Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Khrestomatia_Sotsialnaya_antropologia.doc
Скачиваний:
16
Добавлен:
21.03.2015
Размер:
5.4 Mб
Скачать

Глава XIII

О кругообращении веков, образующих собою известные периоды, в которые, по мнению некоторых философов, все возвращается к тому же порядку и в том же виде

Философы этого мира полагали, что можно или должно решить этот спор не иначе, как допустив кругообращения времен, в которые одно и то же постоянно возобновляется и повторяется в природе вещей, и утверждали, что и впоследствии беспрерывно будут совершаться кругообращения наступающих и проходящих веков, будут ли это кругообращения в мире постоянно пребывающем, или он, возрождаясь и погибая через известные промежутки, будет всегда представлять в виде нового то, что уже прежде было и что будет опять. Это – насмешка над бессмертной душой, и вывести ее из унизительного состояния даже в том случае, если она достигла мудрости, они решительно не могут: потому что она постоянно стремится к мнимому блаженству, но беспрестанно возвращается к истинному несчастью. Ибо как можно назвать истинным то блаженство, на вечность которого никогда нельзя надеяться, потому что душа или по крайнему невежеству не знает, что ей в действительности угрожает несчастье, или несчастнейшим образом страшится его при обладании блаженством? А если она никогда потом не возвратится к несчастьям и от бедственного состояния переходит к блаженству, то, значит, бывает нечто новое во времени, не имеющее временного предела. Но почему в этом случае не то же бывает и с миром? Почему то же не бывает и с человеком, созданным в мире? Почему бы ему в здравом учении стезею правого пути не избежать каких-то мнимых кругообращений, изобретенных ложными и коварными мудрецами?

Некоторые полагают, будто бы и то, что написано в первой главе книги Соломона, называемой Екклесиаст: «Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем. Бывает нечто, о чем говорят: «смотри, вот это новое»; но это было уже в веках, бывших прежде нас» (Еккл. 1:9–10), сказано об этих кругообращениях, возвращающих и восстанавливающих все в одном и том же виде10).

Но он сказал это или о том, о чем говорил выше, то есть о поколениях, из которых одни проходят, другие приходят, о круговых движениях солнца, о течениях рек или, пожалуй, о родах всех вещей, которые появляются и исчезают. Были, например, люди и прежде нас, существуют они и вместе с нами, будут и после нас; так же точно те или другие животные и деревья. Самые чрезвычайные явления, выходящие из ряда обыкновенных, хотя отличаются одни от других и о некоторых рассказывается, что они были только один раз, насколько они вообще чудесны и чрезвычайны, непременно и прежде были и будут; ничего нового и небывалого не представляет собой то, что чрезвычайные явления бывают под солнцем. Некоторые, впрочем, толковали эти слова в том смысле, будто Премудрый хотел дать понять, что уже все было сделано в предопределении Божием и потому ничто не ново под солнцем.

Во всяком случае, с правою верой несовместима мысль, будто этими словами Соломон обозначил те кругообращения, которые, по их мнению, повторяют те же самые времена и те же самые временные вещи так, что, например, как в известный век философ Платон учил учеников в городе Афинах в школе, называвшейся Академией, так и за несметное число веков прежде через весьма обширные, но определенные периоды, повторялись тот же Платон, тот же город, та же школа и те же ученики; и впоследствии, по прошествии бесчисленных веков, снова должны повториться. Чуждо, говорю, это нашей вере. Ибо Христос однажды умер за грехи наши; восстав же, «уже не умирает: смерть уже не имеет над Ним власти» (Рим. 6:9); и мы по воскресении «всегда с Господом будем» (1 Сол. 4:17), Которому одному только мы говорим то, что внушается в священном псалме: «Ты, Господи, сохранишь их, соблюдешь от рода сего вовек» (Пс. 11:8). Вполне соответствующим этому считаю и последующее слова: «Повсюду ходят нечестивые» (Пс. 11:9): не потому, что жизнь их будет проходить через воображаемые ими круги, а потому, что таков именно путь их заблуждения, т. е. ложное учение.

Гегель:

Во-вторых, согласно различию между рабом и господином, господин в рабе и в его службе имеет наглядное представление значимости своего единичного для-себя-бытия; при этом, однако, именно посредством снятия непосредственного для-себя-бытия это снятие выпадает на долю другого. Однакоэтот последний, т.е. раб, на службе у своего господина постепенно полностьютеряет свою индивидуальную волю, свою самостоятельность, снимает внутреннююнепосредственность, своего вожделения и в этом самоовнешнении и страхе передгосподином полагает начало мудрости - переход к всеобщему самосознанию. Прибавление. Поскольку раб работает на господина, следовательно, не исключительно в интересах своей собственной единичности, постольку еговожделение приобретает широту, становится не только вожделением вот этого человека, но содержит в себе в то же время и вожделение другого.Соответственно с этим раб возвышается над самостной единичностью своей естественной воли и постольку стоит по своей ценности выше, чем господин,остающийся во власти своего себялюбия, созерцающий в рабе только свою непосредственную волю, и признанный несвободным сознанием раба лишьформально. Упомянутое подчинение себялюбия раба воле господина составляетначало истинной воли человека. Трепет единичной воли - чувство ничтожности себялюбия, привычка к повиновению - необходимый момент в развитии каждогочеловека. Не испытав на самом себе этого принуждения, ломающего своеволие личности, никто не может стать свободным, разумным и способным повелевать.Чтобы стать свободным, чтобы приобрести способность к самоуправлению, всенароды должны были пройти предварительно через строгую дисциплину иподчинение воли господина. Так, например, было необходимо, чтобы после тогокак Солон дол афинянам свободные демократические законы, Пизистрат захватил в свои руки власть, опираясь на которую он приучил афинян к повиновению этимзаконам. И лишь после того как повиновение это пустило корни, господство пизистратитов стало излишним. И точно так же Рим должен был пережить строгоеуправление царей, которое сломило естественное себялюбие римлян, так что на этой основе могла возникнуть та достойная удивления римская доблесть любви котечеству, которая готова на всякие жертвы. Рабство и тирания составляют, следовательно, в истории народов необходимую ступень и тем самым нечтоотносительно оправданное. В отношении тех, кто остается рабами, не совершается никакой абсолютной несправедливости; ибо, кто не обладаетмужеством рискнуть жизнью для достижения своей свободы, тот заслуживает быть рабом, и, наоборот, если какой-нибудь народ не только воображает, что онжелает быть свободным, но действительно имеет энергичную волю к свободе, тоникакое человеческое насилие не сможет удержать его в рабстве как всостоянии чисто пассивной управляемости. Упомянутое рабское повиновение образует, как сказано только началосвободы, ибо то, чему при этом покоряется природная единичностьсамосознания, не есть в-себе-и-для-себя-сущая, истинно всеобщая, разумная воля, но единичная, случайная воля другого субъекта. Таким образом, здесь выступает только один момент свободы - отрицательность себялюбивой единичности; наоборот, положительная сторона свободы приобретаетдействительность только тогда, когда, с одной стороны, рабское самосознание, освобождаясь как от единичности господина, так и от своей собственной единичности, постигает в-себе-и-для-себя-разумное в его независимой от особенности субъектов всеобщности и когда, с другой стороны, самосознание господина - благодаря общности потребностей раба и господина и заботе об их удовлетворении, а также благодаря тому, что господин созерцает предметное снятие непосредственной единичной воли, в лице раба, приводится к тому,чтобы признать это снятие как истинное также и отношении к самому себе исообразно с этим и свою собственную себялюбивую волю подчинить законув-себе-и-для-себя-сущей воли.

Аки у Фукуямы, да.

Конт, Огюст:

Делил историю на стадии

I. Теологическая или фиктивная стадия

3. В их первоначальном проявлении, неминуемо теологическом, все наши умозрения сами собой выражают характерное предпочтение наиболее неразрешимым вопросам, наиболее недоступным всякому исчерпывающему исследованию предметам. В силу контраста, который в наше время должен с первого взгляда казаться необъяснимым, но который, в действительности, был тогда в полной гармонии с истинно младенческим состоянием нашего ума, человеческий разум в то время, когда он еще не способен разрешать простейшие научные проблемы, жадно и почти исключительно ищет начала всех вещей, стремится найти либо начальные, либо конечные основные причины различных поражающих его явлений и основной способ их возникновения, — словом, стремится к абсолютному знанию. Эта примитивная потребность естественно удовлетворяется, насколько этого требует такое состояние, и даже насколько она действительно могла бы когда-либо удовлетворяться благодаря нашему извечному стремлению облекать все в человеческие образы, уподобляя всякие наблюдаемые нами явления тем, которые мы сами производим и которые в силу этого начинают нам казаться, вследствие сопровождающей их непосредственной интуиции, достаточно известными. Для того, чтобы лучше понять чисто теологический дух, являющийся результатом все более и более систематического развития этого первобытного состояния, не нужно ограничиваться рассмотрением его в последнем фазисе, заканчивающемся на наших глазах у наиболее передовых народов, но представляющемся далеко не наиболее характерным — необходимо бросить истинно философский взгляд на весь его естественный ход, дабы оценить его основное тождество во всех последовательно свойственных ему трех главных формах.

4. Наиболее непосредственным и наиболее резко выраженным фазисом является собственно фетишизм, преимущественно заключающийся в том, что всем внешним телам приписывается жизнь, существенно аналогичная нашей, но почти всегда более энергичная вследствие их обыкновенно более сильного действия. Поклонение небесным светилам характеризует наиболее возвышенную ступень этой первой теологической стадии, вначале едва отличающейся от умственного состояния, на котором останавливаются высшие породы животных. Хотя эта первая форма теологической философии постоянно с очевидностью выступает в интеллектуальной истории всех наших обществ, она господствует теперь непосредственно только среди самой немногочисленной из трех великих рас, составляющих человеческий род.

5. В своем втором основном фазисе теологическое мышление, отливаясь в настоящий политеизм, очень часто смешиваемый современными народами с предыдущей стадией, — ясно представляет свободное умозрительное преобладание воображения между тем, как раньше инстинкт и чувство имели перевес в человеческих теориях. Первоначальная философия в этом состоянии подвергается наиболее глубокому преобразованию, какому только доступна совокупность ее реального назначения, — преобразованию, выражающемуся в том, что материальные предметы, наконец, лишаются навязанной им жизни, мистически переносимой на различные вымышленные, обыкновенно невидимые существа, беспрерывное активное вмешательство которых становится отныне прямым источником всех внешних, а затем даже и человеческих явлений. Именно на протяжении этого характерного фазиса, еще недостаточно теперь оцененного, нужно, главным образом, изучать теологический дух, который здесь развивается столь полно и однородно, как никогда после: это время является во всех отношениях временем его наибольшего расцвета, одновременно умственного и социального. Большинство нашего рода не вышло еще из этой стадии, на которой упорно продолжает оставаться теперь, кроме выдающейся части черной расы и наименее передовая часть белой, наиболее многочисленной из трех человеческих рас.

6. В третьем теологическом фазисе монотеизм, в собственном смысле слова, начинает собой неизбежный упадок первоначальной философии, которая, вполне сохраняя за собой в течение долгого времени большое социальное влияние, хотя более кажущееся, чем действительное, — претерпевает отныне быстрое уменьшение ее интеллектуального значения в силу естественного следствия, само собою вытекающего из характерного упрощения, благодаря которому разум начинает все более и более сокращать прежнее господство воображения, давая постепенно развиваться до тех пор почти незаметному всеобщему чувству, говорящему о необходимом подчинении всех явлений неизменным законам. Эта крайняя форма предварительного порядка вещей в ее чрезвычайно различных и даже совершенно несогласимых видах продолжает еще оставаться более или менее прочной у громадного большинства белой расы. Но, хотя наблюдение ее должно было бы быть, таким образом, более легким, тем не менее личные предубеждения, мешающие достаточно разумному и достаточно беспристрастному ее сравнению с двумя предыдущими формами, слишком часто препятствует и теперь ее справедливой оценке.

7. Каким бы несовершенным ни должен казаться теперь такой философский метод, весьма важно неразрывно связать нынешнее состояние человеческого разума со всем рядом его предшествовавших состояний, признавая, что теологический метод должен был быть долгое время столь же необходимым, сколь и неизбежным. Ограничиваясь здесь простой умственной оценкой, было бы прежде всего излишне долго останавливаться на невольной тенденции, которая даже теперь совершенно очевидно увлекает нас к тому, чтобы давать объяснения по существу теологические, коль скоро мы хотим непосредственно коснуться недоступной тайны основного способа образования явлений и, в особенности, образования тех, реальные законы которых мы еще не знаем. Наиболее выдающиеся мыслители могут констатировать в тех случаях, когда это незнание мгновенно сочетается у них с какой-либо ярко выраженной страстью, — их собственное естественное расположение к наиболее наивному фетишизму. Если же все теологические объяснения подверглись у новых западноевропейских народов возрастающей и разрушительной критике, то это единственно потому, что таинственные исследования, которые имеют в виду эти объяснения, были все более отвергаемы как совершенно недоступные нашему уму, постепенно привыкшему непреложно заменять их знаниями более действительными и более соответствующими нашим истинным потребностям. Даже в эпоху, когда истинный философский дух одержал верх в вопросах, касающихся наиболее простых явлений и столь легкого предмета, как элементарная теория столкновения тел, памятный пример Мальбранша напомнит всегда о необходимости прибегать к непосредственному и постоянному вмешательству сверхъестественной силы всякий раз, когда пытаются восходить к первопричине какого-либо события. Но с другой стороны, такие попытки, насколько бы ребяческими они теперь, справедливо, ни казались, составляют поистине единственное первоначальное средство определять беспрерывный подъем человеческих умозрений и само собой освобождают наш ум из глубоко порочного круга, в котором он по необходимости был заключен сначала, вследствие коренного противодействия двух одинаково настоятельных условий. Ибо, если современные народы должны были провозгласить невозможность основать какую-либо прочную теорию иначе, как на достаточном фундаменте соответственных наблюдений, то не менее бесспорно, что человеческий разум не мог бы никогда ни сочетать, ни даже собрать эти необходимые материалы, если бы он не руководствовался всегда некоторыми предварительно установленными спекулятивными взглядами.

Эти первобытные концепции могли, очевидно, явиться продуктом только философии, по своей природе чуждой всякой сколько-нибудь продолжительной подготовке и способной, так сказать, самопроизвольно возникать под единственным давлением непосредственного инстинкта, как бы нелепы ни были умозрения, лишенные таким образом всякого реального основания. Таково счастливое преимущество теологических принципов, без которых, необходимо это признать, наш ум не мог бы никогда выйти из своего первоначального оцепенения и которые одни только могли позволить, руководя его спекулятивной деятельностью, постепенно подготовить лучший строй мысли. Этой основной способности, впрочем, сильно благоприятствовала врожденная склонность человеческого разума к неразрешимым вопросам, которыми преимущественно занималась эта первобытная философия. Мы могли познать объем наших умственных сил и, следовательно, разумно ограничить их назначение лишь после достаточного их упражнения. А это необходимое упражнение не могло сначала иметь места, в особенности относительно наиболее слабых способностей нашей природы, без страстности, которая присуща таким исследованиям, где столько слабо просвещенных голов упорно продолжают еще искать наиболее быстрого и наиболее полного решения самых обычных вопросов. Дабы победить нашу врожденную косность, нужно было даже долгое время прибегать к заманчивым иллюзиям, самопорождаемым такой философией, о почти бесконечной власти человека видоизменять по своему желанию мир, рассматриваемый тогда как устроенный главным образом в интересах человека, и о том, что никакой великий закон не мог еще избавиться от верховного произвола сверхъестественных влияний. Едва прошло три века, как у избранной части человечества астрологические и алхимические надежды — последний научный след этого первобытного мышления — действительно перестали служить мотивом для повседневного накопления соответствующих наблюдений, как это показали Кеплер и Бертоле.

8. Решающее значение этих различных интеллектуальных мотивов могло бы быть, сверх того, сильно подкреплено, если бы характер этого трактата позволил мне в достаточной мере указать непреодолимое влияние важных социальных потребностей, которые я надлежащим образом рассмотрел в моем вышеупомянутом сочинении. Можно, таким образом, вполне доказать, насколько теологический дух должен был долгое время быть необходимым, в особенности для сочетания моральных и политических идей еще в более сильной степени, чем для всяких других сочетаний идей, как в силу их большей сложности, так и потому, что соответственные явления, первоначально очень слабо выраженные, смогли приобрести заметное развитие лишь после чрезвычайно продолжительного роста цивилизации. Странной непоследовательностью, едва объяснимой бессознательной критической тенденцией нашего времени, является стремление признавать, что древние не могли рассуждать о простейших предметах иначе, как в теологическом духе, и в то же время отрицать, в особенности у политеистов, наличность настоятельной потребности в аналогичном образе мышления в области социальных вопросов. Но нужно, кроме того, понять, хотя я не могу установить этого здесь, что эта первоначальная философия была не менее необходимой как для предварительного развития нашей общественности, так и для подъема наших умственных сил, либо с целью примитивного построения известных общих доктрин, без которых социальная связь не могла бы приобрести ни обширности, ни постоянства, либо для само собой осуществляемого создания единственно мыслимого тогда духовного авторитета.

II. Метафизическая или абстрактная стадия

9. Как ни кратки должны быть здесь общие объяснения о временном характере и подготовительном назначении единственной философии, действительно соответствующей младенческому состоянию человечества, — они могут легко дать понять, что этот первоначальный образ мышления резко отличается во всех отношениях от того направления ума, которое, как мы увидим, отвечает зрелому состоянию человеческой мысли и что это различие слишком глубоко для того, чтобы постепенный переход от одного метода к другому мог впервые совершиться, как у индивида, так и у целого рода, без возрастающей помощи посредствующей философии, по существу ограниченной этой временной функцией. Таково специальное участие собственно метафизической стадии в основной эволюции нашего ума, который, не терпя резких изменений, может таким образом подниматься почти незаметно от чисто теологического до открыто позитивного состояния, хотя это двусмысленное положение по существу приближается гораздо более к первому, чем ко второму. Господствующие умозрения сохранили на этой стадии существенный характер направления, свойственного абсолютным знаниям, только выводы подвергаются здесь значительному преобразованию, способному более облегчить развитие положительных понятий.

В самом деле, метафизика пытается, как и теология, объяснять внутреннюю природу существ, начало и назначение всех вещей, основной способ образования всех явлений, но вместо того, чтобы прибегать к помощи сверхъестественных факторов, она их все более и более заменяет сущностями (entités) или олицетворенными абстракциями, поистине характерное для нее употребление которых позволяло часто называть ее именем онтологии. Теперь очень легко наблюдать это способ философствования, который, оставаясь еще преобладающим в области наиболее сложных явлений, дает ежедневно, даже в наиболее простых и наименее отсталых теориях, столько заметных следов его долгого господства.

Историческое значение этих сущностей прямо вытекает из их двусмысленного характера: ибо в каждом из этих метафизических существ, присущем соответствующему телу и в то же время не смешивающемуся с ним, ум может, по желанию — ив зависимости от того, находится ли он ближе к теологическому или к позитивному состоянию, — видеть либо действительную эманацию сверхъестественной силы, либо просто отвлеченное наименование рассматриваемого явления. Господствующее положение чистой фантазии тогда прекращается, но и истинное наблюдение не является еще преобладающим, только мысль приобретает большую широту и незаметно подготовляется к истинно научной работе. Нужно, сверх того, заметить, что в метафизической стадии умозрительная часть оказывается сначала чрезвычайно преувеличенной вследствие упорного стремления аргументировать вместо того, чтобы наблюдать, — стремления, которое во всех областях обыкновенно характеризует метафизический образ мышления даже у его наиболее знаменитых выразителей. Гибкий порядок концепций, который никоим образом не терпит постоянства, столь долго свойственного теологической системе, должен (к тому же очень скоро) достигнуть соответственного единства путем постепенного подчинения различных частных сущностей единой общей сущности — природе, предназначение которой заключается в том, чтобы представлять собою слабый метафизический эквивалент смутной универсальной связи, вытекающей из монотеизма.

10. Чтобы лучше понять, в особенности в наше время, историческую силу такого философского орудия, важно признать, что по своей природе оно само по себе способно лишь проявлять критическую или разрушительную деятельность даже в области теории и, в еще большей степени, в области социальных вопросов, не будучи никогда в состоянии создать что-либо положительное, исключительно свойственное ему.

Глубоко непоследовательная, эта двусмысленная философия сохраняет все основные принципы теологической системы, лишая их, однако, все более и более силы и постоянства, необходимых для их действительного авторитета, и именно в подобном искажении заключается ее главная временная полезность для того момента, когда старый образ мышления, долгое время прогрессивный для совокупности человеческой эволюции, неизбежно достигает той ступени, на которой дальнейшее его существование оказывается вредным, так как он стремится упрочить на неопределенное время младенческое состояние, которым он вначале так счастливо руководил. Метафизика, таким образом, является в сущности ни чем иным, как видом теологии, ослабленной разрушительными упрощениями, самопроизвольно лишающими ее непосредственной власти помешать развитию специально позитивных концепций. Но, с другой стороны, благодаря этим же разрушительным упрощениям, она приобретает временную способность поддерживать деятельность обобщающего ума, пока он, наконец, не получит возможность питаться лучшей пищей. В силу своего противоречивого характера метафизический, или онтологический, образ мышления оказывается всегда перед неизбежной альтернативой: либо стремиться в интересах порядка к тщетному восстановлению теологического состояния, либо, дабы избежать угнетающей власти теологии, толкать общество к чисто отрицательному положению. Это неизбежное колебание, которое наблюдается теперь только относительно наиболее трудных теорий, некогда существовало равным образом по отношению даже к наиболее простым, пока они не перешагнули метафизической стадии, и обусловлено это органическим бессилием, всегда свойственным этому философскому методу. Если бы общественный рассудок издавна не изгнал его из некоторых основных понятий, то можно безошибочно утверждать, что порожденные им двадцать веков тому назад бессмысленные сомнения в существовании внешних тел повторялись бы еще теперь, ибо он их никогда никакой решительной аргументацией не рассеял. Метафизическое состояние нужно, таким образом, в конечном счете, рассматривать как своего рода хроническую болезнь, естественно присущую эволюции нашей мысли — индивидуальной или коллективной на границе между младенчеством и возмужалостью.

11. Так как исторические умозрения у новых народов почти никогда не восходят дальше времен политеизма, то метафизическое мышление должно казаться почти столь же древним, как теологическое. В самом деле, оно неизбежно руководило, хотя скрытно, первоначальным преобразованием фетишизма в политеизм, дабы устранить исключительное господство чисто сверхъестественных сил, которые, будучи таким образом непосредственно удалены из каждого отдельного тела, должны были тем самым оставлять в каждом некоторую соответственную сущность. Но так как при этом первом теологическом перевороте никакое истинное обсуждение не могло иметь места, то беспрерывное вмешательство онтологического духа стало вполне характерным лишь в последующей революции, при превращении политеизма в монотеизм естественным орудием которого он должен был явиться. Его возрастающее влияние должно было сначала, пока он оставался подчиненным теологическому давлению, казаться органическим, но его природа, в основе разрушительная, должна была затем все более и более проявляться, когда он постепенно делал попытки доводить упрощение теологии даже далее обыкновенного монотеизма, составлявшего, по необходимости крайний и действительно возможный фазис первоначальной философии. Так, в течение последних пяти веков метафизический дух, действуя отрицательно, благоприятствовал основному подъему нашей современной цивилизации, — разлагая мало-помалу теологическую систему, ставшую окончательно ретроградной к концу средних веков, когда социальная сила монотеистического режима оказалась существенно исчерпанной. К несчастью, выполнив с возможной полнотой эту необходимую, но временную функцию, онтологические концепции, действуя слишком продолжительно, должны были также стремиться противодействовать всякой другой реальной организации спекулятивной системы; так что наиболее опасное препятствие для окончательного установления истинной философии действительно вытекает теперь из того же самого образа мышления, который часто теперь еще присваивает себе почти исключительную привилегию в области философии.

III. Положительная или реальная стадия

1. Основной признак: Закон постоянного подчинения воображения наблюдению

12. Эта длинная цепь необходимых предварительных фазисов приводит, наконец, наш постепенно освобождающийся ум к его окончательному со стоянию рациональной положительности. Это состояние мы должны охарактеризовать здесь более подробно, чем две предыдущие стадии. Установив самопроизвольно, на основании стольких подготовительных опытов, совершенную бесплодность смутных и произвольных объяснений, свойственных первоначальной философии — как теологической, так и метафизической, — наш ум отныне отказывается от абсолютных исследований, уместных только в его младенческом состоянии, и сосредоточивает свои усилия в области действительного наблюдения, принимающей с этого момента все более и более широкие размеры и являющейся единственно возможным основанием доступных нам знаний, разумно приспособленных к нашим реальным потребностям.

Умозрительная логика до сих пор представляла собой искусство более или менее ловко рассуждать согласно смутным принципам, которые, будучи недоступными сколько-нибудь удовлетворительному доказательству, постоянно возбуждали бесконечные споры. Отныне она признает как основное правило> что всякое предложение, которое недоступно точному превращению в простое изъяснение частного или общего факта, не может представлять никакого реального или понятного смысла. Принципы, которыми она пользуется, являются сами ни чем иным, как действительными фактами, но более общими и более отвлеченными, чем те, связь которых они должны образовать. Каков бы ни был, сверх того, рациональный или экспериментальный метод их открытия, их научная сила постоянно вытекает исключительно из их прямого или косвенного соответствия с наблюдаемыми явлениями. Чистое воображение теряет тогда безвозвратно свое былое первенство в области мысли и неизбежно подчиняется наблюдению (таким путем создается вполне нормальное логическое состояние), не переставая, тем не менее, выполнять в положительных умозрениях столь же важную, как и неисчерпаемую функцию в смысле создания или совершенствования средств как окончательной, так и предварительной связи идей. Одним словом, основной переворот, характеризующий состояние возмужалости нашего ума, по существу, заключается в повсеместной замене недоступного определения причин в собственном смысле слова — простым исследованием законов, т. е. постоянных отношений, существующих между наблюдаемыми явлениями. О чем бы ни шла речь, о малейших или важнейших следствиях, о столкновении и тяготении, или о мышлении и нравственности, — мы можем действительно знать только различные взаимные связи, свойственные их проявлению, не будучи никогда в состоянии проникнуть в тайну их образования.

Шпенглер, и Закат Европы:

  Теперь наконец мы можем сделать решительный шаг вперед и построить такую картину истории, которая не зависела бы больше от случайного места наблюдателя в какой-либо его "современности", от его заинтересованности как представителя определенной культуры, религиозные, духовные, политические, социальные тенденции которой заставляли бы его упорядочивать исторический материал, пользуясь хронологически-ограниченной перспективой, и навязывать организму становления произвольную и касающуюся лишь поверхности форму, внутренне ему чуждую.

   До сих пор нам недоставало удаления от объекта (Distanz). По отношению к природе оно давно уже достигнуто. Нужно, впрочем, оговориться, что его здесь легче достигнуть. Физик считает само собой понятным начертание механически каузальной картины своего мира так, как будто бы его самого, автора картины, здесь и не было.

   Но то же самое возможно и в мире форм истории. Только до сих пор мы этого не умели делать. Поэтому можно даже утверждать, и это будут делать впоследствии, что до сих пор вообще не было настоящего писания истории фаустовского стиля, такого, то есть которое давало бы удаление достаточное для того, чтобы в общей картине всемирной истории рассматривать также и настоящее -- ведь настоящее существует только в отношении к одному из бесчисленных человеческих поколений--как нечто бесконечно далекое и чуждое, как такую эпоху, которая не имеет преимуществ перед всеми другими, которая не измеряется никаким! идеалами, которая не относит всего к себе, которая свободна от желания, заботы и личной заинтересованности, к чему ведет всегда практическая жизнь; нам не хватает, следовательно, удаления, которое -- если вспомнить Ницше, который далеко его не достиг,-- позволяло бы окидывать божественным оком весь феномен исторического человечества, подобно цепи гор на горизонте, так, как будто сами мы к нему не принадлежим.

   Здесь еще раз нужно было совершить коперниковский переворот, тот акт освобождения от видимости во имя бесконечного пространства, который западный дух давно уже совершил по отношению к природе, перейдя от птоломеевской системы мироздания к системе теперь единственно признаваемой, устраняющей случайность нахождения наблюдателя на отдельной планете в качестве определяющего фактора.

   Во всемирной истории возможно и необходимо подобное же освобождение от случайного места наблюдения, от так называемого Нового времени. Девятнадцатое столетие представляется нам несравненно более важным и обильным событиями, чем, скажем, хотя бы XIX столетие до Р. X., но ведь и Луна кажется нам больше Юпитера и Сатурна. Физик давным-давно уже избавился от предрассудка относительности отдаления, но историк еще страдает им. Мы имеем смелость называть древней культуру греков по отношению к нашему Новому времени. Но была ли она такой для утонченно культурных, исторически высокообразованных египтян при дворе великого Тутмоса, тысячелетием раньше Гомера? Для нас события, разыгравшиеся на территории Западной Европы в течение 1500--1800 годов, составляют добрую треть, и притом самую важную, всемирной истории. Для китайского историка, бросающего взгляд назад на 6 тысяч лет китайской истории и исходящего из нее в своих суждениях, это только краткий и малозначительный период, которому далеко до важности хотя бы эпохи династия Хан (206 г. до Р. X.--220 г. по Р. X.), составляющей целый этап в его всемирной истории.

   Целью всего последующего служит освобождение истории от личных предрассудков наблюдателя, который в нашем случае, в сущности, превращает ее в историю фрагмента прошлого, рассматривая случайное настоящее Западной Европы как цель история и оценивая при помощи общественных идеалов и интересов данного момента все уже достигнутое и все, что еще будет достигнуто.

  

2.

   Обратимся снова к основному факту бодрствующего сознания, при помощи которого вообще впервые становится возможной упорядоченная картина мира, по своему смыслу распадающаяся на природу и историю. Словами душа и мир была обозначена первоначальная противоположность, совершенно равносильная факту существования человеческого сознания в его дневной ясности. По отношению к идее существования, заключенной во всякой культуре и во всяком существе, душа и мир были мною названы возможным и действительным, дабы ясен был характерный признак направленности в феномене жизни, понимаемом как осуществление возможного.

   Тем самым мир каждого человека оказывается для него осуществленной душевностью, выражением, знаком и образом идеи его индивидуального существования "Говоря о природе, каждый выражает только самого себя" (Гете). Мы вправе предположить, что этот действительный мир на стадии душевного развития первобытного человека и ребенка оказывается еще затемненным, хаотичным, еще не раскрытым, в глубочайшем смысле слова бесформенным. На более высоких стадиях человеческого развития он допускает точные формулировки, которые проходят всю шкалу между крайними гранями чистой наглядности и чистого познания в качестве безграничного множества никогда точь-в-точь не повторяющихся структур. Мир для каждого индивидуума есть его наиболее интимное, единственно бывшее, необходимое и совершенно непроизвольное переживание. Шопенгауэр назвал его "миром как представление", но он сделал само собою разумеющейся предпосылкой постоянство этого представления и его тождественность для всех людей.

   Природа и история: здесь противостоят друг другу две крайности в способе упорядочивать действительность как образ мира. Действительность есть природа, поскольку она подчиняет все становление ставшему; она -- история, поскольку ставшее подчиняется становлению. Действительность или созерцается в своем образе (так возникает мир Платона, Рембрандта, Гете, Бетховена), или понимается в своем элементе (таковы миры Парменида и Декарта, Канта и Ньютона). Познание в точном смысле слова есть тот жизненный акт, завершенный результат которого именуется "природой". Познанное и есть природа. Все познанное, как это обнаружилось в символе математического числа, по смыслу равно механически ограниченному, положенному. Природа есть совокупность закономерно-необходимого. Существуют только законы природы. Ни один физик, понимающий свои задачи, не станет думать о выходе за эти границы. Его задача сводится к установлению общей совокупности, хорошо упорядоченной системы всех законов, которые могут быть найдены в образе природы, более того, исчерпывающе и без остатка дают этот образ.

   С другой стороны, созерцание (вспоминается здесь изречение 1ете: "Созерцание далеко не то, что рассматривание") есть такой акт переживания, который как явление в самом своем совершении принадлежит истории. Пережитое есть происшедшее, то есть история.

   Все происходящее однократно и никогда не повторяется. Оно подчинено принципу направленности, "времени", необратимости. Совершившееся в своей противоположности ставшего становлению, окаменевшего жизненному безвозвратно принадлежит прошлому. Чувство этого и есть страх перед миром. Но все познанное вневременно, оно ни в прошлом, ни в будущем, но вечно значимо. Таково внутреннее свойство природою закономерного. Закон, подчинение закону-- антиисторично. Здесь исключается случай. Законы природы -- это формы неорганической необходимости. Становится ясным, почему математика как порядок ставшего всегда ведет при помощи числа к законам и причинности, и только к ним.

   Становление не подлежит исчислению. Только безжизненное может высчитываться, вымериваться, разлагаться. Чистое становление, жизнь в этом смысле безграничны. Они вне сферы причины и действия, закона и меры. Не одно глубокое и подлинное историческое исследование не будет стремиться к причинной закономерности; в противном случае оно не поняло бы своей собственной сущности.

   Но все же история не одно только становление; она только картина мира, только излучаемая индивидуумом форма мира, где становление господствует над ставшим. Наличность ставшего в этой картине позволяет добиться для нее известной научности. И чем больше в ней этого элемента, тем больше механичности, рассудочности и причинности мы в ней видим. Даже "живая природа" Гете, совершенно не математическая картина мира, заключала в себе еще столько мертвого и косного, что Гете мог подвергнуть ее научной обработке. Но если косный элемент погружается в самую глубь явления, если оно становится почти чистым становлением, то перед нами подлинное видение, по отношению к которому допустима только художественная трактовка. Та всемирная история, которую видел своим духовным взором Данте, никогда не могла бы у него получить научного выражения; так же мало мог бы его сообщить Гете тому, что он прозревал во время разработки своих первых набросков "Фауста"; невозможно это было и для Плотина и для Джордано Бруно. Здесь заключена самая важная причина спора о строении истории. При наличии того же самого объекта, того же самого фактического материала каждый наблюдатель получает, согласно своим индивидуальным особенностям, различное впечатление от целого, непостижимым и не поддающимся передаче другим образом, так что оно ложится в основу его уклада мысли и придает ему специфически личную окраску. Нельзя подобрать двух людей, у которых элемент законченности, косности был бы одинаков; это уже достаточная причина для того, чтобы не сталкиваться о теме и методах. Делаются взаимные обвинения в неспособности к мышлению, но под этой неспособностью разумеется то, что никак не исправить, так как она означает не недостаток, но другой умственный строй. То же имеет место и в естествознании.

   Но нужно твердо помнить: попытки научно разрабатывать историю в последнем счете всегда ведут к противоречиям, и поэтому всякое прагматическое писание истории, как бы значительно оно само по себе ни было, есть компромисс. Природу нужно трактовать научно -- об истории должен говорить поэт. Всякие другие решения половинчаты, хотя из них состоит большая часть продуктов духовного творчества человека.

   С другой стороны, ту область, где должны были господствовать числа и точное знание, Гете называл "живой природой"; она для него была непосредственным созерцанием чистого становления и самооформления, то есть историей в вышеустановленном смысле. Его мир прежде всего был организмом, существом; понятно, почему он, даже в своих чисто физических исследованиях, не стремился к числам, законам и выразимой в формулах причинности, но превращал их, скорее, в морфологию в лучшем смысле этого слова и поэтому всячески избегал специфически западного (и весьма чуждого античности) способа причинного рассмотрения, измерительного эксперимента, в котором он даже нигде не чувствовал потребности. Его исследования земной поверхности всегда геология, а не минералогия (которую он называл наукой о чем-то мертвом).

   Мы указываем еще раз: нет точной границы между двумя способами миропонимания. Как ни противоположны становление и ставшее, они с несомненностью соприсутствуют вместе в каждом акте переживания. Историю переживает тот, кто наглядно видит то и другое в их становлении, завершении; природу познает тот, кто расчленяет эти оба момента как ставшее, как завершенное.

   Первоначальной склонностью каждого человека, каждой культуры, каждой стадии развития культуры служит изначально предопределенное стремление брать в качестве идеала одну из этих форм. Человек Запада настроен в высокой степени исторически, между тем как это настроение вовсе не было свойственно человеку античности1. Мы исследуем всякую данность в связи с ее прошлым и будущим; античность же знала только точечную наличность настоящего,-- остальное превращалось в миф. Равным образом в каждом такте нашей музыки, от Палестрины до Вагнера, перед нами также символ становления; греки же в каждой из своих статуй имели образ момента. Ритм тела -- в мгновенности; ритм фуги -- в длительности.

  

3.

   Итак, принципы образа и закона выступают в качестве двух основных форм всякого миропостроения. Чем резче черты природы налагаются на образ мира, тем безграничнее царят в нем закон и число. Чем больше в мире видят наглядное, одно только вечно становящееся, тем более чуждым числу является необъятная полнота его сочетаний. Таким образом различаются пресловутая гетевская "точная чувственная фантазия", оставляющая живое в его неприкосновенности2, и точный, мертвящий метод современной физики. Остаток другого элемента, на который мы всегда натыкаемся в строгом естествознании, обнаруживается в появлении неизбежных теорий и гипотез, наглядное содержание которых заполняет и поддерживает все косное, измеримое числом и подлежащее формулам; в историческом же исследовании -- в виде хронологии, этой странной и тем не менее никогда не ощущаемой в своей смутной загадочности числовой сетки, которая своею цепью дат и статистикой обволакивает и проникает мир образов, не имея ничего общего с характером математических чисел.

   Но здесь нужно обратить внимание вот еще на что. Так как становление всегда лежит в основе ставшего и история изображает упорядоченность картины мира со стороны его становления, то ее нужно считать первоначальной формой мира, а природу -- позднейшей, осуществляемой только человеком зрелых культур; обратный взгляд есть не более как предрассудок городского научного мышления. В самом деле, смутный мир, с его слепыми стихиями, окружавший раннее человечество, мир, о котором доныне свидетельствуют религиозные обычаи и мифы, полный произвола, населенный враждебными и коварными демонами,-- является живым, непостижимым, загадочно волнующимся и недоступным никакому учету, целым. Если его можно назвать природой, то, во всяком случае, это не наша природа, не застывшее отражение познающего духа. Этот первобытный мир, как отрывок человечества седой древности, звучит еще подчас в детской душе и в душе великих художников, прорываясь сквозь строгость той "природы", стеною которой с тиранической назойливостью окружает каждого дух зрелых культур. В этом причина напряженных отношений между научным ("современным") и художническим ("непрактическим") мировоззрением, которые мы можем наблюдать во все поздние эпохи культур. Человек фактов и поэт никогда не поймут друг друга. В этом нужно искать также причину того, что всякое историческое исследование, в котором всегда должно быть что-то детское и навеянное снами, что-то гетевское, подвержено опасности стать просто физикой общественной жизни, сделаться "материалистическим", как оно само себя называет, не чувствуя глубокого смысла, таящегося в этом слове.

   "Природа" в точном смысле слова является более редким способом овладения действительностью, способом, применяемым только людьми больших городов поздних культур: он носит на себе черты зрелости, а то и старости, тогда как история исполнена наивности и юношеской свежести; она менее сознательный способ познания мира, свойственный всему человечеству. Таково по крайней мере противоположение измеримой числами, разоблаченной от всякой тайны природы Аристотеля и Канта, природы софистов и дарвинистов, природы современной физики и природы Гомера и "Эдды", природы дорического и готического человека, природы переживаемой, безграничной, чувствуемой. Тот, кто забывает об этой противоположности, проходит мимо самой сущности исторического исследования. Оно, собственно, и есть естественное понимание мира душою, тогда как точная, механически упорядоченная природа есть искусственное понимание. Несмотря на это или именно как раз поэтому, для современного человека естествознание легко, а историческое исследование трудно.

   Побуждения к отвлеченному, то есть вынужденному, искусственному, чуждому наивной душевности мышлению возникают достаточно рано: они всецело направлены на математическое ограничение, логическое различение, на закон и причинность. Мы находим эти побуждения в первые столетия жизни всех культур, хотя сначала они слабы, единичны и тонут в полноте растительной жизни. Я назову здесь имя Роджера Бэкона. Вскоре они принимают более строгий характер: как и всему духовно завоеванному и постоянно подвергавшемуся угрозам со стороны человеческой природы, им свойственны известные черты властности и исключительности. Незаметным образом царство пространственно-рассудочного -- так как рассудочные понятия по самому существу своему суть числа и обладают чисто количественной структурой -- пронизывает внешний мир индивидуума и со всех сторон опутывает простые чувственные впечатления механическими, причинными и числовыми связями, так что волей-неволей бодрствующее сознание обитающего в больших городах культурного человека, будь это в египетских Фивах или в Вавилоне, в Бенаресе, Александрии или в больших городах Западной Европы, подвергается столь упорному воздействию со стороны естественнонаучного мышления, что предрассудок всякой философии и науки -- ибо это не более как предрассудок -- едва встречает себе какое-либо противодействие; я имею в виду предрассудок, будто это состояние и есть человеческий дух, а его alter ego, механическая картина окружающего мира, есть подлинный мир. Аристотель и Кант воздвигли эту заповедь, Платон и Гете отвергают ее.

  

4.

   Великая задача познания мира, которая является потребностью человека высших культур и как бы проникает все его существование, которую он считает для себя обязательной,-- эта задача, несомненно, всюду одна и та же, безразлично, назовем ли мы ее решение наукой или философией, почувствуем ли с глубокой внутренней достоверностью или же, напротив, будем оспаривать ее родство с художественным творчеством и религиозной интуицией: всюду она сводится к установлению в чистом виде языка форм того образа мира, который для каждого из нас предустановлен, который каждый индивидуум, поскольку он не сравнивает, вынужден признавать единственным подлинным миром. В этом разложении окружающей нас действительности на ее -- как мы полагаем -- простые элементы мы ощущаем разрешение загадки. Его мы называем откровением, открытием, познанием, опытом и твердо уверены, что оно обогащает содержание нашего бытия, что оно дает завершение какой-то его части.

   Ввиду двойственности природы и истории эта задача может быть двоякой. Перед нами два во всех отношениях отличных языка форм, и в картине мира неопределенного характера -- как это обычно бывает -- оба эти языка вступают во взаимное соперничество и путают друг друга, никогда не связываясь в единство.

   Направленность и протяженность служат отличительными признаками исторических и природных впечатлений от мира. Человек совершенно не в состоянии действовать одновременно и в том и в другом направлении. Слово "цель" имеет характерный двойной смысл. В одном случае оно означает будущее, в другом -- пространственное отстояние. Мы увидим, что исторический материалист с необходимостью ощущает время как измерение. Для прирожденных художников, наоборот, как это показывает лирика всех народов, пространственные дали, облака, горизонт, заходящее солнце суть впечатления, которые невольно связываются с чувством чего-то предстоящего в будущем. Греческий поэт отрицает будущее, поэтому он ничего этого не видит и ничего не воспевает. Так как он всецело принадлежит настоящему, то он всецело принадлежит также близости. Естествоиспытатель, если он человек творческого рассудка в подлинном смысле этого слова, будь это экспериментатор, вроде Фарадея, теоретик, вроде Галилея, или вычислитель, вроде Ньютона, находит в своем мире только лишенные направленности количества, которые он измеряет, оценивает и упорядочивает. Только количественное допускает числовое оформление, причинно определенно, доступно понятиям и формулировке в законах. Этим исчерпываются возможности всякого чистого естествознания. Все законы представляются связями количеств, или, как выражается физик, все физические процессы протекают в пространстве. Физик античности, не изменяя фактов, исправил бы это выражение в смысле античного, отрицающего пространство мироощущения следующим образом: все процессы "происходят между телами".

   Историческим впечатлениям чуждо все количественное. Оба способа восприятия, из которых один соответствует миру природы, другой же миру истории, хорошо нам известны, как ни мало внимания обращали мы до сих пор на их противоположность. Существуют познание природы и познание людей. Есть опыт науки и опыт жизни. Проследите эту противоположность вплоть до самых отдаленных ее следствий, и тогда вы поймете, что здесь имеется в виду.

   Все способы понимания мира мы вправе в конечном счете назвать морфологией. Морфология механического и протяженного, наука, вскрывающая законы природы и причинные отношения и вносящая в них порядок, называется нами систематикой. Морфология органического, истории и жизни, всего того, что чревато направленностью и судьбой, называется физиогномикой.

   Чем более человек расположен к историческому мышлению, тем явственнее физиогномический характер всего того, что он постигает, сообщает другим и создает в мыслях. Эллинскому ваянию была чужда всякая физиогномика не менее, чем аттической драме. Эта черта была неправильно понята классицизмом Винкельмана и Лессинга как "общечеловеческое". Гёте как в своей теории растений, так и в "Тассо", как в своей лирике, так и в личном общении был мастером физиогномики.

  

5.

   Этот способ видения мира имеет еще перед собой великую будущность на последних стадиях существования западной цивилизации. Через столетие все возможные на этой почве науки превратятся в фрагменты одной грандиозной физиогномики всего человеческого. В этом как раз смысл "морфологии всемирной истории". В каждой науке, как в отношении ее целей, так и в отношении содержания, человек говорит о самом себе. Всякий научный опыт сводится к самопознанию. С этой точки зрения мы только что рассмотрели математику в качестве главы физиогномики. Нашему рассмотрению подверглось не то, что замышляет отдельный математик. Мы распростились со специалистами, предоставляя им их факты и достижения. Математик, как человек, деятельность которого составляет часть его личности, знания и мнения -- часть его физиономии, служит орудием культуры. При его посредстве она говорит о себе. Он принадлежит к ее физиогномике как личность, как дух, со всеми своими открытиями и познаниями.

   Всякая математика, наглядно осуществляющая идею числа путем научной системы или, как это было в Египте, в форме архитектуры, есть исповедь какой-нибудь души. Несомненно, что ее сознательная работа принадлежит только поверхности исторического, и столь же несомненно, что ее подсознательный элемент, само число как изначальный феномен и стиль развития принадлежат к завершенному миру форм, служат выражением бытия, жизненной силы. История ее жизни, ее расцвет и увядание, ее глубокая связь с изобразительными искусствами, с мифами и культами соответствующей культуры -- все это принадлежит к считающейся едва возможной морфологии второго, исторического способа познания.

   Видимая сторона всякой истории имеет поэтому тоже значение, что и внешний облик отдельного человека: его рост, выражение лица, манера держаться, походка, своеобразие языка и жестикуляция. Все это припекает внимание того, кто разбирается в людях. Тело -- ограниченное, ставшее, преходящее -- служит выражением души. Но знатоку людей нужно также уметь понимать и те человеческие организации высокого стиля, которые называются мною культурами, нужно разбираться в выражении их лица, в их языке и манерах, подобно тому как это делается по отношению к отдельному человеку. Писать историю философски -- значит писать ее так, как Шекспир писал свои трагедии отдельных личностей.

   Физиогномика есть перенесенное в область духа искусство портрета. Дон Кихот, Вертер, Жюльен Сорель -- портреты эпохи, Фауст же -- портрет целой культуры. Естествоиспытатель, морфолог-систематик под портретом мира понимает задачу чистого подражания. Для живописца-ремесленника это равносильно "верности природе", "похожести", так как он, по существу, поступает совсем по-математически. Настоящий портрет в стиле Рембрандта всегда физиогномика, всегда история. Ряд его автопортретов не что иное, как автобиография, в истинно гетевском смысле этого слова. Так следует писать биографии великих культур. Сторона подражательная, работа историка-специалиста над датами и числами -- только средство, не цель. К чертам лица истории принадлежит все, к чему до сих нор прилагались личные масштабы пользы и вреда, добра и зла, приятного и неприятного: как формы правления, так и формы хозяйства, битвы наравне с произведениями искусства, науки рядом с богами, математика вместе с моралью. Все вообще, что стало, все, что является, есть символ, выражение души. Он требует взгляда знатока людей, не подлежит подведению под закон, но может только ощущаться в своем значении. На этом - пути исследование достигает последней и высшей достоверности: "Все преходящее есть только символ".

   Естествознанию можно научиться; историком нужно родиться. Историк руководится ощущением, он сразу понимает и проникает в то, чему не научиться, что ускользает от всякого намеренного воздействия и не подчинено воле, что редко обнаруживается во всей своей силе. Сколько угодно можно разлагать, определять, упорядочивать, отграничивать причину от действия. Это -- работа; другой же вид постижения -- творчество. Образ и закон, подобие и понятие, символ и формула предполагают совершенно различные средства познания. Их соотношение -- соотношение жизни и смерти, созидания и разрушения. Рассудок, понятие, "познавая", умерщвляет. Он превращает познанное в недвижный предмет, доступный делению и измерению. Созерцание одушевляет. Оно включает единичную вещь в живое, непосредственно ощущаемое единство. Поэзия и историческое исследование родственны друг другу; такая же родственность существует между познанием и счетом. Но -- как сказал однажды Геббель -- "системы не есть плод воображения, а произведения искусства не являются результатом расчета, или, что то же самое, не производятся мышлением". Художник, подлинный историк, созерцает становящееся. Он еще раз переживает становление в чертах созерцаемого. Систематик, будь он физиком, дарвинистом или историком-прагматистом, познает то, что стало. Душа художника, подобно душе культуры, есть то, что жаждет осуществления, нечто целостное и совершенное, говоря на языке прежней философии,-- микрокосм. Дух физика, позднейшее, более узкое и преходящее явление, принадлежит к наиболее зрелым стадиям культуры. Он тесно связан с появлением городов, где жизнь все больше и больше сжимается, и вместе с их исчезновением исчезает и он. Античная наука существовала только в период от ионийцев VI века и до эпохи римского владычества. Античных же художников мы видим во все время существования античной культуры. […]

   Культуры суть организмы. История культуры--их биография. Предлежащая перед нами в своем историческом явлении--в образе воспоминания--история китайской или античной культуры есть морфологически точное соответствие истории отдельного человека, животного, дерева или цветка. Если нужно познать их структуру, то к нашим услугам давно выработанные методы сравнительной морфологии растений и животных3. Феномен отдельных, следующих друг за другом, вырастающих одна подле другой, соприкасающихся, заслоняющих и подавляющих друг друга культур исчерпывает все содержание истории. И если мы развернем перед нашим духовным взором все те образы, которые до сих пор спокойно лежали под поверхностью тривиальной "истории человечества", то нам удастся раскрыть тип, прообраз культуры, свободный от всего замутняющего и незначительного, лежащий, как идеал формы, в основе всех отдельных культур.

   Я отличаю идею культуры, ее внутренние возможности, от ее чувственного явления в образе истории как выполненного осуществления. Это -- отношение души к телу как ее выражению в области протяженного и ставшего. История культуры сводится к осуществлению возможностей. Осуществление равносильно концу. Так относится аполлоновская душа, идею которой иные из нас, может быть, в состоянии вновь пережить и прочувствовать, к своему пространственному развертыванию, к научно доступной "античности", изучением физиономии которой занимаются археолог, филолог, эстетик и историк.

   Культура это -- первофеномен всей прошлой и будущей всемирной истории. Глубокая и мало оцененная идея Гете, которую он усматривал в своей "живой природе" и постоянно полагал в основу всех своих морфологических изысканий, должна быть применена здесь в самом точном смысле как ко всем вполне созревшим, так и засохшим в своем цветении, полуразвившимся и заглушённым еще в зародыше образованиям человеческой истории. Здесь слово остается не за анализирующим рассудком, но за непосредственным мироощущением, наглядным представлением. "Величайшее, чего может достичь человек,-- это изумление, и когда первофеномен повергает его в изумление, то он должен этим довольствоваться, большего ему нельзя получить и дальше идти незачем: здесь -- предел". Первофеномен есть явление, в котором раскрывается перед глазами идея чистого становления. В облике всякого отдельного, случайно возникшего или вообще возможного растения Гете ясно усматривал своим духовным оком идею перворастения. Он ощущал здесь с полной отчетливостью смысл становления. При своем великом открытии "межчелюстной кости", которое одно только стоит всей работы Дарвина, он исходил из первофеномена типа позвоночного животного; в другой области отправной точкой для него были: геологический пласт, лист как первичная форма всех органов растения, метаморфоза растений как прообраз всего органического становления. "Тот же самый закон может быть применен и ко всем остальным живым существам",-- писал он из Неаполя Гердеру, сообщая о своем открытии. Девятнадцатый век, век "истории", не понял его.

Питирим Сорокин:

В ряду вопросов, горячо и страстно обсуждаемых теперь, чуть ли не первое место принадлежит национальному вопросу и проблемам, связанным с ним. Такой факт неудивителен, но удивительно то, что спорящие нередко едва ли и сами знают, из-за чего они ломают копья... Поставьте большинству из них ясно и категорически вопрос: "Что такое национальность? Каковы ее элементы? В чем ее отличительные признаки?" И вместо ответа вы получите либо молчание, либо нечто вразумительное, но неверное, либо, наконец, ответ, быть может, и верный, но смысла которого ни мы, ни сам "отвечатель" понять не в состоянии. Посмотрим, так ли обстоит дело. Начнем с той категории теоретиков национальности, которые говорят, быть может, и верное, но никому не понятное. Что же они понимают под национальностью? А вот что... "Всякое национальное бытие... в своих последних пределах должно мыслиться одним из многочисленных проявлений абсолютного". "Мы должны понимать эту войну не как войну против национального духа нашего противника, а как войну против злого духа, овладевшего национальным сознанием Германии"и исказившего "метафизическую основу" немецкой национальности. Читатель! Вы понимаете? Я, каюсь, нет. Впрочем, я понимаю одно, что в эти фразы можно всунуть любое содержание: и бога, и сатану. Так пишут философы.

Посмотрим теперь, что говорят те, которые не тонут во фразах и слова которых понять нетрудно. Публицисты, ученые и теоретики этого класса вполне правильно видят в нации или в национальности не метафизический принцип, не какую-то таинственную "вне и сверхразумную еущность", а группу или союз людей, обладающих теми или иными признаками, иначе говоря, объединенных той или иной связью. Каковы же, спрашивается, эти признаки?

Рассмотрим бегло выдвигавшиеся принципы:

А). Одним из таких признаков, по мнению многих лиц, является "единство крови", или, иначе, единство расы. Корни этой теории уходят далеко в прошлое.

В наше время нет надобности подробно критиковать это мнение. Оно давно уже опровергнуто. Достаточно сказать, что теория чистых рас оказалась мифом1; их нет, как нет, например, и специально немецкой или английской крови. В наше время чистота крови сохраняется разве только на конских заводах, выводящих "чистокровных" жеребцов, да в хлевах йоркширских свиней, да и там, кажется, не этим "расовым" признаком обусловливается "симпатия" одного коня к другому. В мире же людей указываемый признак единства крови и единства расы как критерий национальности решительно не годен. Когда мы говорим:

1 По Ж. Фино, например, германская раса с антропологической точки зрения представляет смесь поляков, ободритов, вендов и других славянских племен: "Первобытные пруссаки, оказывается, не имели ничего общего с германцами. Их настоящее имя было Белорусе, язык их был похож на литовский" и т. д.

Тот же автор французскую кровь или расу считает составленной из крови аквитанцев, силуров, иберийцев, басков, васконов, светов, либийцев, сардонов, битуринов, вандалов, венедов, гельветов, поляков, вендов, кимвров, вестготов, аллеманов, франков, евреев, сарацинов, этрусков, белгов, пеласгов, аваров и т. д. То же относится и к любой расе.

"Иванов и Петров — одной национальности", то, конечно, не потому, что мы исследовали химический состав их крови, установили черепные показатели того и другого, изгиб носа, разрез глаз и т. д., а по каким-то иным основаниям, ничего общего не имеющим с теорией единства расы.

Б). Многие исследователи видят отличительный признак национальности в единстве языка. Люди, говорящие на одном языке, принадлежав к одной национальности, таково основное положение этого течения. Данная теория национальности едва ли не самая популярная и самая распространенная. Однако от этого она не становится еще истинной.

Если бы язык был таким решающим признаком, то тех лиц (а лаковых немало), которые одинаково хорошо и с детства владею несколькими языками, пришлось бы признать денационализированными, а следовательно, венгры, владеющие и венгерским и немецким языками, не могли бы считать себя по национальности венграми. То же относилось бы и ко всем "многоязычным" лицам и народам. Во-вторых, люди, обычно принадлежащие к различным нациям1, например англичане и американцы, раз они говорят на английском языке, должны были бы составить тогда одну английскую нацию: американской нации, как не обладающей собственным языком, тогда не могло бы быть. И, наконец, туринец, сицилиец и миланец не могли бы принадлежать к одной итальянской нации, так как их говоры весьма далеки друг от друга. В-третьих, если даже и принять этот признак, то мы не избавляемся этим от целого ряда противоречий и сомнений. Первое сомнение гласило бы: насколько расходящимися должны быть языки или наречия, чтобы язык, а соответственно и народ, говорящий на нем, могли быть признанными в качестве самостоятельных национальных единиц? Если это расхождение должно быть основным, тогда пришлось бы признать, например, национальностью только славянство и объединить в эту национальность такие группы, как великороссы, малороссы, поляки, сербы, болгары, русины и т. д. Каждый из этих народов в отдельности не мог бы составить национальность, ибо языки их более или менее близки. То же нужно было бы сказать и о французах, итальянцах и румынах как единицах, говорящих на языках родственных. И они порознь тогда не могли бы называться нацией и национальностью, а должны были бы составить одну "романскую" национальность. В итоге мы получаем картину, решительно расходящуюся с обычным пониманием этого термина.

1 В дальнейшем автор употребляет термины "нация" и "национальность как тождественные.

Если же это различие языков должно быть незначительным, то мы попадаем в новую крайность. Почему тогда это различие не уменьшить и вместо русского, польского, украинского языков или наречий не считать таким достаточным различием простое отличие говоров. Логических препятствий для этого нет. Тогда вместо русской, польской и украинской национальности из одной великорусской народности выкроились бы нижегородская, ярославская, московская, вологодская и другие национальности. Термин "язык" — не есть нечто абсолютно определенное и сплошь и рядом подменяется терминами "наречие", а иногда и "говор". Как видим, и здесь нет спасения.

Наконец, если бы все дело было в языке, то едва ли можно было бы говорить о русской национальности или о национальности бельгийской или английской. Поляк, малорос, еврей, черемис, калмык, вотяк, молдаванин и т. д. в этом случае не могли бы говорить о "русском патриотизме", о "русском отечестве", считать себя по национальности "русскими" и наклеивать на себя значок "России", символизирующий то единство, к которому они себя относят. То же относится и к Англии или Бельгии, в состав которых входят народы, говорящие на самых различных языках. А между тем в речах и статьях текущего момента говорится именно и главным образом не о черемисском, вотяцком или калмыцком патриотизме их национальности, а именно о русской, не о валлонской или фламандской, а о бельгийской нации и т. д.

Эти краткие штрихи показывают, что на почве одного языка нельзя построить здание национальности.

В). То же можно сказать и о всех других признаках, выдвигавшихся в этой области. Таким признаком не может быть и религия, ибо люди, относящие себя к одной национальности, сплошь и рядом исповедуют различную религию, и наоборот, люди, принадлежащие к одной религии, сплошь и рядом являются представителями различных наций. Не является искомым признаком и общность экономических интересов, так как очень часто (если не всегда) экономические интересы русского рабочего меньше противоречат экономическим интересам немецкого пролетария, чем русского капиталиста. Не могут быть искомыми признаками нации и единство правящей династии или, как указывают многие, "единство исторических судеб". Последние весьма изменчивы и текучи. Сегодня они объединили в одно целое греков, сербов, болгар и черногорцев против турок, а завтра те же "судьбы" разъединили союзников и сделали их врагами.

Но, может быть, искомым критерием служит единство морали, права и нравов! Увы! Нет! Кому же не известно, что разница между русским крестьянином и русским барином в этом отношении гораздо большая, чем между русским барином и немецким аграрием.

Тогда, быть может, искомый X заключается в единстве мировоззрения, в единстве философии! Опять-таки нет. Мировоззрение русских социал-демократов и немецких социалистов или немецких философов и русских философов нередко сходно, а по национальности они относят себя к различным центрам и теперь стоят во враждебных нациях.

Поищем еще другие признаки. Некоторые указывают на единство культуры как на отличительную черту национальности. Но разве это "туманное пятно" не состоит как раз из тех элементов, о которых только что шла речь? Выбросьте из "культуры" язык, религию, право, нравственность, экономику и т. д., и от "культуры" останется пустое место.

Г). Есть еще одна попытка установить понятие и сущность национальности путем подчеркивания психологической природы этого явления. Национальность, говорят сторонники этой теории, — это "осознание своей принадлежности к определенному политическому телу", вызываемое различными причинами — религиозными, экономическими, правовыми, единством языка, исторической традицией и т. д.

Если вдуматься в это определение, то мы видим, что здесь центр тяжести лежит на психологическом отнесении себя к тому или иному обществу или группе. Но ясно, что и это определение только ставит, а не решает вопрос. К примеру, я, как журналист, отношу себя к определенному социальному телу — редакции (группа людей), как православный

  • к определенной церкви (тоже группа), как "подданный" России

  • к русскому государству (тоже группа), как говорящий на русском, эскимосском, французском и английском языках, я отношу себя ко всем лицам, говорящим на них. Во всех случаях у меня налицо "осознание своей принадлежности" к той или иной группе. Которая же из них будет Моей нацией? В отдельности ни одна из этих связей не есть национальная связь, а, вместе взятые, они противоречат одна другой. Теория не дает определения, а потому и ее приходится отвергнуть. И она "туманна, не ясна, не верна".

В итоге, как видим, ни одна из теорий не удовлетворяет и не знает, что такое национальность'.

Но могут спросить меня, ведь существуют же, например, поляки, не составляющие пока одного государства и тем не менее предста-вляющие одно целое. Неужели же это не факт? Неужели еще нужны доказательства?

Да, конечно, существуют, отвечу я, но связь, объединяющая их, или язык, или религия, или общие исторические воспоминания и т. д., то есть одна из вышеуказанных связей, сама по себе, как мы видели, не достаточна для установления и кристаллизации национальности. А во-вторых, не следует забывать и того, что какое-нибудь соединение людей может считаться социальным целым, самостоятельной единицей лишь в том случае, когда это соединение по своим социальным функциям или социальной роли представляет нечто единое, когда его части действуют в одном направлении и преследуют одни цели. Видим ли мы это на примере Польши? Увы! Нет. Кто удовлетворяется одним именем и придает ему "магическое" значение, тот может довольствоваться таким пониманием национальности. Сторонник же реалистической социологии едва ли припишет простой общности "имени" свойство и способность обоснования "национальной" группировки людей.

Что же мы имеем в итоге? Довольно странный вывод: в процессе анализа национальность, казавшаяся нам чем-то цельным, какой-то могучей силой, каким-то отчеканенным социальным слитком, эта "национальность" распалась на элементы и исчезла.

Вывод гласит: национальности как единого социального элемента нет. как нет и специально национальной связи. То, что обозначается этим словом, есть просто результат нерасчлененности и неглубокого понимания дела. Если мы назовем плохим ученым того химика, который сказал бы, что химическим элементом является вода или кусок бутерброда, то такими же плохими социологами являются и все те многочисленные трубадуры — поносители и восхвалители национальности, — которыми теперь хоть "пруд пруди". Сознаю, что это утверждение смелое, кажущееся парадоксальным, но тем не менее это так.

Чувствую, что читатель все еще сомневается и никак не может согласиться со мной: А "еврейский вопрос"? а "армянский вопрос"? а "украинский вопрос"? а "польский вопрос"? а "инородческий вопрос"? Разве все это не проявление той же "национальности" (легкомысленно отрицаемой мною), разве все это не "национальные вопросы", — спросят меня и, пожалуй, чего доброго, сделают из сказанного вывод, что раз национальности нет, то нет и национального вопроса, а потому нечего и говорить о правах "каких-то там" евреев, украинцев, поляков и т. д.

Во избежание таких "поспешных" выводов я заранее должен откреститься от них и кратко рассмотреть вопрос и в этой плоскости.

Вместо ответа я снова напомню пример с химиком, считающим "бутерброд" — химическим элементом. Несомненно, он ошибается, но несомненно также, что "бутерброд" — реальная вещь, но вещь сложная,

Но разве эти перечисленные основания правоограничений, например религиозные, представляют национальные основания? Разве "религия" и "национальность" одно и то же? Ясно, что нет, иначе пришлось бы признать "языческую нацию", нацию баптистскую, хлыстовскую, католическую и т. д. Ясно, что это абсурд. Но не менее ясно, что ограничения прав целых групп сектантов, вытекающие из чисто религиозных оснований, однохарактерны с ограничениями ряда "национальностей" и нередко гораздо более тяжелы и важны. Точно так же и все остальные основания правоограничений (территория, образование, имущественный ценз, сословие и т. д.) не имеют никакого "национального" элемента. А ведь без них нельзя представить и создать никакой "национальности".

Итак, в итоге и здесь мы пришли к определенным данным. Мы убедились, что нет никаких специально "национальных" оснований, дающих почву для "национальных" ограничений. Мы видели, что само понятие "еврей", или "малоросс", или "поляк" (а соответственно и социальные группы, образуемые ими) определяется не каким-то таинственным национальным принципом, а рядом простых и общих условий (религия, язык, сословность, экономическое положение и т.д.), в различных формах выступающих на арене общественной жизни и создающих различную, подчас весьма сложную группировку. Коротко говоря, нет национальных проблем и национального неравенства, а есть общая проблема неравенства, выступающая в различных видах и производимая различным сочетанием общих социальных факторов, среди которых нельзя отыскать специально национального фактора, отличного от религиозных, экономических, интеллектуальных, правовых, бытовых, сословно-профессиональных, территориальных и т. п. факторов.

Перефразируя слова Архимеда, можно сказать: "Дайте мне эти факторы, и я различным их сочетанием создам вам самые различные нации, начиная от бесправных судр и кончая полноправными браминами". И наоборот: "Отнимите эти факторы, и без них вы не создадите никакой национальности". Вывод из сказанного тот, что национальность представляет сложное и разнородное социальное тело, подобное "бутерброду" в химии, которое распадается на ряд социальных элементов и вызвано их совокупным действием.

А раз это так, то объявить эту "мешанину" различных условий чем-то единым и цельным, попытаться найти ее самостоятельную сущность равносильно задаче решения квадратуры круга. Недаром все подобные попытки не удавались. Они не могли и не могут окончиться удачно.

Да будет позволено теперь сделать практические выводы из сказанного. Эти выводы таковы:

1). Если теперь всюду трубят о национальности в форме существительного, прилагательного и глагола, то нельзя не видеть здесь некоторого недоразумения. Данная война не есть война наций (ведь дерутся же тевтоны-англичане с тевтонами-немцами — одна и та же нация с обычной точки зрения, или славяне австрийские со славянами русскими) и не есть проявление "национального" движения, и не вызвана таинственными "национальными" причинами. Война есть борьба государств, каждое из которых включает различные с обычной точки зрения нации.

2). Война не привела и к торжеству "национализма" в ущерб интернационализму, как думает, например, П. Б. Струве. Уж если можно что противопоставлять интернационализму, как сверхгосударственности, то не нацию, а государство. Но весьма спорно еще, что даст эта война. Я весьма склонен думать, что она немало посодействует росту интернационализма в форме создания международного суда, а в дальнейшем, быть может, и сверхгосударственной федерации Европы.

3). Многие выдвигают теперь национальный принцип в качестве критерия для будущего переустройства карты Европы. В силу сказанного едва ли есть надобность доказывать невозможность и фантастичность этого проекта. Если даже допустить его, то спрашивается, что будет положено в основу национальности? Язык? Но тогда Бельгию придется разделить на части, Италию — также, а такие разноязычные государства, как Россия, распадутся на вотяцкое, черемисское, великорусское, татарское и т. д. государства-нации. Вся Европа распылится на множество мелких государств, что само по себе является шагом назад, а не вперед. Для областей же со смешанным по национальности населением или для мелких наций положение становится решительно безвыходным. Недаром сами сторонники этого проекта вынуждены признать, что мелкие национальности будут принесены в жертву крупным. То же получится, если критерием национальности будет и какой-нибудь другой признак.

Нет! Пора бросить эту утопию и пора ясно и определенно сказать, что спасение не в национальном принципе, а в федерации государств, в сверхгосударственной организации всей Европы, на почве равенства прав всех входящих в нее личностей, а поскольку они образуют сходную группу, то и народов. Каждый, "без различия национальности", имеет право говорить, учить, проповедовать, исполнять гражданские обязанности на том языке, на каком хочет, веровать, как ему угодно, читать, писать и печатать на родном языке и вообще пользоваться всей полнотой прав равноправного гражданина. Было бы наивно думать, что эта федерация теперь же осуществится, но столь же несомненно, что история идет в этом направлении, в направлении расширения социально замиренных кругов, начавшегося от групп в 40—100 членов и приведшего уже теперь к соединениям в 150—160 миллионов. Распылить снова эти соединения на множество частей по национальному принципу — значит поворачивать колесо истории назад, а не вперед.

4). Как выяснено выше, так называемое "национальное" неравенство есть лишь частная форма общего социального неравенства. Поэтому тот, кто хочет бороться против первого, должен бороться против второго, выступающего в тысяче форм в нашей жизни, сплошь и рядом гораздо более ощутительных и тяжелых. "Полное правовое равенство индивида (личности) — вот всеисчерпывающий лозунг. Кто борется за него — борется и против "национальных" ограничений. Так как национальное движение в России со стороны групп (малороссов, евреев и т. д.), ограниченных в правах, представляло и представляет именно борьбу против неравенства, следовательно, направлено в сторону социального уравнения, то естественно, мы всеми силами души приветствуем подобное движение и его рост. Законно и неоспоримо право каждого члена государства на всю полноту прав (религиозных, политических, гражданских, публичных, семейственных, культурных; язык, школа, самоуправление и т. д.).

Таково наше отношение к национальному движению, вытекающее из основного принципа социального равенства. Но из него же вытекает и обратная сторона дела, на которую нельзя закрывать глаза.

5). Если борющийся за социальное равенство борется и за правильно понятые "национальные" интересы, то борющийся за последние далеко не всегда борется за первое. Иными словами, "борьба за национальность не есть самодовлеющий лозунг". Под его флагом можно проводить самые несправедливые стремления. Наши "националисты" — пример тому. Поэтому партии, ставящие в свою программу лозунг "социальное равенство", не должны увлекаться "национальным" принципом. Все, что есть в последнем "уравнительного", все это включает в себя первый лозунг. Что не включает — "то от лукавого" и представляет либо контрабандное проведение "групповых привилегий", либо проявление группового эгоизма.

Пока национальный принцип совпадает и не противоречит лозушу социального равенства — мы от души приветствуем национальные движения. Так как в России до сих пор движения украинцев, евреев, поляков, латышей и т. д. имели этот уравнительный характер, то ясно, что мы можем только поддерживать его. Но как только национальный принцип становится средством угнетения одной группой других групп, мы поворачиваемся к нему спиной, памятуя, что высшая ценность — "равноправная человеческая личность". Вся полнота прав должна быть предоставлена каждой личности, без различия "эллина и иудея, раба и свободного"'.

Индивид, с одной стороны, и всечеловечность — с другой, — вот то, что нельзя упускать из виду нигде и никогда, как неразъединимые стороны одного великого идеала.

А. Тойнби:

Действующие силы истории не являются национальными, но проистекают из более общих причин. Взятые в своем частном национальном проявлении, они не могут быть правильно поняты, и поэтому их должно рассматривать только в масштабах всего общества. В то же время различные части по-разному испытывают на себе воздействие одной и той же силы, ибо каждая из них по-своему реагирует на воздействие извне и ответно влияет сама.

Следует сказать, что общество в своей жизни сталкивается с серией задач, которые оно и решает наиболее приемлемым для себя образом. Каждая такая проблема – это вызов истории. Посредством этих испытаний члены общества все больше и больше дифференцируются. Каждый раз одни проигрывают, другие успешно находят решение, но вскоре некоторые из решений оказываются несовершенными в новых условиях, тогда как другие проявляют жизнеспособность даже в изменившихся обстоятельствах. Испытание следует за испытанием. Одни утрачивают свою оригинальность и полностью сливаются с основной массой, другие продолжают борьбу в сверхъестественном напряжении и тщетных ухищрениях, третьи, достаточно умудренные, достигают высот совершенства, строя свою жизнь на новых путях. В этом процессе невозможно понять индивидуальное поведение в условиях единичного испытания, но необходимо сопоставить его с поведением других в условиях последовательности вызовов как последовательности событий в жизни общества, взятого в целом.

Таким образом, английская история не прояснится до тех пор, пока она не будет рассмотрена в сопоставлении с историями других национальных государств, входивших в более широкое сообщество, каждый из членов которого реагировал специфическим образом на происходящее. В каждом случае мы должны мыслить в терминах целого, а не части, видеть главы повести как события жизни общества, а не отдельного его члена, следить за судьбами его представителей – не за каждым в отдельности, а в общем потоке – воспринимать их как голоса единого хора, которые имеют значение и смысл в общем строе гармонии, но теряют их, как только становятся набором отдельно звучащих нот. Вглядываясь в историю с этой точки зрения, мы в мутном хаосе событий обнаружим строй и порядок и начнем понимать то, что прежде казалось непонятным. Этот метод интерпретации исторических фактов можно пояснить на примере из истории городов-государств Древней Греции в период с 725 по 325 г. до н.э.

Города-государства столкнулись тогда с проблемой нехватки продовольствия, которого у эллинских народов, как правило, хватало, ибо сельскохозяйственное производство было достаточно интенсивным, чтобы обеспечить нужды внутреннего рынка. Когда возник продовольственный кризис, различные государства стали по-разному искать пути его разрешения. Так, например, Коринф и Халкида использовали свое избыточное население для колонизации заморских территорий – в Сицилии, Южной Италии, Фракии и других местах, – где местное население было либо слишком малочисленным, либо слишком темным, чтобы оказать сопротивление вторжению. Таким образом, географические владения греческого общества просто расширялись за счет колоний, без существенных изменений в его структуре. Сельское хозяйство, которым занимались колонисты, институты, под началом которых они жили, представляли собой точную копию условий, к которым они привыкли у себя на родине.

Другие города-государства искали решения, предполагавшие изменение образа жизни. Так, Спарта, например, удовлетворяла свой земельный голод не колонизацией заморских территорий за пределами эллинского мира, а захватывая близлежащие греческие земли в Мессении. В результате Спарта ценой упорных и продолжительных войн покорила своих отнюдь не слабых соседей и присоединила территории, удержание которых потребовало создания регулярной военной силы. В сложившейся ситуации Спарта вынуждена была милитаризировать свою жизнь снизу доверху, что она и сделала, укрепив и реорганизовав некоторые примитивные социальные институты, существовавшие и в ряде других греческих общин, но уже отмиравшие и неэффективные.

Афины реагировали на проблему переселения несколько иным образом. Сначала они попросту игнорировали ее. Однако кризис угрожал вылиться в социальную революцию. Но и тогда Афины не стали на путь захвата и присвоения чужих земель. Они выработали свое собственное, оригинальное решение. Сельскохозяйственное производство было переориентировано на экспорт, начали интенсивно развиваться ремесла и торговля, что привело к перестройке политических учреждений, вынужденных разделить власть с новыми классами, вызванными к жизни экономическими изменениями. Другими словами, афинские государственные деятели предотвратили социальную революцию с помощью успешного проведения экономической и политической революции, открыв тем самым новый путь для развития эллинского общества. Именно это имел в виду Перикл, назвав этот кризис школой для Эллады. В той степени, в какой Афины жили для себя, их постигло горе еще до того, как эллинское общество подошло к своему закату. В той же мере, в какой они жили для Эллады, утверждение Перикла оказалось совершенно справедливым, ибо в следующую эпоху эллинистической истории, начавшуюся приблизительно в 325 г. до н. э., новые идеи и институты, выработанные в Афинах, как частное решение общей проблемы, были восприняты остальным эллинистическим обществом (которое к тому времени распространилось далеко за границы узкой области грекоязычных народов) в качестве их общего социального наследия. Эта фаза греческой истории обычно называется «эллинистическим веком», но было бы правильнее назвать ее «аттическим веком».

Под тем углом зрения, который охватывает не отдельные города – Афины, Коринф, Спарту или Халкиду, – а все эллинское общество как поле, мы можем понять не только историю развития этих нескольких общин в течение 725-325 гг. до н.э., но и значение перехода от этого периода к последующему. Тогда нетрудно заметить, что история Халкиды или Коринфа протекала, если можно так выразиться, нормально, в то время как Спарта или Афины искали свои оригинальные пути. Различие это бросалось в глаза, и историки предположили, что спартанцы и афиняне уже на заре эллинской истории отличались какими-то специфическими, исконно им присущими особенностями. Подобное объяснение развития эквивалентно постулированию того, что на самом деле вовсе не было никакого развития и что эти два греческих народа изначально обладали качесчтвами, поставившими их особняком. Однако такая гипотеза находится в противоречии с установленными историческими фактами. Что касается Спарты, например, то раскопки, проводимые Британской археологической школой в Афинах, показали, что приблизительно в середине VI в. до н.э. спартанская жизнь вовсе не была аномальной и вполне соответствовала нормам образа жизни других греческих народов. Во второй половине VI в. до н.э. происходит революционный сдвиг, который следует каким-то образом объяснить. Приемлемое объяснение можно найти, если посмотреть на спартанскую историю того периода как на местный ответ испытанию, выпавшему на долю всего эллинского мира. Специфические черты Афин, распространившиеся в так называемый эллинистический век на весь эллинский мир (в отличие от Спарты, путь которой оказался тупиковым), могут быть поняты только при широком поле исторического исследования.

Итак, чтобы понять часть, мы должны прежде всею сосредоточить внимание на целом, потому что это целое есть поле исследования, умопостигаемое само по себе.

Пространственное расширение поля нашего исследования. Однако практическая польза от умозаключения, что умопостигаемое поле исследования существует, невелика, поскольку мы определили искомое поле как целое, исходя из частей, составляющих это целое. Части целого сами по себе могут быть непонятны, но они, по крайней мере, явны. Например, у Великобритании есть точное географическое положение и пространственная протяженность; английская нация сложилась в определенную эпоху. Мы не можем чувствовать себя удовлетворенными до тех нор, пока не определим в подобных же положительных и конкретных понятиях то более широкое общество, по отношению к которому Великобритания является частью. Итак, исследуем ею протяженность сначала в Пространстве, а затем во Времени.

Исследование пространственной протяженности общества, в которое включается Великобритания, лучше всего начать с обзора глав, уже привлекших наше внимание при общем ретроспективном взгляде на английскую историю. При первоначальном рассмотрении глав истории мы обнаружили, что это лишь перечень событий в жизни общества, по отношению к которому Великобритания и другие «смежные» страны были лишь частями. Таким образом мы установили тот факт, что умопостигаемое поле исторического исследования шире, чем любое национальное государство. Рассмотрим снова эти главы, для того чтобы установить, где находятся внешние пространственные границы интересующего нас умопостигаемого ноля исследования.

Если мы начнем с последней главы – установление индустриальной системы, то обнаружим, что географическая протяженность умопостигаемого поля исследования, которое она предполагает, охватывает весь мир. Чтобы объяснить промышленную революцию в Англии, мы должны принять во внимание экономические условия не только западноевропейских стран, но и Тропической Африки, Америки, России, Леванта, Индии и Дальнего Востока. Однако когда мы обратимся к парламентарной системе и перейдем от экономического к политическому плану, наш горизонт сузится. Закон, «которому Бурбоны и Стюарты подчинялись», не распространяется на Романовых в России, османов в Турции, Тимуридов в Индостане, маньчжуров в Китае, современных им сёгунов в Японии. Политическая история этих стран не может быть объяснена в принятых нами терминах. Если мы начнем их анализировать, то обнаружим, что главы, на которые распадается их история, и умопостигаемые поля исследования, которые они предполагают, совершенно другие. Закон, движущий историю Англии или Франции, не действует там, и, наоборот, законы, которым подчиняется политическая история каждой из этих стран, не проливают света на политические события в Англии или во Франции. Здесь проходит граница более глубокая и резкая, чем физические границы Великобритании. Однако действие закона, «которому Бурбоны и Стюарты подчинялись» во Франции и в Англии, распространялось на другие страны Западной Европы и на новые общины западноевропейских заокеанских колоний. В то же время на Европейском континенте действие этого закона прекращалось на западных границах России и Турции. Дальше действовали другие законы, другие они вызывали и последствия.

Для третьей четверти XVI в. характерна широкая заокеанская экспансия многих западноевропейских стран, включая и Англию. Заметную активность на морях проявляли датчане, шведы и курляндцы, тогда как Германия и Италия почти не принимали в этом процессе участия. Даже рассматривая эту экспаисию в самом общем аспекте – как стремление к изменению баланса власти, мы обнаружим, что в течение нескольких веков процесс этот не переступал границ Западной и Восточной Европы. Например, ни одна исламская страна не вступила в него вплоть до общеевропейской войны 1792-1815 гг.. и ни одна из стран Дальнего Востока – вплоть до англо-японского союза, заключенного за двенадцать лет до начала мировой войны 1914-1918 гг.

Что касается Реформации, то ее невозможно понять, исходя из истории лишь Англии и Шотландии. С другой стороны, вопрос не прояснится, а, возможно, еще более запутается, если мы расширим границы нашего исследования за пределы Западной Европы. Изучая Реформацию, мы можем игнорировать историю православной церкви после схизмы XI в., а также историю монофизитской и несторианской церквей после раскола в V в. Справедливо будет заметить, что и западноевропейская Реформация XVI в. не проливает света на историю этих церквей.

Ренессанс в Англии и других странах Западной Европы был обусловлен идеями и институтами, рожденными в Северной Италии. Пределами распространения идей Ренессанса стали новые заокеанские колонии. Но в то же время – когда англичане, французы, немцы, испанцы и поляки подпали под неотвратимое влияние итальянской культуры – греки провозгласили, что «тюрбан пророка» им предпочтительней «папской тиары», и охотнее обращались к исламу, чем к идеям гуманизма. Равным образом чары итальянской культуры не оказали заметного воздействия на турок, несмотря на то, что те в течение длительного времени находились в торговых и военных отношениях с генуэзцами и венецианцами (итальянский язык был официальным языком оттоманского флота). Пожалуй, только в архитектуре Могольского двора времен правления Акбара прослеживается влияние итальянской культуры, – влияние мимолетное и экзотическое. Что касается индусов и народов Дальнего Востока, то они, по-видимому, просто не знали, что Европа в то время переживала Ренессанс, и тем более не знали они, что Ренессанс исходил из Италии.

Установление феодальной системы в том виде, в каком она появилась в Англии, является результатом специфически западноевропейского развития. Верно, что феодализм существовал в Византии и в мусульманском мире приблизительно в то же время, но не доказано, что он возник там по тем же причинам, что и в Западной Европе. Предпринималось много попыток обнаружить сходство, но при более близком рассмотрении надуманные аналогии не выдерживали проверки действительностью. Феодальные системы Западной Европы, Византийской империи и мусульманских Египта, Турции, Индостана, не говоря уже о феодализме в Японии, должны рассматриваться как совершенно различные институты.

Наконец обращение англичан в конце VI в. в западное христианство явилось свидетельством приобщения их к определенному сообществу, что само по себе исключало возможность стать членом другого сообщества. Вплоть до Уитбийского собора 664 г. у англичан оставалась потенциальная возможность принять «дальнезападное» христианство кельтов, но миссия Августина однозначно решила, что англичане не присоединятся к ирландцам и валлийцам. Позднее, когда арабы-мусульмане появились на Атлантическом побережье, эти «дальнезападные» христиане Британских островов могли, подобно христианам Абиссинии и Центральной Азии, совершенно утратить контакт со своими братьями по религии на Европейском континенте. Их даже могли подвергнуть исламизации, как это случилось со многими монофизитами и несторианами на Среднем Востоке во время правления арабов. Но эти предполагаемые альтернативы должны быть отброшены как фантастические. Хотя, возможно, они не столь фантастичны, как это представляется с первого взгляда. В любом случае нелишне поразмышлять над этим, памятуя, что обращение 597 г. сделало нас причастными к западному христианству, но отнюдь не ко всему человечеству, проведя одновременно резкую линию раздела между нами как западными христианами и членами других религиозных объединений (не только ныне не существующими дальнезападными христианами, но и православными христианами, монофизитами, несторианами, мусульманами, буддистами и т.д.), – линию, не существовавшую во времена язычества, когда мы могли быть обращены любой «универсальной церковью», которая бы выступила с претензией на нашу независимость.

Парсонс:

Рассмотрев аспекты социетального нормативного порядка, сосредоточенные вокруг проблем членства и лояльности и вокруг культурной легитимизации, перейдем к третьему аспекту. Влияние и ценностные приверженности действуют по принципу добровольности, через убеждение и апелляцию к чести и совести. Однако ни одна крупная и сложная социальная система не сможет выжить, если согласие с большей частью ее нормативных оснований не будет носить обязательного характера, то есть если к непослушанию не будут применяться по ситуации негативные санкции. Такие санкции отчасти и предупреждают непослушание тем, что «напоминают» добропорядочным гражданам об их обязанностях и служат наказанием для нарушителей. Социально организованное и управляемое применение негативных санкций, включая угрозу их применения в случаях, когда подозревается наличие намерения ослушаться, называется функцией принуждения. Чем более дифференцировано общество, тем скорее можно ожидать, что принуждение осуществляется специальными органами, такими, как полиция и военизированные службы 16.

Управляемое принуждение требует существования определенных способов установления действительного факта, субъекта и обстоятельств нарушения норм. Среди специальных органов, действующих в этом направлении, важное место принадлежит судам и юридической гильдии. Сложный нормативный порядок, однако, нуждается не только в принуждении, но и в авторитетной интерпретации. Очень часто судебные системы вынуждены сочетать в особых случаях определение обязательств, наказаний и прочего с интерпретацией значения норм, что подчас является довольно значительной проблемой 17. В менее развитых обществах эта последняя функция имеет обыкновение оставаться в ведении религиозных инстанций, в обществах же современного типа она во все большей мере переходит в компетенцию светских судебных учреждений.

Все эти проблемы ставят вопросы об отношениях междусоциетальным сообществом и политической подсистемой. В терминах принятой нами аналитической схемы политика включает не только основные функции правительства в его отношениях с социетальным сообществом, но и соответствующие аспекты любого коллектива 18. Мы рассматриваем какое-то явление как политическое в той мере, в какой оно связано с организацией и мобилизацией ресурсов для достижения каким-либо коллективом его целей. Политические аспекты деятельности существуют у деловых компаний, университетов, церквей. В развитии современных обществ, однако, государство все более дифференцируется от социетального сообщества как специализированный орган общества, составляющий ядро его политической подсистемы.

Дифференцируясь, государство имеет тенденцию сосредоточиваться на двух основных функциональных комплексах. Первый охватывает ответственность за поддержание целостности социетального сообщества перед лицом глобальных угроз, с особым, но не исключительным акцентом на его легитимном нормативном порядке. Сюда же относится функция принуждения и, по крайней мере, некоторая доля участия в осуществлении интерпретации. К тому же общий процесс дифференциации сферы управления ведет к обособлению областей, в которых допускается открытое формулирование и узаконение новых норм, так что частью этого функционального комплекса становится законодательная деятельность. Второй комплекс включает все виды исполнительной деятельности государства, которая связана с коллективными действиями в любых ситуациях, указывающих на необходимость каких-то мер в «общественных» интересах. Границы этой ответственности простираются от безусловно значимых дел, таких, как защита территориальных пределов или поддержание общественного порядка, до почти что любого вопроса, который считается «затрагивающим общественные интересы» 19.

Основные отношения между государством и социетальным сообществом могут носить аскриптивный характер. Даже в обществах ранней стадии модернизации простые люди рассматривались как «подданные» монарха, которым традицией предписано подчинение его власти. Однако при достижении уровней дифференциации, соответствующих модернизованному обществу, власть политических лидеров имеет обыкновение становиться зависимой от поддержки очень широких слоев населения. В той мере, в какой это справедливо, мы будем различать роли политических лидеров и властные позиции в более общем смысле.

Дифференциация лидерства и авторитета предполагает особый уровень обобщенности того средства социального взаимообмена, который мы называем властью 20. Мы определяем власть как способность принимать и «навязывать» решения, которые обязательны для соответствующих коллективов и их членов постольку, поскольку их статусы подпадают под обязательства, предполагаемые такими решениями. Власть следует отличать от влияния, так как издание обязывающих решений совсем не похоже на меры убеждения. В соответствии с нашим определением, гражданин, отдавая свой голос на выборах, осуществляет власть, поскольку совокупность таких голосов обязующим образом определяет исход выборов. Маленькая порция власти — все равно власть, подобно тому как один доллар — небольшие деньги, но все равно деньги.

Там, где социальная солидарность высвобождается из более архаичных религиозных, этнических и территориальных контекстов, она способствует возникновению других типов внутренней дифференциации и плюрализации. Самые важные из них основываются на экономической, политической и интегративной функциях, последняя выражается в стремлении к добровольному объединению по типу ассоциации, к самоорганизации. Экономическая категория кроме прочего имеет в виду развитие рынков и монетарных механизмов, существенно необходимых для осуществления этих функций, что, как уже отмечалось, предполагает новые формы институционализации отношений собственности и контракта. То есть они покоятся на той части гражданского комплекса, которую образуют «права», ибо экономика, целиком «администрируемая» органами центрального правительства, нарушала бы свободу частных групп вступать в независимые рыночные отношения. Но как только рыночная система экономики достигает высокого уровня развития, она становится для правительства важным каналом мобилизации ресурсов.

На ранних стадиях модернизации рынки имеют преимущественно коммерческий характер, осуществляя торговлю материальными ценностями и лишь во вторую очередь финансовые операции по заимствованиям. Широкое распространение в рыночной системе первичных факторов производства знаменует «индустриальную» фазу экономического развития. Кроме технологического прогресса здесь имеется в виду социальная организация производственного процесса, состоящая в создании новых форм использования трудовых ресурсов в бюрократических контекстах .

Обсуждая выше политический аспект общества, мы позволили себе некоторую выборочность. При этом на первый план были выдвинуты отношения между правительством и всем социетальным сообществом, с акцентом на прямую их связь в так называемой системе «поддержки». Эта система охватывает прежде всего взаимодействие между лидерами и теми, кто стремятся занять лидирующие позиции, с одной стороны, и, с другой, теми элементами социальной структуры, которые прямо не участвуют в системе управления как таковой. Этот процесс взаимодействия охватывает как взаимообмен политической поддержки и лидерской инициативы, так и взаимообмен правительственных решений и «потребностей» различных лоббистских групп. Эти взаимообмены образуют систему, нуждающуюся в определенной сбалансированности, если политическая подсистема стремится к устойчивой интеграции с социетальным сообществом.

Другой главной действующей структурой правительств является административная организация (включая силовые структуры), через которую проводятся в жизнь политические решения. Как правило, развитие бюрократических структур происходило в первую очередь, хотя и не исключительно, в правительствах. Среди наиболее важных черт бюрократизации находится институционализация ролей в виде должностей с хорошо очерченными должностными функциями, полномочиями и «властью», отделенных от сфер частной жизни должностного лица. Должности дифференцируются по двум основаниям — по функциям, выполняемым для организации, и по месту в иерархии или «вертикали «подчинения».

Развитие бюрократической организации обыкновенно требует, чтобы каждой профессиональной роли соответствовал определенный вид должности, когда должностное лицо «назначается» посредством заключения некоего «договора о найме». Поэтому существование его семьи обычно зависит от его зарплаты или должностного оклада. В свою очередь, это требует наличия определенного «рынка труда» для распределения человеческих услуг посредством переговоров об условиях найма и карьерных возможностях.

Одной из главных черт индустриальной экономики является бюрократическая организация производства и, соответственно, мобилизация трудовых ресурсов через рынок труда 33. В результате сложной эволюции, имевшей ряд этапов, эта экономика породила невиданное распространение бюрократических форм организации вне правительственной сферы. Один из основных этапов был связан с «семейными предприятиями» раннего индустриального капитализма, который был бюрократизирован на «трудовом», но не на управленческом уровне.

Мы рассматриваем бюрократическую организацию как преимущественно политический феномен, поскольку она в первую очередь ориентирована на достижение коллективных целей. В случае частного предприятия его коллектив является частной группой внутри социетального сообщества; в случае правительства — это все сообщество целиком, организованное для коллективного достижения целей. Тем не менее мы рассматриваем трудовое соглашение как форму членства в коллективе, оставляя в стороне то, что возможно членство и через другие способы участия в экономическом предприятии. И разумеется, частная бюрократия не ограничивается сферой экономического производства, она встречается в церковных организациях, университетах и во многих других видах коллективов.

Обсуждаемые нами рыночные системы вовлечены во взаимообмен между подсистемами экономики и воспроизводства образца, с одной стороны, и между подсистемами экономики и политики — с другой. Этот взаимообмен не затрагивает напрямую социетальное сообщество, поскольку его функция по отношению к этим подсистемам состоит не столько в их непосредственном конституировании, сколько в общем регулировании через нормативный порядок. Мы также должны подчеркнуть различие между «коммерческими» рынками потребительских товаров и рынками «труда», имеющими дело с человеческими ресурсами, в том числе находящимися на самом высоком уровне компетентности и ответственности. С социологической точки зрения распространенная среди экономистов практика объединять в одну графу «товары и услуги» и трактовать их в таком виде в качестве наиглавнейшего продукта экономики представляется неоправданным смешением понятий.

Данилевский. Славянофильство и организмы:

Это исследование привело к тому заключению, что враждебность эта кроется в глубокой розни, существующей между мирами славянским и германо-романским,- розни, которая проникает до самых оснований общего плана развития всемирной истории. Только ложное, несообразное с истинными началами научно-естественной систематизации явлений понимание общего хода истории, отношения национального к общечеловеческому и так называемого прогресса могли привести к смешению понятий частной европейской, или германо-романской, цивилизации с цивилизацией обще- или, правильнее, всечеловеческою; оно породило пагубное заблуждение, известное под именем западничества, которое, не сознавая ни тесного общения между Россией и Славянством, ни исторического смысла этого последнего, отмеривает нам и братьям нашим жалкую, ничтожную историческую роль подражателей Европы, лишает нас надежды на самобытное культурное значение, т. е. на великую историческую будущность. После этого общего, так сказать, теоретического, взгляда я старался развить и дополнить его указаниями на главные стороны различия между славянским и германо-романским культурно-историческими типами и на гибельные следствия, к которым привело нас это западничество, или европейничанье, на практике, составив ту болезнь, которою страдает русское общественное тело, болезнь, под которую подводятся все наши общественные недуги. Лекарством от этой болезни может служить, по нашему мнению, только целебная сила самых исторических событий, которая одна только и может поднять дух нашего общества, страдающего именно упадком и принижением духа. Излечение возможно и вероятно потому, что болезнь, по счастью, не проникла еще далее поверхности общественного слоя. Это одаренное целебною силою событие, или, точнее, целый ряд событий, видим мы в последнем действии борьбы, известной под именем восточного вопроса, основания которого лежат глубоко в общем ходе всемирного исторического развития,- в борьбе, которая в непродолжительном времени должна наложить печать свою на целый исторический период. Важность этой неминуемо предстоящей борьбы заставила нас вникнуть как в те возражения, которые делаются против единственно полезного для славянства решения ее, заключающегося в полном политическом освобождении всех славянских народов и в образовании Всеславянского союза под гегемонией России, так и в залоги нашего успеха в этой борьбе.

Начав с общих историко-философских соображений, я спустился, таким образом, в область частного, политического, указывая на тот путь, которым Россия и Славянство ведутся и должны наконец привестись к осуществлению тех обещаний, которые даны им их этнографическою основою, теми особенностями, которые отличают их в числе прочих семейств великого арийского племени. Этим могли бы мы, следовательно, заключить наши исследования, но нам остается еще исполнить данное выше обещание. В одной из предыдущих глав мы сказали, что неверующие в самобытность славянской культуры возражают против нее вопросом: "В чем же именно будет состоять эта новая цивилизация, каков будет характер ее науки, ее искусства, ее гражданского и общественного строя?" Отклонив это требование в такой форме как нелепое, ибо удовлетворительный ответ на этот вопрос сделал бы самое развитие этой цивилизации совершенно излишним, я обещал, однако, и на него ответить в общих чертах, насколько это возможно сделать на основании существенного характера доселе бывших цивилизаций, в сравнении с теми зачатками ее, которые успели уже выразиться в славянском культурно-историческом типе. Теперь пришло время исполнить это обещание, и это заставляет меня снова обратиться в область общих исторических соображений.

В таком крайне трудном, так сказать гадательном, деле, как характеристика будущего хода культурно-исторического движения - хотя бы то было в самых общих чертах,- нам не остается иного пути, чтобы не впасть в совершенно бессодержательные мечтания, как подвести под самые общие категории деятельность прошедших культурно-исторических типов, уже довершивших свое дело, или, по крайней мере, уже ясно обозначавших свое направление, так сказать, сосредоточить исторические результаты их жизни в возможно краткие и всеобъемлющие формулы. Затем сравнить эти общие достигнутые ими категории результатов с теоретическими требованиями от полного и всестороннего хода исторического движения. Таким образом могут быть выяснены исторические desiderata[1]. Сравнение их с культурными задатками, которые славянство успело уже проявить в своей исторической жизни, должно показать, насколько вправе мы ожидать в будущем осуществления этих desiderata от дальнейшего хода славянского развития, если оно пойдет правильным, вышеуказанным нами путем, на котором первый необходимый шаг есть достижение полнойполитической независимости, а вместе и славянского единства, сообразно с требованиями 2-го и 4-го законов развития культурно-исторических типов.

Прежде всего предстоит нам, следовательно, прибегнуть к установлению тех общих категорий, под которые подводились бы естественным образом все стороны народной деятельности, которые обнимали бы собою все разнообразные обнаружения исторической жизни, обозначаемые словами культура и цивилизация.

Общих разрядов культурной деятельности в обширном смысле этого слова (не могущих уже быть подведенным один под другой, которые мы должны, следовательно, признать за высшие категории деления) насчитывается не более не менее четырех, именно:

1. Деятельность религиозная, объемлющая собою отношения человека к Богу,- понятие человека о судьбах своих как нравственного неделимого в отношении к общим судьбам человечества и Вселенной, то есть, выражаясь более общими терминами: народное мировоззрение не как теоретическое, более или менее гадательное знание, во всяком случае, доступное только немногим, а как твердая вера, составляющая живую основу всей нравственной деятельности человека.

2. Деятельность культурная, в тесном значении этого слова, объемлющая отношения человека к внешнему миру, во-первых, теоретическое - научное, во-вторых, эстетическое - художественное (причем, конечно, к внешнему миру причисляется и сам человек как предмет исследования, мышления и художественного воспроизведения) и, в-третьих, техническое - промышленное, то есть добывание и обработка предметов внешнего мира, применительно к нуждам человека и сообразно с пониманием как этих нужд, так и внешнего мира достигнутым путем теоретическим.

3. Деятельность политическая, объемлющая собою отношения людей между собою как членов одного народного целого, и отношения этого целого как единицы высшего порядка к другим народам. Наконец -

4. Деятельность общественно-экономическая, объемлющая собою отношения людей между собою не непосредственно как нравственных и политических личностей, а посредственно - применительно к условиям пользования предметами внешнего мира, следовательно, и добывания и обработки их.

Нам следует теперь рассмотреть, в какой мере каждый из культурно-исторических типов, жизнь которых составляет содержание всемирной истории, проявлял свою деятельность по этим общим категориям, на которые эта деятельность разделяется, и каких достигал в ней результатов.

Первые культуры: египетскую, китайскую, вавилонскую, индийскую и иранскую мы можем по всей справедливости назвать первичными, или аутохтонными, потому что они сами себя построили, так сказать, сосредоточив на разных точках земного шара слабые лучи первобытной догосударственной деятельности человечества. Они не проявили в особенности ни одной из только что перечисленных нами сторон человеческой деятельности, а были, так сказать, культурами подготовительными, имевшими своею задачей выработать те условия, при которых вообще становится возможною жизнь в организованном обществе.

Все было в них еще в смешении; религия, политика, культура, общественно-экономическая организация еще не выделились в особые категории деятельности, и напрасно приписывают этим первобытным цивилизациям - в особенности египетской и индийской - специально религиозный характер. Конечно, в эти первобытные времена, когда анализ играл еще весьма слабую роль в умственной деятельности человека, находившегося под подавляющим влиянием великого целого, мистико-религиозное направление проникало весь строй тогдашнего общества; но это значит только, что религиозная область, как и все прочие, еще не выделилась, не обособилась. Астрономические занятия халдейских жрецов, геометрические - египетских были такими же священнодействиями, как и совершение религиозных церемоний. Касты объяснялись и оправдывались происхождением людей из различных частей тела Брамы. Если в таких примерах можно видеть доказательства вмешательства религии в науку и в общественно-экономический строй, то с таким же точно правом молено утверждать вмешательство науки и экономического общественного строя в религию,- как оно и на самом деле было. В Китае, прозаическое, реальное направление которого не давало такого простора мистико-религиозным воззрениям, тем не менее существует тоже смешение религиозной с прочими сферами деятельности: земледелие есть священнодействие. Но так же точно смешаны наука и политика; так, например, экзамен есть единственное средство повышения в служебной иерархии, астрономические наблюдения составляют предмет государственной службы. Несправедливо поэтому называть древние Египетское и Индийское государства теократиями. В Индии, как известно, духовная каста - брамины - были совершенно чужды политического честолюбия. Честолюбие и гордость их были совершенно иного характера; они почитали свое духовное призвание, религиозное, научное, художественное, чем-то несравненно высшим грубого, земного политического дела, которое и предоставляли низшим кастам, требуя для себя лишь почета, а не власти. В том же роде было и влияние египетских жрецов.

Религия выделилась как нечно особенное и вместе высшее только в цивилизации еврейской и была всепроницающим ее началом. Только религиозная деятельность еврейского народа осталась заветом его потомству. Религия эта была беспримесная, а только сама налагала на все свою печать, и все остальные стороны деятельности оставались в пренебрежении; и в них евреями не произведено ничего заслуживающего внимания их современников и потомства. В науке они даже не заимствовали ничего от своих соседей - вавилонян и египтян; из искусств процветала у них одна лишь религиозная поэзия; в других отраслях художественной деятельности, так же как и в технике, они были столь слабы, что даже для постройки и украшения храма Иеговы - центра их народной жизни - должны были прибегнуть к помощи финикиян[2]. Политическое устройство еврейского народа было до того несовершенно, что он не мог даже и охранять своей независимости не только против могущественных государств, как Вавилон, Ассирия, но даже против мелких ханаанских народов, и вся политическая их деятельность, так же как и самое общественное экономическое устройство, составляли полное отражение их религиозных воззрений. Но зато религиозная сторона их жизни и деятельности была возвышенна и столь совершенна, что народ этот по справедливости называется народом богоизбранным <...>.

Подобно тому как еврейская культура была исключительно религиозна, тип эллинский был типом культурным, и притом преимущественно художественно-культурным. Перед этою стороною развития отступали все остальные на задний план. Можно даже сказать, что в самом психическом строе древних греков не было пригодной почвы, на которой могла бы развиваться экономическая, политическая и религиозная стороны человеческой деятельности. Этому, столь богато одаренному в культурном отношении, народу недоставало ни экономического, ни политического, ни религиозного смысла. Об общественно-экономической стороне развития нечего много распространяться. Народ, у которого рабство было не только случайным, временным явлением, так сказать, подготовительным процессом для достижения иных высших форм общественного устройства, а фундаментальным фактом, на котором опиралась вся их политическая и умственная жизнь, со всею ее философскою гуманностью и эстетическою роскошью, такой народ не мог содействовать развитию социально-экономической идеи.

В политическом отношении греки не могли даже возвыситься до сознания политического единства своего племени, хотя они и сознавали себя особою культурною единицей в противоположность всем остальным народам-варварам. Только персидская гроза, при общей опасности, зажгла в них общий греческий париотиозм, но и то весьма несовершенным образом. Спартанцы умышленно опоздали на Марафонское поле[3]; Аргос и Виотия от страха покорились Ксерксу и не участвовали в борьбе против него; пелопоннесцы настаивали на том, чтобы предать в жертву врагам материковую Грецию и защищаться на Коринфском перешейке. Когда с исчезновением опасности прошел и патриотический энтузиазм, политическая история Греции обращается опять в историю внутренних раздоров и междоусобных войн по самым жалким и ничтожным причинам. Из-за своих эгоистических видов, из-за узкой идеи преобладания ищут спартанцы помощи персов. Заметим, что это делалось не во времена первобытной грубости и дикости нравов и не во времена упадка, а в самое цветущее время умственного развития греков. Знаменитый Демосфен, не понимая положения вещей, не имея смысла для постижения общегреческой идеи, употребляет свое красноречие, дабы увлечь афинян на гибельный путь сопротивления Филиппу; и афиняне, столь же лишенные политического смысла, следуют его советам, а не Фокионовым. И так продолжается дело до самого покорения римлянами.

Подобным же образом и религиозное учение греков выказывает отсутствие истинного религиозного смысла и чувства. Их религиозное мировоззрение одно из самых мелких и жалких и совершенно недостойно народа, занимающего такое высокое место в философском мышлении. Из трех сторон религии, которыми она удовлетворяет трем сторонам человеческого духа - догматики, этики и культа,- только этот последний, соответственно художественной организации греков, имеет действительное значение. Догматика их не представляет ни глубины, ни стройности; собственно говоря, не имеет даже никакого содержания, ибо не заключает в себе ни метафизики, ни космогонии, ни учения о духовной сущности мира, ни теории его происхождения. Учение о мироправительном Промысле чуждо этой догматике; и высшая идея, до которой могло возвыситься религиозное миросозерцание греков, состоит в слепом, бессознательном фатуме, в олицетворении закона физической необходимости. Сообразно с этою бедностью догматического содержания и этическая сторона не имеет почвы, основания. Она не представляет нам свода нравственных правил, освященных высшим божественным авторитетом, который служил бы непреложным руководством в практической деятельности. История похождений их божеств, которая могла бы заменить нравственный кодекс живым примером, есть скорее школа безнравственности и соблазна. Во всех этих отношениях религия греков не может выдержать никакого сравнения ни с философским пантеизмом браманизма, где под грубыми формами всегда скрывается глубокий смысл, ни с глубокою метафизикой буддизма, ни с возвышенным учением Зороастра[4], ни с строгим единобожием магометанства. Религия играла столь невидную роль в греческой жизни, что никогда не имела своего Священного писания, ибо нельзя же назвать этим именем Гесиодову "Феогонию" - скорее систематизированный сборник народных легенд, чем религиозный кодекс, своего рода Четьи-Минеи[5], а не Библия, которой притом же не приписывалось никакого авторитета.

Все эти религиозные сказания служили лишь материалом для воплощения художественной фантазии греков и возводились при посредстве ее в художественные типы прекрасного, без всякого таинственного и нравственного значения. Сообразно с таким значением греческой религии и носит она на языке всех народов название мифологии по преимуществу, то есть мифологии, которая не служит оболочкою чему-то высшему - сокровенному, а заключает в себе уже все свое содержание и есть сама себе цель,- одним словом, есть тело без души. Религия греков есть, собственно говоря, поклонение самодовлеющей красоте, и потому от нее веет эпикуреизмом, который и есть, собственно, особенное греческое мировоззрение - их национальная философия, проявлявшаяся во всей их практической жизни и прежде и после того, как она была формулирована Эпикуром. Нравственность их заключалась единственно в чувстве меры, которое и есть все, что может дать эстетическое мировоззрение. Но это чувство меры - скорее основной принцип искусства наслаждаться жизнью, чем начало нравственно-религиозное, сущность которого всегда заключается в самопожертвовании.

Столь же односторонен, как греческий и еврейский культурно-исторические типы, был и тип римский, развивший и осуществивший с успехом одну лишь политическую сторону человеческой деятельности. Политический смысл римлян не имеет себе подобного. Небольшое зерно кристаллизирует около себя племена Лациума и подчиняет себе мало-помалу, постепенно, систематически, а не завоевательными порывами - весь бассейн Средиземного моря и всю западную европейскую окраину Атлантического океана. Свободолюбивые римляне никогда, однако же, не теряют дара повиновения, дара подчинения своей личной воли воле общей, для воплощения которой среди республики оставляется ими место для диктатуры, которая у них не политическая случайность, зависевшая от преобладания, приобретаемого честолюбивым дарованием, а правильный. институт, имеющий вступать в действие при известных обстоятельствах. Этого мало. Сообразно возрастанию государства они изменяют форму правления, переменяя республику на империю, которая делается учреждением вполне народным, держащимся не внешнею силою,- ибо сколько было слабых, ничтожных императоров,- а волею народною, инстинктивно чувствовавшей необходимость империи для поддержания разросшегося государства в трудные и опасные времена. Взаимные отношения граждан определяются, в продолжение государственной жизни Рима, самым точным и полным образом и составляют собою совершеннейший кодекс гражданских законов.

Но и в Риме, так же как и в Греции, рабство составляет основной, фундаментальный факт общественного строя. Культурная деятельность в тесном смысле этого слова также совершенно незначительна: в науке, в философском мышлении, так же как и в искусствах, за исключением архитектуры, Рим не производит ничего оригинального. Заключалась ли причина этой непроизводительности в самых нравственных, духовных условиях латинской расы или в подражательности римлян, в их порабощении грекам в сфере науки и искусства, это не подлежит теперь нашему разбору; для нас достаточно самого факта.

Сказанное о религии греков относится вполне и к римлянам. Она также бедна внутренним содержанием, лишена глубокого догматического и этического содержания и смысла, также лишена Священного писания; и только по этой бессодержательности мог Рим относиться с таким индифферентизмом ко всей религиозной форме, так что боги всех покоренных народов становились и его богами, национальные божества римлян слились с божествами Греции, став, так сказать, их переводами,- Юпитер сделался синонимом Зевеса, Нептун - Посейдона и так далее. Существенное отличие заключалось лишь в том, что, как сообразно основной черте психического строя греков, их религия получила исключительно эстетический характер,- религия римлян, так же соответственно основным свойствам их мировоззрения и культуры, получила характер политический. Посему те только учения, которые не могли подчиниться такому политическому взгляду на религию, последователи которых не могли поклоняться обожествленному Римскому государству, готовому под этим условием усыновить себе предмет их специального поклонения, претерпевали религиозное гонение.

Таким образом, цивилизации, последовавшие за первобытными аутохтонными культурами, развили каждая только одну из сторон культурной деятельности: еврейская - сторону религиозную, греческая - собственно культурную, а римская - политическую. Поэтому мы должны характеризовать культурно-исторические типы: еврейский, греческий и римский - именем типов одноосновных.

Дальнейший исторический прогресс мог и должен был преимущественно заключаться как в развитии четвертой стороны культурной деятельности - общественно-экономической, так и в достижении большей многосторонности посредством соединения в одном и том же культурном типе нескольких сторон культурной деятельности, проявлявшихся доселе раздельно. На эту более широкую дорогу, более сложную ступень развития и выступил тот тип, который, под именем европейского, или германо-романского, главнейшим образом занял историческую сцену после распадения Западной Римской империи.

Подобно логическому процессу мысли в индивидуальном духовном существе раскрылись и в логическом ходе всемирной истории - путем анализа - отдельные стороны культурного движения из первоначального смешанного (не дифференцированного) состояния, представителями которого были древнейшие государства Азии и Африки; а затем наступил, по-видимому, момент для процесса синтетического слияния в истории германо-романских народов. Обстоятельства времени благоприятствовали осуществлению такого синтезиса. Религиозная истина, в вечной форме христианства, была открыта и усвоена с покорностью и восторгом новыми народами, богатыми дарами духовной природы, к числу которых нельзя не причислить и пламенного религиозного чувства. В этом же религиозном учении скрывалась, как в зерне, необходимость уничтожения рабства; и действительно, оно оказалось лишь переходящею формою быта германо-романских народов. Политическим смыслом и способностью для культурного развития: научного, художественного и промышленного - оказались эти народы также богато одаренными.

Всем этим великим задаткам не суждено было, однако же, осуществиться вполне, и препятствием к сему послужили насильственность их энергического характера и павшее на благоприятную почву сильное влияние римского властолюбия и римского государственного строя. Мы уже видели, как этим путем искажена была христианская истина чрез искажение существенно важного понятия о значении Церкви, которая обратилась в религиозно-политический деспотизм католицизма. Этот церковный деспотизм в соединении с деспотизмом феодальным, коренившимся в насильственности германского характера, и с деспотизмом схоластики, коренившимся в подобострастном отношении к формам древней науки, обратили всю историю Европы в тяжкую борьбу, окончившуюся троякою анархиею: анархиею религиозною, то есть протестантизмом, думавшим основать религиозную достоверность на личном авторитете; анархиею философскою, то есть всеотрицающим материализмом, который начинает принимать характер веры и мало-помалу замещает в умах место религиозного убеждения; анархиею политико-социальною, то есть противоречием между все более и более распространяющимся политическим демократизмом и экономическим феодализмом.

Так как эти анархии суть предвестники и орудия разложения, то и не могут, конечно, считаться живыми вкладами в общую сокровищницу человечества; и германо-романский культурно-исторический тип не может считаться успешным представителем ни религиозной, ни общественно-экономической стороны культурной деятельности.

Напротив того, с политической и собственно так называемой культурной стороны результаты исторической жизни Европы громадны. Народы Европы не только основали могущественные государства, распространившие власть свою на все части света, но и установили отвлеченно-правомерные отношения как граждан между собою, так и граждан к государству.Другими словами, они успели соединить политическое могущество государства с его внутреннею свободою, то есть решили в весьма удовлетворительной степени обе стороны политической задачи. Если свобода эта не дает на практике ожидавшихся и ожидаемых еще результатов, то это зависит от неразрешения или неправильного решения задачи иного, именно общественно-экономического порядка. Хотя, конечно, различные народы Европы не в одинаковой степени обладают этим политическим смыслом, однако же, последние события доказали, что и те из них, которые долго не могли устроить своего политического положения, как итальянцы и немцы, достигли, однако же, наконец, или, по крайней мере, весьма приблизились к достижению политического единства - первого и необходимого условия политического могущества.

Еще выше и обильнее плоды европейской цивилизации в собственно культурном отношении. Методы и результаты европейской науки находятся вне всякого сравнения с совершенным всеми остальными культурными типами, не исключая даже греческого. Таковы же плоды и промышленной, технической деятельности. Со стороны искусства, хотя народы Европы и должны уступить пальму первенства грекам по степени совершенства достигнутых результатов, они, однако же, значительно расширили его область и проложили в нейновые пути. По всем этим причинам должны мы усвоить за германо-романским культурно-историческим типом название двуосновного политико-культурного типа, с преимущественно научным и промышленным характерами культуры, в тесном смысле этого слова.

Обращаюсь теперь к миру славянскому, и преимущественно к России как единственной независимой представительнице его, с тем, чтобы рассмотреть результаты и задатки еще начинающейся только его культурно-исторической жизни, с четырех принятых точек зрения: религии, культуры, политики и общественно-экономического строя, дабы таким образом уяснить, хотя бы в самых общих чертах, чего вправе мы ожидать и надеяться от славянского культурно-исторического типа, в чем может заключаться особая славянская цивилизация, если она пойдет по пути самобытного развития?

Религия составляла самое существенное, господствующее (почти исключительно) содержание древней русской жизни, и в настоящее время в ней же заключается преобладающий духовный интерес простых русских людей; и поистине нельзя не удивляться невежеству и дерзости тех, которые могли утверждать (в угоду своим фантазиям) религиозный индифферентизм русского народа.

Со стороны объективной, фактической русскому и большинству прочих славянских народов достался исторический жребий быть вместе с греками главными хранителями живого предания религиозной истины - православия и, таким образом, быть продолжателями великого дела, выпавшего на долю Израиля и Византии, быть народами богоизбранными. Со стороны субъективной, психической русские и прочие славяне одарены жаждою религиозной истины, что подтверждается как нормальными проявлениями, так и самыми искажениями этого духовного стремления.

Мы уже указали на особый характер принятия христианства Россией, не путем подчинения высшей по культуре христианской народности, не путем политического преобладания над такою народностью, не путем деятельной религиозной пропаганды, а путем внутреннего недовольства, неудовлетворения язычеством и свободного искания истины.

Самый характер русских, и вообще славян, чуждый насильственности, исполненный мягкости, покорности, почтительности, имеет наибольшую соответственность с христианским идеалом. С другой стороны, религиозные уклонения, болезни русского народа - раскол старообрядства и секты - указывают: первый - на настойчивую охранительность, не допускающую ни малейших перемен в самой внешности, в оболочке святыни; вторые же, особенно духоборство[6],- на способность к религиозно-философскому мышлению. У других славянских народов мы видим гуситское религиозное движение - самую чистую, идеальную из религиозных реформ, в которой проявлялся не мятежный, преобразовательный дух реформы Лютера, Кальвина, а характер реставрационный, восстановительный, стремившийся к возвращению к духовной истине, некогда переданной св. Кириллом и Мефодием. С другой стороны, и у западных славян в глубоко искажающем влиянии латинства на польский народный характер видим мы опять доказательство, что религиозное учение не скользит у славянских народов по поверхности, а способно выказать на его благодарной ниве вполне все, что в нем заключается; причем посеянное зерно, смотря по его специфическим особенностям, вырастает в добрый плод или в плевелы и волчцы.

Правда, что религиозная деятельность русского народа была по преимуществу охранительно-консервативною, и это ставится ему некоторыми в вину. Но религиозная деятельность есть охранительная по самому существу своему, как это вытекает из самого значения религии, которая или действительное откровение, или, по крайней мере, почитается таковым верующими. На самом деле, или, по крайней мере, во мнении своих поклонников, религия непременно происходит с неба и потому только и достигает своей цели - быть твердою, незыблемою основою практической нравственности, сущность которой состоит не в ином чем, как в самоотверженности, в самопожертвовании, возможных лишь при полной достоверности тех начал, во имя которых они требуются. Всякая же другая достоверность, философская, метафизическая и даже положительно научная, недостижима: для немногих избранных, умственно развитых, потому, что им известно, что наука и мышление незавершимы, что они не сказали и никогда не скажут своего последнего слова, что, следовательно, к результатам их всегда примешано сомнение, возможность и необходимость пересмотра, переисследования, и притом в совершенно неопределенной пропорции; для массы же - по той еще более простой причине, что для нее она недоступна.

Поэтому, как только религия теряет свой откровенный характер, она обращается (смотря по взгляду на достоинство ее догматическо-нравственного содержания) или в философскую систему, или в грубый предрассудок.

Но если религия есть откровение, то очевидно, что развитие ее может состоять в раскрытии истин, изначала в ней содержавшихся, точнейшим их формулированием, по поводу особого обращения внимания на ту или другую сторону, ту или другую часть религиозного учения в известное время. Вот внутренняя причина строго охранительного характера религиозной деятельности всех тех народов, которым религиозная истина была вверена для хранения и передачи в неприкосновенной чистоте другим народам и грядущим поколениям.

Если таков характер истинной религиозной деятельности вообще, то это относится с особенною силою к православному христианству после отделения Западной Церкви. По православному учению непогрешимость религиозного авторитета принадлежит только всей Церкви, а следовательно, и раскрытие истин, заключающихся в христианстве, может происходить не иначе как путем вселенских соборов - единственных олицетворении Церкви,- собиранию коих с восьмого века препятствовали исторические обстоятельства. Следовательно, строго охранительный образ действия и требовался именно от тех, кому была вверена религиозная истина; иначе порвалось бы живое предание того, в каком моменте развития (или, правильнее, раскрытия религиозной истины) находилось вселенское православие перед латинским расколом; затерялась бы та точка, к которой всякий жаждущий истины мог бы обратиться с полною уверенностью, что он найдет в ней всю вселенскую истину - и ничего кроме нее.

С этой точки зрения само русское старообрядство получает значение как живое свидетельство того, как строго проводилась эта охранительность. Где незначительная перемена обряда могла показаться новшеством, возмутившим совесть миллионов верующих, там, конечно, были осторожны в этом отношении; и кто знает, от скольких неблагоразумных шагов удержало нас старообрядство после того, как европейничанье охватило русскую жизнь!

Итак, мы можем сказать, что религиозная сторона культурной деятельности составляет принадлежность славянского культурного типа, и России в особенности, есть неотъемлемое его достояние как по психологическому строю составляющих его народов, так и потому, что им досталось хранение религиозной истины; это доказывается как положительною, так и отрицательною стороною религиозной жизни России и Славянства.

Если обратимся к политической стороне вопроса, к тому, насколько славянские народы выказали способности к устройству своей государственности, мы встречаем явление, весьма не ободрительное с первого взгляда. Именно, все славянские народы, за исключением русского, или не успели основать самостоятельных государств, или, по крайней мере, не сумели сохранить своей самостоятельности и независимости. Недоброжелатели славянства выводят из этого их политическую несостоятельность. Такое заключение не выдерживает ни малейшей критики, если даже не обращать внимания на те причины, которые препятствовали доселе славянам образоваться в независимые политические тела, а принять факт, как он существует. Факт этот говорит, что огромное большинство славянских племен (по меньшей мере, две трети их, если не более) образовали огромное, сплошное государство, просуществовавшее уже тысячу лет и все возраставшее и возраставшее в силе и могуществе, несмотря на все бури, которые ему пришлось выносить во время его долгой исторической жизни. Одним этим фактом первой величины доказан политический смысл славян, по крайней мере, значительного большинства их.

Когда Германская империя, после не слишком продолжительного века своей славы и могущества, обратилась в политический monstrum[7], вправе ли были бы мы заключить, что германское племя не способно к политической жизни? Конечно, нет; ибо то же германское племя образовало могущественную Британскую империю, и по одному этому политическое настроение Германии должны бы мы были приписать невыгодным внешним и внутренним условиям, в которых находилась временно эта страна, а не коренной неспособности, что и подтвердилось высказывающим глубокий политический смысл образом действий Пруссии, которого она держится уже с давних времен (по крайней мере, со времени Великого курфюрста[8]) и который увенчался на наших глазах действиями Бисмарка.

В этом суждении о политической неспособности славян сказывается та же недобросовестность или в лучшем случае тот же оптический обман, как и в суждениях о мнимом недостатке единства Русского государства, потому-де, что в состав его входит, может быть, около сотни народов разных наименований. При этом забывается, что все это разнообразие исчезает перед перевесом русского племени, если к качественному анализу явления присоединить и количественный. Если бы все западные и юго-восточные славянские народы были бы действительно неспособны к политической жизни, то все-таки за славянским племенем вообще должен быть бы признан высокий политический смысл ввиду одного лишь Русского государства.

Но справедлива ли мысль о государственной неспособности других славянских народностей, кроме русской? Западные славянские племена еще в эпоху гибкости и мягкости, которыми отличается этнографический период народной жизни, находились под непрестанным враждебным политическим и культурным воздействием ранее их сложившихся народов германо-романского культурного типа. Несмотря на это, образовалось уже в IX столетии могущественное Моравское государство, получившее было и зародыши самобытной культуры - в православии и славянской письменности, но которые после были в нем вырваны враждебным немецко-католическим влиянием. Нашествие угров[9] разорвало связь между западными славянами. Южная часть их не могла отыскатьцентра своего тяготения под влиянием Византии, вторгнувшихся турок, захватов Венеции, мадьярских завоеваний, Австрийской марки. Северная часть, получив духовное оживление реформою Гуса, успела образоваться во время Подибрада в особое благоустроенное государство; но мог ли устоять этот славянский остров, или выступ, среди немецкого разлива, не опираясь на всю силу соединенного Славянства?

Не мог, точно так же, как не может и теперь без прямого и деятельного участия России в его судьбе.

Независимое бытие Польши было продолжительнее; но если Польша была более других западных славянских стран свободна от непосредственного внешнего политического давления германо-романского мира, зато она более всех подчинилась нравственному культурному господству Запада путем латинства и феодального соблазна, действовавшего на ее высшие сословия; и, таким образом, сохранив до поры до времени свое тело, потеряла свою славянскую душу, а, чтобы обресть ее, должна была войти в тесное, хотя, к сожалению, и недобровольное соединение с Россией.

Если поэтому из всех славян один русский народ успел устроиться в крепкое государство, то обязан этим столько же внутренним свойствам своим, сколько и тому обстоятельству, что по географическому положению занимаемых им стран ему дано было пройти первые формы своего развития в отдалении от возмущающего влияния чуждой западной жизни.

В примере Малороссии, долго разъединенной с остальною Россией и добровольно соединившейся с нею после отвоевания своей независимости, видим мы доказательство, что не одно великорусское племя, как думают некоторые, одарено глубоким политическим тактом; и поэтому можем надеяться, что при случае такой же смысл и такт выкажут и другие славяне, добровольно признав после отвоевания своей независимости гегемонию России в союзе; ибо, в сущности, обстоятельства, в которых находилась Малороссия во времена Хмельницкого и западные славяне теперь,- весьма сходны. Народный энтузиазм, благоприятное стечение обстоятельств, гений предводителя, выдвинутого вперед народным движением, может быть, и могут доставить им независимость, как при Хмельницком, но сохранение ее, а главое, сохранение общего славянского характера жизни и культуры невозможно без тесного взаимного соединения с Россией.

Что бы ни сказало будущее, уже по одному тому, что до сих пор проявлено славянами, и преимущественно русскою отраслью их, в политической деятельности, мы вправе причислить племена эти к числу наиболее одаренных политическим смыслом семейств человеческого рода.

Мы считаем у места обратить здесь внимание и на особый характер этой политической деятельности, как она выразилась в возрастании Русского государства.

Русский народ не высылает из среды своей, как пчелиные улья, роев, образующих центры новых политических обществ, подобно грекам - в древние, англичанам - в более близкие к нам времена. Россия не имеет того, что называется владениями, как Рим и опять-таки Англия. Русское государство от самых времен первых московских князей есть сама Россия, постепенно, неудержимо расширяющаяся во все стороны, заселяя граничащие с нею незаселенные пространства и уподобляя себе включенные в ее государственные границы инородческие поселения. Только непонимание этого основного характера распространения Русского государства, происходящее опять-таки, как и всякое другое русское зло, от затемнения своеобразного русского взгляда на вещи европейничаньем, может помышлять о каких-то отдельных провинциальных особях, соединенных с Россией одною отвлеченною государственною связью, о каких-то не Росенях в России, по прекрасному выражению г. Розенгейма, и не только довольствоваться ими, но видеть в них политический идеал, которого никогда не признает ни русское политическое чувство, ни русская политическая мысль. Должно надеяться, что и этот туман рассеется подобно многим другим.

По этой же причине Россия никогда не имела колоний, ей удававшихся, и весьма ошибочно считать таковою Сибирь, как многие делают. Колонисты, выселяясь из отечества даже добровольно, не по принуждению, быстро теряют тесную с ним связь, скоро получают свой особый центр тяготения, свои особые интересы, часто противоположные или даже враждебные интересам метрополии. Вся связь между ними ограничивается покровительством метрополии, которым пользуется колония до поры до времени, пока считает это для себя выгодным. Колонии несут весьма мало тягостей в пользу своего первоначального отечества, и если принуждаются к тому, то считают это для себя угнетением и тем сильнее стремятся получить полную независимость.

Кроме национального характера народов, выделявших из себя колонии, на такое отношение их к своему прежнему отечеству имеет, конечно, большое влияние и географическая раздельность вновь заселяемых стран.

При расселениях русского народа мы не видим ничего подобного. Куда бы ни заходили русские люди, хотя бы временные и местные обстоятельства давали им возможность или даже принуждали их принять самобытную политическую организацию, как, например, в казацких обществах центром их народной жизни все-таки остается старая Русь-Москва, высшая власть в понятии их продолжает олицетворяться в лице русского царя. Они спешат принести ему присягу, поклониться ему новыми странами, которыми они завладели, вступить в непосредственную связь с Русским государством. Держась своего устройства, они не выделяют себя из русского народа, продолжают считать его интересы своим интересом, готовы жертвовать всем достижению его целей. Одним словом, они образуют не новые центры русской жизни, а только расширяют единый, нераздельный круг ее. Посему и новые заселения заводятся только по окраинам стран, сделавшихся уже старою, настоящею Русью. (Я говорю про самобытные народные расселения, а не про правительственные колонизационные предприятия.) Расселения скачками через моря или значительные промежутки не удаются, хотя бы им покровительствовало правительство. Не удалась нам Американская колония, не удается что-то и Амур.

Такому характеру расселения русского народа, в высшей степени благоприятному единству и цельности Русского государства, соответствует и уподобительная сила русского народа, претворяющая в свою плоть и кровь инородцев, с которыми приходит в соприкосновение или столкновение, конечно, если этому не противуполагается преград ошибочными правительственными мероприятиями.

Но основание, расширение государства, доставление ему прочности, силы и могущества составляют еще только одну сторону политической деятельности. Она имеет еще и другую, состоящую в установлении правомерных отношений граждан между собою и к государству, то есть в установлении гражданской и государственной свободы, без способности к которой нельзя признать народ вполне одаренным здравым политическим смыслом. Итак, способен ли русский народ к свободе?

Едва ли надо упоминать, что наши доброжелатели дают на это отрицательный ответ: одни - считая рабство естественною стихией русских, другие - опасаясь или представляясь опасающимися, что свобода в руках их должна повести ко всякого рода излишествам и злоупотреблениям. Но на основании фактов русской истории и знакомства с воззрениями и свойствами русского народа можно составить себе только диаметрально противоположное этому взгляду мнение: именно, что едва ли существовал и существует народ, способный вынести большую долю свободы, чем народ русский, и имеющий менее склонности злоупотреблять ею.

Это основывается на следующих свойствах, присущих русскому человеку: на его умении и привычке повиноваться, на его уважении и доверенности к власти, на отсутствии в нем властолюбия и на его отвращении вмешиваться в то, в чем он считает себя некомпетентным; а если вникнуть в причины всех политических смут у разных народов, то корнем их окажется не собственно стремление к свободе, а именно властолюбие и тщеславная страсть людей к вмешательству в дела, выходящие из круга их понятий. Как крупные события русской истории, так и ежедневные события русской жизни одинаково подтверждают эти черты русского народного характера.

В самом деле, взгляните на выборные должности во всех наших сословиях, в особенности в купечестве, мещанстве и крестьянстве. Эти должности, доставляющие власть и почет, считаются не правами, а обязанностями или, лучше сказать, общественными повинностями, и исключение составляет разве одна должность предводителя[10], дающая почет, а не власть.

Если ищут мест мировых судей, членов и председателей земских управ, то главным образом из-за доставляемого ими жалованья, довольно значительного по деревенской, уездной и даже губернской жизни. Это все равно что государственная служба с хорошим жалованьем, дающая притом возможность не оставлять своих хозяйственных дел. Любопытно было бы посмотреть, если бы только в таких делах дозволительно было делать опыты, как стали бы у нас процветать земство и мировой институт, если бы наполнить их по теориям "Вести" безвозмездными деятелями так называемой аристократии?

Эти черты русского народного характера, во всяком случае, показывают, что власть имеет для нас мало привлекательности, и, хотя многие считают это за какой-то недостаток, мы не можем видеть ничего дурного в том, что наши общественные деятели хотят, чтобы труд их на общую пользу был материально вознаграждаем, так как совершенно безвозмездным он ведь никогда не бывает, ибо удовлетворение властолюбия, тщеславия, гордости - такая же мзда.

Те же выше перечисленные свойства русского народа составляют внутреннюю причину того, что Россия есть едва ли не единственное государство, которое никогда не имело (и, по всей вероятности, никогда не будет иметь) политической революции, то есть революции, имеющей целью ограничение размеров власти, присвоение всего объема власти или части ее каким-либо сословием или всею массою граждан, изгнание законно царствующей династии и замещение ее другою.

Все смуты, которые представляет русская история, могущие по своей силе и внешнему виду считаться народными мятежами, всегда имели совершенно особый - не политический, в строгом значении этого слова, характер. Причинами их были: сомнение в законности царствовавшего лица, недовольство крепостным состоянием, угнетавшим на практике народ всегда в сильнейшей степени, чем это имел в виду закон, и, наконец, те элементы своеволия и буйства, которые необходимым образом развивались на окраинах России, в непрестанной борьбе казачества с татарами и другими кочевниками. Эти три элемента принимали совместное участие в трех главных народных смутах, волновавших Россию в XVII и XVIII столетиях, так что каждый из них играл попеременно преобладающую роль.

С обеспечением правильности и законности в престолонаследии, с введением гражданственности и порядка в казачестве и, наконец, с освобождением крестьян иссякли все причины, волновавшие в прежнее время народ, и всякая, не скажу, революция, но даже простой бунт, превосходящий размер прискорбного недоразумения, сделался невозможным в России, пока не изменится нравственный характер русского народа, его мировоззрение и весь склад его мысли; а такие изменения (если и считать их вообще возможными), совершаются не иначе как столетиями и, следовательно, совершенно выходят из круга человеческой предусмотрительности.

Если, таким образом, устранены все элементы смут, могшие в прежние времена волновать русский народ, то, с другой стороны, прошли и те обстоятельства, которые требовали постоянного запряжения всех сил народных в государственное ярмо в трудные времена государственного устроения, борьбы с внешними врагами, при редком еще населении и слабом развитии его сил. Таким образом, и внутренние и внешние препятствия к усвоению русскому народу всех даров свободы потеряли свой смысл, значение и причину существования.

Искусственное созидание этих препятствий во имя предосторожности от

Итак, заключаем мы, и по отношению к силе и могуществу государства, по способности жертвовать ему всеми личными благами, и по отношению к пользованию государственною и гражданскою свободою - русский народ одарен замечательным политическим смыслом. По чертам верности и преданности государственным интересам, беспритязательности, умеренности в пользовании свободою, выказанным славянскими народами в Австрии, и в особенности в Сербии, мы можем распространить это же свойство и на других славян. Если Польша в течение исторической жизни своей показала пример отсутствия всякого политического смысла, то и этот отрицательный пример только подкрепляет наше положение, показывая, что искажение славянских начал, разъедавшее ее душу и тело, должно было принести и соответствующие тому плоды.

В отношении к общественно-экономическому строю Россия составляет единственное обширное государство, имеющее под ногами твердую почву, в котором нет обезземеленной массы, в котором, следовательно, общественное здание зиждется не на нужде большинства граждан, не на необеспеченности их положения, где нет противоречия между идеалами политическими и экономическими. Мы видели, что именно это противоречие грозит бедой европейской жизни, вступившей уже в своем историческом плавании в те опасные моря, где, с одной стороны, грозит Харибда цезаризма или военного деспотизма, а с другой - Сцилла социальной революции. Условия, дающие такое превосходство русскому общественному строю над европейским, доставляющие ему непоколебимуюустойчивость, обращающие те именно общественные классы в самые консервативные, которые угрожают Европе переворотами,- заключаются в крестьянском наделе и в общинном землевладении.

Этимологическое сходство слов "община" и "общинный" в переводе на французский язык с словом "социализм" - дало повод злонамеренной недобросовестности смешивать эти понятия, дабы набрасывать неблаговидную тень на нашу общину, а, кстати, уже и вообще на всю деятельность людей, заботящихся о благосостоянии крестьян, особенно если это противно интересам польским и немецким. При этом забывается, главным образом, что наша община, хороша ли она или дурна по своим экономическим и другим последствиям, есть историческое право, точно такая же священная и неприкосновенная форма собственности, как и всякая другая, как сама частная собственность; что, следовательно, желание разрушить ее никак не может быть названо желанием консервативным! Европейский социализм есть, напротив того, учение революционное не столько по существу своему, сколько по той почве, где ему приходится действовать. Если бы он ограничивался приглашением мелких землевладельцев соединять свою собственность в обширное владение, так же точно, как он приглашает фабричных работников соединить свои силы и капиталы посредством ассоциаций, то в этом не было бы еще ровно ничего преступного или зловредного; но дело в том, что в большинстве случаев земли нет в руках тех, которые ее обрабатывают, что, следовательно, европейский социализм, в какой бы то ни было форме, требует предварительногопередела собственности, полного переустройства землевладения и всего общественно-экономического строя. Беда не в социалистических теориях, которые имеют претензию быть лекарствами для излечения коренной болезни европейского общества. Лекарства эти, может быть, действительно вредны и ядовиты, но какая была бы в них опасность, если бы они могли спокойно оставаться на полках аптек, по неимению в них надобности для здорового организма? Лекарство вредно, но вредна и болезнь сама по себе. Планов для перестройки здания много, но нет материала, из которого его можно бы было возвести, не разрушив предварительно давно законченного и завершенного здания. У нас, напротив того, материал в изобилии и сам собою органически складывается под влиянием внутренних, зиждительных начал, не нуждаясь ни в каких придуманных планах постройки.

Эта-то здравость общественно-экономического строя России и составляет причину, по которой мы можем надеяться на высокое общественно-экономическое значение славянского культурно-исторического типа, имеющего еще в первый раз установить правильный, нормальный характер той отрасли человеческой деятельности, которая обнимает отношения людей между собою не только как нравственных и политических личностей, но и по воздействию их на внешнюю природу, как источник человеческих нужд и потребностей,- установить не отвлеченную только правомерность в отношениях граждан, но реальную и конкретную.

Нам остается рассмотреть, можно ли ожидать, чтобы славянский культурно-исторический тип занял видное место в культурном отношении, в тесном значении этого слова.

Нельзя не сознаться, что совершенное до сих пор русским и другими славянскими народами в науках и искусствах весьма незначительно в сравнении с тем, что сделано двумя великими культурными типами: греческим и европейским.

Такому невыгодному для славян факту, очевидно, может быть дано двоякое объяснение: или это коренная неспособность их к культурной деятельности, или же сравнительная их молодость, недавность вступления на поприще исторической деятельности и неблагоприятные в этом отношении обстоятельства их развития. Если можно будет показать несомненное и притом значительное влияние этой последней причины, если к тому же ход развития вообще требует, чтобы культурная деятельность следовала за политической деятельностью славян, то очевидно, что только второе объяснение будет иметь все вероятия на своей стороне.

Что касается вообще до возраста славянской культуры, взятого сравнительно с возрастом европейской, то промежуток времени, протекший с выступления германских народов из периода их этнографической жизни в период исторический, превосходит четырьмя столетиями исторический период жизни славянских государств. Так же точно и германская письменность, то есть первое зерно культурного развития - перевод Библии на готскийязык Ульфилою - пятью веками старше соответствующего ему славянского перевода св. Кириллом и Мефодием. Прибавим к этому, что почти все новые европейские народы начали свою историческую жизнь уже на почве старой культуры, следовательно, на почве, более богатой питательными веществами, возбуждающей и ускоряющей рост, которая, однако, могла на них действовать только благодетельно, ибо гибельная подражательность исчезнувшим народам римского мира была лишь в слабой степени возможна. Со всем тем средняя история европейских народов, то есть преимущественно государственный период их жизни, продолжается около тысячи лет, так что только теперь прожили славяне государственною жизнью столько, сколько народы германо-романские к началу так называемой новой истории. Но одно летосчисление не имеет еще большого значения в вопросах этого рода. Мы заметили выше, что после этнографического периода жизни, в течение которого устанавливаются и определяются особенности психического строя народов,- то, что делает их особыми и самобытными историческими субъектами,- вступают они непременно в период деятельности государственной. Мы не видим в истории ни одного примера, чтобы собственно культурная деятельность начиналась ранее если не совершенного окончания, завершения государственной деятельности (ибо и в народном, как и в индивидуальном организме все его отправления продолжают совершаться до смерти, но только не с одинаковою силою), то, по крайней мере, ранее завершения самой насущной задачи государственности - утверждения национальной независимости и определения национально-государственных границ. Если и бывали примеры, что культурная деятельность некоторых народов продолжалась и после потери независимого политического существования, то ни разу еще не случалось, чтобы культура начиналась под иноплеменным игом. Этот, не имеющий исключений, факт выставили мы как один из законов развития культурно-исторических типов, и не трудно понять причину его всеобщности.

В самом деле, если народ покорен еще во время энергии его жизненных сил, не успевших еще достигнуть культурного развития, то, очевидно, что все нравственные силы самых высокоодаренных в нем личностей устремляются на то, чтобы возвратить утраченное высшее народное благо - независимость; весь героизм народный получает характер патриотически-воинственный. Если, напротив того, эта народная энергия усыпает, вследствие ли действительного истощения сил или вследствие искусной усыпительной политики завоевателей, и чуждое влияние начинает мало-помалу распространяться между побежденными, то, по естественному ходу вещей, влияние это охватывает преимущественно высшие сословия, те, которые имеют возможность получать образование; образование же всегда имеет в таком случае характер, свойственный господствующей, победительной народности. В эту же среду попадают и те исключительные личности из низших сословий, где народность вообще долее сохраняется, которые возвышаются своими необыкновенными способностями и талантами. Таким образом, и в этом случае все результаты умственных трудов подчиненной народности идут в умственную сокровищницу победителей и обогащают ее. Но и этот случай редок. Влияние чуждого по духу вопитания и общественной обстановки, не соответствующих внутреннему духовному складу народа, не может прийти в гармоническое соотношение с его духовными потребностями. Это будет воспитание львенка орлом.

Трудно научить француза и англичанина хорошо думать на немецкий лад, и, наоборот, еще труднее должно быть это для славянина, ибо разделяющее их этнографическое расстояние значительнее. Само собою разумеется, что то, что я говорю здесь о причинах, препятствующих возникновению культуры между народами, не пользующимися политическою независимостью, относится в некоторой мере и к духовной подчиненности народов одного культурного типа другому. Только в этом случае бесплодность культуры не имеет такого рокового, необходимого характера, ибо в общественной обстановке сохраняется некоторая степень национальной самобытности, остается народный язык не только как средство для обиходного обмена мыслей, но и как орган литературы и вообще просвещения, и в некоторой части мыслящих людей теплится сознание необходимости в самобытном, народном характере культуры. Если, кроме того, являются люди, выходящие вон из ряда силою своего таланта, то плоды деятельности их идут самым естественным путем, без особых усилий, на пользу своего народа; наконец, прочие стороны исторической деятельности политически независимого народа действуют возбудительно и на самую культуру. Эти соображения показывают, что нам нет надобности много распространяться о причинах недостаточности самобытной, научной и художественной культуры у западных славян, не пользующихся высшим народным благом - независимостью, имевших несчастье потерять его еще до наступления культурного периода их жизни.

Однако во времена того полунезависимого существования, которым пользовалась Чехия до включения ее в состав наследственных земель Габсбургского дома,- полунезависимого, потому что она все-таки была включена в состав враждебной Славянству Германской империи,- обнаружились замечательные ростки культуры, которые принесли бы и плод свой, будучи воспитаны на религиозной и глубоко народной почве гуситства, если бы весь этот героический порыв к славянской самостоятельности не был потушен в славянской крови, не был задавлен соединенною силою латинства и германства.

Мы можем поэтому сосредоточить все наше внимание на России как на единственном независимом славянском государстве. Строение государства, сказали мы, есть первая историческая деятельность народа, выведенного обстоятельствами из этнографического быта, и должно быть доведено до известной степени, прежде чем начинается собственно так называемая культурная деятельность. Очевидно, что затрата сил должна быть пропорциональна трудности задачи; а трудность государственной задачи, выпавшей на долю русского народа, была такова, что нечего удивляться, что она длилась тысячу лет, поглощая все силы народные, когда несравненно легчайшая задача западных народов потребовала для своего совершения такого же времени. Я упоминал уже об особенного рода препятствиях, которые представляла русская государственная область для установления и утверждения на ней государственного строя жизни, препятствиях, заключавшихся главнейше в том, что ее обширные леса и степи давали возможность редкому населению, жившему еще этнографическими формами быта, уклоняться от тягостей, налагаемых государством, ускользать от них без активного сопротивления.

Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]