известной последовательности.
В
споре о так называемом политическом
развитии разделение на меньшинство
стран, которые смогли решить свои
проблемы одну за другой за достаточно
длительный промежуток времени, и на
все остальные (якобы менее удачливые),
для которых этот промежуток был
крайне мал, служило очевидной цели:
показать, что перед запоздавшими в
развитии стоит пугающая задача;
передать ощущение особой сложности, с
которой сталкивается нациестроительство
в XX в. Подхватим на мгновение этот
аргумент. Запоздавшие получают как
минимум одно
преимущество:
когда
дело
доходит до учреждения у них, например,
институтов государства всеобщего
благосостояния, против этого невозможно
выступать, апеллируя к идеалу сохранения
традиции демократии или индивидуальных
свобод, так как подобной традиции просто
не существует. Другими словами, в
данной ситуации тезис об опасности
попросту неприменим.
«Риторическое»
преимущество, облегчающее жизнь
поборников государства всеобщего
благосостояния в запоздавших странах,
кажется лишь небольшим утешением
перед лицом «реального» недостатка —
необходимости одновременно решать
целый ряд проблем нациестроительства,
с которыми приходится иметь дело
подобным обществам. Однако этот
недостаток начинает казаться менее
угрожающим, как только подразумеваемый
аргумент ставится под вопрос.
Прежде
всего, неверно утверждать, что развитые
страны всегда обладали такой роскошью,
как возможность решать проблемы
постепенно, а все без исключения
запоздавшие вынуждены решать все
проблемы одновременно. Вспомним этапы
индустриализации: возможно, из-за
недостатка общения между экономистами
и политическими учеными тот факт, что
в данном случае имеет место обратное
отношение, не удостоился должного
внимания. В условиях, когда капитал и
технологии можно получать из-за рубежа,
именно запаздывающие в развитии
страны — в соответствии с динамикой
взаимодействия отсталого с передовым
— получают возможность вальяжно
переходить от поздних этапов
производства к более ранним, вплоть до
производства средств производства
(если в своем развитии они когда-либо
достигнут этой стадии), тогда как
индустриальные страны-первопроходцы
зачастую вынуждены одновременно
производить все необходимые
компоненты, включая собственные средства
производства, пусть даже и кустарным
способом. Однако в этом случае
необходимость для стран-первопроходцев
следить за всеми стадиями производства
одновремен
но
считалась
преимуществом
(с точки зрения динамики индустриализации),
тогда как последовательная природа
процесса индустриализации в странах
с догоняющим развитием рассматривалась
соответственно как препятствие
из-за риска застрять
на стадии производства конечных
потребительских товаров. Эти риски
вполне реальны: как я показал в другой
своей работе, «промышленник, который
до этого работал с импортированными
материалами, нередко враждебно относится
к зарождающейся отечественной
промышленности, занимающейся
производством данных материалов».
Или, обобщая, «первые самостоятельные
шаги [индустриализации] предпринять
легко, но потом они могут затруднить
шаги последующие»62.
Сравнение
динамик индустриализации и политического
развития, на первый взгляд, позволяет
сделать лишь одно весьма озадачивающее
обобщение: независимо от способа
решения проблем — постепенного или
одновременного, — развитые страны
всегда имеют преимущество. Но такое
положение дел вряд ли должно вызывать
удивление — это и есть одна из многих
переплетающихся причин того, почему
эти страны являются
развитыми.
Тем
не менее у данного аргумента есть и
своя польза. Прежде всего, он
подчеркивает формальный момент:
риск застрять на начальной стадии
некоего процесса, риск так никогда
и не перейти к следующему этапу есть
зеркальное отражение тезиса об опасности,
который подчеркивает риск разрушения
прежних достижений новыми действиями.
В обоих случаях выразители данных
двух тревог мыслят в категориях
двух
последовательных стадий, якобы являющихся
конфликтными и несовместимыми. Но тут
есть и различие: те, кто беспокоится
о риске застрять, считают вторую стадию
в высшей степени желательным и даже
необходимым итогом; те же, кто говорит
об угрозах разрушить достигнутое, куда
больше заботятся о достижениях
прежней стадии.
Сравнение
двух динамик позволяет сделать и более
значимые выводы. Вальяжное последовательное
решение проблем, вопреки исследованиям
политического развития, не всегда
является благом63*.
Последовательное решение проблем
несет в себе риск застрять на одном
месте, этот риск относится не только к
последовательности производства
потребительских товаров, оборудования
и промежуточной продукции, но также и
к последовательности, описанной
Маршаллом в виде прогресса от
индивидуальных свобод к всеобщему
избирательному праву, а затем и к
государству всеобщего благосостояния.
Не обязательно исповедовать тезис
об опасности (например, в форме тезиса
об абсолютной несовместимости программ
социального обеспечения с сохранением
индивидуальных свобод), для того чтобы
признать следующее: общество, которое
выступило первопроходцем в обеспечении
индивидуальных и политических
свобод, вполне может испытывать
специфические трудности при последующих
попытках наладить всеобъемлющую
социальную политику. Те же самые
ценности, которые сослужили обществу
добрую службу на одной стадии — напри-
мер,
вера в высшую ценность индивидуальности,
упор на индивидуальные достижения и
индивидуальную ответственность, —
могут порой становиться и препятствием,
когда появляется необходимость в
утверждении коммунитаристского
этоса солидарности.
Возможно,
это и есть одна из основных причин того,
почему политика государства всеобщего
благосостояния впервые начала
проводиться в бисмар- ковской Германии,
стране, которая была не слишком отягощена
сильной либеральной традицией. Поэтому
же недавние риторические нападки на
государство всеобщего благосостояния
в континентальной Западной Европе
так и не смогли приблизиться по своему
накалу к дискуссиям в Англии и Соединенных
Штатах. Однако все это никоим образом
не значит, что в странах,
имеющих
сильную либеральную традицию, невозможно
проводить целостную социальную
политику. Просто для этого требуются
исключительные обстоятельства, например
вызов в виде депрессии или войны, а
также особый подвиг социального,
политического и идеологического
строительства. Более того, после
своего введения институты государства
всеобщего благосостояния сразу же
окажутся под огнем критики. Противоречие
между либеральной традицией и новым
этосом солидарности в течение долгого
времени будет оставаться неразрешенным,
и в такой ситуации тезис об опасности
будет всплывать с предсказуемой
регулярностью, неизменно находя
восприимчивую аудиторию.