Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Арсеньев Константин Константинович. Законодательство о печати. - С.-Петербург, типо-литография Ф. Вайсберга и П. Гершунина, 1903 г..rtf
Скачиваний:
43
Добавлен:
23.08.2013
Размер:
3.02 Mб
Скачать

Глава V. Попытка движения, новая реакция и новый застой (март 1880 - октябрь 1895)

Между положением печати и общим ходом внутренней политики существует неизбежный параллелизм, обнаружившийся и в 1880 году, как только, с учреждением верховной распорядительной комиссии и возвышением гр. Лорис-Меликова, появились первые признаки "новых веяний". Административные взыскания, столь частые в предыдущую эпоху, почти совершенно прекратились; в течение девяти месяцев (с 1 апреля 1880 г. по 1 января 1881 г.) было дано только одно предостережение, и то за статью неполитического характера. А между тем в попытках заподозрить значительную часть печати и в это время не было недостатка. На помощь "Московским Ведомостям" явилась вновь основанная газета "Берег", прямо обвинявшая надпольную, т. е. легальную, но независимую печать в солидарности с подпольной. "Прием,- писали мы по этому поводу в апреле 1880 года,- употребляется следующий: берутся выписки из подпольных изданий, подмечается в чем-нибудь сходство между ними и взглядами надпольной прессы и от этого сходства прямо заключается к тождеству стремлений подпольных благодетелей и надпольных радетелей". Сравнивая обе категории изданий, "Берег" иронически отдавал предпочтение "Народной Воле", "по ясности выражаемых ею определений и, пожалуй, большей их толковости". Все подобные наветы и наговоры проходили бесследно, не встречая сочувствия со стороны "диктатуры сердца". Фактическая терпимость, в каждый данный момент могущая уступить место новым мерам строгости, не составляет, однако, достаточной гарантии даже по отношению к ближайшему будущему. Сама собой поэтому вновь выдвинулась на сцену мысль о пересмотре законодательства о печати. Мы посвятили ей июньское внутреннее обозрение "Вестника Европы". Выше приведены те его части, которые касались законов 1872 и 1873 гг. "Вся наша литература,- говорили мы дальше,- стоить только одной ногой в настоящем, а другой - в прошедшем; положение ее исполнено противоречий. У нас есть бесцензурные издания, в сущности подлежащие цензуре; у нас есть политическая печать, но вместе с тем есть строгая опека над мыслью; у нас есть право критиковать действия правительства - и нет права обсуждать общие вопросы, почти столь же древние, как и человечество. В основании всех этих противоречий лежит воспитанное нашей историей презрительное или по крайней мере высокомерное отношение к мысли, к знанию (рассматриваемому не в смысле практического или технического уменья), к научному, отвлеченному исследованию, а следовательно, и к печатному слову. Коренится ли это отношение в византийстве, или в вековой оторванности от общеевропейского развития, или в своеобразном общественном строе - это вопрос, рассмотрение которого не входит в пределы нашей задачи; для нас важно только констатировать факт, тяготеющий над русской общественной жизнью. В дореформенной Пруссии или Германии политической печати не было, можно сказать, почти вовсе - но издавна была свободная наука. Такие явления, как изгнание из Галле философа Вольфа (в 1723 г., при Фридрихе-Вильгельме ?), всегда были там чем-то исключительным. В то самое время, когда в Берлине издавался знаменитый Religionsedikt (1788), т. е. торжествовала реакция против "просвещения", в Кенигсберге беспрепятственно учил Кант, и сочинения его беспрепятственно расходились по всей Германии. Пятьдесят лет спустя новой не менее сильной реакции не удалось добиться уничтожения книги Штрауса; слова Неандера, сказанные по этому поводу: "Против научных доводов может быть употребляемо только научное же оружие",- никогда не были забываемы вполне, даже в самые тяжелые эпохи новейшей истории Германии. Великое начало: "Die Wissenschaft und ihre Lehre ist frei" - применялось на деле гораздо раньше, чем было внесено в прусскую конституцию. В нашем прошедшем нет подобных преданий - и это одна из причин, по которым свобода печати так медленно и туго прививается на нашей почве. Подавление мысли слишком долго казалось у нас естественным, необходимым - и вместе с тем удободостижимым; неоценимость, невознаградимость потерь, причиняемых вынужденным молчанием, ускользала от глаз, привыкших видеть опасность только в нарушении молчания. Припомним целый ряд других обстоятельств, замедлявших в последнее время поступательное движение России,- и мы поймем продолжительность переходной эпохи, переживаемой русской печатью. Обстоятельства, о которых мы только что упомянули, еще не прекратились; можно ли говорить затем о прекращении переходной эпохи, отчасти обусловливаемой ими? Мы встречаемся здесь с наиболее крепкой, по-видимому, позицией противников свободной печати. Обычные их аргументы - неуловимость зла, заключающегося в печатном (особенно газетном или журнальном) слове, невозможность бороться против него обыкновенными, строго легальными мерами, недостаточность, медленность и слабость судебной репрессии - не заимствуют ли удвоенную силу от условий, в которые с некоторых пор поставлена Россия? Не все голоса, раздающиеся против печати в самой печати, требуют прямо сохранения или усугубления административной власти над литературой; но требование это подразумевается само собой, оно звучит в каждом обвинении, взводимом на "либеральную", "петербургскую", "антинациональную", или, по вновь изобретенному выражению, надпольную прессу. Если теперь, несмотря на неусыпный надзор вооруженной с ног до головы администрации, значительная часть печати находит возможным идти рука об руку с подпольной прессой, разделять ее тенденции, пропагандировать ее любимые идеи, действовать, одним словом, в безмолвном, но тесном союзе с крамолой,- то чего же следует ожидать от печати, подчиненной только суду и ограниченной только уголовным законом? Не дерзко ли со стороны мятежной, преступной прессы заявлять о каких-то стеснениях, домогаться каких-то новых прав, когда само существование ее является актом снисхождения, быть может - вредного?.. Такова невысказанная, но вполне ясная тема, на все лады развиваемая нашими реакционерами. Какого бы мы ни были мнения о ее нравственном достоинстве, обойти ее мы не можем, потому что она стоит поперек дороги, ведущей к нашей цели. Допустим, что солидарность между подпольной и напольной печатью, между интеллигенцией и анархистами - не миф, что в ней есть хоть что-нибудь реальное. Откуда она идет, с которых пор она появилась? Источник ее относят обыкновенно к началу шестидесятых годов, к периоду процветания "Современника" и "Русского Слова"; развитие ее выставляют чем-то непрерывным, продолжающимся целых двадцать лет, вплоть до настоящей минуты. Итак, установилась она во время безусловного господства предварительной цензуры, окрепла и пустила корни во время безусловного господства административной карательной власти. Не явствует ли отсюда, что мерами строгости и бдительностью надзора нельзя ни предупредить, ни уменьшить тяготения печати к области, для нее запретной? Или, быть может, надзору недоставало до сих пор внимания и прозорливости, меры строгости принимались не довольно часто и не довольно энергично? Но что же в таком случае остается делать с печатью? Восстановить предварительную цензуру? Опыт прошедших лет и других стран удостоверяет, что так называемые вредные учения процветают как нельзя лучше и под сенью цензуры. Запретить все сколько-нибудь независимые журналы и газеты? Это значило бы изувечить только что оперившуюся русскую мысль, превзойти знаменитый комитет 1848 года, поставить Россию в ложное положение относительно Западной Европы - и в конце концов усилить влияние подпольной или заграничной революционной прессы. Привлекать писателей к личной ответственности за их статьи? Ответственности перед судом они сами желают - а об ответственности перед администрацией едва ли может быть речь в то время, когда вообще изыскиваются средства к ограничению или отмене административной расправы. Присоединить к официальному надзору за печатью надзор неофициальный, организованный в ее собственной среде? Последний всегда у нас существовал и более чем когда-либо распространен в настоящее время; ведь была же недавно прямо по имени указана повесть, проповедующая будто бы принципы революционных прокламаций! Вся беда в том, что усердие ревнителей-добровольцев, начиная с покойной "Северной Пчелы" и до новейших ее последователей, никогда ни к чему не приводило и ни к чему привести не может. В разыскании вредных начал они ничуть не более искусны и не более компетентны, чем официальные блюстители печати; с задачей, оказавшейся не по силам последним, не справятся и первые. Пора прийти к убеждению, что никаким совокупным усилиям не удастся соткать такую сеть, которая была бы абсолютно непроницаема для мысли. Чем больше сумма усилий, нужных для прорвания сети, тем больше, по закону реакции, напор в ту сторону, где связанная сила нашла наконец для себя выход. Снимите сеть - и движение распределится более равномерно, уравновешиваемое и регулируемое именно возможностью свободного выбора между самыми различными направлениями.

Тяготеет над печатью в настоящее время не столько строгость администрации, сколько неизбежно-произвольный характер административной власти, отсутствие гарантий, представляемых судебным, гласным разбирательством, равноправностью обвинения и защиты, мотивированным решением, возможностью жалобы в высшие инстанции, возможностью установления твердой, постоянной практики по делам печати. Если в уголовных законах о печати есть какие-нибудь пробелы, пускай они будут пополнены, пускай будут предусмотрены все возможные проступки печати. Мы очень хорошо знаем, что положение дел, которое могло бы установиться теперь с подчинением печати исключительно суду, было бы весьма далеко от настоящей, идеальной свободы печати, даже просто от свободы печати, без всяких эпитетов; но мы стоим на почве реального, возможного, принимаем в расчет все существующие условия и говорим только о том, что считаем вполне доступным в данную минуту.

"Как ни тяжело при существующем порядке положение столичной печати, оно может показаться блестящим, если сравнить его с положением печати провинциальной. Провинциальная печать вполне бесправна - так бесправна, как никогда, в самые худшие минуты, не была столичная подцензурная печать. Она состоит, в большинстве случаев, под цензурой не особых цензоров, более или менее приготовленных к исполнению своих обязанностей, а чиновников, назначенных губернатором и смотрящих на свои цензорские функции, как на всякое другое заурядное поручение начальства. Известны случаи, когда цензурный просмотр газеты возлагался на лицо, живущее в другом, отдаленном городе, вследствие чего становилось невозможным дальнейшее издание газеты. При скудности материальных средств, которыми располагают провинциальные типографии, приостановка одного номера газеты или даже задержание нескольких столбцов ее может совершенно парализовать весь ход издания; даже в Тифлисе, по словам одного из тамошних редакторов, "не хватает ни рабочих сил, ни шрифтов для набора запасных статей". Не говорим уже о том, как широко применяется в провинции понятие об антицензурном, как щекотливо местные власти относятся ко всему тому, что может показаться критикой их действий. Между тем в Тифлисе в Одессе, в Саратове, в Казани, в Воронеже, в Иркутске были уже сделаны попытки, доказывающие возможность полезной, дельной, честной провинциальной прессы; но эти попытки часто оканчивались неудачей, не зависевшей ни от редакции, ни даже от общества. Теперь, более чем когда-нибудь, сознана невозможность разрешения многих общих вопросов без предварительного исследования на месте, без собрания самых точных и подробных сведений о той или другой стороне народной жизни; понятно, какие услуги могла бы оказать при этом самостоятельная, широко разветвленная провинциальная периодическая пресса. Если бы такая пресса у нас существовала, мы узнали бы гораздо раньше о голоде в Самарской, о чуме в Астраханской губернии; мы имели бы массу статистических данных, более достоверных, чем многие работы губернских статистических комитетов. Гласность судебных заседаний в провинции не была бы пустым словом; процессы, рисующие в ярких красках положение русского общества, доходили бы до всеобщего сведения не в тех только исключительных случаях, когда в них замешаны имена провинциальной аристократии или преобладает скандальный характер. Деятельность управ, земских собраний, городских дум сделалась бы предметом живого интереса и действительного контроля - предполагая, конечно, что вместе с провинциальной прессой были бы освобождены от цензуры и отчеты о заседаниях выборных собраний. Закон 13 июня 1876 г., подчинивший эти отчеты цензуре местного губернского начальства, стоит существенно важной преградой не только на пути к свободе печати, но и на пути развития земского и городского самоуправления.

Само собой разумеется, что, расширяя круг действий суда, следует заранее приучить себя к мысли о возможности и даже неизбежности оправдательных приговоров. Мы видели уже, к каким результатам привело в 1866 г. именно недостаточное усвоение этой мысли; мы видели уже, что один оправдательный приговор низшей инстанции повлек за собой изменение только что изданного закона. Если видеть в суде une machine а sentences, механический аппарат для подведения заранее осужденной журнальной или газетной статьи под тот или другой параграф уголовного закона, то лучше и не испытывать действия его на процессах печати; разочарование было бы здесь неминуемо, а последствием разочарования слишком часто бывает реакция. Где самостоятельный суд, там и возможность разногласия между ним и обвинителем. В обыкновенных делах такое разногласие встречается сплошь да рядом и нимало не вредит достоинству и авторитету обвинительной власти, если только она избегает явно неправильных обвинений, не основанных на законе или прямо противоречащих фактической стороне дела. Цензурное ведомство по отношению к суду - та же обвинительная власть, мнения которой не могут всегда совпадать с мнениями суда. Нарушением нормальных отношений между судом и административной властью было бы лишь такое настроение суда, при котором он систематически, с предвзятой мыслью, отвергал бы все или почти все предъявляемые ему обвинения по делам печати. Но такой образ действий со стороны русского суда представляется совершенно немыслимым.

С тех пор как сделан был у нас, пятнадцать лет тому назад, первый шаг к свободе печати, надежды на новое расширение ее возникали несколько раз - и ответом на несбывшиеся надежды несколько раз было усиление административной власти над печатью. Горизонт опять несколько просветлел; неужели признаки близкого преобразования опять окажутся обманчивыми? Трудно допустить мысль, чтобы русской печати, как и русскому обществу, долго еще суждено было жить изо дня в день, без уверенности в следующей минуте, без определенных, прочных прав, без возможности искренне подавать свой голос, не прибегая к системе намеков, недомолвок, иносказаний и отвечая за свои слова только перед судом и законом".

Против высказанного нами мнения восстала, в сдержанной форме, но довольно решительно по существу, газета "Отголоски", считавшаяся органом бывшего министра внутренних дел (а тогда председателя комитета министров), гр. П. А. Валуева. Необходимость прямого административного контроля над печатью и неизбежность негласного давления на печать "Отголоски" мотивировали, между прочим, отсутствием у нас политических партий, а следовательно, и взаимно уравновешивающихся органов печати, и склонностью всей периодической прессы принимать оппозиционный оттенок. "Трудно поверить,- возразили мы "Отголоскам" в августовском внутреннем обозрении,- что эти слова написаны и напечатаны в июне 1880 года. Они могли бы иметь некоторое основание двадцать лет тому назад, когда в нашей печати не было ни официозных, ни даже консервативных органов. Времена эти давно прошли: с основанием "Вести", с переходом "Московских Ведомостей" в руки гг. Леонтьева и Каткова, с поворотом "Русского Вестника" от английского либерализма к доморощенной реакции явилось то уравновешение органов печати, которого ищут и не находят "Отголоски" - и равновесие было нарушено с тех пор разве в пользу консерватизма. Отсутствие партий превращается, под рукой "Отголосков", в преобладание оппозиции - и из двух противоречащих друг другу посылок выводится, путем смелого логического приема, заключение, неблагоприятное для печати. Мы предложили бы, на место его, следующую дилемму: или у нас нет партий - в таком случае нет повода к стеснению печати в выражении отдельных, личных мнений, не имеющих никакой опоры в обществе и проносящихся над ним бесплодно и бесследно; или у нас есть партии (в смысле неорганизованных, бесформенных групп, связанных только общностью мнений) - в таком случае они имеют право высказываться в печати, тем более что у них нет иного средства выяснить самим себе и другим свои стремления и цели. Образ мыслей, для которого в обществе есть налицо данные и материалы, непременно будет распространяться, приобретать новых приверженцев; в интересах всех и каждого следует желать, чтобы эта работа происходила открыто, постоянно поверяемая и поправляемая, контролируемая одним только законом и применяющей его судебной властью".

В начале сентября 1880 года гр. Лорис-Меликов, только что ставший министром внутренних дел, призвал к себе представителей выходивших в Петербурге периодических изданий и сообщил им о готовности правительства дать печати возможность обсуждать различные мероприятия, постановления, распоряжения власти, с тем только условием, чтобы печать не смущала и не волновала напрасно умы своими "мечтательными иллюзиями". Новый начальник главного управления по делам печати Н. С. Абаза посвятил целый вечер беседе с редактором и одним из сотрудников "Вестника Европы". Славянофилы, в течение многих лет лишенные своего органа, получили, в лице И. С. Аксакова, дозволение издавать газету "Русь". Разрешено было еще несколько бесцензурных изданий, между прочим "Порядок" М. М. Стасюлевича и "Земство" В. Ю. Скалона и А. И. Кошелева. "Никогда еще,- писали мы в ноябрьском внутреннем обозрении,- администрация по делам печати не была одушевлена такими добрыми намерениями, никогда еще число административных взысканий не доходило до такого незначительного минимума. И все-таки предостережение, данное "Новому Времени", служит новым аргументом в пользу коренного изменения действующих узаконений о печати. Статья, вызвавшая это предостережение, не имела ничего общего с предметом, изъятым из круга деятельности печати; она была направлена исключительно против финансового управления. Пока в руках администрации два способа действий против печати: один - скорый и не допускающий отпора, другой - более медленный и не всегда приводящий к желанной цели, до тех пор почти неизбежно предпочтение первого перед последним. Не говоря уже о том, что от обладания властью только один шаг до пользования ею, не следует забывать, что в настоящее время администрация по делам печати отвечает за печать перед другими ведомствами. Этим последним принадлежит иногда инициатива взыскания - и отклонить такую инициативу не всегда легко и удобно. Лицо или место, облеченное дискреционной властью, может отказаться от нее, de facto, насколько речь идет о его собственных делах и интересах; но ему гораздо труднее мотивировать ее бездействие, когда к ее защите обращаются другие учреждения, другие органы администрации. Единственный исход из этого положения - полная отмена дискреционной власти, тем более опасной, что от лиц, пользующихся ею сдержанно и мягко, она в каждую минуту может перейти к другим, иначе настроенным по отношению к печати". Дальше мы опять указывали на особенно тяжелое положение провинциальной печати. "Ослабление стеснений, тяготевших над ней, едва заметно; из губерний продолжают приходить жалобы на произвол местной цензуры. Ничего другого нельзя и ожидать, пока провинциальные газеты продолжают оставаться в зависимости от отдельных лиц, далеко не всегда сочувствующих новой эре, далеко не всегда отрешившихся от привычек и взглядов недавнего времени. А между тем провинциальная печать могла бы, при других условиях, оказать весьма существенное содействие местному исследованию (именно тогда предпринятому в виде сенаторских ревизий). Она стоит близко к населению, нужды и желания которого предполагается привести в известность; она располагает массой фактов, которым трудно проникнуть в столичные издания. Отложить освобождение провинциальной печати на несколько лет значило бы лишить себя, в самую горячую минуту, полезного и едва ли заменимого союзника... В редакциях провинциальных газет хранится, без сомнения и теперь множество материалов для характеристики полицейской деятельности - но материалы эти не могут увидеть свет, пока начальник полиции есть вместе с тем начальник местной прессы. Что освобождение провинциальных газет от цензуры тотчас же вызвало бы к жизни массу новых изданий - в этом едва ли можно сомневаться, ввиду того что даже при настоящем порядке число провинциальных газет увеличивается довольно быстро. Само собой разумеется, что необходимым дополнением к свободе провинциальной печати была бы личная свобода ее редакторов и сотрудников от произвола местной администрации. Пока полемика газеты с губернским управлением может окончиться высылкой редактора из места жительства - как это недавно случилось с г. Николадзе, редактором тифлисского "Обзора",- до тех пор трудно ожидать той прямоты указаний, без которой немыслима полезная деятельность провинциальной прессы... Центральной административной власти освобожденная провинциальная пресса наверное не причинит больших хлопот; страшной, с непривычки, она может показаться только местному управлению, которому и не следовало бы поэтому предоставлять ни дискреционных прав по отношению к печати, ни даже неограниченной инициативы в возбуждении против нее судебных преследований".

В последних числах октября 1880 года в "Правительственном Вестнике" появилось официальное сообщение об учреждении, под председательством графа Валуева, предварительного совещания для обсуждения основных начал, которыми следует руководствоваться при предстоящем пересмотре действующих законоположений и временных правил о печати. Вслед за тем, 5 ноября, состоялось первое заседание комиссии, на которую был возложен этот пересмотр. Председателем комиссии был граф П. А. Валуев, членами - все влиятельнейшие государственные люди той эпохи: кн. С. Н. Урусов, гр. М. Т. Лорис-Меликов, А. А. Абаза (министр финансов), А. А. Сабуров (управлявший Министерством народного просвещения), М. С. Каханов (товарищ министра внутренних дел), К. П. Победоносцев (незадолго перед тем назначенный обер-прокурором св. синода), Э. В. Фриш (товарищ министра юстиции), Л. С. Маков и Н. С. Абаза. В заседание комиссии были приглашены и давали объяснения редакторы десяти петербургских и московских газет и журналов. Представители печати высказались единодушно в пользу подчинения ее исключительно закону и суду: закону всероссийскому, т. е. обнимающему собой одинаково и столичную, и провинциальную печать, суду независимому и публичному. Затем они выразили желание, чтобы проект закона, когда он будет составлен, был сообщен на предварительное обсуждение печати. Дальнейший ход дела нам неизвестен; более чем вероятно, что он был прерван катастрофой 1 марта 1881 года.

В области печати влияние трагического события, положившего конец только что начинавшемуся преобразовательному движению, отразилось очень скоро, еще до удаления со сцены (в начале мая) гр. Лориса-Меликова и его ближайших друзей, А. А. Абазы и гр. Д. А. Милютина. Опять посыпались предостережения (в первые месяцы 1881 года их было дано не менее пяти), приостановки за нарушение запрета говорить о том или другом вопросе, запрещения розничной продажи. "Значительная часть периодической печати,- писали мы в майском внутреннем обозрении,- опять чувствует себя заподозренной; опять приходится спрашивать себя на каждом шагу, можно ли высказать такую-то мысль, коснуться такого-то предмета. Своевременно ли, однако, говорить о положении печати и жаловаться на ее судьбу, когда кругом столько других, более важных поводов к заботе и печали? Мы думаем, что да, и думаем таким образом по двум причинам. Отношение правительства к печати всегда бывает у нас верным выражением господствующей в данный момент - или, по крайней мере, наиболее близкой к господству - правительственной системы. Неудивительно поэтому, что в судьбах печати русское общество привыкло видеть нечто неразрывно связанное с собственной его судьбой. Прислушиваясь к голосу печати, правительство прислушивается к голосу русского общества - и вот вторая, еще более важная причина, почему вопрос о свободе печати всегда был и остается до сих пор насущным вопросом нашей внутренней жизни. Нам говорят, что печать - не представительница общества, еще меньше - представительница народа. Совершенно справедливо; но что же делать, если мысли, бродящие в народе и получающие более определенную форму в обществе, могут быть, помимо исключительных обстоятельств, высказываемы одной только печатью? Что же делать, если нет других путей для их заявления, других средств для их поверки? Откроются такие пути, появятся такие средства - и роль печати изменится, умалится сама собой. Та часть печати, к которой мы принадлежим, не желает ничего лучшего; она восторженно приветствовала бы тот момент, который освободил бы печать от монополии слова среди всеобщего безмолвия". Особенно необходима в такие минуты солидарность между всеми органами печати - солидарность в защите ее достоинства и ее прав, в отстаивании хотя бы того минимального простора, без которого немыслима правильная полемика. Значительная часть нашей периодической прессы в критическую минуту, наставшую после 1 марта, представляла собой совершенно противоположное зрелище. К прежним тенденциозным изобличителям "надпольной" прессы присоединилась Аксаковская "Русь"; заподозренными оказались все те, чьим девизом не были слова "назад! домой!". "Когда в "Стране",- говорили мы в том же майском обозрении,- было высказано совершенно естественное желание полной свободы, хотя бы временной, для всех воззрений, не враждебных государству, желание это было встречено насмешкой со стороны "Нового Времени", презрительным поучением со стороны "Руси". Обе газеты оказались одинаково неспособными понять, что чрезвычайным обстоятельствам соответствуют и чрезвычайные меры, что цикл последних не исчерпывается уставом о предупреждении и пресечении преступлений, что временная свобода печати, в тяжелую минуту, столь же мало может быть признана аномалией, как и допускаемая иными законодательствами временная свобода сходок в период выборов, что пример временной - конечно, относительной - свободы воззрений, не враждебных государству, мы видели у себя не дальше как в 1880 году, что она может наступить и без прямого определения закона. Незавидна роль, которую будут играть подобные страницы в истории нашей печати!"

Когда закончилось переходное время и министром внутренних дел (в мае 1881 года) стал гр. Н. П. Игнатьев, а начальником главного управления по делам печати - кн. П. П. Вяземский, положение печати сделалось еще более тяжелым *(22). Особенно характерными представляются с этой точки зрения предостережения, данные в августе 1881 года "Голосу" (с приостановкой на 6 месяцев), "Русскому Курьеру" (с приостановкой на 4 месяца) и "Новой Газете" (которая должна была, по-видимому, заменить "Голос" на время его приостановки). Кара, постигшая "Голос", была вызвана "неприличными отзывами о князе Болгарском и неуместными суждениями, оскорбительными для русского флота". Предостережение, данное "Русскому Курьеру", было мотивировано "сообщением в корреспонденциях о политических ссыльных таких подробностей, которые явно обнаруживают стремление действовать раздражительно на общественное мнение, и преднамеренным объяснением с весьма невыгодной стороны распоряжений местных властей". Предостережение, данное "Новой Газете", было основано на том обстоятельстве, что "суждения редакции о правах и обязанностях печати находятся в явном противоречии с действующими у нас постановлениями о печати". "Общая черта всех трех предостережений,- говорили мы по этому поводу в сентябрьском внутр. обозрении,- заключается в отсутствии всякого указания на вредное направление пострадавших газет, в том смысле, в каком понимались эти слова при издании Закона 6 апреля. Вредным направлением, с точки зрения действующего законодательства, может быть признаваема лишь такая совокупность убеждений и взглядов, в основании которой лежит отрицание, не только теоретическое, но и практическое, существующего порядка или некоторых важнейших сторон его. С отрицанием этого рода критика отдельных учреждений, осуждение их образа действий не имеют, очевидно, ничего общего. Можно держаться самых умеренных, даже консервативных мнений - и все-таки восставать против той или другой правительственной меры, против того или другого административного распоряжения; можно сочувствовать общей правительственной системе - и все-таки говорить о беспорядках во флоте, о нераспорядительности полицеймейстера или губернатора, о дурном обращении той или другой местной власти с политическими ссыльными, о недостатках закона, определяющего положение печати. Допускать отзывы этого рода в одних изданиях и преследовать их в других значило бы создать для некоторых газет привилегированное положение, несовместное с принципом равенства перед законом. Остается затем форма суждений; но для оценки ее, в каждом отдельном случае, существует суд, к которому ничто не мешает обращаться, как только способ выражений газеты выходит за пределы приличия. Сомневаться в способности суда отличить приличную речь от неприличной не могут даже те, которые не признают его компетентным в определении духа газеты. Резкость, неприличие - исключительно вопросы формы, не имеющие прямого отношения к направлению периодического издания и, следовательно изъятые из круга действий административной расправы, понимаемой согласно с первоначальными намерениями законодателя. Между тем в предостережении, данном "Русскому Курьеру", к указанию определенных проступков газеты присоединена общая ссылка на резкие и неприличные отзывы ее о разных сторонах нашего общественного быта и правительственного строя. Тяжкое взыскание, постигшее газету, объясняется, таким образом, не столько тем, что она говорила, сколько тем, как она говорила, не столько содержанием статей, сколько их тоном. Заметим еще по поводу того же предостережения, что, обвиняя газету в сообщении фактов, раздражительно действующих на общественное мнение, оно не касается вопроса о достоверности самих фактов, но берет на себя разгадку внутренних побуждений газеты, едва ли подлежащих точному определению. Если факты, сообщенные газетой, достоверны, то оглашение их могло бы быть поставлено в вину газете только в силу Закона 1873 г., налагающего на печать, в известных случаях, молчание об известных предметах; если факты вымышлены или искажены, то основанием для взыскания могло бы служить именно несоответствие их с действительностью, а не "стремление", руководившее газетой. Еще труднее установить "преднамеренность" объяснения, данного газетой действиям местных властей. Обсуждение, а следовательно, и объяснение административных распоряжений - право, несомненно принадлежащее печати; непогрешимостью печать не обладает, безусловно избежать ошибок в своих объяснениях она не может; отличить ошибку от преднамеренной неправды крайне трудно. Все это имелось в виду законом, допустившим обсуждение правительственных распоряжений, лишь бы только оно не заключало в себе возбуждения к неповиновению законам, оспаривания обязательной их силы и оскорбительных для установленных властей выражений. Ни одного из этих условий статьи "Русского Курьера", судя по тексту предостережения, не нарушают.

Наравне с правительственными распоряжениями подлежат обсуждению печати и действующие законы. Обсуждение закона немыслимо без обсуждения установляемых им прав и обязанностей, без указания на недостаточность первых, на обременительность или несправедливость последних. Всякое указание этого рода может быть рассматриваемо как "явное противоречие с действующими постановлениями"; но мы не помним случая, в котором подобное противоречие считалось бы проступком со стороны печати. Возможность его обусловливается самим назначением печати; требовать от нее, чтобы она признавала только права и обязанности, установленные действующим законом, и только в той мере, в какой они им установлены, значило бы видеть в ней совокупность официальных или официозных органов, значило бы уничтожить критику, т. е. главную, жизненную задачу печатного слова. Если "противоречие с действующими постановлениями", усмотренное в статьях "Новой Газеты", заключалось в выводе из закона таких прав и обязанностей, которые на самом деле из него не вытекают, то ошибка в толковании закона столь же ненаказуема сама по себе, как и ошибка в объяснении административного распоряжения; орудие против ошибки - поправка, а не взыскание.

По смыслу разбираемых нами предостережений, печать не должна осуждать действия местных властей, не должна сообщать фактов, могущих произвести раздражающее впечатление, не должна допускать суждений, могущих оскорбить то или другое учреждение, не должна говорить о правах и обязанностях, кроме тех, которые прямо и бесспорно вытекают из буквы закона. Много ли затем остается предметов, которых она может касаться без опасения взысканий, быстро достигающих своего высшего предела? Печать, при таких условиях, может быть названа терпимой, но уже, конечно, не свободной, как бы ни был скромен смысл, соединяемый с этим последним словом. В любом листе газеты, сколько-нибудь независимой, легко найти целый ряд "проступков", ничем не отличающихся от тех, за которые пострадали "Голос", "Русский Курьер", "Новая Газета". Отказаться от совершения этих проступков значило бы для всех газет, не принадлежащих к сонму "Московских Ведомостей", снизойти на степень летописи текущих событий, тщательно очищенной от всяких неутешительных фактов и темных красок. Еще несколько шагов по избранному в последнее время пути - и значительная часть нашей прессы получит именно такой характер. Значительной, впрочем, ее едва ли можно будет тогда назвать, потому что результат, вероятность которого растет все больше и больше, может быть достигнут только путем удаления со сцены еще нескольких изданий. При подписке на газеты читатели имеют еще, пока, некоторую свободу выбора; при покупке газет отдельными номерами эта свобода уже теперь доведена почти до минимума, как в Москве, так и в Петербурге. У себя в кабинете я еще могу читать симпатичную мне газету, но на улице, на железной дороге, на пароходе, это уже не всегда возможно. Газетной монополии еще нет, но газетные привилегии процветают как нельзя больше. Характерно и то, что запрещение розничной продажи, вопреки прежней практике по делам печати, соединяется иногда с другими мерами взыскания; "Новую Газету", например, оно постигло вместе с первым предостережением.

Ограничение свободы печати всегда влечет за собой усиление тех немногих органов ее, которые плывут по течению, которых не задевает и не тревожит участь менее счастливых собратьев. Чем меньше слышится голосов с одной стороны, чем тише говорят те немногие, которые еще не обречены на совершенное молчание, тем громче и бесцеремоннее речь, раздающаяся с другой стороны. Не встречая достаточного отпора, она приобретает значение, которого никогда не могла бы иметь при других, более нормальных условиях. "Северная Пчела" в начале пятидесятых, "Московские Ведомости" в середине шестидесятых и конце семидесятых годов - вот главные образцы, по которым можно судить о характере и последствиях "нарушенного равновесия" в области печати. Искусственно созданный перевес двух-трех газет создает, в свою очередь, искусственное общественное мнение, служащее искусственной поддержкой господствующих стремлений. Устраивается нечто вроде зеркала, в котором одни явления, одни предметы отражаются в преувеличенном, другие - в искаженном виде; печаль превращается в угрозу, беспокойство за будущее - в отрицание настоящего, желание лучшего - в посягательство на существующие учреждения. Заподозревание намерений становится обычным средством борьбы; в спор с противником входит, как необходимый элемент, обвинение его в чем-либо противозаконном. Мы приведем только один пример такой полемики, тем более знаменательный, что газета, из которой мы его заимствуем, считает себя защитницей свободы печати и оскорбляется причислением ее к противоположному лагерю: "Пока может оставаться хотя тень сомнения относительно этого пункта (т. е. относительно польских притязаний на Киев), всякая речь о мире (с поляками) со стороны русского является - в наиблагоприятнейшем истолковании - тупоумием, а не то так преступлением и изменой" ("Русь", N 39). Во что обратится свобода печати при господстве подобных полемических приемов или, лучше сказать, при господстве газет, в которых они процветают,- это не требует разъяснений. Можно ли свободно говорить о польском вопросе, если на первых же шагах вас встречают аргументами, не заключающими в себе ровно ничего литературного, встречают ими в такое время, когда со страниц газеты обвинение слишком легко может перейти в текст предостережения?.. Мы едва ли ошибемся, если скажем, что настоящее положение нашей печати создано, между прочим, теми параллелями между прессой подпольной и надпольной, между революционной агитацией и либерализмом, которыми наполнялись столбцы известных газет, начиная с февраля 1880 года. Вред, принесенный и приносимый этими параллелями, не исчерпывается вынужденным молчанием одних, недомолвками других органов прогрессивной печати: гораздо важнее то, что борьба с настоящим злом опять усложнена борьбой против зла воображаемого. Сближение элементов, предназначенных к дружной, совокупной деятельности, опять приостановилось; движение вперед опять замедлено и затруднено устранением тех сил, которые могли во многом способствовать его успеху".

Возвращаясь к той же мысли в январском внутреннем обозрении, при общем обзоре событий 1881 года, мы говорили: "Законная свобода печати, еще недавно казавшаяся столь близкой, отодвинута в туманную даль; исчезла и фактическая свобода, которой в продолжение нескольких месяцев пользовалась печать. Припомним оживление, господствовавшее в ней год тому назад, появление новых газет и журналов, замечательный подъем провинциальной периодической прессы - и перечислим затем мысленно удары, понесенные печатью в 1881 г., пробелы, остающиеся в ней до сих пор, бессрочные запрещения розничной продажи, равносильные монополии немногих привилегированных изданий. Недоверие к печатному слову - это недоверие к обществу, которого здесь, как и во многом другом, нельзя отделять от народа. Русский народ до сих пор не привык - да и не мог привыкнуть - говорить сам от своего имени; в земских собраниях голос его раздается едва слышно, еще чаще он до них вовсе не доходит, заглушаемый или искажаемый никуда не годными избирательными порядками, полновластием местной администрации, союзом ее с крестьянским мироедством. Своих собственных органов народ не имеет; за него некому говорить, кроме печати,- и не было за последние двадцать пять лет такого момента, в который она не исполняла бы этой обязанности, насколько правдивая речь была для нее возможна". Три месяца спустя (в апрельском обозрении), стараясь установить главные desiderata либерализма, мы еще раз подчеркнули противоречие, в которое по-прежнему впадала "Русь": признавая, в принципе, необходимость свободы печати и с гордостью вспоминая о борьбе, которую когда-то вели за нее лучшие представители славянофильства, газета И. С. Аксакова в то же время обвиняла враждебные ей издания в стремлениях, равносильных преступлению и измене. Мы указывали на то, что логическим выводом из таких обвинений является скорее усиление, чем ослабление цензурных стеснений. "Если бы кто-нибудь посоветовал развязать руки узнику и вместе с тем выразил бы уверенность, что тот только и думает о нанесении кому-либо смертельного удара,- то подобный совет едва ли был бы исполнен, едва ли был бы признан искренним и серьезным. Настоящими друзьями свободы могут считаться только те, которые верят в ее внутреннюю силу, верят в исцеление ею самой ран, ею же наносимых. Свобода печати, как и всякая другая, имеет свои неудобства, допускает злоупотребления; чтобы отнестись к ней с доверием и без страха, необходимо убеждение в том, что хорошими ее сторонами не только уравновешиваются, но далеко перевешиваются дурные. Уважение к чужим мнениям, признание за ними права на существование, умение различать теоретическое отрицание от реальной борьбы, разногласие - от вражды или измены, оспаривание - от оплевания: вот условия, без которых нельзя не только защищать, но и понимать свободу печати". Оригинальное возражение эти слова встретили со стороны "Московских Ведомостей", не постеснявшихся провозгласить, что русская печать вполне свободна, даже слишком свободна: "Диктатура сердца положила начало ее распущенности, а с тех пор контроль над ней еще более ослаблен *(23). Домогаться в настоящее время еще большей свободы печати, значит требовать, чтобы правительство запряглось в колесницу печати и повезло на себе г. Стасюлевича со всей веселой компанией" (!). "Нужно много поработать над своей фантазией,- заметили мы по этому поводу в июньском внутреннем обозрении,- чтобы довести ее до подобных галлюцинаций. До редакции газеты, во всем и везде видящей только свободу и ужасы свободы, не доходят, вероятно, сообщения, налагающие запрет на ту или другую тему, не доходят вести о причинах, задерживающих выход той или другой журнальной книжки и непонятным образом путающих в ней нумерацию страниц, не доходят даже печатаемые во всеобщее сведение распоряжения по делам печати. Она, вероятно, воображает, что в Петербурге издается все то же число газет, что в московской журналистике нет в настоящее время ни одного пробела, что "Голос" не выходил около полугода по болезни редактора или по недостатку подписчиков. Или, может быть, она предполагает, что нет средины между зависимостью и безграничным произволом, что освобожденная печать, как вольноотпущенный раб, потеряет всякое чувство приличия и меры? Повиноваться или повелевать - этими крайними терминами исчерпывается, может быть, жизнь отдельного лица, эмансипировавшего себя от всяких нравственных правил, поклоняющегося только одной грубой силе; но ими не исчерпывается и не может исчерпываться деятельность печати. В Англии, во Франции печать никого не везет на себе, но ни на ком и не ездит. Господство печати над кем и над чем бы то ни было немыслимо уже потому, что сила печати - не однородная, а составная, сложная, постоянно находящаяся в состоянии внутреннего брожения. Ее элементы слишком упорно борются между собой, чтобы подчинить себе общество или, тем более, правительство; равнодействующей для столь противоположных сил не приищет ни один математик. Печать, запрягающая правительство в свою колесницу,- метафора, фальшивая сама по себе, но в применении к России фальшивая просто до смешного. И какой же печати приписывается замысел, невозможный даже для "Times" и "Daily News", для гамбеттистских газет и журналов? Печати, требующей, по образцу Эм. Жирардена, безусловной, ничем не регулированной свободы, полной безответственности для слова? Нет: печати, желающей променять ответственность перед администрацией на ответственность перед судом и законом,- русской печати, имеющей крайне ограниченное число читателей, вовсе не проникающей в глубину общества, в массу народа. Нас попрекают терпимостью, которой мы будто бы пользовались при "диктатуре сердца" и пользуемся до сих пор; но в том-то и дело, что терпимость - не право, что пределы ее изменяются чуть не с каждым часом, что при ней невозможна уверенность в будущем, даже в завтрашнем дне, что она не для всех одинакова, что она столь же мало может заменить закон, как милостыня - кусок трудового хлеба. Нам указывают на проявление в печати антиобщественных стремлений. Допустим, что в этом указании есть хоть какая-нибудь доля правды; что же из этого следует? К какой эпохе нашей литературной истории за последние тридцать, даже сорок лет не были обращаемы подобные обвинения? Отыскивая корни зла, не останавливаются ли наши противники преимущественно на конце пятидесятых и начале шестидесятых годов, когда господствовала во всей силе предварительная цензура? Если самая резкая форма гнета не могла достигнуть своей цели, то не пора ли отказаться от надежды на рестриктивные меры как на единственный якорь спасения? Не пора ли понять, что обеспеченная законом свобода слова вовсе не равносильна преобладанию крайних мнений? Правда,- говорят наши противники,- есть цель свободы слова. Конечно; но правда не дана нам извне, как нечто готовое, ее нельзя декретировать: ее нужно искать, отделять от лжи, постоянно пополнять новыми приобретениями".

Предпринимались ли, в кратковременное министерство гр. Игнатьева, какие-нибудь работы в области законов о печати - мы не знаем; но одним из первых дел его преемника, гр. Д. А. Толстого (назначенного министром внутренних дел в конце мая 1882 года), было внесение в Комитет министров проекта временных правил о печати, создававших для нее новые, чрезвычайно тяжелые стеснения. Общим мотивом к принятию этой меры были выставлены "исключительные обстоятельства того времени". Гр. Д. А. Толстой находил, что объявление изданию первого и второго предостережений не составляет само по себе меры карательного свойства, так как оно не приостанавливает издания; воспрещение розничной продажи газет имеет нередко своим последствием увеличение числа подписчиков на издания, подвергшиеся подобному взысканию, а наиболее строгая мера - объявление третьего предостережения, с временным приостановлением издания,- нисколько не обеспечивает правительство в том, что возобновившееся после приостановки издание существенно изменит то вредное направление, за появление которого оно подверглось каре *(24). На этот раз, по-видимому, в Комитете министров вовсе не возникало вопроса о том, не следовало ли бы направить столь важное дело в Государственный Совет. Представление графа Толстого было уважено: Высочайше утвержденным 27 августа 1882 года положением Комитета министров установлены "впредь до изменения, в законодательном порядке, действующих узаконений о печати" следующие временные правила, и теперь, по прошествии двадцати с лишком лет, сохраняющие свою силу (Уст. о ценз. и печ. ст. 136 и прим. к ст. 144 и 148): 1) редакции выходящих в свет не менее одного раза в неделю повременных изданий, вызвавших третье предостережение, обязываются, по истечении срока приостановки и по возобновлении, представлять номера их для просмотра в цензурные комитеты не позже 11 час. вечера накануне дня выпуска в свет, причем цензорам предоставляется право, в случаях усматриваемого ими значительного вреда от распространения такого повременного издания, приостанавливать выход его в свет, не возбуждая судебного преследования против виновных. Порядок представления таких изданий в цензуру для просмотра, а также срочность или бессрочность этого обязательства, установляются по ближайшему усмотрению министра внутренних дел. 2) Редакции повременных изданий, выходящих без предварительной цензуры, обязываются, по требованию Министерства внутренних дел, сообщать звания, имена и фамилии авторов помещенных статей. 3) Вопросы о совершенном прекращении повременных изданий (не исключая и арендуемых у правительственных и ученых учреждений), выходящих как под предварительной цензурой, так и без нее, или о приостановке их без определения срока, с воспрещением редакторам и издателям быть впоследствии редакторами или издателями каких-либо других периодических изданий, предоставляются совокупному обсуждению и разрешению министров внутренних дел, народного просвещения и юстиции и обер-прокурора св. синода, при участии, сверх того, и тех министров или главноуправляющих отдельными частями, которыми возбуждаются подобные вопросы.

Разбору Временных правил 27 августа 1882 года было посвящено, в том же году, наше октябрьское внутреннее обозрение. "Два года тому назад,- говорили мы там,- пересмотр узаконений о печати уже стоял на очереди, но тогда имелось в виду совсем другое: увеличить свободу слова, устранить хотя некоторые из преград, нагроможденных на ее пути со времени издания Закона 1865 года. Тогда оказалось нужным действовать осмотрительно, учредить особую комиссию, которая, как и все наши комиссии, усвоила себе девиз: festina lente. Вскоре обстоятельства и люди переменились - и вместе с комиссией исчезла и сама мысль, вызвавшая ее к жизни. Положение печати не изменилось, не изменился и ее характер; данные остались те же, что и два года тому назад, но теперь из них было выведено другое заключение. Закон решено было изменить, только не в смысле облегчения и льготы, а в смысле новых ограничений печатного слова. Для дела столь несложного, как ограничение, не понадобилось уже ни комиссий, ни экспертов, ни продолжительных совещаний; обычный, нормальный путь был признан слишком длинным, и желанный закон состоялся вне законодательного порядка. Новые правила о печати названы временными; нам кажется, что это наименование подходит к ним ничуть не больше, чем ко всякому другому закону. Временным, в настоящем значении этого слова, правило может считаться только тогда, когда оно установлено на определенный срок или впредь до издания проектированного, приготовляемого уже закона. Такого закона по делам печати в ближайшем будущем ожидать нельзя, по той простой причине, что в направлении, одинаковом с духом "временных" правил, идти больше некуда, оно доведено уже и теперь до крайних пределов,- а движение в другую сторону немыслимо именно ввиду этих правил. Необходимо взглянуть прямо в глаза действительности и сказать самому себе, что новые правила о печати имеют временный характер лишь настолько, насколько и положение дел, их создавшее.

Судя по скорости, с которой созрели вновь изданные правила, судя по способу, выбранному для приведения их в действие, можно было бы предположить, что всякая потерянная минута угрожала невознаградимым вредом для государства, что в основании поспешности лежало явное periculum in mora - опасность от промедления. Такая опасность была бы возможна при наличности двух условий: вопиющих злоупотреблений печатным словом и бессилия власти положить конец этим злоупотреблениям. Ни того, ни другого условия нельзя отыскать в нашем настоящем и ближайшем прошедшем даже с помощью самых сильных увеличительных стекол. Чтобы убедиться в том, как сдержанно периодическая печать пользовалась последними днями своей так называемой свободы, стоит только припомнить ничтожное число взысканий, постигших ее после 30 мая нынешнего года, т. е. уже после перемены в управлении Министерством внутренних дел. Запрещение розничной продажи "Голоса", продолжавшееся не более месяца, приостановление "Минуты", отмененное до истечения срока, предостережение "Биржевым Ведомостям" - вот, кажется, полный список этих взысканий. Нельзя же допустить, чтобы министерство, задумавшее восстановить цензуру и облегчить прекращение периодических изданий, относилось снисходительно к печатному слову; если оно не было более щедро на карательные меры, то это значит, что к таким мерам не было ни повода, ни даже предлога. С другой стороны, власть администрации над печатью не нуждалась в новых правилах, чтобы быть почти безграничной; лучшим доказательством этому служит запрещение статьи гр. Л. Н. Толстого, с которой пробовала было познакомить читателей "Русская Мысль". Там, где так легко зачеркнуть произведение одного из величайших национальных писателей - произведение, чуждое противогосударственных или противообщественных тенденций,- там, очевидно, не существует никаких стеснений для административного произвола, никаких гарантий для свободы печати. Чем же объяснить длинный ряд мер, наполняющих историю нашей печати за последние семнадцать лет и обостренных еще раз Временными правилами 1882 года? Разрешение этого вопроса следует искать в констатированном нами уже много раз соотношении между судьбами печати и общим направлением внутренней политики. Степень исключительно административного давления, тяготеющего над печатью,- это настоящий политически барометр, весьма чувствительный к атмосферным переменам. Если перемена не слишком радикальна, она влечет за собой лишь большую или меньшую строгость в применении законов о печати; более резкие уклонения отзываются и на самом содержании этих законов. Русская печать - почти единственный орган русского общественного мнения; решимость идти наперекор последнему всегда бывает равносильна решимости наложить молчание на независимую печать или, по крайней мере, вооружить себя так, чтобы водворение молчания могло быть делом одного дня. В известные минуты, при известных условиях власть, как бы она ни была велика, обыкновенно кажется еще недостаточной; за невозможностью расширить ее границы, без того уже расширенные до nec plus ultra, принимаются меры к более удобному и быстрому исполнению ее желаний. Интересно сравнить с этой точки зрения законы 1865 и 1872 гг. с новыми правилами. Закон 1865 г. ставил прекращение периодического издания в зависимость от определения первого департамента сената. Если принять в соображение способ образования сената, характер сенатской процедуры, права обер-прокурора и генерал-прокурора, состав общего собрания, куда переносится дело в случае разногласия между сенаторами, и, наконец, возможность довести всякое дело до Государственного Совета, то трудно вообразить себе другой порядок, более обеспечивающий правительство против нарушения правил о печати. И что же? Достаточно было одного случая, чтобы дискредитировать сенат в глазах администрации. Дело о прекращении "Москвы", возбужденное в 1869 г. тогдашним министром внутренних дел, окончилось согласно его требованию - но окончанию дела предшествовала защита со стороны обвиняемого, предшествовали разные мнения со стороны судей. Орудие оказалось действительным, но неудобным; ergo - его нужно переменить, не ожидая даже второго опыта. Для прекращения газет практика избирает с того времени новый путь, не предусмотренный законом,- испрошение министром особого на то Высочайшего повеления; что касается до книг и журналов, арестованных по распоряжению министра внутренних дел, то участь их отдается, Законом 1872 г., в руки Комитета министров. К Комитету министров применяется с еще большей силой сказанное нами о первом департаменте сената. И тем не менее сам Комитет министров оказывается теперь недостаточным: Временные правила 1882 г. создают новое учреждение - комиссию из четырех министров,- и этой комиссии, а не Комитету, вверяют прекращение и приостановление на неопределенный срок периодических изданий.

О той стороне новых правил, которой как бы восстановляется цензура, мы говорить не станем; что можно сказать по этому вопросу, кроме аксиом, давно переставших быть предметом спора? Административная практика не хочет знать эти аксиомы и имеет возможность их игнорировать; сколько бы раз и с какой бы силой они ни повторялись, положение дел от этого не переменится.

Обязанность редакторов сообщать, по требованию министра внутренних дел, звания, имена и фамилии авторов существовала на бумаге и до настоящего времени; если найдено нужным подтвердить ее еще раз, то это заставляет ожидать преследований и кар не только против периодических изданий, но и против лиц, участвующих в них. К тому же заключению ведет и другое правило, в силу которого от четырех министров будет зависеть воспрещение редакторам и издателям прекращенной газеты или журнала быть и впоследствии времени редакторами или издателями каких-либо других периодических изданий. Подобное воспрещение рассматривалось до сих пор как наказание, которое могло быть наложено лишь по суду и лишь на определенный срок, не свыше пяти лет (Уложение о наказаниях ст. 1046, пун. 2); теперь это тяжкое наказание, сопряженное с ограничением личных прав, переходит в разряд простых административных взысканий.

Результат новых правил о печати будет зависеть от продолжительности и интенсивности их применения. Судить о них нужно будет, однако, не по одной только цифре периодических изданий, прекращенных, приостановленных или подчиненных цензуре. Осязательными, видимыми последствиями действие ограничений и запрещений исчерпывается далеко не вполне. Они останавливают мысль в самом ее зародыше, искажают, обрезывают или совершенно подавляют ее выражение, понижают общий уровень печати, задерживают развитие искусства и науки, усиливают влияние мнений, процветающих во мраке, опирающихся на молчание. Положительный и отрицательный вред, этим приносимый, может быть определен, и то лишь приблизительно, только по окончании целого периода, когда проверяются счета, сводится баланс и выясняются главные потери. Между потерями некоторые всегда оказываются невознаградимыми; мысль, не высказанная вовремя, часто погибает всецело или сохраняет только остаток прежней силы. Припомним, например, что протест против оренбургских хищений, раздавшись несколькими годами раньше, предупредил бы расточение государственного достояния; задержанный и вследствие того запоздалый, он привел только к наказанию некоторых из числа хищников. Чего стоило государству в семидесятых годах вынужденное молчание прессы о бедственном положении крестьян - на этот вопрос даст ответ только отдаленное будущее.

Русское общество часто является козлом отпущения за такие грехи, в которых оно вовсе не повинно. К величайшему нашему удивлению, оно опять привлекается к ответу - притом не со стороны присяжных обвинителей его - и за новые правила о печати. "Каково настроение общества? - читаем мы в одной из газетных статей, вызванных этими правилами.- Еще задолго до того, как правительство пришло к решению издать новые меры против печати, кто же травил лжелибералов, кто поднимал крики об измене народности, кто обличал интригу, имеющую целью разрушение русского государства? Можно смело сказать, что нынешние дополнения к законам о печати подсказаны известной частью самой же печати и влиянием сочувствующих ей лиц... Диво ли, что правительство принимает репрессивные меры, когда кругом не слышно ничего, кроме доносов и кровожадных воплей? Удивительно ли, что оно принимает меры самозащиты, когда кругом твердят об измене, вкравшейся во все слои общества? Удивляться ли, что многие существенные вопросы будут оставаться под спудом, когда сотни голосов вопиют, что от прикосновения к ним рухнет государство?". Справедливо в этих словах только то, что некоторые - весьма немногие - органы печати и лица, им сочувствующие, домогались, косвенно или прямо, новых мер против свободы печатного слова; но разве можно говорить по этому поводу о "настроении общества", разве можно утверждать, что из его среды не слышится ничего, кроме доносов и кровожадных воплей? Неужели так трудно разобрать в общем хоре совсем другие ноты и мотивы? Неужели голос кружка или кружков так легко может быть принят за голос общества? Крики врагов печати раздаются уже давно; почему же на них обращено внимание только в настоящее время? Напрасно публицисты, которым мы возражаем, советуют нам отказаться от удивления; мы либо не откажемся от него вовсе, либо откажемся по совершенно другим причинам. Признать искусственный шум, производимый кучкой реакционеров, достаточным объяснением или оправданием правительственной меры мы никак не можем; как бы громко они ни уверяли, что отечество в опасности, что интрига торжествует что измена проникла всюду,- факты говорят еще громче их, говорят языком, понятным для каждого. Кто хочет видеть, того не ослепит в солнечный день небольшое облако нарочно поднятой пыли".

Сравнительно неважным, но характерным для тогдашней эпохи является другое положение Комитета министров, состоявшееся в конце 1882 года. Комитет признал нужным "подтвердить состоящим на государственной службе лицам о точном соблюдении существующих законов, воспрещающих сообщение, без надлежащего разрешения, в повременные издания сведений из дел, им вверенных или известных по служебному положению". В этих словах заключается, собственно говоря, только напоминание об обязательном для каждого служащего хранении служебной тайны; но диспозитивной части положения предшествовали такие указания, которые расширяли или по крайней мере могли расширить применение его на практике. "От подлежащего начальства,- так рассуждал Комитет,- должно ближайшим образом зависеть, в каждом данном случае, дозволить или не допустить участие чиновника в периодическом издании, по соображению как предмета, так и характера избранных чиновником литературных занятий, и поэтому начальство вправе не только требовать, чтобы служащие правдиво заявляли о своем участии в повременных изданиях, но и воспрещать таковое, когда оно угрожает нанести серьезный ущерб интересам службы". "Для начальства,- заметили мы в февральском обозрении 1883 года,- из этих слов вытекают такие права, а для подчиненных - такие обязанности, которые не имеют ничего общего с охранением канцелярской тайны. Из того, что чиновник не должен оглашать сведений, известных ему вследствие служебного его положения, вовсе еще не следует, чтобы вся литературная деятельность его должна была находиться под контролем его начальства; из того, что начальство может и обязано преследовать состоявшееся уже нарушение служебного долга, вовсе еще не следует, чтобы оно должно было принимать предупредительные меры против самой возможности нарушения. Для достижения цели, указанной в диспозитивной части положения, не нужно ни доведения до сведения начальства о предмете и характере литературных занятий чиновника, ни ограничения свободы выбора этих занятий; нужно только возбуждение дисциплинарного или судебного преследования против лиц, совершивших нарушение канцелярской тайны. Размер стеснений, установляемых новой правительственной мерой, оказывается, таким образом, гораздо большим, чем можно было бы предположить с первого взгляда; она равносильна, в сущности, призыву к жизни давно забытого и не исполнявшегося правила, выраженного в ст. 529 Устава о службе по определению от правительства. В 1882 г. это правило - запрещающее служащим издавать в свет, без разрешения своих начальств, сочинения, "касающиеся до внешних и внутренних отношений государства",- было подтверждено для военнослужащих; в 1883 г. оно вновь объявлено обязательным для всех служащих, с той разницей, что в старом законе идет речь о сочинениях вообще, а в новом положении Комитета министров - только о периодических изданиях. С другой стороны, зато, старый закон требовал начальственного разрешения на сочинительство только в тех случаях, когда оно касается "внешних и внутренних отношений государства", а новая мера ставит в зависимость от начальства всякое сотрудничество в периодических изданиях. Прежде чиновник мог написать и напечатать роман, не доводя о том до сведения начальства,- а теперь не может, если роман печатается в журнале или газете. Между тем ограждение канцелярской тайны едва ли требовало особых мероприятий. Много ли, прежде всего, можно насчитать случаев, когда оглашение правительственного проекта или предположения угрожает опасностью интересам государства? За редкими исключениями, оно может быть только полезно, вызывая критический анализ задуманной меры, выясняя слабые и сильные ее стороны. Правительство идет навстречу общественному мнению лишь тогда, когда вопрос, поставленный на очередь, принадлежит к числу особенно важных. Сведения о готовящихся преобразованиях всего чаще проникали в печать частным путем - тем путем, к закрытию которого направлено разбираемое положение Комитета министров. Возьмем для примера Устав о крестьянском поземельном банке; главные основания его были сообщены газетами за полгода до его издания и послужили поводом к оживленной полемике, которая, конечно, никому и ничему не причинила и не могла причинить никакого вреда и против которой не было принято никаких мер со стороны администрации. В тех исключительных случаях, когда преждевременная гласность действительно была бы сопряжена с серьезными неудобствами - напр. перед заключением нового займа или во время важных дипломатических переговоров,- ничто не мешало бы начальству предписать всем посвященным в дело строжайшее соблюдение тайны, под опасением судебной ответственности. В таких случаях, впрочем, администрация располагает и другим, более чем надежным средством: она просто запрещает печати, на основании Закона 1873 г., касаться данного предмета. Охотников нарушить подобное запрещение бывает не много, ввиду последствий нарушения. Не говорим уже о том, что лучшей гарантией против нескромных сообщений служит чувство долга, достаточно развитое и в массе служащих, и в массе пишущих. Понять необходимость молчания - когда оно необходимо по самому существу дела - вовсе не трудно; раскрытие того, что очевидно и несомненно должно считаться государственной (а не канцелярской) тайной, представляется весьма маловероятным. Мы не думаем, чтобы в истории нашей печати можно было найти хоть один случай этого рода".

Применение "временных" правил, установленных в 1882 году, началось весьма скоро. В 1883 году "Страна" и "Голос" были приостановлены, с применением к ним, по окончании срока приостановки, предварительной цензуры (в той форме, в какой она предусмотрена "временными" правилами). Ни та, ни другая газета не нашла возможным выходить при условиях, столь существенно измененных; и "Страна", и "Голос" окончательно сошли со сцены, оставив весьма заметный пробел в нашей журналистике. В том же 1883 году совещанием четырех министров был совершенно прекращен "Московский Телеграф"; в 1884 году той же мере подверглись "Отечественные Записки", имевшие за собой столь славное прошедшее. В 1886 г. были прекращены "Светоч", "Здоровье" и "Дроэба" (грузинский журнал), в 1886 г.- киевская газета "Заря", в 1889 г.- "Сибирская Газета". В 1884 г. приостановлены, с отдачей под цензуру, газета "Восток" и "Газета Гатцука", в 1885 г.- "Восточное Обозрение", в 1889 г.- "Русское Дело". Предостережения, временные приостановки, запрещения розничной продажи и печатания объявлений шли своим чередом. С июня 1882 года по май 1889 г., т. е. в управление гр. Д. А. Толстого (при котором, как и при его преемнике, начальником главного управления по делам печати был Е. М. Феоктистов), было дано всего 24 предостережения (не считая тех, после которых газеты ставились под цензуру); приостановлен на 6 месяцев, после третьего предостережения, журнал "Наблюдатель" (в 1888 г.). Приостановлены без предостережений, в 1882-1889 гг., *(25) четырнадцать изданий (в том числе 9 провинциальных), два из них - по два раза; запрещений розничной продажи в тот же период времени состоялось 34, запрещений печатать объявления - четыре. От административных кар не оставался свободным и такой орган, как "Гражданин": при гр. Толстом он два раза получил предостережения и два раза ему была запрещена розничная продажа. Особенного внимания заслуживает предостережение, данное в конце 1885 года Аксаковской "Руси". Оно было мотивировано тем, что "Русь" "обсуждает текущие события тоном, несовместным с истинным патриотизмом, и стремится возбудить неуважение к правительству". Понятно, с каким негодованием и какой скорбью И. С. Аксаков, приближавшийся тогда к концу своей жизни (он умер в январе 1886 года), должен был выслушать упрек в недостатке патриотизма, столь мало им заслуженный. Что такое истинный и не истинный патриотизм? - спрашивал он, напечатав данное ему предостережение. "Где надежные признаки того и другого? Где критерий для оценки или даже распознавания? С нашей точки зрения, например, истинный патриотизм для публициста заключается в том, чтобы мужественно, по крайнему разумению, высказывать правительству правду, как бы горька и жестка она ни была; по мнению же многих, в так называемых высших сферах, наиистиннейший патриотизм - в подобострастном молчании... Именно в запальчивости истинного патриотизма может порой, особенно при спешной работе, сорваться с пера слово слишком живое и резкое". Совершенно ясно притом, что тона, несовместного с истинным патриотизмом, нет и быть не может; патриотическими или непатриотическими бывают только действия или слова, равносильные действиям (напр., разоблачение того, что должно быть сохраняемо в тайне), а отнюдь не формы речи.

К концу управления гр. Толстого заметно как будто бы некоторое ослабление репрессии по делам печати. В 1887 г., например, не было дано ни одного предостережения, в 1888 г.- четыре, в первые месяцы 1889 г.- одно. Запрещению розничной продажи подверглись в 1888 г. только два издания. Ошибочно, однако, было бы видеть в этом нечто похожее на изменение системы. Объясняется уменьшение числа взысканий, как нам кажется, тремя главными причинами: исчезновением множества изданий, негласным воздействием на остальные и полным торжеством, в официальном мире, направления, представителем которого служил гр. Толстой. В самом деле, кроме изданий, запрещенных совещанием четырех министров, кроме изданий, не пожелавших выходить, после приостановки, под предварительной цензурой, за это время прекратились еще некоторые другие, не выдержавшие борьбы с цензурными притеснениями ("Порядок", "Молва", "Московская Газета", "Эхо", "Дело"). Из вновь основанных изданий те, которые послужили отчасти убежищем для сотрудников изданий прекращенных, выходили обыкновенно под предварительной цензурой. Немногие независимые газеты, пережившие кризис 1883 года, соблюдали величайшую осторожность, опасаясь подчинения предварительной цензуре. Статьи "толстых" журналов, возбудившие почему-либо неудовольствие цензуры, уничтожались, большей частью, по соглашению цензурных комитетов с редакциями, не желавшими доводить дело до Комитета министров, т. е. до почти неизбежной гибели целого номера (припомним щедринский ответ "почтового чиновника" по поводу одного не появившегося в печати "письма к тетеньке": "Которые письма не нужно, чтобы доходили, те у нас всегда пропадают"). Путем таких же компромиссов спасались от запрещения иные книги; другие, в которых слишком многое признавалось нецензурным, были уничтожаемы по определению Комитета министров. По словам "Исторического обзора деятельности комитета" (т. IV, стр. 445), подобных определений бывало в это время от двух до трех в год *(26). Немаловажным, наконец, было влияние и третьей указанной нами причины. Если задуманное гр. Толстым преобразование местного управления и самоуправления могло обсуждаться в печати сравнительно свободно, то это зависело, главным образом, от уверенности министра, что никакая критика не может помешать осуществлению его проектов. У преемника гр. Толстого такая уверенность была несколько слабее - и вот почему, например, не могло появиться в свет внутреннее обозрение "Вестника Европы", предназначавшееся для апрельской книги 1890 года и заключавшее в себе разбор проекта нового положения о земских учреждениях, находившегося в то время на рассмотрении Государственного Совета. Когда этот проект получил силу закона, почти все сказанное в уничтоженном обозрении могло быть беспрепятственно напечатано в сентябрьской книге того же журнала.

Продолжительное господство системы, идеалы которой всецело коренились в прошедшем, отразилось в печати, как и следовало ожидать, усилением реакционных ее органов - усилением, конечно, не внутренним, а внешним, прямо пропорциональным угнетению противников. В это именно время достигло своего апогея влияние "Московских Ведомостей", во главе которых до 1887 года стоял еще Катков,- и вместе с тем окончательно обрисовалось отношение их к свободе печати. Уже в 1882 г. они выступили с теорией, что существование политических обязанностей делает ненужным существование политических прав, к числу которых принадлежит свобода печати. Этого мало: признавая политической обязанностью предотвращение вреда, грозящего государству, газета Каткова выводила отсюда право и обязанность "будить караульного, если он заснул" - т. е. обращать внимание власти на не замечаемые кем следует провинности печати. Как она пользовалась этим правом - покажет следующий пример. Когда в 1883 г. был приостановлен "Голос", "Московским Ведомостям" показалось, что его место заступила фактически другая газета - "Новости". Возводя свое предположение на степень несомненного факта, они снабдили его комментарием, прямо обращенным к "караульному". "Голос умер,- таковы заключительные слова комментария,- да здравствуют Новости в их семнадцатирублевом издании! Переменилось имя, но осталась сущность". А между тем "Московским Ведомостям" не могло не быть известно, что газета, фактически заменяющая другую, запрещенную, всегда подвергалась строгим административным взысканиям: в 1868 г. был прекращен "Москвич", как заместитель "Москвы", в 1881 г. дано предостережение и запрещена розничная продажа "Новой Газете", как заместительнице "Голоса". Чем представлялось, ввиду подобных прецедентов, уверение, что "Новости" - тот же "Голос", только под другим именем,- это не требует пояснений. До своих крайних выводов оригинальная теория "Московских Ведомостей" доведена в статьях, появившихся в конце 1886 года. "Россия,- читаем мы здесь,- обладает своего рода политической свободой: она есть страна, не менее других конституционная, только не так, как другие... Как и в других странах, в России есть законы; есть и закон, которым печать учреждается и которым определяется ее независимость. Печать в России и, быть может, только в России находится в условиях, дозволяющих ей достигать чистой независимости. Мы не знаем ни одного органа иностранной печати, который мог бы в истинном смысле назваться независимым. В так называемых конституционных государствах печать не есть выражение совести, свободной от власти и не замешанной в интересы борющихся за нее партий. Каждый из этих органов имеет своим назначением способствовать успеху своей партии и заботится не о том, чтобы разъяснить и раскрыть дело, а чтобы запутать и затемнить его. В России же, где таких партий не имеется, именно и возможны совершенно независимые органы. От правительства печать России, по существу своего учреждения, зависима лишь в таком смысле, в каком все во всякой стране находится в зависимости от вседержащей власти. Это правда, что специально установленные правительственные власти обязаны наблюдать за направлением печати в России, но точно так же, как правительственные же власти обязаны наблюдать за порядком и благочинием на публичных путях и ограждать общественную безопасность. Только в таком общем смысле печать в России зависима от правительства. Что не противно законам и учреждениям страны, что не оскорбляет общественной нравственности, что не служит орудием обмана и насилия, то имеет право высказываться и высказывается с совершенной независимостью".

Итак,- говорили мы в ответ на эту тираду в январском обозрении 1887 г.,- печать цивилизованного мира зависима, а русская печать независима или, по крайней мере, может, если хочет, быть независимой. Рассмотрим сначала первую часть этого удивительного тезиса. Зависимость западноевропейской печати состоит в том, что она служит политическим партиям. В основании каждой партии, достойной этого имени, лежит тождество или однородность взглядов и целей; этим же обусловливается, со стороны каждого члена партии, и вступление в ее среду, и верность ее знамени. Изменяются его мнения, утрачивается чувство солидарности с партией - он выходит из ее рядов и примыкает к другой группе или остается нейтральным. Случается, конечно, и другое: присоединение к партии или отделение от нее происходит не под влиянием убеждения, а вследствие расчета,- но это исключение, а отнюдь не общее правило. Спрашивается: "зависим" ли от партии тот член ее, который всей душой разделяет ее стремления, сочувствует ее программе? Очевидно - нет; свободно примкнув к ней, он свободно продолжает ее держаться. Быть может, он уступает ей иногда в мелочах, подчиняется некоторым второстепенным ее требованиям, не вполне веря в их целесообразность,- но это стеснение едва заметно, да и оно становится обязательным разве в парламентской деятельности; вне палат управление партией, вообще говоря, не существует, а следовательно, нет и ничего похожего на дисциплину. Сказанное нами о члене партии вполне применимо к газете, поддерживающей партию. В отдельных случаях эта поддержка может быть купленной или своекорыстной - но гораздо чаще она объясняется просто согласием мнений. Назначение газеты, служащей органом партии, заключается не в том, чтобы способствовать, во что бы то ни стало, успеху партии, а в том, чтобы способствовать успеху дела или идеи. Для этого нет никакой надобности что-либо "запутывать", "затемнять"; наоборот, чем искреннее и горячее вера в правоту излюбленного дела, тем сильнее желание "раскрыть" и "разъяснить" его, сделать его понятным для всякого и увеличить этим самым число его приверженцев. Газет "независимых", в лучшем смысле слова, немало поэтому и в Англии, и во Франции, и в Германии, и в других "так называемых конституционных" государствах. Отрицать саму возможность независимости для западноевропейской прессы - значит потерять всякое чувство меры, всякое уважение к печатному слову.

Допустим, однако, что где есть партии, где есть борьба противоположных взглядов, там не может быть и речи о "независимости". Нужно, в таком случае, быть логичным и произнести приговор, вместе с Западной Европой, и над Россией. Нас уверяют, что Россия "обладает своего рода политической свободой", что она "есть страна не менее других конституционная". Если это так, то она не может не иметь и "своего рода" партий, не может не быть театром "своего рода" борьбы. И действительно, как ни смотреть на вопрос о существовании или несуществовании в России "конституции" и "политической свободы", отвергать наличность русских "партий" никаким образом нельзя. Настолько же несхожие с западноевропейскими, насколько различны все остальные условия жизни по эту и по ту сторону нашей границы, они появляются у нас чуть ли не с начала ХVIII века и обрисовываются с тех пор все ярче и ярче. Можно называть их как угодно - группами, кружками, мнениями, оттенками мнений; сущность дела остается, во всяком случае, одна и та же. Нам могут заметить, что в Западной Европе партии борются за обладание властью, а в России нет и не может быть ничего подобного. Но разве объектом борьбы германских партий служит обладание властью? Власть, вот уже скоро двадцать пять лет, остается там неизменно в одних и тех же руках; изменяется только способ пользования властью, изменяются задачи, к которым она стремится,- а такие перемены возможны везде и всегда, и они достаточно важны, чтобы из-за них или вокруг них могла происходить борьба партий. В конце пятидесятых и начале шестидесятых годов крепостники, бесспорно, боролись у нас с защитниками освобождения, хотя столь же бесспорно, что они боролись не за "обладание властью". Так или иначе, где есть борьба, там есть и все ее обычные спутники и результаты - есть, следовательно, и "зависимость", если только она принадлежит к числу подобных результатов: зависимость от увлечений, от предвзятых идей - иногда и от других, более конкретных сил. Неужели нужно жить в "так называемом конституционном" государстве, чтобы грешить наклонностью к "затемнению" и "запутыванию" того, что требует "раскрытия" и "разъяснения"? Предполагая эту наклонность только в других, не осуществляет ли московская газета поговорку о сучке в чужом глазу и бревне в своем собственном?.. Нас поражает, дальше, еще одно противоречие. Газета, связывающая теперь понятие о независимости с отсутствием партий и приписывающая это свойство специально русской печати, неоднократно упрекала своих домашних противников в "затемнении" истины, в зависимости от того или другого "веяния". Что же это значит? Откуда являлась "зависимость", раз не было необходимого ее условия - борьбы партий? Одно из двух: или московская газета ошибалась прежде, когда она обвиняла своих русских собратьев в грехе, теперь взваливаемом на иностранную печать; или она ошибается теперь, когда признает положение русской печати особенно благоприятным для "чистой независимости". Возможно, впрочем, еще третье предположение: под именем русской печати московская газета разумеет, быть может, исключительно себя и своих ближайших единомышленников. Это весьма вероятно - но, в таком случае, где же источник различия между праведниками и грешниками? Каким образом равенство условий могло привести к столь различным последствиям? Что сделалось причиной падения одной части русской печати, и что предохранило от падения другую?... Нет, в России нравственная независимость печати обеспечена, во всяком случае, не больше, чем в Западной Европе. Все, что угрожает ей там, угрожает ей и у нас, хотя и не всегда в тех же видах и формах. Погоня за успехом, желание угодить массе или отдельной группе, подлаживание под господствующий вкус или минутную моду, ожидание выгод для себя лично или для своего кружка - все это одинаково мыслимо и там, и здесь, всему этому и там, и здесь бывали, есть и будут примеры. Убеждения, страсти, интересы существуют везде; везде возможна неподкупная честность, непреклонная стойкость - везде возможны и сделки с совестью, ослепление злобы, фанатическое упорство, переход из одного лагеря в другой. Везде встречаются люди, сжигающие то, чему прежде поклонялись, и везде до крайности разнообразны побуждения, ведущие к такому сжиганию.

От нравственной независимости, составляющей личное качество человека и не приуроченной ни к какому политическому устройству, следует отличать внешнюю независимость, измеряемую количеством и свойством посторонних ограничений. Если верить московской газете, таких стеснений для русской печати установлено немного: она не должна говорить только того, что противно законам и учреждениям страны, что оскорбляет общественную нравственность или служит орудием обмана и насилий. В таком случае, мы желали бы знать, под какую из этих вышеупомянутых рубрик можно подвести ту статью покойной "Руси", за которую ей было дано в 1885 г. первое предостережение? Аксакову был поставлен в вину "тон, несовместный с истинным патриотизмом". Какими именно законами воспрещен подобный тон, и какими учреждениями определен "истинный патриотизм"!.. Подобных примеров можно привести сколько угодно; они неизвестны, по-видимому, только московской газете, по мнению которой внешняя независимость составляет бесспорный удел русской печати. Аргументация, с помощью которой получается столь неожиданный вывод, слишком проста: "В России есть законы о печати; еще - русская печать независима". Итак, независимость обусловливается не содержанием закона, а одним его существованием? Если в законе будет сказано, что такой-то категории граждан запрещается выходить на улицу, запрещается читать, запрещается говорить, то мы должны, по логике "Москов. Ведомостей", признать этих граждан "независимыми", потому что их "права" определены законом? "Независимыми" окажутся и те, которым закон вменит в обязанность испрашивать на каждый выход из дому предварительное разрешение? Мы желали бы, чтобы московские публицисты признали себя зависимыми хотя бы от здравого смысла и черного не называли бы белым, белого - черным. Пускай они доказывают в печати необходимость строжайшего обуздания мысли и слова - это их право; но пускай они никого не смешат, уверяя, что наша печать пользуется такой независимостью, какая неизвестна западной печати".

Возвращаясь к мысли, что в России есть конституция, заключающаяся в праве и обязанности каждого заботиться о государственной пользе, "Московские Ведомости" утверждали, что конституцией пользуется и русская печать, с той только разницей, что для нее "исполнение долга по совести перестает быть случайностью и становится призванием". "Что разумеет московская газета под именем политических обязанностей? - спрашивали мы в январской общественной хронике 1887 года, нравственный ли долг гражданина, за исполнение которого он отвечает только перед своей совестью и общественным мнением,- или сумму обязательств, ликвидируемых при понудительном участии государственной власти, под угрозой наказания или иных, реально невыгодных последствий? Платить налоги, отправлять воинскую повинность, стоять за правду, противодействовать злу - все это политические обязанности; но нельзя же подводить их под один уровень, валить их - sit venia verbo - в одну кучу. "Московские Ведомости" говорят, очевидно, о нравственном долге; иначе они не стали бы распространять понятие о политической обязанности на деятельность печати, участвовать в которой никто не вынуждается под опасением уголовной или полицейской кары. Итак, речь идет о нравственном долге гражданина, а не о тех требованиях, которые могут быть предъявлены к нему в виде окладного листа, повестки о призыве или иного официального предписания. Где же, в таком случае, основание противопоставлять русского подданного - гражданину западноевропейского государства? Различны только положительные обязательства, на них лежащие,- но нравственный их долг один и тот же. Разве француз, англичанин, пруссак свободны от обязанности заботиться о пользах государства? Разве эта обязанность существует только для нас, русских? Если она существует не для нас одних, то почему же для нас одних она может и должна заменять "права" и "гарантии"? Скажем более: исполнение политической обязанности, коренящейся исключительно в нравственном чувстве, немыслимо без соответствующего политического права. Как бы ни было развито сознание долга, оно остается мертвой буквой, если за ним не обеспечена возможность выражения в слове и деле. Припомним, например, положение вещей, предшествовавшее созданию земских учреждений. Между местными жителями и тогда, конечно, встречались такие, которые считали себя обязанными сослужить службу своим соседям; но что они могли сделать, пока никто не спрашивал и не выслушивал их мнения, пока они не допускались к работе на общую пользу? Осуществимой такая работа стала для них только тогда, когда они получили право участвовать в заведовании земскими делами. То же самое мы видим и на всех других поприщах общественной деятельности. Чтобы "доискиваться правды" путем печатного слова, мало одной "обязанности" говорить; необходима еще возможность беспрепятственно исполнять эту обязанность. Кому много дано, только с того и можно многое спрашивать. Бесспорно, печать должна "раскрывать правду, не смущаясь ни перед чем, не допуская никакого лицеприятия, не давая себя сбить ни прельщениями, ни вынуждениями"; но для всего этого она должна пользоваться известной свободой. Далеко ли уйдет с одной "обязанностью" орган печати, обрекаемый на молчание или прерывающий его только для того, чтобы сейчас же, и не по доброй воле, умолкнуть навсегда?.. За рассуждениями о политических обязанностях, с избытком заменяющих политические права, скрывается, в сущности, или формула грубого эгоизма: "Мне хорошо,- а до других мне нет дела", или формула фанатической нетерпимости: "Мечтать о праве может только тот, кто считает себя обязанным во всем со мной (в настоящем случае - с "Московск. Ведомостями") соглашаться"... С софизмами этого сорта, выросшими на почве торжествующей реакции, приходится считаться и в настоящее время, потому что далеко не вполне исчезли условия, которым они были обязаны своим происхождением.

При преемнике гр. Д. А. Толстого, И. Н. Дурново (май 1889 - октябрь 1895), существенных перемен в положении печати не произошло. Совершенно прекращено, по определению четырех министров, только одно периодическое издание - газета "Русская Жизнь" (в январе 1895 г.). Предостережений было дано одиннадцать (в том числе два - "Русскому Курьеру" и "Восходу" - с приостановкой на шесть месяцев и отдачей под цензуру). Случаев запрещения розничной продажи было 24, случаев запрещения печатания объявлений - 6. Приостановлено без предостережений двенадцать изданий (в том числе одиннадцать провинциальных). Подчинен цензуре и вследствие этого прекратился журнал московского юридического общества "Юридический Вестник" (в 1892 г.).

Когда, в 1890 г., исполнилось двадцать пять лет со времени издания Закона 6 апреля, воспоминание об этом дне вызвало в столичной печати отчасти грустные, отчасти радостные чувства. Указывалось, с одной стороны, на все еще большое - и даже увеличившееся расстояние от цели, намеченной правительством более четверти века тому назад; с другой стороны, слышались уверения, что русская печать пользуется авторитетом и представляет собой такую силу, с которой считается общественное мнение Европы. Высказывался и такой взгляд, что влияние печати и ее свобода не связаны непосредственно с теми или другими законами о печати. Разбирая, в майской общественной хронике 1890 г., это последнее мнение, мы удивлялись попытке оспорить очевидное, разумеющееся само собой. "Напрасна, следовательно,- спрашивали мы,- была вековая борьба, предметом которой служили права печатного слова? Напрасно говорили ораторы, напрасно писали публицисты, домогаясь признания и охраны этих прав правительственной властью? Ошибался Маколей, когда объяснял процветание английской политической прессы отменой предварительной цензуры? Ошибались наши государственные люди, когда находили, в эпоху реформ, что обеспеченная законом свобода печати нужна не только для общества, но и для государства?.. Источником силы для печати управляющие ею законы служить не могут - но от них зависит более или менее полное проявление этой силы, более или менее нормальное пользование ею. Создать таланты свобода печати не может - но она способствует их развитию, раскрывает перед ними широкую и прямую дорогу, предупреждает их извращение или преждевременную гибель". Оптимизма газеты, рассматривавшей крайности цензурного гнета как достояние невозвратно минувшего прошлого, мы также не разделяли; мы не могли признать, чтобы "свободная" (?) столичная печать "легализировала", "тянула за собой подцензурную, провинциальную прессу", "регулируя отношения к ней цензуры". "Легализировать", "регулировать" может только тот, чье собственное положение легализировано и регулировано - а этого нельзя сказать о столичной безцензурной печати. Сомневались мы, наконец, и в том, чтобы русское печатное слово пользовалось таким же или почти таким же авторитетом, как журналистика образованнейших народов. "Необходимо,- говорили мы,- различать русскую литературу и русскую периодическую печать. Русская литература бесспорно представляет всеми признанную силу - но это не имеет никакого отношения к Закону 6 апреля. Весьма многие из числа великих произведений, оцененных по достоинству и в Западной Европе, написаны гораздо раньше 1865 г.; гораздо раньше этого времени закончилось творчество Пушкина, Лермонтова и Гоголя; гораздо раньше вышли в свет "Записки Охотника" и "Дворянское гнездо", "Записки из Мертвого дома", "Обломов", "Губернские очерки", "Казаки", лучшие комедии Островского. Что касается до повременной политической печати, то едва ли она, при действии Закона 6 апреля и многочисленных к нему "поправок", составляет "силу, с которой считается общественное мнение Европы". Если западноевропейская пресса цитирует, от времени до времени, русские газеты и даже полемизирует с ними, то это еще не значит, чтобы она видела в них противников равноправных, признавала их действующими при одинаковых с ней условиях, стоящими на одной с ней почве. Весьма часто, наоборот, мнение русской печати принимается в расчет только как признак - признак настроения, господствующего в влиятельных сферах. Этот взгляд на печать становится, сплошь и рядом, источником ошибок. Предполагаются "внушения", тогда как на самом деле не было ничего подобного; дозволению говорить придается смысл, которого оно, в сущности, вовсе не имело. Как бы то ни было, границы свободы, предоставленной русским периодическим изданиям, известны нашим соседям очень хорошо,- а степенью свободы измеряется в данном случае, степень авторитетности. Считаться с русским печатным словом иностранцы будут только тогда, когда для этого слова не будет ни недоступных сюжетов, ни "заказанных" (в смысле Кольцовской песни) путей, ни запретных мнений".

Новое царствование, начавшееся в октябре 1894 года, не принесло с собой облегчений для печатного слова. Было разрешено представление ходатайства, содержавшего в себе указание наиболее желательных перемен в юридическом положении печати; но затем это ходатайство было оставлено без всяких последствий. Ни к чему не привел и ряд ходатайств, возбужденных весной 1895 года съездом деятелей по печатному делу. Хотя между членами съезда было весьма мало писателей, он высказался за освобождение от цензуры сочинений известного объема не только в столицах, но и повсеместно; за уменьшение для переводных сочинений объема, освобождающего от предварительной цензуры, с двадцати листов до десяти (т. е. уравнение их, в этом отношении, с оригинальными); за предоставление самому издателю решать вопрос, желает ли он выпускать периодическое издание под цензурой или без цензуры; за отмену правила, в силу которого ни одно периодическое издание не может быть основано без предварительного разрешения министра внутренних дел; за отмену залога, требуемого теперь от изданий, выходящих без цензуры; за установление давности для предостережений. Можно было думать, что для лиц, интерес которых в печатном деле имеет преимущественно материальный характер, легче всего примириться с предварительной цензурой, уменьшающей, до некоторой степени, риск материальных убытков. Оказалось, однако, что больше всего возражений вызвала с их стороны именно эта цензура.

В восьмидесятых годах и первой половине девяностых было основано вновь довольно много периодических изданий, но к концу этого периода число их уменьшается довольно заметно: в 1891 г., например, разрешено, только 8 газет и 14 журналов, большей частью притом местных или специальных. Многие издания вдобавок быстро сходили со сцены (напр. "Новое Обозрение", "Устои", "Юридическая Летопись"). Из числа журналов, игравших или играющих видную роль, в это время начинают выходить "Русская Мысль" (1880), "Северный Вестник" (1885), "Вопросы философии и психологии" (1890), "Русское Обозрение" (1890), "Мир Божий" (1892), "Новое Слово" (1894). С начала 90-х годов обращает на себя внимание "Русское Богатство", основанное еще в 1876 году, но долго не имевшее большого значения. Среди газет "Новое Время" пользуется возрастающим внешним успехом; за ним, в этом отношении, следуют "Новости". "С.-Петербургским Ведомостям" и под редакцией г. Авсеенко не удается подняться на прежнюю высоту. Большую популярность приобретают "Русские Ведомости". "Московские Ведомости" много теряют со смертью Каткова, но неуклонно хранят верность его последним заветам. Прежнюю окраску сохраняет и "Русский Вестник", несмотря на переходы из рук в руки. "Все в той же позиции", по выражению его недоброжелателей, остается "Вестник Европы". Постоянно расширяется круг читающей публики; увеличивается число подписчиков на газеты, а также на журналы, из которых многие понизили свой подписную цену. Периодическая печать становится одной из насущных потребностей русского общества, но положение ее по-прежнему бесправно, судьба ее по-прежнему зависит от административного усмотрения.

Соседние файлы в предмете Правоведение