Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Арсеньев Константин Константинович. Законодательство о печати. - С.-Петербург, типо-литография Ф. Вайсберга и П. Гершунина, 1903 г..rtf
Скачиваний:
43
Добавлен:
23.08.2013
Размер:
3.02 Mб
Скачать

Глава VI. Последние годы (1895-1903)

Постоянно и тщетно ожидая много раз обещанного общего пересмотра законодательства о печати, наш писательский мир мог быть уверенным, по-видимому, в одном: что новых стеснений для печати установлено не будет - по той простой причине, что дальше в этом направлении идти некуда. Невероятное, однако, оказалось возможным. Со вступлением И. Г. Горемыкина в должность министра внутренних дел (октябрь 1895) и, вслед за тем, М. П. Соловьева - в должность начальника главного управления по делам печати, начался ряд мер, значительно изменивших к худшему и юридическое, и фактическое положение печати. Самая важная из них - высочайше утвержденное 28 марта 1897 года положение Комитета министров, установляющее - опять-таки в виде временной меры, "впредь до изменения в законодательном порядке действующих правил о печати",- что передача периодических изданий от одного издателя к другому должна происходить не иначе как с разрешения министра внутренних дел, согласно ст. 117-119 Уст. о ценз. и печ. (т. е. в том же порядке, в каком испрашивается разрешение на основание нового издания). Этим постановлением,- говорили мы вслед за его обнародованием *(27),- "отменена статья 122-я Устава о цензуре и печати, на основаны которой право собственности на периодическое издание переходило от одного лица к другому без предварительного согласия администрации; требовалось только своевременное уведомление о том главного управления по делам печати, за подписью обоих издателей, прежнего и нового. Лет 20-30 тому назад такое изменение в положении печати едва ли могло бы вызвать открытое одобрение в ее же собственной среде; приветствовать его едва ли решились бы даже те привилегированные издания, "хата" которых всегда "стоит с краю", в стороне от каких бы то ни было репрессивных и рестриктивных мер. Теперь не то: "откровенность" в газетном и журнальном мире сделала большие успехи, чувство приличия потеряло свою сдерживающую силу. "Московские Ведомости" поспешили выступить с апологией или, лучше сказать, с непрошенным панегириком временному постановлению, исправляющему "недостаток", устраняющему "противоречие" действующего закона. Указав на то, что основать новое периодическое издание можно не иначе как с разрешения министра внутренних дел и что к прошению о разрешении должны быть приложены документы о личности как редактора, так и издателя, московская газета приходит к заключению, что, по мысли законодателя, не только редактировать, но и издавать журнал или газету может лишь лицо, облеченное известным доверием правительства. Вразрез с этой мыслью идет, будто бы, существовавшее до сих пор право издателя передать издание всякому, кому заблагорассудится. Лицо, которому наверное не было бы разрешено основать издание, могло приобрести, без всякой санкции правительства, издание, разрешенное другому; для этого достаточно было простой гражданской сделки. Чтобы быть последовательным, нужно было либо отменить первоначальное разрешение издания, сохранив только утверждение редактора, либо установить административную санкцию для всякого дальнейшего перехода издательского права. Первое невозможно; оставалось затем только второе. Периодическая печать, по словам московской газеты, "в современной жизни играет слишком большую и важную роль, слишком влияет на общество, чтобы государство могло относиться безразлично к тому, в сторону ли добра или в сторону зла направлено это влияние. А между тем влияние издателя на направление издания сильнее, чем влияние редактора, так как издатель есть хозяин дела, редактор же - нередко не более как его доверенное лицо. Подставной редактор, служащий ширмами для издателя,- явление давно уже известное нашей журналистике, тогда как издателями бывают лишь лица действительно заинтересованные в деле. Поэтому с точки зрения надзора для правительства гораздо более значения имеет право разрешения передачи изданий, чем право утверждения их редакторов".

Такова аргументация "Московских Ведомостей", вся, с начала до конца, сотканная из софизмов. Возможно ли, в самом деле, чтобы в Закон 1865 г., столь осторожный и строгий, вкралось противоречие, выгодное для печати? Возможно ли, чтобы оно оставалось незамеченным и не устраненным в течение тридцати с лишком лет, несмотря на постоянно возраставшее недоверие к газетам и журналам? Не проще ли предположить, что никакого противоречия не было, а различие между порядком разрешения издания и порядком перехода его из одних рук в другие было установлено вполне сознательно, на основании веских соображений? Угадать эти соображения нетрудно; они очевидны для всякого непредубежденного глаза. Разрешение, о котором идет речь в ст. 117 и послед., имеет предметом не предоставление известному лицу звания издателя, а основание нового издания. Рассмотрению министерства подлежат при этом сроки выхода издания, его подписная цена, его заглавие, его программа, а также вопрос о том, будет ли оно выходить под цензурой или без цензуры. Конечно, все это можно было бы заранее регулировать законом; можно было бы принять за правило, что все периодические издания (или, по меньшей мере, известные их категории) выходят в свет без цензуры, по программам, ими самими установленным (или по одной из нескольких программ, раз навсегда утвержденных), в сроки, ими самими выбранные, по цене, ими самими определенной (или соответствующей размерам издания). При таком положении дел, без сомнения - самом нормальном, основание нового издания сводилось бы к регистрации его Министерством внутренних дел; но пока существует порядок концессионный, процедура, установленная ст. 117, представляется неизбежной, как момент установления условий, при которых будет действовать вновь основываемое издание. Личность издателя вовсе не принадлежит к числу этих условий. Конечно, она должна быть известна администрации, которой предстоит целый ряд сношений с издателем (напр. относительно залога); но отсюда еще не следует, что первоначальный издатель, по смыслу действовавшего до сих пор закона, должен был быть непременно persona grata для администрации. Единственный довод, приводимый в подтверждение этого мнения, заключается в том, что к прошению о разрешении издания должны быть, за силой ст. 119, приложены документы о личности как редактора, так и издателя; но ведь это требование чисто формальное, отнюдь не свидетельствующее о том, что оценке администрации подлежали личные свойства издателя. "Документ о личности" никаких сведений о "личных свойствах" не дает и дать не может: он удостоверяет только тождество лица и его общественное положение. "Под именем документа о личности,- читаем мы в примечании к ст. 119, сделанном в официозном издании г. Мсерианца (старшего инспектора типографий и книжной торговли),- разумеется, собственно, вид на жительство, в чем бы он ни заключался, в паспорте или другом соответствующем документе; но всего лучше представлять документ, свидетельствующий об образовании просителя, особенно редактора". Не только из паспорта, но и из аттестата, диплома, послужного списка и т. п. никаких выводов о благонадежности его предъявителя сделать, очевидно, нельзя. Недаром, наконец, г. Мсерианц различает в своем примечании редактора от издателя; если представление документа, указывающего на степень образования просителя, признавалось желательным особенно по отношению к редактору, то это значит, что по отношению к издателю даже такой внешний, легко удостоверяемый признак, как образование, считался сравнительно неважным. Точные справки наводились только о редакторе - и это вполне понятно, раз место первоначального издателя в каждую данную минуту могло занять другое лицо, помимо разрешения администрации.

Между моментом основания издания и моментом перехода его в другие руки существует еще другое различие, гораздо более важное. Когда подается просьба о разрешении нового издания, оно не служит еще объектом имущественного права, не представляет собой определенной ценности, входящей в состав гражданского оборота. Никаких затрат на него еще не сделано, ничьи материальные интересы с ним конкретно еще не связаны. Отказ в разрешении может быть чрезвычайно тягостен для просителя, в особенности если он относился к задуманному предприятию не с одной только коммерческой точки зрения,- но это его не разоряет, не наносит ему прямого материального ущерба. Совсем другое дело - переход издания уже существующего. Выходя в свет, газета или журнал становится таким же имуществом, как и всякое другое,- имуществом, подходящим под действие общих начал гражданского права. Издатель является его собственником, а право собственности обнимает собой, кроме права владения и пользования, право распоряжения, существенно необходимое для его полноты и для его действительности. Представляя собой, по меньшей мере, сумму сделанных на него затрат, издание постоянно требует новых расходов, производительность которых зависит, между прочим, от степени внимания, которое издатель может уделять изданию. Недостаток наличных средств, болезнь издателя, семейное его горе, посторонние неотложные дела, мешающие ему заниматься изданием, вынужденный отъезд его из города, где оно выходит,- все эти обстоятельства и многие другие могут поставить издателя в такое положение, из которого нормальный выход только один: продажа издания. Это, без сомнения, и имел в виду законодатель, допустив переход издания из одних рук в другие путем "простой гражданской сделки", без соблюдения правил, установленных для разрешения нового издания. "Простая гражданская сделка" была признана достаточной именно потому, что к ней и сводится, в сущности, переход права на издание. Обусловливать этот переход согласием администрации - значит до крайности затруднять, а иногда совершенно парализовать осуществление бесспорного гражданского права. Представим себе, что покупать дома было бы разрешено только лицам, получившим на то административное разрешение. Неизбежным последствием такой меры было бы обесценение домов вследствие ограничения спроса - обесценение тем большее, чем строже проводилось бы ограничение. Чем меньше было бы привилегированных покупщиков, тем больше зависели бы от них продавцы, тем произвольнее определялись бы покупные цены, тем шире был бы простор для злоупотреблений при выдаче разрешительных свидетельств. Во многих случаях продажа дома встречала бы непреодолимые препятствия; из числа желающих купить его никто не получал бы административной апробации - а из числа лиц, могущих получить ее, никто не желал бы приобрести дом, предлагаемый к продаже. К периодическим изданиям все это применимо еще в большей степени, чем к домам. Охотников купить дом найти несравненно легче, чем охотников купить издание: первая покупка гораздо менее рискованна, чем вторая; заведовать домом гораздо проще, чем издавать журнал или газету. Административный отказ покупщику, с величайшим трудом приисканному издателем, часто будет равносилен невозможности продать издание - а невозможность продать издание равносильна, при известных условиях, его прекращению... Поясним нашу мысль еще одним примером. Если желающему приступить к постройке дома предъявляют требования, которым должен удовлетворять фасад дома, в этом еще нет явного нарушения его прав: он еще ничего не затратил на постройку и может, если условия кажутся ему невыгодными, от нее отказаться. Другое дело, если требования предъявлены ему при окончании постройки; затраты им уже сделаны, бросить постройку он, без полного разорения, не может - но разорительны и переделки или новые работы, к которым его понуждают. Положение лица, намеревающегося основать новое издание, аналогично с положением лица, затевающего постройку дома; положение издателя, дело которого находится в полном ходу, аналогично с положением домовладельца, заканчивающего или закончившего постройку... Нужны ли еще какие-либо доказательства тому, что Закон 6 апреля 1865 г., установив для перехода изданий другой порядок, чем для первоначального их разрешения, отнюдь не впал в противоречие с самим собой? Повторяем еще раз: мы, конечно, не стоим за предварительное разрешение изданий, мы хотим только показать, что и при его существовании нет никакой непоследовательности в свободном переходе изданий, однажды разрешенных.

В действовавшем до сих пор законе московская газета усматривает, кроме "противоречия" и "непоследовательности", недостаток, заключающийся в том, что не было принято мер против зловредного влияния издателей. На сцену выдвигаются, таким образом, соображения общественной безопасности и общественной пользы, перед которыми, в случае конфликта, отступают на второй план соображения гражданского права и личного, хотя бы и законного интереса. Есть ли, однако, в занимающем нас вопросе действительный повод для подобного конфликта? Так ли слабо вооружена у нас административная власть по делам печати, чтобы нельзя было обойтись без усиления ее воздействия на издателей? Судьба наших периодических изданий находится всецело в руках администрации. Она располагает по отношению к ним не только косвенными мерами понуждения и обуздания (вроде запрещения розничной продажи), но и прямыми (предостережение, приостановка, прекращение издания). От нее зависит утверждение редактора, не только при самом основании издания, но и при всякой дальнейшей перемене редакции. Она может, наконец, обратиться к содействию прокуратуры и суда - и если на практике это средство давно уже остается без применения, то именно потому, что в нем не оказывается надобности, ввиду множества других, для администрации более удобных. В сравнении с таким могуществом, близким к всемогуществу, влияние издателя является величиной едва заметной - за исключением, конечно, тех случаев, когда оно останавливает, умеряет, смягчает, т. е. действует заодно с влиянием административным. Издатели без того уже слишком часто принимают на себя роль цензоров-добровольцев, иногда более строгих, чем цензоры официальные; искусственно поощрять их к тому едва ли предстоит надобность. Интерес издателя состоит в том, чтобы предохранить издание от "случайностей", угрожающих его распространению или даже самому его существованию. Этот интерес гораздо сильнее, чем добавочное побуждение, могущее явиться результатом нового закона - побуждение ладить с администрацией, чтобы не встретить с ее стороны препятствий к передаче издания в другие руки. Ведь при такой передаче внимание администрации будет обращено не столько на издателя-продавца, сколько на издателя-покупщика; благонадежность первого, как бы она ни была велика, не заставит смотреть сквозь пальцы на второго. В иных случаях, пожалуй, расположение администрации к издателю может даже затруднить переход издания в другие руки; кому же охота менять верное на неверное, испытанного союзника на возможного противника?.. В истории нашей печати можно найти немало случаев, когда издатель, безупречный, с административной точки зрения, в момент основания издания, оказывался совершенно иным несколько лет спустя, потому ли, что он изменялся сам, потому ли, что изменялись обстоятельства. Вполне возможна такая перемена и в издателе, допущенном администрацией к приобретению издания уже существующего. Прочной гарантией благонадежности издателя административное согласие на передачу издания считать, таким образом, нельзя; крайне обременительное для частных лиц, оно не представляет несомненных удобств и для административной власти... Нам говорят о "подставных" редакторах; но разве невозможны подставные издатели? Однородные причины влекут за собой однородные последствия; если ничем не ограниченное право отказа в утверждении редактора вызывает иногда обход закона, то к тому же результату может привести и ничем не ограниченное право отказа в передаче издания. Вся разница будет в том, что при значительности материальных интересов, сопряженных с издательским правом, подставной издатель будет обходиться гораздо дороже, чем подставной редактор, и риск со стороны настоящего издателя будет гораздо больше... Фальшивое положение всегда служит источником деморализации, и она не замедлит усилиться в области печати, как только увеличится здесь число подставных лиц; а увеличится это число неизбежно, подобно тому, как при запрещении известным категориям лиц покупать и арендовать недвижимые имения возрастает число подставных покупщиков и арендаторов. "Издателями,- говорит московская газета,- бывают у нас только лица, действительно заинтересованные в деле". До сих пор это было так; но почему? Именно потому, что для передачи издания не было надобности в административном разрешении.

Из того, что постановление 28 марта имеет характер временный, "Московские Ведомости" выводит совершенно непредвиденное заключение. "Сообразно этому своему характеру,- говорит газета,- новый закон не разрешает всех возможных случаев перехода изданий от одного лица к другому. Так, например, он не касается случаев перехода изданий по наследству, случаев принудительной продажи изданий на покрытие судебных взысканий и т. д. Надо думать, что при обещанном изменении действующих правил о печати будут предусмотрены и все эти вопросы, так как оставление, например, права принудительной продажи изданий по судебным взысканиям даст весьма легкий способ к обходу Закона 28 марта". Итак, изменение действующих правил о печати должно принести с собой новое ухудшение положения печати? Не того ожидали и ожидают обыкновенно от пересмотра, в законодательном порядке, Устава о цензуре и печати. Не может быть, чтобы новый закон о печати - закон в истинном смысле этого слова - подчинил административному разрешению передачу изданий по наследству. Наследник (особенно наследник в прямой линии) является как бы продолжателем личности наследодателя; имущественные права, принадлежавшие последнему, переходят к первому в том же виде, в том же объеме. Всякое отступление от этого начала отозвалось бы весьма заметно на всей системе наших гражданских законов. Представим себе такой случай: периодическое издание, в руках опытного издателя, идет как нельзя лучше, дает большой доход, составляет значительную ценность; семья издателя, состоящая из малолетних детей, живет в довольстве. Внезапно издатель умирает; опекун его детей, назначенный по завещанию, признается администрацией не имеющим качеств, необходимых для издателя; приходится или приступить к ликвидации дела, или искать покупщика, угодного администрации; и в том, и в другом случае наследникам издателя достаются жалкие крохи, и недавно еще обеспеченная семья лишается почти всяких средств к существованию. Ведь это своего рода конфискация имущества, без всякой вины со стороны владельца! Прибавим к этому, что каждое периодическое издание дает работу множеству лиц, для которых внезапное его прекращение или понудительный переход в другие руки является настоящей катастрофой. Наследники издателя, в огромном большинстве случаев, оставили бы все и всех в том положении, какое установилось при его жизни; случайный приобретатель издания не оставит в нем, быть может, камня на камне. Из-за чего же все эти правонарушения, все эти резкие перевороты в существовании десятков или сотен людей? Неужели столь опасен беспрепятственный переход издания к наследнику (или вообще правопреемнику) издателя, раз за администрацией остаются тысяча и одно средство "воздействия" на издание?.. Наравне с переходом издания по наследству московская газета предлагает подчинить административному разрешению и переход издания путем продажи с публичного торга, за долги издателя. Это повело бы, с одной стороны, к вздорожанию кредита под периодические издания, соразмерному с увеличением риска, с другой стороны - к разорению кредиторов, в тех случаях, когда продажа издания не могла бы состояться за недостатком покупщиков, одобренных администрацией.

Распространяется ли положение 28 марта на все периодические издания или только на те, которые разрешены и будут разрешены после его обнародования? С первого раза может показаться, что это - вопрос бесспорный: никакой оговорки в тексте постановления не сделано и, следовательно, оно обнимает собой все будущие случаи перехода изданий, независимо от времени их основания. На самом деле, однако, это едва ли так. Предпринимая издание при действии прежнего закона, издатель мог считать себя полным собственником его, ничем не стесненным в распоряжении своей собственностью. Отсюда исходили все его расчеты, все его затраты. Весьма может быть, что он никогда не решился бы обратить свои средства на издание, если бы знал, что в более или менее близком будущем предстоит существенное ограничение издательского права. Простая осторожность помешала бы ему, если он отец семейства, рискнуть будущностью своих детей, оставив им наследство, ценность которого зависит всецело от усмотрения администрации. Подведение существующих изданий под действие постановления 28 марта было бы таким образом,- если не по букве, то по внутреннему смыслу,- нарушением основного начала, по которому закон не должен иметь обратной силы... Заметим, наконец, что новое правило, заключая в себе отмену закона, подлежало рассмотрению в порядке, установленном для издания законов (см. ст. 73 и 50 Зак. Основн.), т. е. должно было пройти через Государственный Совет. Временный характер постановления ничего в этом отношении не изменяет, как потому, что действие его не ограничено никаким определенным сроком, так и потому, что временные меры вовсе не отнесены всецело к предметам ведомства Комитета министров. В ст. 26 учрежд. Ком. мин., перечисляющей эти предметы, нет ни одного указания, под которое могла бы подойти отмена закона, хотя бы и на время. Нельзя же, в самом деле, предполагать, что порядок перехода периодических изданий рассматривался как "дело, относящееся до общего спокойствия и безопасности" (ст. 26 пун. 1),- а остальными девятнадцатью пунктами ст. 26 предусматриваются частные случаи, не имеющие решительно ничего общего с вопросом о пределах издательского права".

Отмена или изменение закона, хотя бы путем "временного" правила, издаваемого вне законодательного порядка, достигается не без некоторых затруднений и замедлений: проще и удобнее толкование закона, равносильное его изменению. Такое толкование было допущено Министерством внутренних дел два раза, и оба раза оно касалось непериодической печати. Освобождая от предварительной цензуры оригинальные сочинения объемом не менее десяти и переводы объемом не менее двадцати печатных листов (ст. 6 Уст. о ценз. и печати, основанная на Законе 6 апреля 1865 года), законодатель, несомненно, имел в виду исключительно размеры сочинения. Небольшие и, следовательно, дешевые книги, могущие найти покупателей в народе или во всех слоях читающей публики, признавались требующими более деятельного надзора и больших мер предосторожности, чем книги сравнительно обширные и дорогие. С этой точки зрения - еще раньше вызвавшей аналогичные правила и во Франции времен реставрации, и в Пруссии времен Фридриха-Вильгельма ?V - совершенно безразлично, написана ли книга одним лицом или несколькими, составляет ли она сборник статей одного и того же лица или различных авторов. Если переводы были освобождены от цензуры лишь при вдвое большем числе листов, чем оригинальные сочинения, то это зависело, очевидно, лишь от сравнительной дешевизны переводов (вознаграждение переводчика, по общему правилу, значительно ниже, чем вознаграждение автора). Вопреки всем этим соображениям, непрерывно, в течение трех десятилетий, регулировавшим практику цензурных комитетов и главного управления по делам печати, действие ст. 6 было признано в 1897 г. не распространяющимся на сборники статей, оригинальных или переводных, и таким образом сильно уменьшено число книг, освобожденных от предварительной цензуры. Единственным основанием для такого понимания закона послужила его буква, да и то взятая не во всем ее объеме. В ст. 6 говорится об оригинальных сочинениях, а под сочинением есть хоть тень повода разуметь нечто написанное одним автором; но дальше идет речь о переводах - а этим именем одинаково могут быть названы и целые сочинения, и отдельные статьи различных авторов. Между тем критерий, очевидно, должен быть один и тот же в обоих случаях - и этим критерием может служить только объем книги. Нельзя себе даже представить такого соображения, в силу которого десять листов, написанных различными авторами, могли бы быть признаны более опасными, более вызывающими на осторожность, чем такое же количество листов, написанных одним и тем же лицом.

Вразрез с многолетней практикой и смыслом закона шло и другое толкование, неблагоприятное для печати. В 1867 году состоялось распоряжение Министерства внутренних дел, установившее, в разъяснение употребленных в законе слов: "печатный лист", нормальные размеры листов различного формата и нормальное число строк в каждом так называемом типографском квадрате. Нам не приходилось слышать, чтобы это разъяснение подавало повод к недоразумениям; если они и встречались, то не могли быть особенно серьезны, так как правила 18 мая 1867 года действовали без изменений более тридцати лет. Бесспорное их достоинство заключалось в том, что они оставались на почве закона, определяя размер печатного листа длиной и шириной составляющих его страниц. Распоряжение министра внутренних дел, от 7 августа 1898 г., заменило этот способ другим: оно предложило цензурным комитетам руководствоваться, при определении величины печатного листа, количеством печатного набора (шрифта), полагая таковой в тридцать три тысячи букв в листе *(28). Величина листа и количество букв - понятия существенно различные. Первая подлежит измерению, второе - вычислению; первая изменяется сообразно с форматом, второе, взятое как минимум, является постоянным. Между тем ст. 6 Уст. о ценз. и печ. обнимает собой, очевидно, листы разных форматов и разной печати, а следовательно, и разного количества букв; приурочить последнее к неподвижной цифре можно было бы только путем изменения закона. Цифра (33 тыс.), указанная в распоряжении министра внутренних дел, была вдобавок весьма высокой; при действии правил 1867 года минимальное количество букв в листе могло не превышать одиннадцати тысяч. С особенной ясностью незаконность и нецелесообразность распоряжения 7 августа 1898 года была раскрыта сенатором А. Л. Боровиковским, в статье, помещенной в N 3 официозного "Журнала Министерства Юстиции" за 1899 год *(29). Оба нововведения оказались недолговечными; действие их на практике прекратилось, если мы не ошибаемся, еще до перемены в управлении Министерством внутренних дел.

К области толкования закона относится еще другой ряд распоряжений, вошедших в обычай в рассматриваемое нами время. Утверждение редактора, при основании нового издания, предоставлено законом усмотрению министра внутренних дел, разрешение которого требуется и для замены одного редактора другим (Уст. о ценз. и печ. ст. 117-119 и 122). Дискреционная власть этого рода сама по себе чрезвычайно опасна для печати: всякий раз, когда издание остается без редактора, вследствие его смерти, тяжкой болезни, отъезда или добровольного отказа, оно оказывается висящим на волоске, так как ничто не мешает Министерству внутренних дел отказывать в утверждении всем лицам, представляемым ему издателем в качестве кандидатов на звание редактора. И действительно, известны случаи, когда неутверждение редактора приостанавливало выход издания на несколько недель ("Неделя", в 1872 г.), на несколько месяцев ("Дело", в 1884 и 1885 гг.) и даже влекло за собой его прекращение, за силой ст. 121, по которой всякое повременное издание, уже выходившее в свет, но по каким-либо причинам не появлявшееся в течение года, считается прекратившимся. Прекращенной, на этом основании, была признана Министерством внутренних дел "Московская Газета", судьба которой подала повод к любопытному процессу *(30). Как бы то ни было, в подобном положении, затруднительном или даже безвыходном, могло очутиться только издание, почему-либо потерявшее своего редактора. В конце 1896 года административная практика пошла дальше: разрешено было несколько новых бесцензурных изданий, но редакторы их были утверждены лишь в качестве временных, т. е. таких, полномочия которых могут быть взяты назад во всякое время, без объяснения причин. Последствия такого порядка обнаружились весьма скоро: смена временных редакторов, в связи с невозможностью достигнуть для кого-нибудь из них (или вообще для кого бы то ни было) окончательного утверждения, повлекла за собой уже в 1897 году прекращение "Луча" и "Руси" - двух газет, много обещавших в будущем (постоянным сотрудником последней был, между прочим, Владимир Сергеевич Соловьев). "Такое положение дел,- говорили мы по этому поводу в майской хронике 1897 года,- нельзя признать нормальным. При той власти, которой облечена администрация по отношению к печати, едва ли нужны еще косвенные способы воздействия на нее, к числу которых принадлежит необыкновенная, чрезвычайная разборчивость в допущении редакторов. Трудно предположить, чтобы между лицами, представляемыми в редакторы, не нашлось ни одного, возможного с точки зрения администрации. Ведь если утвержденный редактор сообщит газете так называемое вредное направление или пойдет вразрез с установленными правилами, против него и против газеты может быть пущен в ход целый ряд мер, целый арсенал разнообразнейших орудий; зачем же предъявлять к редактору такие требования, которым, как оказывается, никто или почти никто не удовлетворяет? По смыслу и духу закона, редактор вовсе не должен быть лицом угодным, приятным администрации; вполне достаточно, если он не принадлежит к числу людей явно неблагонадежных, т. е. признанных неблагонадежными со стороны подлежащего ведомства. Всякое другое толкование или применение закона должно, в конце концов, обратить периодическую печать в коллекцию одноцветных изданий, отличающихся друг от друга разве незначительными оттенками. Мы знаем, что именно таков идеал охранительных газет и ультраблагонамеренных книг - но не к нему до сих пор стремилось законодательство о печати, мирившееся, с 1865 г. и даже раньше, с разнообразием направлений, как с необходимым условием развития и жизни".

В действующем Уставе о цензуре и печати, представляющем собой не органическое целое, а пеструю мозаику постановлений, состоявшихся в разное время и под влиянием различных течений, легко найти коллекцию боевых орудий, полузабытых, вышедших из употребления, но все еще опасных для беззащитного противника. Пользование этими орудиями усилилось именно в рассматриваемый нами период и вызвало нас на целый ряд замечаний, изложенных в январском внутреннем обозрении и апрельской общественной хронике 1898 года. Пункт 1 ст. 96 Уст. о ценз. налагает запрет на статьи, возбуждающие неприязнь и ненависть одного сословия к другому. Ссылкой на этот пункт было мотивировано запрещение печатать частные объявления, которому подверглись в декабре 1897 года "Биржевые Ведомости" за статью: "Что думают и делают в провинции", приписывавшую одному из помещиков Белостокского уезда угнетение народа и нарушение хозяйственных прав крестьян. Отделение восьмое Устава о цензуре и печати, в состав которого входит ст. 96, озаглавлено: "Правила в руководство цензуре" и относится, следовательно, к печати подцензурной, а не к бесцензурным периодическим изданиям, деятельность которых регулируется следующими отделениями устава, девятым и десятым, а также постановлениями уголовного характера, перешедшими из Закона 6 апреля 1865 года в Уложение о наказаниях. Чтобы убедиться в этом, стоит только сравнить первый пункт ст. 96 Уст. о ценз. и печ. со ст. 1036 уложения, запрещающей, под страхом наказания, "учинение в печати воззвания, возбуждающего вражду в одной части населения государства против другой, или в одном сословии против другого". Цель обеих статей - более или менее одна и та же, но первая из них содержит в себе указание цензорам (т. е. имеет в виду печать подцензурную), вторая - угрозу повременным изданиям, освобожденным от цензуры. Для одновременного или безразличного применения обоих правил нет, следовательно, места: каждое из них имеет свою особую сферу действия. Не тождественны они и по своему существу: ст. 1036 не случайно говорит о воззвании, возбуждающем вражду, между тем как в ст. 96 просто идет речь о возбуждении ненависти и неприязни. Под именем воззвания законодатель разумел, очевидно, призыв к страстям, к предубеждениям, к предрассудкам, господствующим в разных слоях общества,- призыв, совершенный с намерением возбудить вражду, т. е. активно-неприязненные отношения между сословиями. Нельзя догадываться о существовании такого намерения, нельзя выводить его, путем предположений, из возможных последствий статьи или книги; нужно, чтобы оно было выражено положительно и прямо. Другое дело - ст. 96; центр тяжести ее лежит не в намерении автора, а в действии, которое могут произвести его слова, хотя бы помимо его воли. Оба постановления соответствуют условиям, при которых они возникли. Ст. 96-ая, основанная на Законе 12 мая 1862 года,- когда бесцензурной печати не было еще вовсе, а подцензурную признано было необходимым несколько "подтянуть",- имела в виду охрану "тиши и глади", устранение всего грозившего хотя бы легким брожением умов; Закон 1865 г. допускал и освящал борьбу мнений, лишь бы она оставалась в пределах благоразумия и умеренности. Припомним, что и как говорилось во второй половине шестидесятых годов по поводу вопросов сословных и национальных: не ясно ли, что в то время не было и мысли о применении к бесцензурной печати правила, установленного для совершенно других цензурных порядков? Не ясно ли, что при действии ст. 96 не могли бы, например, появиться в свет ни статьи "Московских Ведомостей" об остзейском дворянстве, ни многие статьи "Вести" о крестьянах?.. В одном отношении, впрочем, ст. 96 Уст. о ценз. и печ. ничем не отличается от ст. 1036 уложения: и тут, и там идет речь о возбуждении вражды или неприязни между сословиями. Иными словами, и объектом вражды, и ее субъектом как там, так и тут является целая общественная группа. Ни под ту, ни под другую статью не может, следовательно, быть подведено возбуждение враждебного чувства в отдельных лицах - против сословия, или в сословии - против отдельных лиц, или, наконец, в отдельных лицах - против отдельных лиц (или отдельного лица). "Биржевые Ведомости" приписали отдельному лицу незаконные распоряжения, которыми нарушаются хозяйственные права других отдельных лиц. Чья же неприязнь или ненависть могла быть этим возбуждена и против кого? Если распоряжения данного лица действительно и существенно нарушают права местных крестьян, то неприязнь в среде последних существовала помимо и раньше появления газетной статьи; если же неприязни не было, то ее, конечно, не создаст и статья, по всей вероятности, вдобавок, вовсе неизвестная крестьянам. О возбуждении против помещика неприязни со стороны всего крестьянского сословия, или хотя бы со стороны всех крестьян Белостокского уезда, не может быть и речи: слишком мало еще развита солидарность между крестьянами различных местностей, чтобы обида, испытываемая одними, могла быть так живо принята к сердцу всеми или многими другими. Если бы, наконец, и могло возникнуть в крестьянской массе нечто вроде враждебного чувства против землевладельца, притесняющего небольшую ее долю, то это чувство не имело бы ничего общего с неприязнью против всего дворянства или против всего помещичьего класса; кто же не понимает, что многочисленная общественная группа, представители которой раскинуты, притом, по всей империи, а связаны между собой, и то весьма слабо, только в пределах губернии, не несет на себе ответственности за поступки одного из своей среды? В Гродненской губернии, вдобавок, уже несколько десятилетий не бывает дворянских собраний; ее дворянство не имеет, следовательно, даже и тех немногих средств воздействия на одного из своих членов, которыми располагают (но фактически почти никогда не пользуются) дворянские корпорации коренных русских губерний. Если закон берет на себя охрану мира между сословиями, то это объясняется, во-первых, тем, что сословная вражда угрожает спокойствию государства, во-вторых - тем, что сословия, не образуя, в целом своем составе, юридических лиц, не имея представителей, которые были бы уполномочены действовать вместо них и от их имени, не могут защищаться сами, не могут ни отвечать на нападение, ни отражать его путем судебного иска. Для отдельного лица, наоборот, вполне доступно и то, и другое: от него зависит восстановить искаженные факты, изобличить ложь, предъявить к оскорбителю обвинение в диффамации или клевете. Это устраняет всякую надобность в административном вмешательстве, одинаково неудобном для обеих сторон: для частного лица - потому что оно остается под бременем взведенного на него и ничем не опровергнутого обвинения; для периодического издания - потому что оно лишено возможности доказать достоверность сообщенных им фактов или справедливость высказанных им суждений. Представим себе, что разбираемый нами случай, стоящий до сих пор совершенным особняком в истории русской печати, приобретет значение прецедента: всякое сообщение, неблагоприятное для частного лица, будет признаваться неблагоприятным для общественной группы, к которой это лицо принадлежит, и, следовательно, недопустимым в печати, как возбуждающее неприязнь к целому сословию. Во что обратится тогда возможность обнаружения, путем печати, разных злоупотреблений, притеснений, беззаконий? И теперь уже эта возможность ограничена весьма сильно, с одной стороны - административным нерасположением к обвинениям, прямо или косвенно затрагивающим деятельность власти, с другой - "обывательской" враждой к гласности, столь тяжело отзывающейся в особенности на провинциальных корреспондентах. Не встречая отпора, оставаясь безгласными, нежелательные явления будут повторяться все чаще и чаще, обостряться все больше и больше - и параллельно с этим будет расти взаимная неприязнь, гораздо более глубокая, чем та, которую могло бы вызвать самое резкое изобличительное слово. Статья 96 Уст. о ценз. и печ.- далеко не единственное "правило в руководство цензуре", сила которого, в рассматриваемое нами время, распространялась не только на подцензурную, но и на бесцензурную прессу. Одновременно с прекращением печатания частных объявлений в "Биржевых Ведомостях" та же карательная мера была применена к "Русскому Труду", за "сообщение слухов о содержании неопубликованной еще во всеобщее сведение государственной росписи на 1898 год". Ст. 100 Уст. о ценз. и печ., которой на этот раз была мотивирована кара, помещена в том же восьмом отделении Уст. о ценз. и печ. и основана на том же Законе 12 мая 1862 года. Она не дозволяет "распубликования по одним слухам предполагаемых будто бы правительством мер, пока они не объявлены законным образом". Если бы эта статья была не только указанием для цензоров, но и правилом, обязательным для редакций, то не проходило бы дня, когда под действие ее не подошло бы несколько периодических изданий. Сообщения о приготовляемых или проектируемых мерах, законодательных или административных, составляют ежедневно непременную часть газетной хроники и до такой степени вошли в привычку, что никаких сомнений относительно их законности ни у кого не возникало: требовалось только, чтобы они не были заведомо неверны и не касались таких предметов, на обсуждение которых в печати наложено специальное административное veto. Ст. 100 рассматривалась, очевидно, как остаток другой эпохи и разве в исключительных случаях принималась в соображение даже теми лицами и учреждениями, для которых она когда-то была написана, т. е. цензорами и цензурными комитетами. Антикварный ее характер доказывается уже и тем, что она говорит только о распубликовании предполагаемых мер, а не об их разборе. В настоящее время совершенно обычным является именно разбор законопроектов, официально не оглашенных - и не встречает, в огромном большинстве случаев, никаких затруднений. Изменить этот порядок вещей значило бы возвратиться к дореформенной эпохе, когда печать могла только буквально воспроизводить содержание обнародованных постановлений, воздерживаясь от всяких собственных суждений - даже одобрительных, так как возможность похвалы предполагает возможность порицания.

Что ст. 96 и 100, наравне со всеми другими, входящими в состав отделения восьмого Устава о цензуре и печати, имели и имеют только значение инструкций цензуре, даже для нее, с течением времени, отчасти потерявших свою силу,- это показывает с особенной ясностью содержание статей 97 и 98 того же отделения, заимствованных все из того же Закона 12 мая 1862 г. На основании ст. 97 "при рассмотрении сочинений и статей о несовершенстве существующих у нас постановлений дозволяются к печати только специальные ученые рассуждения, написанные тоном приличным предмету и притом касающиеся таких постановлений, недостатки которых обнаружились уже на опыте". Совершенно иными условиями обставлен разбор действующих постановлений Законом 6 апреля 1865 г., в той его части, которая образовала примечание к ст. 1035 Улож. о наказ. "Не вменяется в преступление,- читаем мы здесь,- и не подвергается наказаниям обсуждение как отдельных законов и целого законодательства, так и распубликованных правительственных распоряжений, если в напечатанной статье не заключается возбуждения к неповиновению законам, не оспаривается обязательная их сила и нет выражений, оскорбительных для установленных властей". Для бесцензурной печати не существует, следовательно, двух ограничений, установленных ст. 97 Уст. о ценз. и печати. Не требуется, чтобы указание на недостатки закона или законодательства было облечено в форму "специального ученого рассуждения"; не требуется также, чтобы указываемые недостатки обнаружились уже на опыте. Другими словами, законы, только что вступившие в силу, подлежат разбору наравне с законами, действующими издавна, и самому разбору может быть дан как научный, так и публицистический характер, с соблюдением только сдержанности тона и уважения к обязательной силе закона. Совершенно невозможным представляется, очевидно, одновременное применение к одним и тем же произведениям печати как ст. 97 Уст. о ценз. и печ., так и прим. к ст. 1035 уложения; последний из этих двух законов устраняет, для бесцензурной печати, действие первого - а отсюда прямо следует вывод, что и другие "правила в руководство цензуре" сохраняют свою силу лишь в пределах ведомства предварительной цензуры. Такой же вывод вытекает и из ст. 98, по которой "в рассуждениях о недостатках и злоупотреблениях администрации и судебных мест не допускается печатания имен лиц и собственного названия мест и учреждений". Если бы это правило было применимо к бесцензурной печати, то совершенно непонятной являлась бы та часть ст. 1039 уложения (основанной на Законе 6 апреля 1865 г.), которая грозит наказанием за оглашение в печати о должностном лице или об установлении обстоятельств, могущих повредить их чести, достоинству или доброму имени. Здесь имеется в виду, несомненно, наименование должностного лица или установления - т. е. нечто совершенно невозможное при действии ст. 98 Уст. о ценз. и печ. Если обвиняемый по ст. 1039 докажет, посредством письменных доказательств, справедливость позорящего обстоятельства, касающегося служебной или общественной деятельности лица, занимающего должность по определению от правительства или по выборам, то он освобождается от наказания за диффамацию. Допускается, таким образом, не только поименное указание должностных лиц, деятельность которых несвободна от "недостатков" и "злоупотреблений",- допускается даже прямое обвинение их в деяниях позорных, если оно может быть подтверждено на суде путем доказательств, признаваемых наиболее достоверными. Не ясно ли, что Закон 6 апреля 1865г. порвал всякую связь с искусственным обереганием должностных лиц, выросшим на почве канцелярской тайны, административного произвола, негласного суда и нашедшим себе выражение в ст. 98 Уст. о ценз. и печати?

Первое предостережение, данное тогда же газете "Сибирь", было мотивировано, между прочим, допущенным газетой нарушением ст. 79 Уст. о ценз. и печ., по которой разбор и обсуждение судебных решений допускается только в юридических журналах и в тех повременных изданиях, в которых существует особый отдел юридической хроники. В программе "Сибири", как следует заключить из текста предостережения, такого отдела не было, и, следовательно, на разбор судебных решений газета не имела формального права; но помещение в периодическом издании статьи, выходящей из пределов утвержденной для него программы, составляет проступок, предусмотренный ст. 1028 Улож. о наказ. и наказуемый денежным взысканием не свыше пятидесяти рублей. Отсюда возникает юридический вопрос: может ли формальное нарушение законов о печати, воспрещенное под страхом уголовной ответственности, служить основанием к административной каре? Нам кажется, что не может, как потому, что предостережениям отведено место в особом отделении Устава о цензуре и печати, озаглавленном: "О мерах против распространения произведений печати, обнаруживших вредное направление (т. е. навлекающих на себя преследование не по форме, а по существу), и об административных взысканиях",- так и потому, что сама умеренность взыскания, назначенного ст. 1028 уложения, прямо указывает на маловажность нарушения и стоит вне всякой пропорции с тяжкими последствиями предостережения (в особенности третьего). Большому сомнению подлежит, в наших глазах, сама целесообразность правила, заключающегося в ст. 70 и основанного на Законе 20 ноября 1864 г., изданном одновременно с судебными уставами. Оно было совершенно понятно в то время, когда глубокая тайна, так долго покрывавшая отправление правосудия, только что должна была уступить место гласности. Можно было опасаться, что печать, также стоявшая накануне коренного переворота, не сумеет сразу примениться к своим новым полномочиям и повредить, легкомысленной и неосновательной критикой, авторитету нового суда. Отсюда осторожность в регулировании прав печати на обсуждение судебных решений - осторожность, едва ли необходимая теперь, когда судебные учреждения 1864 года давно вошли в жизнь, судебная тайна отошла в разряд преданий, а о необузданности печатного слова не может быть и речи.

Применяя к бесцензурным изданиям постановления, несомненно относящиеся только к печати подцензурной, да и в этой области давно ставшие анахронизмом, Министерство внутренних дел, во второй половине девяностых годов, широко пользовалось и всеми другими орудиями, состоящими в распоряжении администрации. В течение четырех лет (1895-1899) было дано двадцать четыре предостережения; приостановлены после третьего предостережения, на срок от двух недель до шести месяцев, семь изданий ("Гражданин", "Хозяин", "Сибирь", "Русские Ведомости", "Русь", "Русский Труд" и "Биржевые Ведомости"); запрещение розничной продажи состоялось 27 раз, запрещение печатать частные объявления - 9 раз; приостановлено без предостережений восемнадцать изданий (в том числе два - по два раза), почти исключительно провинциальных, т. е. подцензурных; совершенно прекращены по определению совещания четырех министров четыре издания ("Новое Слово", "Начало", "Русский Труд" и армянская газета "Ардзаганк"; в решении судьбы "Русского Труда" принимал участие и министр финансов, по инициативе которого состоялось запрещение). Замечательна мотивировка некоторых карательных мер, в таком громадном количестве обрушивавшихся на печать. В предостережениях, данных в начале 1899 года "Русскому Труду" и "С.-Петербургским Ведомостям", указано "резкое осуждение иерархического устройства и управления всеми делами православной церкви", но нет ни слова о "вредном направлении" обеих газет или хотя бы статей, вызвавших взыскание. Между тем источник критики - т. е. ее побудительная причина - представляется в таких случаях далеко не безразличным: он определяет собой намерение и цель автора, а следовательно и впечатление, производимое статьей. Осуждать устройство учреждения можно как для того, чтобы поколебать, так и для того, чтобы укрепить его основы. Не подлежит никакому сомнению, что в данном случае имело место осуждение второго рода (если только можно назвать осуждением серьезное обсуждение вопроса). Ручательством в том служит все прошедшее редакторов "Русского Труда" и "С.-Петербургских Ведомостей", все содержание самих изданий. В "Христианском Чтении" были напечатаны письма Андрея Николаевича Муравьева к митрополиту московскому Филарету. Значение обоих корреспондентов в истории православной церкви не требует пояснений; столь же очевидно и то, что в духовном журнале не может появиться ничего несовместного с уважением к церковному устройству и управлению. И что же? Письма Муравьева от 18 февраля, 12 и 22 марта 1857 г. представляют поразительное сходство со статьей г. Н. Дурново, вызвавшей второе предостережение "С.-Петербургским Ведомостям"... Обеим газетам, навлекшим на себя административную кару, ставилось в вину, кроме резкого осуждения церковного устройства и управления, еще "извращение исторических фактов". Не говоря уже о том, что "извращение" фактов равносильно намеренному уклонению от истины - в данном случае, как видно из сказанного выше, очень маловероятному,- для исправления фактических неточностей, вольных или невольных, существует лишь одно надежное средство: восстановление истины путем достоверных доказательств. Между тем читатели "Русского Труда" и "С.-Петербургских Ведомостей" остались в полном неведении не только относительно того, почему мнения, высказанные в этих газетах, должны почитаться несогласными с действительностью, но и того, в чем именно они с ней несогласны.

Запрещение розничной продажи, которому тогда же подверглись "С.-Петербургские Ведомости", было вызвано чисто формальным и, по всей вероятности, ненамеренным нарушением цензурных правил. По статье 1024 Улож. о наказ. напечатание, без цензурного разрешения, произведения, подлежащего предварительной цензуре, хотя бы содержание напечатанного и не заключало в себе ничего законопротивного, влечет за собой денежное взыскание в размере не свыше 300 руб. и арест на срок не свыше трех месяцев. Тому же наказанию подвергаются виновные в напечатании, без надлежащего разрешения, сочинений и статей, касающихся особы Его Величества и прочих особ Императорской Фамилии. Если и предположить, что этот закон мог быть применен в данном случае к редактору "С.-Петербургских Ведомостей", то максимальная цифра денежного штрафа, которому он мог подвергнуться по суду, составляла бы триста рублей - а суд, конечно, определил бы взыскание гораздо меньшее, так как высшая мера наказания налагается лишь при обстоятельствах, особо увеличивающих вину. Совсем иное дело - запрещение розничной продажи: здесь размер потери, которую фактически несет газета, представляется, с одной стороны, совершенно неопределенным, с другой, при сколько-нибудь продолжительном запрещении,- несравненно высшим, чем триста рублей. Правда, в состав наказания, налагаемого судом по ст. 1024 уложения, входит арест; но при ненамеренности проступка арест всегда определяется весьма краткосрочный, и мы едва ли ошибемся, если скажем, что в огромном большинстве случаев редактор предпочел бы два-три дня лишения свободы нескольким неделям запрещения розничной продажи, тяжело отзывающегося не только на материальном успехе, но и на влиянии газеты. По самому своему существу запрещение розничной продажи не может притом считаться подходящей карой за нарушение формального характера: стремление уменьшить распространенность издания понятно лишь тогда, когда признается "вредным" его содержание...

Летом 1899 года "Нижегородский Листок", выходящий под цензурой, был приостановлен на два месяца за нарушение распоряжений, обязывавших печать не касаться некоторых вопросов. Между тем такие распоряжения объявляются исключительно редакторам повременных изданий, изъятых от предварительной цензуры. Это явствует как из буквального смысла ст. 140 и 156 (последняя из них предоставляет министру внутренних дел, в случае неисполнения редактором повременного издания, выходящего без предварительной цензуры, распоряжения о неоглашении или необсуждении какого-либо вопроса государственной важности, приостанавливать выпуск в свет такого издания на срок не свыше трех месяцев), так и из самого положения подцензурной печати. Редакторам подцензурных изданий нет надобности знать, о чем им нельзя говорить, чего нельзя касаться: это знают или обязаны знать те должностные лица, которым вверена цензура. Некоторые распоряжения главного управления по делам печати, основанные на ст. 140, сообщаются цензорам (или чиновникам, облеченным цензорскими функциями), по всей вероятности, секретно, вследствие чего редакторам подцензурных изданий содержание таких распоряжений даже не может быть известно. Что ст. 156 неприменима к подцензурным изданиям - это видно и из того, что в ст. 154 единственным поводом к временной приостановке подцензурных изданий указано "вредное направление" их, о котором по отношению к "Нижегородскому Листку" в настоящем случае не было и речи. Весьма может быть, что для предупреждения административной кары, постигшей "Нижегородский Листок", вполне достаточно было бы истребование от него объяснения - т. е. такая мера, на которую имеет или должен иметь право всякий обвиняемый.

Благоприятной для печати - или, лучше сказать, не для печати вообще, а лишь для двух ее органов,- в промежуток времени с октября 1895 по октябрь 1899 года, была одна только мера: освобождение от предварительной цензуры двух провинциальных газет - сначала "Киевлянина", затем харьковского "Южного Края". Принципиальное значение этой меры заключается в том, что она доказала возможность существования и в провинции бесцензурной прессы. Как бы мал ни был круг, которого она коснулась, нельзя было не приветствовать ее, как первую ласточку, предвещающую наступление весны; но первая ласточка до сих пор остается единственной, и весна не наступила. С другой стороны, насколько освобождение от предварительной цензуры выгодно для издания, которому дана эта льгота, настолько оно невыгодно для остальных изданий, выходящих в том же городе. Конкуренция с счастливым соперником становится для них до крайности затруднительной; они не только терпят чуждые ему стеснения в выборе тем и в свободе их обсуждения, но отстают от него даже в простом сообщении известий, нередко запаздывающем из-за цензуры. И все-таки лучше что-нибудь, чем ничего: нельзя не пожалеть, что после "Южного Края" ни одна, кажется, провинциальная газета не была освобождена от предварительной цензуры.

Как только открыл свои действия учрежденный в конце 1896 года Союз взаимопомощи русских писателей, он поспешил воспользоваться правом, которое предоставил ему его устав, и обратил внимание правительства, путем ходатайства, на главные нужды печати. Подробно разработанное особой комиссией, это ходатайство было представлено министру внутренних дел весной 1898 года. Нарисовав общую картину безотрадного положения печати, оно остановилось в особенности на четырех пунктах: на ограничении права передачи периодических изданий, на утверждении редакторов лишь в качестве временных, на бессрочности предостережений, не покрываемых никакой давностью, и на стеснениях, тяготеющих над провинциальной печатью. Как только ходатайство союза сделалось известным, оно вызвало страстные нарекания со стороны "Московских Ведомостей". Союзу ставилось в вину, что он обращается к правительству от имени русской литературы, между тем как он представляет собой, в сущности, только "коалицию либеральных и радикальных кружков". "От подобной коалиции,- восклицала газета,- право ходатайствовать от имени русской литературы должно бы быть, очевидно, отнято". Не следует удовлетворять даже самой незначительной части ходатайства, заявленного союзом: иначе его "претензия" получит "известную санкцию свыше", а это "только и нужно главарям партии, принявшей все меры к тому, чтобы в союзе установился дух самой крайней, самой непримиримой и нетерпимой партийности". На самом деле союз никогда не говорил от имени или от лица русской литературы, никогда не выставлял себя ее представителем; ходатайство, вызвавшее ярость реакционной печати, было возбуждено союзом от его собственного лица, на точном основании устава. Об отнятии у союза права ходатайства от имени русской литературы не могло быть речи уже потому, что этого права союз никогда не имел и никогда себе не присваивал. Умысел московской газеты, очевидно, был другой: ей хотелось просто "отнять" у союза если не право на существование, то по меньшей мере право ходатайствовать по общим вопросам литературной профессии. Как бы то ни было, под влиянием ли наветов реакционной печати или по другим причинам, ходатайство союза было оставлено без внимания, и только три года спустя, как мы сейчас увидим, было удовлетворено одно его желание - самое скромное и наименее важное.

В октябре 1899 года во главе Министерства внутренних дел стал Д. С. Сипягин, а несколько месяцев спустя начальником главного управления по делам печати был назначен кн. Н. И. Шаховской. В течение последовавших за тем 21/2 лет новых законов или "временных" правил, ухудшающих положение печати, не состоялось; произошло даже то, чему не было примера со времени издания Закона 6 апреля 1865 года: принята была, в законодательном порядке, мера, благоприятная для печати. Сначала, в феврале 1901 года, сложены были предостережения, данные четырем газетам - "Гражданину" (три - в промежуток времени с 1888 по 1896 г. *(31), "Новому Времени" (два - в 1879 и 1880 гг.), "С.-Петербургским Ведомостям" (два - в 1878 и 1890 гг.) и "Московским Ведомостям" (два - в 1890 и 1892 гг.). "Ни одной из этих газет,- говорили мы по этому поводу в апрельской хронике 1901 года,- за исключением разве "С.-Петербургских Ведомостей", серьезной опасностью предостережения не угрожали; если бы над ними и разразилась буря, она была бы мимолетна и не имела бы разрушительных последствий. И все-таки им всем будет легче дышаться после снятия предостережений. Этого достаточно для того, чтобы мы разделили их радость. Каково бы ни было наше мнение о них, мы искренно желаем им возможно большей свободы, потому что знаем, как она дорога для всякого органа печати. С этой точки зрения, для нас не существует разницы между друзьями и врагами... Распоряжения министра внутренних дел имеют, в наших глазах, еще другое значение: они напоминают, до какой степени ненормальны действующие у нас узаконения о печати. В самом деле, возможно ли было бы, при другом порядке, наложение кар на вполне благонадежные периодические издания и оставление их в силе в продолжение целых десятилетий? Возможно ли было бы оставлять газету под страхом приостановки или прекращения за то, что она, при совершенно других условиях, может быть даже, при другой редакции (с 1878 г. редакция "С.-Петербургских Ведомостей", например, изменилась два раза), навлекла на себя случайно скоропреходящее неудовольствие администрации?.. История взысканий, постигших "Гражданин", "Новое Время", "С.-Петербургские" и "Московские Ведомости",- красноречивейший довод против системы предостережений вообще и против непогашения их давностью в особенности". За частным облегчением вскоре последовало и общее. 4 июня того же 1901 года Высочайше утверждено мнение Государственного Совета, в силу которого первое предостережение сохраняет свою силу в течение года со дня его получения повременным изданием, если за этот срок не будет объявлено второго предостережения. Если в течение одного года повременное издание получит два предостережения, то действие их сохраняет свою силу в течение двух лет со времени объявления второго предостережения, если за этот срок не последует третьего предостережения. По истечении означенных сроков повременное издание освобождается от полученных предостережений, и следующее засим предостережение вновь считается первым. Действие этих правил распространено на предостережения, объявленные повременным изданиям до утверждения Закона 4 июня. Текст закона не дает прямого ответа на вопрос, применима ли установляемая им давность к последствиям третьего предостережения, т. е. к отдаче издания, им постигнутого, под цензуру; но за утвердительное разрешение этого вопроса говорит распоряжение министра внутренних дел, состоявшееся 12 того же июня. "За воспоследованием Высочайше утвержденного мнения Государственного Совета об установлении предельных сроков действия предостережений и ввиду распространения силы этого постановления на издания, получившие предостережение до утверждения настоящего узаконения, министр внутренних дел определил: освободить газеты "Биржевые Ведомости", "Восход", "Русские Ведомости" и журнал "Хозяин" от действия примечания к ст. 144 Уст. о ценз. и печати, примененного к этим изданиям после объявленных им трех предостережений". Тяжесть бремени, лежащего на печати, Закон 4 июня, даже истолкованный в широком смысле, уменьшил, однако, очень немного. Предостережения могут следовать одно за другим - и действительно иногда следуют - очень быстро; издание, сегодня от них свободное, послезавтра - если оно выходит каждый день, через два месяца - если оно выходит ежемесячно, может оказаться под угрозой третьего предостережения и оставаться под ней целых два года, испытывая в течение этого времени все неудобства неопределенного, шаткого положения, все ощущения подсудимого накануне возможного смертного приговора. Еще важнее то, что при ныне принятом толковании Временных правил 1882 года - толковании, к которому мы еще возвратимся,- совещанием четырех министров может быть совершенно прекращено повременное издание, ни разу не подвергавшееся предостережениям.

Предостережений при Д. С. Сипягине было дано сравнительно немного - всего четыре; запрещений розничной продажи состоялось восемь, временных приостановок (без предостережений) - четыре. Три издания - газеты "Северный Курьер" и "Россия" и журнал "Жизнь" - прекращены совершенно совещанием четырех министров. Начальник главного управления по делам печати совершил поездку по России, для ближайшего ознакомления с положением провинциальной прессы. В Саратове, обладающем двумя прочно установившимися, сравнительно широко распространенными газетами ("Саратовский Листок" и "Саратовский Дневник"), местные журналисты возбудили перед кн. Шаховским целый ряд ходатайств, прося, между прочим, о разрешении издавать газеты без предварительной цензуры, а если это невозможно - о назначении цензора, независимого от администрации (саратовские газеты цензировались тогда старшим чиновником особых поручений, на содержание которого местные повременные издания вносили 1200 руб. в год). Кн. Шаховской, признавая, что саратовские газеты, по обилию и разнообразию материала, по широте программы, занимают выдающееся положение в ряду провинциальных изданий, нашел, однако, что освобождение их от предварительной цензуры было бы преждевременно, тем более что обе газеты и при подчинении цензуре подвергались временному запрещению. Во время той же беседы был возбужден вопрос о пересмотре и отмене разных ограничительных циркуляров, из которых многие потеряли всякое значение. Кн. Шаховской объяснил, что главное управление по делам печати уже занято этим вопросом и вскоре в руководство редакциям и цензорам будет издан свод тех циркуляров, которые признаются необходимыми.

При новом министре внутренних дел В. К. фон Плеве (с апреля 1902 года) и новом начальнике главного управления по делам печати Н. А. Звереве никаких перемен в положении печати не произошло. Предостережений (по июль 1903 года) дано семь, временных приостановок (без предостережений) состоялось девять, запрещений розничной продажи - восемь, запрещение печатать частные объявления - одно. Ничем не ознаменованным прошел, по независящим от печати обстоятельствам, день 3 января 1903 года, когда исполнилось двухсотлетие со времени основания первой русской газеты.

Уничтожение книг по определениям Комитета министров продолжалось в девяностых годах и продолжается до настоящего времени. В течение последних десяти лет уничтожены, между прочим: "Динамическая социология" Лестера Уорда; "Сочинения" Елисеева (т. I); "Рабочий вопрос на юге" Ярошенко; "Армянские беллетристы, драматурги и поэты" (т. II); "Введение в философию" Паульсена; "Недостатки врачебной помощи в нашей действующей армии в кампанию 1877-1879 г." Фейгина; второе издание романа "Светлов" Омулевскаго; "Очерки социальной юриспруденции" Офнера и Зингера; "Выбранные места из сочинений Родбертуса"; "Очерки политической экономии по учению новейших экономистов" Нордена; "История Спб. комитета грамотности" Протопопова; "Национализация земли" (статьи Спенсера, Милля, Уоллеса, Уикстида и Флюрхейма); "Учебник новой истории" Трачевского; "Х?Х век" Фохта; "Виктор Гюго" Попова; "Мировые загадки" Геккеля; "Три западника сороковых годов" Богучарского; "Нищета философии" Маркса; "История французской революции" (т. I) Л. Блана. Если та же участь редко постигала книжки журналов (нам известно только уничтожение апрельской книги "Начала" в 1899 г.), то это по-прежнему зависело от практики компромиссов, в силу которой редакции добровольно уничтожают статьи, страницы или отдельные фразы, признаваемые недопустимыми в печати. Та же система применяется иногда и к отдельным неповременным изданиям *(32).

Мы видели выше, какую благодарную почву отрицательное отношение к правам и достоинству печати нашло в ее собственной среде, с каким усердием Катков и его продолжатели старались доказать, что печатному слову предоставлена в России достаточная, даже слишком достаточная свобода. Настойчивее и бесцеремоннее чем когда-либо та же тема разрабатывалась и в девяностых годах, разрабатывается и теперь, постоянно обогащаясь новыми вариациями. Наиболее усердным из внутренних врагов печати является г. Spectator, считающий себя прямым наследником Каткова. Еще в конце 1893 года он выступил в "Московских Ведомостях" с целым проектом, смысл которого заключался в том, чтобы правительство, взяв печать в свои руки, позволяло стоять во главе газет и журналов только людям, способным содействовать интересам государственным и частным. В выборе средств содействия,- говорил г. Spectator,- печати могла бы быть предоставлена полная свобода. Если бы право говорить всенародно о действиях правительства принадлежало лишь людям умным и добросовестным, то для них не существовало бы никаких бесцельных канцелярских тайн; они сообщали бы народу о действиях и намерениях правительства, освещая их умным, добросовестным и талантливым изложением. Доверяя им вполне, правительство могло бы, с своей стороны, внимательно прислушиваться к их сообщениям о народе. Кроме этого практического значения, печать могла бы иметь и другое, не менее важное - теоретическое. Правительство и народ должны знать и ясно понимать вековечные принципы, лежащие в основании государственной жизни. Разъяснение их - одна из главных задач печати, которая и в этом отношении может быть орудием как истины, так и лжи, смотря по тому, в чьи руки отдаст ее правительство. "Великое право говорить публично пред русским правительством и русским народом не может быть делом первого встречного; оно может даваться правительством лишь тем истинно русским людям, которые особенно выдаются своим глубоким умом, солидным образованием, серьезной, талантливой деловитостью и безукоризненной, непоколебимой добросовестностью. Этих четырех качеств совершенно достаточно, чтобы правительство могло дать человеку, обладающему ими, не только право, но и свободу открыто говорить пред правительством и народом, не опасаясь, что он злоупотребит этой свободой. Зато достаточно отсутствия одного из этих качеств в человеке, желающем получить это право, чтобы правительство ему в этом праве отказало. А направление? Почему же я говорю только об умственных и нравственных качествах редактора, а не о его политическом направлении? Да потому, что ум, образованность, деловитость и в особенности добросовестность являются, в своей совокупности, вполне достаточными гарантиями и политического направления редактора. Наши либералы, например, либо недобросовестны, либо умственно ограничены. В самом деле, если они умны, то они не могут не видеть всей лжи конституционализма; а если они ее все-таки выдают за истину, то они поступают недобросовестно; те же из них, которые добросовестно ратуют за конституционализм, не видя его лживости, очевидно, сами поражены умственной слепотой. Такими же - либо наивными, либо бесчестными - оказываются и остальные люди вредного политического направления, всегда являющегося следствием либо скудоумия, либо шарлатанства. Пусть правительство не предоставляет права публичного слова ни дуракам, ни шарлатанам - и оно может быть покойным, что те люди, которым оно даст это великое право, им не злоупотребят". Несмотря на эту уверенность, автор считает нужным принять меры и против злоупотреблений. Он предлагает, во-первых, создать "особый верховный трибунал чести, состоящий из лиц безукоризненного и общепризнанного нравственного и умственного авторитета, на суд которых отдавались бы возникающие между газетами спорные вопросы, коль скоро одним из спорящих было бы высказано обвинение противной стороны в недобросовестности". Лицо, троекратно осужденное трибуналом, лишалось бы права на редактирование газеты или журнала, существование которых этим самым навсегда бы прекращалось. Рядом с "трибуналом" автор сохраняет, во-вторых, и цензуру, как орган "правительственного контроля", по инициативе которого газета или журнал, не оправдавшие оказанного им доверия, могли бы быть запрещены актом правительственной власти. Автор признавал, что при действии проектированной им системы количество издаваемых у нас газет и журналов значительно уменьшится, звание публициста сделается редким, но зато "по качеству русская печать займет первое место в Европе".

Разбирая, в декабрьской общественной хронике 1893 года, этот курьезный проект, мы обратили внимание прежде всего на его внутренние противоречия. Чем больше свободной конкуренции между органами печати (в выборе "средств содействия"), тем лучше,- говорит г. Spectator, когда ему нужно очистить себя от подозрения в плэдировании pro domo sua; но вслед за тем он высказывается за значительное уменьшение числа периодических изданий. Сегодня он считает возможным обратить цензорскую должность в синекуру, т. е. в нечто излишнее, подлежащее упразднению; завтра он возлагает на цензуру правительственный контроль над прессой. В одной и той же статье он стоит за свободу монопольной печати, так как нет причины опасаться ее злоупотреблений,- и проектирует два способа уничтожения органов этой самой печати: один - новый, при помощи "трибунала чести", другой - старый, при помощи цензуры. Все это, впрочем, бледнеет сравнительно с главным salto mortale автора. Установив четыре качества, совокупностью которых должно обусловливаться право на издание газеты или журнала,- ум, образование, деловитость и добросовестность,- г. Spectator очутился лицом к лицу с вопросом: кто же именно и по каким признакам будет удостоверяться в наличности или отсутствии этих качеств? На первую часть вопроса автор даже и не пытается ответить; он предполагает, вероятно, что всякий носитель власти, достигнув "степеней известных", обнаружил этим самым свой ум, образование, деловитость и добросовестность, а следовательно - и способность безошибочно открывать и оценивать эти достоинства и в других лицах. Это совершенно непозволительное признание доказанным того, что еще требует доказательств, или лучше сказать, того, что заранее опровергнуто историей всех времен и всех народов. Сочетание четырех условий, намеченных автором, везде, во всех профессиях, на всех ступенях общественной лестницы составляет скорее исключение, чем общее правило. Если бы, впрочем, и можно было допустить, что оно неразрывно связано с известным рангом, то оставалось бы еще доказать, что оно устраняет возможность ошибок. Разве нельзя быть умным, образованным, деловитым и добросовестным - и вместе с тем несвободным от увлечений, от предвзятых мыслей, от предрассудков? Разве нельзя добросовестно заблуждаться, разве достаточно хотеть быть справедливым, чтобы быть справедливым на самом деле? Чтобы уменьшить шансы несправедливости или ошибки, необходим, по меньшей мере, какой-нибудь критерий - критерий ума, образования, деловитости, добросовестности. Это чувствует, по-видимому, и г. Spectator - и предлагает критерий отрицательный, т. е. средство убедиться в отсутствии требуемых качеств. Это средство очень простое: дураком, или бездельником, или невеждой, или шарлатаном признается, а priori, всякий "несогласно мыслящий". Вопрос о направлении, на словах устраняемый автором, приобретает, de facto, решающее значение: вся разница в том, что мотивом к отказу в праве издавать журнал или газету являлся бы, при системе г. Spectator'а, не либерализм, радикализм или какой-нибудь другой изм сам по себе, а обнаруживаемые этим измом тупость, невежество, неделовитость или недобросовестность. Дальнейшее исследование умственных и нравственных качеств производилось бы затем только по отношению к "согласно мыслящим" - но в их пользу говорило бы именно это "согласное мышление", как презумпция всевозможных добрых качеств, и для опровержения презумпции понадобились бы очень уж наглядные и характерные факты.

Нужно ли доказывать, что печать, организованная по плану г. Spectator'а, была бы поражена с самого начала абсолютным, безнадежным бессилием - бессилием даже в стремлении к тем целям, которые признавались бы для нее обязательными? Не станем говорить о той громадной сумме лицемерия, которая была бы пущена в оборот для приспособления к "монополии", для получения аттестата на обладание пресловутыми четырьмя условиями. Допустим, вопреки всем вероятиям, что в выдаче аттестатов не было бы допускаемо ни пристрастия, ни даже ошибок. В каком печальном положении очутились бы, тем не менее, все эти привилегированные "властители слова", с своими официально засвидетельствованными талантами и добродетелями! Не имея перед собой противников, не слыша возражений, они неизбежно наскучили бы публике и даже самим себе. "Вековечные принципы" скоро были бы освещены вдоль и поперек; к их защите, не встречающей отпора, скоро нельзя было бы прибавить ничего нового. "Содействие", чтобы быть живым и энергичным, предполагает возможность хоть какого-нибудь "противодействия"; если нет последнего, первое становится похожим на усилия мух, помогающих везти карету. Всегда единогласная и во всем согласная печать не могла бы исполнять даже самой скромной из своих задач - не могла бы обращать внимание правительства на неизвестные ему факты народной и общественной жизни, по той простой причине, что патентованные журналисты были бы не чем иным, как чиновниками, правительственными агентами, в которых и без того у нас нет недостатка. Г. Spectator говорит о содействии, которое Катков и Аксаков, несмотря на все неблагоприятные условия, оказали "философскому обоснованию и уяснению истинной сущности и конечной цели русского государства". Под именем неблагоприятных условий здесь разумеется, вероятно, существование, рядом с "Русским Вестником" и "Днем", с "Московскими Ведомостями" и "Русью", других органов печати с совершенно иным направлением. На самом деле это обстоятельство благоприятствовало как нельзя больше развитию таланта Аксакова и Каткова. Можно ценить их деятельность так или иначе, но нельзя отрицать, что они оба были по преимуществу боевыми натурами, созданными для борьбы и в ней черпавшими свою силу. Даже Каткову, думается нам, было бы неловко говорить среди всеобщего молчания или всеобщего поддакивания - а как оно подействовало бы на Аксакова, об этом можно судить по его красноречивой защите свободы печати.

Нам остается еще сказать два слова о верховном трибунале чести, придуманном г. Spectator'ом. Суд чести, соответствующий своему призванию, может быть двоякий: или созданный ad hoc, для отдельного случая, или установленный раз навсегда в среде известной корпорации, имеющей свои обычаи и нравы, свои традиционные понятия о чести. И там, и тут авторитет суда обусловливается доверием к его членам - доверием не со стороны власти, а со стороны самих обращающихся к суду. Выражением доверия и там, и тут служит избрание - все равно, идет ли речь о постоянно существующем учреждении (напр. совет присяжных поверенных), или о временном, имеющем дело только с данным случаем (третейский суд). В трибунале г. Spectator'а выборное начало, без сомнения, не было бы допущено; "безукоризненность и общепризнанность нравственного и умственного авторитета" членов трибунала установлялись бы с помощью таких же ненадежных приемов, как и ум, и добросовестность кандидатов в публицисты. Корпорации журналистов у нас не существует; нет, следовательно, и корпоративных преданий, которыми мог бы руководиться "трибунал". Если прибавить к этому его назначение - вырывать плевелы, невзначай оказавшиеся в пшенице,- то едва ли можно сомневаться в том, что под громким именем трибунала чести получилось бы только вспомогательное отделение цензурного комитета".

Аналогичны, до известной степени, с проектом г. Spectator'а планы организации сословия писателей или журналистов, появившиеся несколько позже на страницах "Русского Обозрения" и "Гражданина". Опасная сторона этих планов была указана нами в майской общественной хронике 1894 года. Как только,- говорили мы,- "писатели станут предметом правительственной регламентации, нельзя будет обойтись без установления признаков принадлежности к их среде, более или менее точных и ясных. То, в чем нет надобности для частного общества - напр. для литературного фонда,- неизбежно потребуется для официального учреждения. Принятие или непринятие в "сословие" нельзя же предоставить одному только "усмотрению"; должны же быть указаны правила, обязательные для принимающих,- правила, нарушение которых могло бы служить основанием к жалобе в высшую инстанцию. Вот здесь-то и обнаруживается сразу несостоятельность всех предлагаемых проектов. Никакой аналогии между "сословием журналистов" и сословием, например, присяжных поверенных установить нельзя. Занятие судебными делами, насколько оно требуется как условие вступления в присяжную адвокатуру, может быть доказано совершенно точными данными - формулярным списком, удостоверениями начальства, доверенностями, протоколами судебных заседаний, засвидетельствованным в журналах совета фактом принадлежности, в течение определенного промежутка времени, к числу помощников присяжных поверенных. Гораздо труднее, а иногда и совершенно невозможно доказать занятие писательством. Оно может, во-первых, быть анонимным; оно может, во-вторых, идти рука об руку с другими, совершенно посторонними занятиями и даже с принадлежностью к другому сословию. Как различить, далее, писательство случайное от писательства профессионального? Сколько нужно написать статей, и какой величины, и в продолжение какого срока, чтобы иметь право на зачисление в ряды писательского сословия (говорим: писательского, потому что нет, очевидно, никакого повода выделять из среды писателей или литераторов одних только журналистов)? Сколько и как часто нужно писать, чтобы оставаться в сословии? Как смотреть на тех писателей - или журналистов,- которые, уже после вступления в "сословие", продолжают заниматься другим делом или другими делами, уделяя им гораздо более времени, чем литературе? Считать их членами "сословия" - значило бы предоставлять им права и возлагать на них обязанности, вовсе, быть может, не соответствующие размерам и свойству их литературной деятельности; исключать их из "сословия" - значило бы пускать в ход мерила чисто внешние, произвольные и потому, сплошь и рядом, несправедливые.

Еще более вредным и нелепым было бы установление для писателей или журналистов вступительного ценза, прямо предлагаемого "Гражданином", косвенно - "Русским Обозрением". Вступительный ценз. по аналогии с сословием присяжных поверенных, слагался бы, по всей вероятности, из условий двоякого рода: формальных и неформальных. Формальным условием - кроме литературной опытности, о трудности определения которой мы уже говорили,- была бы известная степень образования. Какого образования? Без сомнения - общего, так как специального образования, подготовляющего именно к писательству, не существует. Уже в этом одном заключается существенная разница между адвокатом и писателем. От присяжного поверенного требуются специально-юридические знания, как необходимая предпосылка судебной деятельности и, вместе с тем, как гарантия для частных лиц, обращающихся к услугам патентованного адвоката. К услугам писателя никто не обращается; никто не рассчитывает, в силу присвоенного ему титула, найти в нем определенные технические знания; никакого диплома ему, с этой точки зрения, не нужно. С другой стороны, высшее образование вообще вовсе не составляет ручательства в подготовке к той или другой сфере журнального дела. Представим себе, что юрист или медик пишет литературно-критические этюды, филолог - политико-экономические исследования; очевидно, что данные для этих занятий они почерпнули не из университетских лекций. Нам могут заметить, что высшее образование раздвигает умственный горизонт вообще, делает человека более способным ко всякой умственной деятельности. Это бесспорно; но ведь высшее образование приобретается не в одних только высших учебных заведениях. При действии системы, предлагаемой "Гражданином", в "сословие" журналистов не был бы допущен... Белинский, не был бы допущен Некрасов; филологу Каткову можно было бы запретить суждения о государственных вопросах, юристу Аксакову - суждения о вопросах церковных.

Неформальное условие для вступления в замкнутое сословие - это нравственная безукоризненность или добросовестность. Предъявляемое к будущим присяжным поверенным, такое требование с одной стороны, неизбежно (ввиду упомянутой уже нами гарантии, представляемой для тяжущихся, подсудимых и целого общества самым патентом на звание присяжного поверенного), с другой - не опасно, потому что оно предполагает не наличность каких-либо положительных качеств, а только отсутствие фактов, роняющих нравственное достоинство. Для совета присяжных поверенных безразлично, каких мнений держится кандидат в адвокаты, к какой общественной группе он принадлежит, на чьей стороне его симпатии и антипатии; для принятия его достаточно, чтобы в его прошедшем не было бесчестных поступков. Учреждение, поставленное во главе "сословия журналистов", не могло бы, если бы и захотело, ограничиться таким отношением к делу. Сколько бы раз и с какой бы настойчивостью ни было повторено, что "журналист имеет право на направление, какое угодно", на практике вопрос о направлении, под другим только именем, непременно выдвинулся бы на первый план, господствуя над всеми остальными.

Сословие журналистов, однажды организованное, не ограничилось бы, конечно, удостоверением в "добросовестности" и "честности" кандидатов на звание журналиста. Сословному управлению было бы, по всей вероятности, поручено неослабное наблюдение за наличностью этих качеств у действующих, воинствующих журналистов и применение к ним, le cas йchйant, соответственных взысканий. Подобно совету присяжных поверенных, оно было бы облечено правом делать предостережения и выговоры, налагать временное или постоянное запрещение - не на статью, книгу или периодическое издание, как это делается теперь, а на писателя. Между тем писательская деятельность и в этом отношении резко отличается от адвокатской. Адвокат совершает действия, которые нетрудно привести в ясность и затем оценить с точки зрения профессиональных требований и традиций. Журналист высказывает мнения, которые не всегда могут быть отнесены к настоящему их источнику (статьи псевдонимные и анонимные) и крайне редко поддаются объективной оценке, исходящей из всем известных и общепринятых оснований. В иных случаях, правда, предметом преследования могло бы служить действие журналиста - напр. напечатание, за деньги, заведомо лживой и хитро замаскированной рекламы; но не такими делами занималось бы главным образом управление "сословием журналистов", учрежденное в наше время, при нынешних условиях. Предметом его усилий сделалось бы, без сомнения, "очищение" сословия от "вредных элементов", как необходимое дополнение к предохранительным мерам, ограничивающим доступ в сословие. Состав сословного управления неизбежно был бы окрашен в известную краску, уже потому, что к нему, без сомнения, был бы применен все более и более распространяющийся у нас принцип административного утверждения (а может быть, и назначения). Сословию, в рядах которого заранее предполагается присутствие "разбойников пера" и "мошенников печати", выборное право не было бы предоставлено вовсе или было бы предоставлено с весьма крупными ограничениями. Мы приходим, таким образом, к заключению, что организация в настоящее время, "сословия журналистов" или литераторов могла бы только ухудшить, и ухудшить весьма существенно, без того уже печальное положение пишущей братии".

Более серьезной опасностью, чем газетные и журнальные прожекты, угрожают печати строгие суждения людей, стоящих вне борьбы направлений, но близких к сфере, где решается их участь. Такими суждениями изобилует известный "Московский Сборник" (издание К. П. Победоносцева), вышедший в свет в Москве в 1896 г. Приведем главные из них, вместе с возражениями, которые были сделаны нами в одной из наших общественных хроник *(33). "Судья,- говорится в статье "Московского Сборника" о печати,- судья, имея право карать нашу честь, лишать нас имущества и свободы, приемлет его от государства и должен продолжительным трудом и испытанием готовиться к своему званию. Он связан строгим законом; всякие ошибки его и увлечения подлежат контролю высшей власти, и приговор его может быть изменен и исправлен. А журналист имеет полную возможность запятнать, опозорить мою честь, затронуть мои имущественные права; может даже стеснить мою свободу, затруднив своими нападками или сделав невозможным для меня пребывание в известном месте. Но эту судейскую власть надо мной он сам себе присвоил: ни от какого высшего авторитета он не принял этого звания, не доказал никаким испытанием, что он к нему приготовлен, ничем не удостоверил личных качеств благонадежности и беспристрастия, в суде своем надо мной не связан никакими формами процесса и не подлежит никакой апелляции в своем приговоре... Нападки печати на частное лицо могут причинить ему вред неисправимый. Все возможные опровержения и объяснения не могут дать ему полного удовлетворения. Не всякий из читателей, кому попалась на глаза первая поносительная статья, прочтет другую, оправдательную или объяснительную, а при легкомыслии массы читателей позорящее внушение или надругательство оставляют во всяком случае яд в мнении и расположении массы. Судебное преследование за клевету, как известно, дает плохую защиту, и процесс по поводу клеветы служит почти всегда средством не к обличению обидчика, но к новым оскорблениям обиженного; притом журналист имеет всегда тысячу средств уязвлять и тревожить частное лицо, не давая ему прямых поводов к возбуждению судебного преследования". Во всем этом рассуждении нет почти ни одного тезиса, который бы не мог быть оспорен. Аналогия между судьей и журналистом - только кажущаяся. Судебное решение, вошедшее в законную силу, действительно и бесповоротно лишает меня того или другого блага; нападение на меня в печати может быть названо, в худшем случае, только попыткой повредить мне - попыткой, сплошь и рядом совершенно бессильной. "Приговор" журналиста никогда не является безапелляционным; я всегда могу его опровергнуть путем суда, общего или третейского, если только на моей стороне право и правда. Судебное преследование за клевету часто оказывается защитой вполне достаточной; сколько бы обидчик ни закидывал меня на суде новыми словесными обидами (что возможно, впрочем, только при излишней снисходительности председательствующего на суде), он будет признан клеветником, если не докажет выставленного им против меня обвинения, и на него упадет весь позор, которым он хотел покрыть меня. Если старания журналиста "уязвить" меня не дают повода к судебному преследованию, то это значит, что сами "уязвления" опасны разве для моего самолюбия, но не для моей чести. Всего больше поражает нас, однако, не тот или другой отдельный довод в аргументами "Московского Сборника", а общий смысл ее. Она направлена, очевидно, не только против ложных, злонамеренных обвинений, но и против самого права печати на обвинение, хотя бы вполне добросовестное и основательное. Что бы ни совершалось на глазах у журналиста, какие бы достоверные сведения о всякого рода неправде до него ни доходили, он должен молчать, потому что ни от кого не получил формального уполномочия на обвинение. Мы встречаемся здесь с той же презумпцией, которой держатся "Московские Ведомости": обличение путем печати предполагается несправедливым, обличитель предполагается лживым или, по меньшей мере, легкомысленным - и это предположение, путем логического скачка, превращается в утверждение, не допускающее никаких изъятий. В действительности мы видим нечто совершенно иное. В области печати, как и во всех других, злоупотребления правом - или силой - идут рука об руку с разумным и честным пользованием ими. Задача государственной мудрости заключается в том, чтобы обеспечить пользование правом, устраняя, насколько возможно, злоупотребление им, а не в том, чтобы отменить или ограничить само право, как служащее иногда источником злоупотреблений. Необходимо, конечно, охранять отдельных лиц от незаслуженных или ничем не вызванных нападений со стороны печати; но столь же необходимо охранять общество от неправильных действий отдельных лиц (в особенности должностных) - а одним из средств охраны является свободное печатное слово, благодаря которому раскрывается многое, совершающееся или замышляемое во тьме и тайне. Даже русской печати, несмотря на все тяготевшие и тяготеющие над ней стеснения, удалось, с этой точки зрения, оказать немало услуг обществу и государству: достаточно напомнить хотя бы ту роль, которую она играла в разоблачении уфимских земельных хищений.

Вопрос о "полномочии", которым должны будто бы обладать, но не обладают пишущие в газетах и журналах, затрагивает не одну только обличительную деятельность печати: если полномочие необходимо для "обличения", то оно необходимо и для "обсуждения". И действительно, так и смотрит на дело статья "Московского Сборника". "Печать,- говорит автор,- ставит себя в положение судящего наблюдателя ежедневных явлений; она обсуждает не только действия и слова людские, но испытует даже невысказанные мысли, намерения и предположения, по произволу клеймит их или восхваляет, возбуждает одних, другим угрожает, одних выставляет на позор, других ставит предметом восторга и примером подражания. Во имя общественного мнения она раздает награды одним, другим готовит казнь, подобную средневековому отлучению... Сам собой возникает вопрос: кто же представители этой страшной власти, именующей себя общественным мнением? Кто дал им право и полномочие, во имя целого общества, править, ниспровергать существующие учреждения, выставлять новые идеалы нравственного и положительного закона?" Указав на то, что "начала новейшего либерализма" кладут в основание каждого учреждения "санкцию выбора, авторитет всенародной воли", а для журналистов, "власть коих практически на все простирается", никакой санкции не требуется, автор видит в этом "одно из безобразнейших логических противоречий новейшей культуры". "Газета,- восклицает он,- становится авторитетом в государстве, и для этого единственно авторитета не требуется никакого признания. Всякий, кто хочет, первый встречный может стать органом этой власти, представителем этого авторитета, и притом вполне безответственным (курсив в подлиннике), как никакая иная власть в мире"... Опровергать последнее положение автора, доказывать, что печать, даже в наиболее свободных странах, вовсе не безответственна, а в некоторых государствах ответственна чрез меру - значило бы повторять всем известное и совершенно очевидное: мы остановимся только на "логическом противоречии", возмущающем автора. Оно существовало бы только в таком случае, если бы печать была учреждением и властью, если бы она имела определенные атрибуции и функции, при отправлении которых ее слову принадлежал бы обязывающий, решающий характер. Ничего подобного на самом деле нет и быть не может. Печать высказывает мнения, тотчас же вызывающие отпор или находящие противовес в ее собственной среде. Полномочие - это передача уполномочиваемому тех или других прав уполномочивающего; между тем право мыслить, говорить, обсуждать не составляет ничьего исключительного достояния и не может, следовательно, служить предметом передачи. Государство только регулирует пользование этим правом - и в такой регламентации, по крайней мере у нас в России, уж конечно, нет недостатка. Идти еще дальше и допускать к участию в повременной прессе только тех, кто получит на то особое правительственное разрешение (срочное или во всякое время отменимое?), значило бы уничтожить всякое движение, всякую жизнь в печати и ограничить ее призвание официальным или официозным разъяснением и восхвалением правительственных мероприятий. Или, быть может, имеется в виду какой-нибудь экзамен для деятелей печати? Не говоря уже о его бесцельности (под фирмой "патентованного" писателя весьма легко могли бы выступать и непатентованные) и несправедливости (припомним, какую роль играли в печати многие лица, не получившие высшего образования), он скоро показался бы недостаточным, потому что удостоверял бы только умственную компетентность писателя, а не нравственную его благонадежность,- и к экзаменным требованиям неизбежно прибавилось бы еще одно, самое существенное: административная апробация... Если бы "полномочие" было поставлено условием доступа к периодической прессе, то, во имя последовательности, пришлось бы признать его необходимым и для других форм печатного слова: особое разрешение понадобилось бы и для научных или литературных занятий, как только их плоды предназначаются для печати. С точки зрения, требующей особого полномочия на провозглашение "новых идеалов нравственного закона", это было бы совершенно логично - но во что обратились бы тогда наука и литература?

Поставив приведенный нами вопрос о "полномочии", автор продолжает: "Никто не хочет вдуматься в этот совершенно законный вопрос и дознаться в нем до истины; но все кричат о так называемой свободе печати, как о первом и главнейшем основании общественного благоустройства. Кто не вопиет об этом и у нас, в несчастной, оболганной и оболживленной чужеземной ложью России? Вопиют, в удивительной непоследовательности, и так называемые славянофилы, мнящие восстановить и водворить историческую правду учреждений в земле русской. И они, присоединяясь в этом к хору либералов, совокупленных с поборниками начал революций, говорят совершенно по-западному: общественное мнение, т. е. соединенная мысль всех и каждого, служит окончательным решением в делах общественного быта; итак, всякое стеснение свободы слова не должно быть допускаемо, ибо в стеснении сего рода выражается насилие меньшинства над всеобщей волей". Это "ходячее положение новейшего либерализма" противоречит, по словам автора, "первым началам логики, ибо основано на вполне ложном предположении, будто общественное мнение тождественно с печатью". Опровергая это предположение, автор указывает на то, что "самые ничтожные люди - какой-нибудь бывший ростовщик, жид-фактор, газетный разносчик, участник банды червонных валетов, разорившийся содержатель рулетки - могут основать газету, привлечь талантливых сотрудников и пустить свое издание на рынок, в качестве органа общественного мнения".

В словах, напечатанных нами курсивом,- все равно, были ли они сказаны именно в этом виде кем-либо из славянофилов, или составляют сделанное самим автором rйsumй славянофильской доктрины,- мы никак не можем признать "ходячее положение новейшего либерализма". Бесспорно, "либерализм" стоит за свободу слова, но вовсе не по тем мотивам, запутанным и неясным, которыми она обосновывается в вышеприведенной формуле. "Соединенной мыслью всех и каждого" общественное мнение бывает только в исключительных случаях; обыкновенно оно представляет собой только мысль большинства или, лучше сказать, господствующую мысль, преобладающее настроение данного момента (то, что немцы называют tonangebende Stimmung). Эта мысль, это настроение нуждается в свободном выражении - но отнюдь не меньше нуждаются в нем и другие настроения, слабо распространенные, оттесненные на задний план или только зарождающиеся в обществе. Стеснение свободы слова может быть иногда "насилием над всеобщей волей", но еще чаще оно бывает насилием над меньшинством. Истинный "либерализм" одинаково враждебен обоим видам насилия; стремясь к свободе печати, он отстаивает как права "общественного мнения", так и права тех взглядов, которые идут вразрез с общественным мнением. С этой точки зрения об отождествлении общественного мнения с печатью не может быть, следовательно, и речи; печать является не чем иным, как отражением различных течений, существующих в обществе,- отражением не всегда полным, не всегда точным и верным, да и далеко не единственным, но во всяком случае не произвольным и не случайным. Ни один из органов печати не имеет права говорить от имени всего общества, но всякий из них - если только он представляет собой нечто большее, чем чисто-коммерческое предприятие,- служит как бы голосом той или другой общественной группы, того или другого оттенка мысли, того или другого направления. В общем хоре каждый голос имеет свое законное место; если замолкнет хоть один, неминуемо пострадает полнота гармонии... Что газеты и журналы основываются и издаются иногда "самыми ничтожными людьми" - это несомненно, но аргументом против свободы печати это служить не может, доказывая скорее тщету стеснительных мер, принимаемых против печати: ведь в руки "ничтожных людей" повременные издания попадают и при системе предварительного разрешения. Если "ничтожным людям" удается, в отдельных случаях, заручиться сотрудничеством талантливых писателей, то ведь и этому способствуют отчасти те же стеснительные меры: чем меньше газет и журналов, тем труднее, для профессионального журналиста, разборчивость в их выборе. Не всегда, наконец, периодическое издание, основанное "ничтожным человеком", оказывается ничтожным или презренным по своему содержанию. Если обстоятельства слагаются так, что широкое распространение издания может быть достигнуто честными средствами, то "ничтожному человеку", для которого важен только материальный успех, нет надобности мешать своим честным сотрудникам или заменять их нечестными. Бесспорно, такая комбинация условий встречается не всегда; бесспорно, есть периодические издания, носящие на себе ясный след "ничтожества" своих основателей или вдохновителей. Нужно бороться против этого зла, изобличая все его проявления, стараясь поднять уровень читающей публики, облагородить ее вкусы, увеличить строгость ее требований. Это путь медленный, но единственный верный; система "полномочий", подавляя самостоятельность печати, весьма легко, вместе с тем, могла бы оказаться благоприятной для "ничтожных людей", потому что рука об руку с "ничтожеством" идет, сплошь и рядом, готовность подчиняться внушениям и писать под диктовку".

Мысли, высказанные нами в полемике против "Московского Сборника", вызвали возражение со стороны г. Л. Тихомирова (в "Русском Обозрении" за 1896 г.). Находя, что между "основными государственно-общественными принципами" данной страны и ее печатью должна существовать - и существует в Западной Европе - принципиальная связь, г. Тихомиров требовал от русской печати твердой веры в "некоторые бесспорные начала нравственности и общественного блага" веры, усматриваемой им не у всех органов печати. Права на свободу он не признавал за печатью ни с точки зрения юридической, ни с точки зрения общественной пользы. По его словам, "источник права в смысле юридическом есть общество и особенно государство. Всякий человек имеет способность говорить, но право на это он может получить только от государства. Если же государство может дать или не дать личности такое право, то вопрос, кто дал полномочие печати сохраняет всю свою силу. Государство может довольно легко признавать, молчаливо или законодательным путем, право личности говорить и писать; но когда личности соединяются в могущественный союз, обладающий огромными средствами воздействия на умы общества и даже на побуждение самой власти идти таким, а не иным путем, то это уже выходит обстоятельство гораздо более важное, где вопрос о праве требуется решить более обдуманно". Что касается до требования свободы печати на основании общественной пользы, то оно "логично только у тех, кто отрицает существование абсолютных основ нравственности и общественного блага. Если они нам неизвестны, если они беспрерывно изменяются в общем ходе эволюции, то общественная, а стало быть, и государственная власть не может указать их для обязательного руководства личности. Только при этой точке зрения общество и может дать личности такую свободу, как право. Мы, русские, не находимся в состоянии нравственного банкротства и, следовательно, во всей сфере нам безусловно известного общество и государство не могут допустить со стороны личности (и частных учреждений) захвата, попирающего законную власть". Отвечая г. Тихомирову в ноябрьской общественной хронике 1896 года, мы указали, прежде всего, что "господство монархической идеи вовсе не предполагает твердость, бесспорность и общеизвестность основных истин личной нравственности и общественного блага. Монархическая идея одинаково господствовала в России при Александре I и Николае I, при Александре II и Александре III - а разве не изменялись за это время, и весьма резко, понятия об общественном благе и даже о личной нравственности? Разве крепостное право, полвека тому назад, не признавалось необходимой опорой общественного спокойствия, а следовательно, и общественного блага? Разве существование крепостного права не отражалось на представлениях о личной нравственности, разве нравственный идеал мог быть один и тот же для сознательного приверженца крепостничества и для убежденного его противника? Разве гласный суд не перешел в течение нескольких лет из области предосудительных, почти преступных мечтаний в область совершившихся фактов - совершившихся во имя общественного блага? Разве не изменялись, даже в официальных сферах, взгляды на значение и пределы религиозной терпимости, столь тесно связанные с вопросами личной нравственности? Иначе и быть не может. Нет такой идеи, которая захватывала бы всю громадную сферу общественной и личной деятельности, все предрешала бы в ней, на все накладывала бы свою неизгладимую печать; нет такой идеи, понимание и применение которой оставалось бы всегда неизменным, всегда равным самому себе. Сегодня оно не то, что вчера, завтра будет не тем, чем сегодня,- да и сегодня оно не одно и то же в умах различного склада, в разных сферах мысли, в разных общественных группах. "Согласование всех отраслей жизни и деятельности", рисующееся в воображении г. Тихомирова, может быть только вынужденным, внешним и, следовательно, кажущимся, мнимым; обманчиво было бы и отражение его в печати, если бы оттуда были устранены все несогласно мыслящие. Единственное нормальное отношение власти и печати - именно то, которое г. Тихомиров считает искусственным и негармоничным: свобода, ограниченная законом. С узко юридической, чисто формальной точки зрения можно свести понятие о праве к полномочию или разрешению, данному государством; но, конечно, эта точка зрения на право - не единственная возможная и не единственная правильная. Человеку, наравне со способностью говорить, свойственны многие другие, также допускающие ограничение или регламентацию со стороны государства. Возьмем, для примера, способность ходить. Возможен закон, позволяющий пользоваться ею, вне четырех стен жилья, только в известные дни и часы, в продолжение известного, весьма короткого промежутка времени. Юридически право ходьбы, при действии такого закона, окажется поставленным в весьма тесные рамки; но разве этим не будет нарушено право ходьбы в другом смысле - право, вытекающее из самой способности к ходьбе?.. Не нужно быть приверженцем метафизического учения о естественном праве, предшествующем положительному и возвышающемся над ним, чтобы искать критерий закона не только в нем самом, но и вне его. Закон, как источник и мерило юридического права, часто идет вразрез с понятием о праве, соответствующим данной ступени личного и общественного развития. С этой точки зрения стеснения, которым государство подчиняет пользование способностями, представляются правомерными лишь настолько, насколько они необходимы в интересах личной свободы и общественного блага. Соединяя вопрос о праве с вопросом об общественной пользе, мы не делаем поэтому никакого логического скачка, не переходим с одной почвы на другую: в наших глазах оба вопроса - только две стороны медали, неразрывно связанные между собой... Доводы г. Тихомирова о различии между отдельным лицом и могущественным союзом лиц, о невозможности предоставить тому и другому одинаковый простор в выражении мысли, бьют совершенно мимо цели: они были бы понятны только в полемике против абсолютной, ничем не ограниченной свободы печати. О такой свободе, нигде не существующей и в Западной Европе, мы не говорим и не говорили; спор шел и идет только о пределах свободы печати. Чтобы восставать против проектов, устраняющих саму возможность свободы, не нужно отрицать существование "абсолютных основ нравственности и общественного блага"; достаточно понимать громадное значение относительного и изменчивого в государственной и общественной жизни. "Сфера безусловно известного" одними определяется и ограничивается так, другими - иначе; столь же неизбежно и разногласие в выводах из начал, признаваемых "безусловно известными". Провести, раз навсегда, демаркационную черту между безусловным и условным - значило бы пытаться остановить не поддающееся остановке движение человеческой мысли. Для чести нашей печати нам хотелось бы верить, что авторы и защитники "организационных" проектов не дают себе ясного отчета в том, чем сделалась бы печать в случае осуществления их любимой идеи. Им самим, думается нам, скоро надоело бы говорить, не встречая возражений, побеждать - только за отсутствием противников. Место борьбы мнений неизбежно заступила бы борьба самолюбий; параллельно с измельчанием и оскудением содержания падал бы умственный и нравственный уровень печати, и для "принципов", ею защищаемых, она стала бы скорее источником слабости, чем силы. Еще печальнее была бы судьба подневольной науки и заказной литературы"...

Параллельно с проектами, посягавшими на последние остатки свободы и независимости печатного слова, в газетах известной окраски непрерывной волной шли наветы и изветы против органов других направлений, переходившие иногда в настоящий литературный сыск и возбуждавшие негодование даже в среде консервативной прессы. Самая яркая характеристика этой травли дана в замечательной статье кн. С. Н. Трубецкого (N 100 "С.-Петербургских Ведомостей" за 1899 г.), во главе которой было приведено пророчество Исайи о запустении столицы Едомской (XXXIV, 11-15): ": и завладел ею пеликан и еж; и филин, и ворон поселятся в ней; и протянут по ней вервь разорения и отвес уничтожения. Никого не останется из знатных ее... и все вожди ее будут ничто... и будет она жилищем шакалов и пристанищем страусов. И звери пустыни (шакалы) будут встречаться там с дикими кошками, и лешие будут перекликаться друг с другом. Там будет отдыхать ночное привидение (лилит) и находить себе покой. Там угнездится летучий змей, будет класть яйца, выводить детенышей и высиживать их под сенью своей; только коршуны будут собираться там один к другому"... Кн. Трубецкой констатирует наличность всех этих существ в нашей печати: "Завыванье шакалов и цырканье коршунов, крики филинов и диких кошек, карканье ворон, перекликанье леших и змеиное шипенье - вот что теперь сплошь да рядом заменяет разумное человеческое слово и что считается многими не только более дозволительным, но и более полезным, чем человеческое слово"... Какофонию, производимую "зверьми пустыни", кн. Трубецкой признает "более чем излишней"; мнения этих зверей по вопросам внутренней политики "достаточно известны, и сказать что-либо новое по сему предмету они едва ли могут. Их государственно-общественный идеал - идеал звериного бесчинства, идеал дремучей непроходимой пустыни и развалин - выяснился с полной определенностью. Их проповедь всеобщего одичания и разрушения едва ли может успокоить умы в настоящее тревожное время, и, конечно, она не может согласоваться с видами правительства... Они говорят о тишине и порядке, как будто та распущенная звериная вольница, в которой шакалы и дикие кошки перестают бояться человека и бросаются на случайных прохожих, есть порядок, и как будто тишина пустыни, населенной зверями, есть спокойствие благоустроенного общества". Противовес звериным голосам может создать только независимая печать - независимая хотя бы настолько, чтобы "права и обязанности ее не были только правами и обязанностями молчания"... Не столько защиту "зверей пустыни", сколько опровержение последней мысли кн. Трубецкого принял на себя, в той же газете, кн. Цертелев. Печать, по его словам, "давно перестала быть орудием просвещения и превратилась в способ наживы и неразборчивой борьбы политических партий... Много ли слышится во французской печати человеческих голосов, среди концерта шакалов и диких кошек?.. Полная свобода печати была бы гарантией против цензурного произвола, но искать в ней возможности слышать человеческие голоса вместо звериной какофонии - все равно что из страха дождя бросаться самому в реку. Ведь если в едомских развалинах нашей печати и в самом деле теперь вполне свободно перекликаются только шакалы и дикие кошки, то когда оттуда будут изъяты вервь разорения и отвес уничтожения и беспрепятственно допущены все домашние животные - концерт, конечно, станет еще полнее, но едва ли приятнее для человеческого уха; человеческие же голоса будут теряться в нем так же, как и теперь, потому что никакой Демосфен не в силах перекричать ни дикой кошки, ни домашнего осла, когда они находят публику, желающую их слушать". "Наряду с любителями звериной какофонии,- отвечает на это кн. Трубецкой ("Спб. Ведомости", N 118),- у нас существует довольно значительная публика, которая была бы не прочь послушать и Демосфена, или даже, если Демосфена не найдется, так просто хороший и здравый человеческий голос. Разумному человеку нет надобности надсаживаться и кричать, чтобы покрыть голоса ослов и кошек; это значило бы прибегать к приемам нечеловеческим, в которых животные всегда будут иметь преимущество. Сила человеческого слова должна быть в разуме, а не в крике"... "Я,- продолжает кн. Трубецкой,- не поклонник французской уличной печати, но я прекрасно знаю, что стал бы делать, если бы я был французским публицистом. Я уверен, во-первых, что никто во Франции или в иной европейской стране, за исключением разве Турции, не помешал бы мне высказать печатно мои мнения и обсуждать в печати вопросы, касающиеся самых жизненных интересов общества,- вопросы о церкви, о местном самоуправлении, о школе, о высшем образовании. И если бы я находил, что большинство публицистов проповедует вещи, по моему убеждению безнравственные и пагубные для моего отечества, я считал бы долгом бороться с ними по мере сил... Честному и добросовестному французскому публицисту открыта возможность борьбы и защиты. Шакалы и коршуны существуют всюду, но нигде из них не делают заповедную дичь, и нигде печать не обращается в Беловежскую пущу для привилегированных животных"... На вопрос кн. Цертелева, как поднять уровень нашей печати, как заставить ее служить общему благу, кн. Трубецкой отвечает ясно и метко: "Заставлять нельзя и не нужно: надо не мешать".

В своей защите действующих порядков "благополучные" органы печати прибегали порой к приемам поистине изумительным. Редактор американского журнала "Cosmopolitan", печатая перевод романа гр. Л. Н. Толстого "Воскресение", сделал в нем большие пропуски. Когда против этого протестовали уполномоченные автора, американский журналист защищался указанием на то, что он "облечен высокой миссией блюсти общественные нравы и, следовательно, прежде всего быть цензором печатаемых им произведений". "Из этого эпизода,- поспешили заметить "Московские Ведомости,- наши либералы могли бы понять,- если бы хотели что-нибудь понимать,- что в отношении допустимости свободы слова Америку и Англию невозможно и сравнить с Россией; они поняли бы, что потому-то и нужна в России правительственная цензура, что в нашем обществе нет таких твердых нравственных устоев, которые противопоставили бы распространению вредных учений и безнравственных произведений печати частную личную инициативу". Что в Англии и, отчасти, в Северной Америке довольно сильно распространено лицемерие, приходящее в ужас от голой правды и преследующее не столько порок, сколько откровенные изображения порока,- это давно известно; известен также и корректив этого зла - возможность протестовать против него прямо и открыто, не встречая к тому никаких непреодолимых внешних затруднений. Если один издатель, во имя условной морали, наложит свою руку на правдивое и художественное произведение, то всегда найдется другой, который напечатает его в настоящем его виде; всеобщее veto может постигнуть разве такую книгу, которая, кроме грязи, ничего в себе не содержит и которой действительно лучше не появляться в свет. Что же тут общего с безапелляционным цензурным приговором, безусловно уничтожающим произведение?... Между цензурой общественной и административной есть еще одно глубокое различие: первая обрушивается больше всего на произведения противонравственные, иногда понимая нравственность весьма узко и односторонне, вторая - на произведения противоправительственные, не всегда различая истинные интересы правительства от мнимых. "Частная личная инициатива", как противовес "распространению вредных учений и безнравственных произведений", возможна притом только при отсутствии административной (предварительной) цензуры. Чем строже последняя, тем меньше поводов и оснований для развития первой, хотя бы в силу известной русской поговорки: "С одного вола двух шкур не дерут", или юридического правила: non bis in idem!

Заключим обзор выходок в печати против печати двумя цитатами, относящимися к ближайшему времени. Год тому назад "Гражданин" высказался за сосредоточение цензурных обязанностей в руках одного лица, призванного быть не только органом предупредительной и карательной власти, но и руководителем печати. Это лицо, по словам кн. Мещерского, "должно быть хозяином мира печати, любезным, лояльным и порядочным, но хозяином, т. е. твердым обладателем ясного понимания того, что нужно, и людей, с которыми нужно иметь дело". "Руководимы,- отвечали мы тогда же на это удивительное измышление,- руководимы могут быть, пожалуй, отдельные органы печати, хотя никогда и нигде такое руководство не приносило пользы государству; руководимая вся в совокупности, печать не имела бы никакого смысла. Никому ненужным оказалось бы повторение в разных формах одних и тех же мыслей - повторение, всего чаще неискреннее и уже потому одному лишенное всякой внутренней силы. Печать не должна конкурировать с правительственными актами: у нее есть свое назначение, исполнять которое она может только при отсутствии хозяина, хотя бы самого любезного. Ее двигателем может служить только свобода мнения, ее регулятором - только закон".

В конце 1902 года, ввиду приближавшегося двухсотлетия русской печати, "Московские Ведомости" еще раз занялись подведением итогов, вытекающих из взглядов Каткова и его оруженосцев. "Печать не есть ни абсолютное благо, ни абсолютное зло; она станет тем или другим, смотря по тому, в чьих руках ее оставит правительство... Важно не то, чтобы в благоустроенном государстве существовала одинаковая свобода печати как для честного человека, так и для мошенника, а важно то, чтобы честный человек мог свободно выражать свои мнения в печати". С подчеркнутыми нами словами можно было бы согласиться, если бы понятие о честности и честном человеке не возбуждало никаких разногласий и не подавало повода к недоразумениям, вольным и невольным. Для нас честность - в применении к мнениям, выражаемым в печати,- равносильна убежденности, отсутствию низменных побуждений; для "Московских Ведомостей" - это синоним писания по излюбленному ими шаблону. Мы называем честным писателя, служащего не своим личным интересам, а тому, что он считает истиной; по терминологии наших противников, честен тот, кто действует заодно с ними. С нашей точки зрения мошенничество в области печати, как и во всякой другой, предполагает сознательный и намеренный обман, с корыстной целью; с точки зрения, которую Катков завещал своим эпигонам, "мошенниками печати" (они же - "разбойники пера") являются все, осмеливающиеся думать вслух на страницах независимой газеты или "либерального" журнала... "Свобода,- утверждали далее "Московские Ведомости",- придает печати исполинскую силу, а потому для государства не может быть безразлично, принадлежит ли эта сила людям, желающим сохранения и укрепления государства, или людям, желающим его разрушения". Здесь упущена из виду сущая безделица: возможность различных взглядов на сохранение и укрепление государства. Чтобы достигнуть цели, чтобы добиться монополии для себя и для своих союзников, московской газете нужно провести мысль, что в печати возможны только два лагеря - охранителей и разрушителей государства. Игнорируются все другие оттенки, все преобразовательные стремления, бесконечно разнообразные и по характеру, и по степени интенсивности. Забывается тот бесспорный факт, что охранение - не только охранение государства, но и охранение существующего порядка,- может быть понимаемо весьма различно: сходясь в конечном выводе, охранители могут расходиться в выборе средств и способов действия. Никогда, далее, та сила, которая создается свободой печати, не достается всецело в руки одного мнения, одной группы: она раздробляется между различными течениями и именно потому не может быть и не бывает "исполинской".

Итак, подчинение печати полновластному хозяину, сохранение только тех ее органов, руководителям и участникам которых удается получить удостоверение в честности - т. е. в благонадежности - стремлений, организация "сословия" журналистов, не самоуправляющегося, а управляемого, обращение писателей в уполномоченных власти, вытекающая отсюда обязательность содействия правительству - вот к чему сводятся пожелания небольшой группы, которая, в случае их исполнения, монополизировала бы в своих руках всю периодическую прессу. Прежде чем перейти к изложению желаний прямо противоположных, отметим среднее мнение, которое, признавая ненормальность современного положения печати, ищет исхода в другой организации административного надзора над печатью. Мысль о сосредоточении этого надзора в особом ведомстве была высказана еще в конце пятидесятых годов и одно время казалась близкой к осуществлению. По мнению бар. М. А. Корфа *(34), предназначавшегося к управлению этим ведомством, "печать не должна быть втиснута в рамки никакого министерства, так как всякое министерство из инстинкта самосохранения или под давлением других ведомств сейчас же и начнет сокращать пределы свободного обсуждения в печати. В устранение этих естественных попыток печать, как огромная общественная сила, не должна делаться предметом себялюбивого бюрократического попечения, но, как законное и открытое пользование гражданским, отчасти и политическим, правом, должна иметь особого министра пред лицом монарха или статс-секретаря докладчика". В несколько измененном виде это мнение было вновь пущено в ход "Новым Временем", высказавшимся в 1899 г. за передачу дел о печати в ведение Государственного Совета. С нашей точки зрения функции надзора за печатью, пока она остается бесправным объектом административных кар, не соответствовали бы характеру учреждения, вознесенного над интересами минуты и призванного к обсуждению наиболее общих вопросов государственной жизни. Возложить на Государственный Совет обязанности главного управления по делам печати - значило бы низвести его с той высоты, на которой он стоит теперь, отнюдь не улучшая положения самой печати. Система сильнее, чем органы, через посредство которых она действует; она всегда возьмет свое, кому бы ни было поручено ее применение. Было время, когда заведование цензурой принадлежало Министерству народного просвещения; существовала, следовательно, фикция, во имя которой власть, наблюдающая над печатным словом, должна была быть вместе с тем властью, его охраняющей и ему покровительствующей. Что же, было ли от этого лучше литературе, периодической и непериодической? Нимало; ко времени подчинения ее Министерству народного просвещения относятся наиболее тяжелые периоды ее истории, по той простой причине, что это было время безусловного господства предварительной цензуры. Вслед за переходом цензуры в ведомство Министерства внутренних дел состоялся Закон 6 апреля 1865 г., значительно улучшивший, по крайней мере на время, положение печати. С тех пор в положении этом происходили бесконечные колебания, зависевшие отчасти от общего хода событий, отчасти от лиц, которым были вверены судьбы печати,- но именно эти колебания доказывают с полной ясностью, как неважен, сравнительно, вопрос о ведомстве, к которому приписана печать. Решительное значение всегда принадлежало и принадлежит законодательству о печати, т. е. размеру прав, ей предоставленных, и характеру гарантий, обеспечивающих пользование этими правами. Пока существует дискреционная власть над печатью, со всеми особенностями и принадлежностями, свойственными всякой форме административного "усмотрения", учреждение, ею облеченное, не может не пользоваться ею,- а пользуясь ею, оно вступает на такую арену, для которой менее всего создан Государственный Совет. Дел о печати слишком много, чтобы ими мог заниматься Государственный Совет in pleno или хотя бы в составе одного департамента; они сосредоточились бы, силой вещей, в небольшом, ad hoc образованном присутствии, состав которого всегда мог бы быть приспособлен к его назначению. На распоряжения Министерства внутренних дел по делам печати можно, хотя и в весьма редких случаях, жаловаться в Сенат - а куда можно было бы жаловаться на Государственный Совет?... Ничего полезного нельзя было бы ожидать и от передачи дел о печати особому министру или статс-секретарю докладчику. В статс-секретаре по делам печати "инстинкт самосохранения" и "бюрократическое себялюбие" действовали бы не с меньшей силой, чем во всяком другом министре; не меньше было бы и "давление" на него остальных ведомств. Весьма вероятно даже, что лицу, круг действий которого был бы ограничен одной печатью, устоять против "давления" было бы еще труднее, чем министру, для которого заведование печатью - только одно из многих дел, и притом не самое важное. Такой министр может найти точку опоры в незаменимости его - действительной или предполагаемой - по другим подведомственным ему отраслям управления. У статс-секретаря, заведующего одной печатью, не было бы ничего похожего на этот щит; ему приходилось бы встречать каждое нападение лицом к лицу,- а это требует гражданского мужества, возможного, в бюрократической среде разве как редкое исключение. Пока печать составляет только предмет надзора и репрессивных мероприятий, до тех пор в положении ее не может произойти существенной, прочной перемены к лучшему. Снисходительность к ней, точно так же как и строгость, возможны со стороны каждого ведомства, независимо от его именования и круга действий; но справедливость по отношению к печати возможна только тогда, когда за ней признана и обеспечена достаточная свобода. В чем заключаются условия такой свободы - это видно из всего содержания нашей книги; нам остается только подвести итоги и точнее определить наши desiderata.

С формальной стороны единственный путь к достижению желанной цели - это, бесспорно, общий пересмотр в законодательном порядке, всех постановлений о печати, и постоянных, и так называемых временных. Его необходимость была признана при самом издании Закона 6 апреля, имевшего, в глазах его составителей, только значение переходной меры. С тех пор вопрос о пересмотре почти никогда не сходил со сцены и несколько раз казался близким к разрешению: в 1871 году, когда окончились занятия комиссии кн. Урусова; в 1880 году, когда, под влиянием новых веяний, найдено было справедливым улучшить и упрочить положение печати. Даже усиление гнета над печатью (в 1872, 1882 и 1897 гг.) всегда сопровождалось указанием на предстоящее возобновление законодательной работы. Само собой разумеется, что в форму закона может быть вложено самое различное содержание; но все-таки мы думаем, что постоянные правила, проведенные в законодательном порядке, были бы, в той или другой степени, благоприятны для печати. Когда, вне этого порядка, издается отдельное постановление, вызванное, большей частью, каким-нибудь случайным обстоятельством, на первый план выдвигаются обыкновенно соображения так называемого охранительного свойства: принимаются меры ограничения, предупреждения, пресечения - принимаются тем легче и тем беспрепятственнее, что в близком, по-видимому (но только по-видимому), будущем ожидается их отмена. Иными мотивами руководствуется законосовещательное учреждение, как потому, что все его работы рассчитаны не на короткий срок, а на сравнительно долгое время, так и потому, что оно привыкло к всестороннему рассмотрению доходящих до него вопросов, к разрешению их вне зависимости от мимолетных настроений. Пройдя через Государственный Совет, законодательство о печати неизбежно должно получить не только большую цельность, но и большую приспособленность к степени развития, достигнутой русским обществом. Закон, достойный этого имени, должен создать почву для законности, т. е. увеличить сумму твердо признанных прав, положить конец усмотрению, теперь почти безраздельно господствующему над печатью. Доставить печати все то, на что она имеет право, мог бы, конечно, только пересмотр, предпринятый "в добрый час", при счастливых предзнаменованиях, на заре новой эпохи великих реформ.

Действующие законы различают печать подцензурную и бесцензурную, столичную и провинциальную, периодическую и непериодическую. Необходимо ли, неизбежно ли такое различие - и, прежде всего, целесообразно ли существование предварительной цензуры? Мы видели, что сомнения по этому предмету возникали уже полвека тому назад, и возникали не только в среде писателей, но и в среде государственных людей, далеких от всяких увлечений. Припомним слова кн. П. А. Вяземского, сказанные в 1856 г.: "Все многочисленные, подозрительные и слишком хитро обдуманные притеснения цензуры не служат к изменению в направлении понятий и сочувствий. Напротив, они только раздражают умы и отвлекают от правительства людей, которые могут быть ему полезны и нужны". Не менее характерно и то, что за переход от предварительной цензуры к карательной высказался министр народного просвещения гр. Путятин, призванный к власти в один из тех моментов, когда ее задачей считалось не ускорение, а замедление движения. Назначение предварительной цензуры - подавлять так называемые вредные направления, умерять страсти, сдерживать торопливые порывы. Исполняет ли она, может ли она исполнить свое назначение? Отрицательный ответ на этот вопрос написан на каждой странице ее истории. В сороковых годах, на рубеже двух следующих десятилетий, в позднейшие моменты оживления общественной мысли цензура не могла ни предупредить появление течений, идущих вразрез с намерениями правительства, ни остановить их рост, ни уменьшить их влияние. Чтобы подавить их на время - подавить, конечно, только внешнее их выражение, так как внутренняя их жизнь ускользает от воздействия власти,- нужно было прибегать каждый раз к экстраординарным мерам, обнаруживавшим с полной ясностью бессилие цензуры. В 1848 г. задача наблюдения над наблюдающими была возложена на комитет 2 апреля. Водворить молчание о всем сколько-нибудь важном и серьезном ему удалось; но что скрывалось за этим молчанием, что зрело в умах и сердцах - это показало, несколько лет спустя, неудержимое развитие крайних взглядов, очень скоро одержавших верх над умеренными. Новые запрещения, ознаменовавшие собой средину шестидесятых годов, не помешали наступлению одной из самых смутных эпох нашей истории. Временные правила 1882 года, подчинив усмотрению четырех министров не только бесцензурные, но и подцензурные издания, окончательно признали этим самым несостоятельность предварительной цензуры. К тому же заключению приводит и вся административная практика последнего времени. Предварительная цензура предполагает перенесение всей ответственности за печатное слово с автора, издателя или редактора на цензора, допустившего появление его в печати. Исключения из этого правила, усвоенного отчасти и нашим законодательством (Уст. о ценз. и печ. ст. 24, 52, 60, 180), мыслимы только в случаях особенно важных (см., напр., ст. 61 Уст. о ценз. и печ.), влекущих за собой уголовную ответственность. Между тем административным карам, выражающимся в приостановке на срок до восьми месяцев, подцензурные периодические издания подвергаются весьма часто, без привлечения к суду, за статьи, напечатанные с разрешения цензуры и не заключающие в себе ничего преступного. По отношению к изданиям провинциальным это пытаются объяснить отсутствием, в большинстве провинциальных городов, специальных цензоров, вследствие чего цензорские обязанности исполняются иногда лицами, недостаточно к тому подготовленными и обремененными массой других занятий. Ничего подобного нельзя сказать об изданиях столичных - а между тем и их постигает иногда участь их провинциальных собратьев. В 1899 г. было приостановлено на три месяца "Русское Богатство", в 1901 г. совершенно прекращена "Жизнь" - а ведь над обоими изданиями ближайшим образом бодрствовала предварительная цензура.

Особенно яркой несообразность одновременного существования подцензурных и бесцензурных изданий является именно в столицах. Трудно понять, почему и для чего, при полной однородности условий, остаются в силе, один рядом с другим, два совершенно различных порядка. Если предварительная цензура не исключает собой, как мы только что видели, обращения к мерам карательного свойства, то отчего бы не ограничиться последними, раз речь идет об изданиях, выходящих под ближайшим надзором не только местной, но и центральной цензурной власти? Зачем налагать на целую категорию изданий добавочное бремя, раз оно, не обеспечивая их самих от внезапных катастроф, не служит гарантией и против распространения взглядов, вредных с правительственной точки зрения? А между тем тяжесть этого бремени очень велика. В издании бесцензурном контролируются мнения, но не слова; сказанное здесь может вовсе не дойти до читателей, но если дойдет до них, то дойдет в том самом виде, в каком было написано, или по крайней мере в том, какой получило с согласия редактора или автора *(35). В издании подцензурном цензор может не только запретить статью или отдельное ее место: он может исказить ее до неузнаваемости, выбрасывая слова и фразы, уничтожая связь между предложениями, обесцвечивая картины, обессиливая аргументацию, обращая живое тело в мертвый остов. Что вся эта процедура, мучительная для автора, а иногда и для самого цензора, неизбежна - это показывает история цензуры и подтверждает ежедневный опыт *(36). Отвечая за каждое слово, цензор не может не останавливаться на словах, отыскивая скрытую в них опасность и руководствуясь правилом, что лучше зачеркнуть слишком много, чем слишком мало. Столь же несомненно и то, что вышеописанная процедура не нужна: ведь не соблюдается же она по отношению к изданиям бесцензурным, хотя бы они по своей окраске существенно не отличались от родственных им подцензурных. Не случайно мысль об освобождении от цензуры всех вновь возникающих столичных изданий (если этого желают сами издатели) возникала уже треть столетия тому назад, в комиссии кн. Урусова: она вытекает сама собой из того факта, что бесцензурность никогда не была монополией одних "благонадежных" изданий. Закон 6 апреля 1865 года предоставил ее всем столичным изданиям, тогда существовавшим,- а между ними были органы самых различных направлений. Далеко не исключением бесцензурность независимых или даже оппозиционных изданий оставалась и впоследствии, остается до сих пор. Где же, затем, препятствие к провозглашению ее общим правилом, по крайней мере для столиц?

Мы сказали: по крайней мере для столиц - но спешим прибавить, что не видим никакой рациональной причины для такого ограничения. В провинции неудобства подцензурности чувствуются, конечно, еще сильнее, чем в столицах,- а обойтись без нее еще легче. В чем заключается главное назначение провинциальной печати? Следить за всеми явлениями местной жизни, обсуждать со всех сторон возникающие в ней вопросы, отмечать нарождающиеся потребности, освещать вновь прокладываемые пути и встречаемые на них преграды, оглашать правонарушения и отступления от закона. Исполняя это назначение, провинциальная печать действует в общем интересе - в интересе как местности, так и государства,- но неизбежно нарушает разные частные, личные интересы, для которых молчание удобнее, чем огласка, темнота выгоднее света. Таковы иногда интересы той или другой местной власти, желающей скрыть допущенные злоупотребления, или враждебно относящейся ко всему идущему вразрез с успокоительной формулой "все, обстоит благополучно", или просто не переносящей ничего похожего на критику. Что обусловливаемое этим или чем-либо подобным настроение местной администрации мешает провинциальной печати заниматься, как бы следовало, местными делами - это признают даже такие систематические хвалители власти, как публицисты "Московских Ведомостей"; но лекарство, предлагаемое ими, меньше всего соответствует болезни. Все зло они видят в том, что цензорские функции в провинции отправляет обычно вице-губернатор или советник губернского правления, слишком близко стоящий к административной машине и потому недостаточно беспристрастный. Нужно назначить как можно больше "специальных цензоров, подчиненных одному лишь главному управлению по делам печати, мало заинтересованных в ходе местных дел, но зато твердо знающих и хорошо понимающих, что можно и чего нельзя допускать в печати". Бесспорно, и вице-губернатор, и советники губернского правления, и чиновники особых поручений, а за редкими исключениями - и общий их начальник, губернатор, заинтересованы в том, чтобы внутренняя жизнь губернии оставалась по возможности недоступной для гласности и, следовательно, для критики; но многим ли меньше в том заинтересован "самостоятельный" цензор? В провинции между должностными лицами, особенно одного и того же ведомства, очень легко и скоро устанавливается известная солидарность, известный esprit de corps, заставляющий каждого стоять за всех и всех - за каждого. Нет основания думать, чтобы от него оставался свободен цензор, хотя бы и назначенный непосредственно главным управлением по делам печати. Если он сам и не разделяет взгляда, в силу которого действия должностного лица подлежат исключительно контролю начальства и должны быть неприкосновенны для "фолликюлеров", ему трудно устоять против упрашиваний и упреков целой группы, к которой он принадлежит по своему служебному положению, и, тем более, против неудовольствия наиболее видных ее представителей. Даже центральная администрация, принимая карательные меры против печати, уступает иногда настояниям других ведомств; тем вероятнее воздействие посторонних давлений на цензора, стоящего в водовороте провинциальных течений. Облеченный, de facto, почти неограниченной властью, он именно потому является ответственным за все дозволенное им к печати: юридически ответственным - перед начальством, фактически - перед всеми влиятельными элементами губернского общества. Заметим в добавок что говорить о "самостоятельности" отдельных провинциальных цензоров меньше всего подобало бы тем газетам, которые постоянно доказывают необходимость подчинения губернатору всех чинов губернской администрации, какими бы функциями они ни были облечены и к какому бы ведомству ни принадлежали... Если, впрочем, и допустить, что от отдельных цензоров провинциальная печать, в конечном итоге, может ожидать простора несколько большего, чем от администраторов, являющихся цензорами лишь в свободное от других занятий время, то отсюда вытекает только одно заключение: отдельная цензура есть меньшее из двух зол, но отнюдь не положительное благо. Таким благом для провинциальной периодической печати, как и для всякой другой, можно считать единственно освобождение от предварительной цензуры. Только оно, знаменуя собой доверие к печати и сознание приносимой ею пользы, может устранить препятствия, встречаемые в настоящее время ходатайствами об основании новых провинциальных периодических изданий *(37). До сих пор у нас еще немало больших городов, в которых, кроме официальных губернских и епархиальных "Ведомостей", вовсе нет частных органов печати (назовем, для примера, Тамбов, Симбирск, Могилев). В других городах выходит только одна газета, влачащая, за отсутствием конкуренции, довольно жалкое существование или прямо употребляющая во зло свою фактическую монополию (припомним, какую роль играет, например, "Бессарабец" в Кишиневе). Трудно поверить, что в таком городе, как Харьков, очень долго имелась только одна частная газета - "Южный Край". До крайности непрочными оказываются даже попытки оживить неофициальный отдел "Губернских Ведомостей"; очень часто сделанное в этом отношении при одном губернаторе уничтожается при другом, или перемена в составе редакции (как это недавно случилось в Харькове) влечет за собой возвращение газеты к прежней бесцветности и бессодержательности. В конце девяностых годов в "Екатеринославских Губернских Ведомостях" существовал особый "Отдел екатеринославского уездного земства". По прошествии двух лет ему положили конец "непредвиденные и не зависевшие от уездной земской управы обстоятельства", хотя, по удостоверению управы, "единственной его целью служило стремление уездного земства дать возможность своевременно знакомиться с мероприятиями правительства и земских учреждений в сфере земской деятельности, быть в курсе течения земской жизни и почерпать полезные сведения и указания по отношению к сельскому хозяйству во всех его разновидностях"... За местную печать неоднократно высказывались даже представители администрации. Бывший могилевский губернатор Н. А. Зиновьев, уезжая два года тому назад из Могилева для занятия высшего поста в Министерстве внутренних дел *(38). произнес прощальную речь, в которой признал наличность услуг, оказанных ему гласностью - в лице "Могилевских Губернских Ведомостей", т. е. органа официального, зависимого, стесненного в средствах. Отсюда ясно, какую службу может сослужить местной администрации - и, конечно, в еще большей степени местному населению,- печать самостоятельная, располагающая достаточным числом способных сотрудников и хорошо осведомленных корреспондентов. Весьма характерна, с занимающей нас точки зрения, руководящая статья, с которой выступил в 1896 году только что основанный тогда "Калужский Вестник". "В то время,- сказано в этой статье,- когда некоторые инициаторы местных провинциальных изданий не получили административного разрешения на издание местных газет, Калуга, благодаря просвещенному сочувствию и содействию местной власти и энергии некоторых лиц, имеет местный печатный орган с весьма широкой для провинции программой". Итак, все зависит от случайного настроения одного лица. Не боится губернатор гласности и критики - издание местной газеты возможно; предпочитает он "тишь и гладь", что бы под ней ни скрывалось,- десятки тысяч читателей должны оставаться без сведений о том, что творится рядом с ними. Пора заменить такой порядок (или, правильнее, отсутствие всякого порядка) определенными правилами, под охраной которых свободно могла бы развиваться местная печать - и во главе этих правил должно стоять освобождение от предварительной цензуры.

С вопросом о предварительной цензуре тесно связано значение, которое закон придает объему книги. В интересной статье профессора И. Я. Фойницкого "Моменты истории законодательства печати", вошедшей в состав II тома изданного им сборника "На досуге" (Спб., 1900), приведены весьма веские возражения против обычного деления непериодических изданий на книги и брошюры *(39), а также против установления различных правил для изданий периодических и непериодических. Возникновение всех этих различий, по мнению И. Я. Фойницкого, "может быть понято только как исторический факт. Историческое первенство принадлежит книге; долгое время она была почти исключительной формой, в которую облекалась мысль. Явившись раньше, она естественно успела раньше достигнуть самостоятельности и свободы от государственного вмешательства. Но интересы жизни росли, общественная жизнь стала идти скорее, колеса ее завертелись с быстротой, за которой тяжеловесная книга in folio XV-XVII столетия не в силах была поспевать. Новые условия вызвали новую форму: явилась брошюра. Ее компактность позволяла ей двигаться быстрее, ее незначительная величина открывала доступ к литературе большему числу лиц. Мало-помалу в социальной деятельности образовались различные направления, более или менее резко обособившиеся. Явления жизни стали сменяться еще быстрее, они не могли более выжидать, пока у кого-либо явится решимость и средства издать брошюру; они требовали постоянного, беспрерывного наблюдения. Для удовлетворения этой потребности нового времени явилась периодическая пресса. Явившись позже других, она еще не успела приобрести себе везде ту долю независимости, какая принадлежит двум первым формам,- но она неминуемо станет на ту же ступень". Что это случится рано или поздно - мы уверены в том наравне с И. Я. Фойницким. Едва ли, однако, сравнительно мягкое отношение к книге, свойственное раннему фазису развития свободы печати, объясняется только тем, что книга, по времени своего появления, старше брошюры. Брошюра, как справедливо замечает проф. Фойницкий, старше периодической печати - но это не мешает первой возбуждать, в известные исторические моменты, больше опасений, чем даже последняя. Отмененная если не для всех, то для многих периодических изданий, предварительная цензура сохраняет у нас полное господство над брошюрой. Почему? Отчасти потому, что для периодической печати придумана система административных взысканий, неприменимая к брошюрам,- но отчасти и потому, что брошюра, небольшая по объему, доступная по цене, легко усвояемая по содержанию, признается особенно опасной и требующей усиленных мер "предупреждения и пресечения". Посылки, лежащие в основании такого взгляда, кажутся нам по меньшей мере спорными. Усвояемость мысли зависит не от количества страниц, на которых она изложена, а от характера темы, от способа изложения, от степени убедительности доводов. Широкое распространение книга, соединяющая в себе все главные условия популярности, получает, сплошь и рядом, гораздо легче, чем брошюра, которой недостает одного из этих условий. Читателей книга всегда имеет больше, чем покупателей; высокая цена, уменьшая число последних, может вовсе не повлиять или повлиять очень мало на число первых, раз книге предшествует громкая репутация автора или за ней следует ореол успеха. Чем меньше книга (или брошюра), тем скорее и основательнее притом могут ознакомиться с ней органы надзора, тем быстрее, следовательно, может быть возбуждено против нее судебное преследование. Важны, с точки зрения цензурного ведомства, не столько те или другие отдельные выражения, которые могли бы исчезнуть при предварительной цензуре, сколько общее содержание, которое и в брошюре, и в книге одинаково может быть предметом судебной оценки. От периодического издания брошюра отличается тем, что она, в огромном большинстве случаев, стоит одиноко, не представляя собой одного из звеньев длинной цепи; ряд брошюр, систематически следующих одна за другой и бьющих в одну точку,- явление редкое, исключительное, и не им должна обусловливаться политика правительства относительно этого рода литературных произведений. Вполне возможно поэтому отсутствие особых мер предосторожности по отношению к брошюрам, даже при недоверии к периодической печати. Паллиативом в этой области, не выдерживающим теоретической критики, но практически немаловажным, было бы значительное понижение минимального числа листов, освобождающего от предварительной цензуры, и притом без различия между сочинениями оригинальными и переводными. Уравнение тех и других было проектировано, как мы видели, еще комиссией князя Урусова. Считать переводные сочинения более опасными, чем оригинальные, нет, очевидно, никакой причины. Правда, переводные сочинения, при прочих равных условиях, могут быть пускаемы в продажу по более дешевой цене, так как вознаграждение переводчиков, вообще говоря, меньше вознаграждения авторов; но ведь не вдвое же удешевляется от этого цена книги, не стоит же переводное сочинение в двадцать листов столько же, сколько оригинальное - в десять. Весьма часто притом цена книги определяется соображениями или обстоятельствами, не имеющими ничего общего с размером гонорара. Опасения, с цензурной точки зрения, может, наконец, внушить разве цена столь низкая, что книге (или брошюре) легко проникнуть в народную массу; но сюда относятся только издания очень дешевые, т. е. совсем небольшие - примерно в один-два печатных листа.

В какой бы мере ни была расширена категория не периодических изданий, свободных от предварительной цензуры, наша литература выиграла бы от того не особенно много, если бы остался в силе порядок уничтожения книг, введенный Законом 7 июня 1872 года. Мы знаем уже, что этот закон, в глазах его составителей, имел значение временной меры; едва ли им приходило на мысль, что ему суждено просуществовать более тридцати лет и сохранять свою силу при условиях, мало похожих на те, при которых он был издан. Он испытал на себе судьбу всех постановлений, создающих тот или другой вид дискреционной власти: сфера их применения всегда оказывается гораздо более широкой, чем предполагалось сначала. Это и не может быть иначе: безграничность и неопределенность власти неизбежно влечет ее все дальше и дальше, в сторону от первоначально намеченной дороги. Закон 7 июня 1872 года имел в виду исключительно сочинения, стремящиеся ниспровергнуть священные истины религии, извратить понятия о нравственности и поколебать коренные основы государственного и общественного порядка,- и притом такие сочинения, разрушительное влияние которых необходимо предупредить безотлагательно и энергично. Отсюда ясно, прежде всего, что под действие закона не подходят сочинения строго научные, чуждые субъективных стремлений, вовсе не рассчитанные на непосредственный практический эффект, в особенности если они написаны при условиях, более не существующих, и представляют интерес чисто исторический. Не распространяется закон, тем более, на книги, посвященный тому или другому частному вопросу,- книги, в которых лжеучения нельзя усмотреть уже потому, что в них вовсе не проводится никаких учений. А между тем в списке уничтоженных книг мы встречаем, с одной стороны, сочинения Гоббса, Спинозы, *(40) Вольтера, свободные от всяких точек соприкосновения с настоящим, сочинения таких серьезных, бесстрастных писателей, как Финлей, Герберт Спенсер, Лекки, Геттнер, Рибо, Нейман, Лоренц Штейн, Паульсен, Родбертус, с другой стороны - книги, по содержанию своему не имеющие ничего общего с теми, против которых был направлен Закон 1872 года (напр., "Славянские драмы" Мордовцева, "Записка о гербовых пошлинах и о налоге на наследства" Борткевича, "Железнодорожное хозяйство" де Скроховского, "Лишение свободы, как наказание исправительное" Прянишникова, "Артели на Руси" Скалона, "История спб. комитета грамотности" Протопопова). Не подлежит, следовательно, никакому сомнению, что Закон 1872 года служил и служит вовсе не той цели, ради которой он состоялся. Столь же очевидно и то, что созданный им простор в уничтожении книг не оправдал ожиданий, не создал прочной плотины против антирелигиозных, антигосударственных и антиобщественных течений. Не менее важны косвенные последствия закона, выразившиеся как в уменьшении издательской деятельности, так и в восстановлении для бесцензурных изданий, de facto, чего-то вроде предварительной цензуры. Невозможность предвидеть, что именно будет признано подлежащим уничтожению, обратила издательскую осторожность в боязливость, несовместную с нормальным развитием литературы,- а практика компромиссов, о которой мы говорили выше, открыла путь для цензурных урезок в бесцензурных изданиях, периодических и непериодических.

То же противоречие между намерением и исполнением характеризует собой и другие области применения дискреционной власти по делам печати. Когда в 1882 году совершенное прекращение периодических изданий было предоставлено усмотрению четырех министров, это правило было названо временным, т. е. считалось краткосрочным,- а действует оно более двадцати лет. Что единственной его целью было облегчение и ускорение борьбы с так называемыми "вредными направлениями" - это явствует как из заглавия того отдела Устава о цензуре и печати, в состав которого оно вошло (в виде примечания к ст. 148), так и из самого свойства установляемой им меры, наиболее решительной и тяжкой из всех, грозящих печатному слову. Между тем в числе прекращенных этим путем изданий мы находим не только такие, которые отнюдь не принадлежали к числу "крайних" (напр., газета "Русская Жизнь"), но и такие, которые смело могли быть отнесены к категории "благонамеренных" ("Русский Труд" г. Шарапова). Оружие, выкованное в видах защиты церкви, государства и общества, пускается в ход для охраны отдельного министра. Допускается, с другой стороны, применение сразу самой строгой кары, без предварительного обращения к другим, более мягким. Статья 148 Уст. о ценз. и печ. определяет порядок прекращения издания, получившего третье предостережение. Рядом с этим порядком (и теперь не отмененным) "временное" правило 1882 года, из которого образовалось примечание к ст. 148, поставило другой, но не отменило, по отношению к нему, условие, обязательное при первом,- т. е. получение третьего предостережения. Соблюдение этого условия одинаково важно в обоих случаях: различны только пути, которыми достигается запрещение, но предпосылки, без которых оно состояться не может, всегда одни и те же. И это вполне естественно: такой крайней, бесповоротной, разорительной для многих мере, как совершенное прекращение издания, должно, по всей справедливости, предшествовать хотя бы предварение об участи, навстречу которой идет издание. Не так же велика опасность, которой грозит издание, чтобы нельзя было продлить существование его на срок от двух дней (если речь идет о газете) до двух месяцев (если идет речь о "толстом" журнале, отдельные книжки которого могут быть притом уничтожены Комитетом министров, на основании Закона 1872 года). Судьба "Нового Слова", запрещенного в 1897 г. без предварительных предостережений, показывает, однако, что "временному" правилу 1882 года дано иное толкование, несогласное с его первоначальным смыслом. Нам могут возразить, что за возможность обойтись, в подобных случаях, без предостережений говорит распространение "временного" правила на издания подцензурные, которые предостережениям не подлежат вовсе; но ведь подцензурному изданию настроение наблюдающей за ним власти известно, говоря вообще, гораздо лучше, чем изданию бесцензурному. Роль предостережений играют, по отношению к первому, неизбежные объяснения цензора с редакцией и сами урезки, производимые цензором или цензурным комитетом. Положение, аналогичное с тем, в котором находится бесцензурное издание, не получавшее предостережений, для издания подцензурного мыслимо в таком только случае, если ни одна статья не была в нем ни запрещена, ни значительно сокращена цензурой,- а это едва ли возможно, раз издание, в конце концов, признано подлежащим совершенному прекращению.

Что в области более мягких административных мер, установленных Законом 6 апреля 1865 года, пользование дискреционной властью точно так же не соответствует первоначальной мысли законодателя,- это было показано нами еще в 1869 году, в первой статье, посвященной нами законам о печати *(41). Особенно характерной представляется, с этой точки зрения, судьба славянофильских изданий. Подозрение, павшее на них еще при императоре Николае I, продолжало тяготеть над ними, ослабевая только по временам и ненадолго, в течение целой трети века. Запрещен был второй том "Московского Сборника", запрещены "Молва" и "Парус"; "День" постоянно встречал цензурные препятствия и изнемог наконец в борьбе за существование; на "Москву" (вместе с "Москвичом") вылилась вся чаша административных кар, и после ее запрещения для И. С. Аксакова более десяти лет оставалось закрытым поприще, к которому его влекло призвание, с которым он был связан всеми фибрами своей души. Только тогда, когда благодаря мимолетному просвету ему была дана возможность возвратиться к любимому делу, выяснилась вся колоссальность недоразумения, жертвой которого так долго, вместе с ним, было целое направление. "Русь" показала наглядно, что невыгодным вынужденное молчание славянофилов было, прежде и больше всего, для самой администрации. И все-таки, если бы Аксаков прожил еще несколько лет, его газету и его самого опять могла бы постигнуть невзгода; припомним, что незадолго до смерти он получил предостережение за недостаток "истинного патриотизма"... Другим примером недоразумений, неизбежных при действии системы дискреционных административных взысканий, может служить история "С.-Петербургских Ведомостей", со времени их перехода (в 1896 г.) под редакцию кн. Э. Э. Ухтомского. Что последний, по всем основным вопросам нашей государственной жизни, принадлежит к числу искренних, убежденных консерваторов - в этом не может быть никакого сомнения. А между тем его газета не только почти непрерывно навлекала на себя нарекания реакционной прессы, но неоднократно подвергалась административным карам (два предостережения, четыре запрещения розничной продажи); положение его, как редактора, несколько раз казалось висящим на волоске - и, по-видимому, не особенно прочно и в настоящее время. Не случайно же он счел необходимыми напечатать в июне 1903 года; обзор своей редакторской деятельности (см. фельетон "За семь лет" в N 161 "С.-Петербургских Ведомостей"), подчеркивая такие ее черты, которые при других, более нормальных условиях, гарантировали бы ей безмятежное будущее. "Основная идея ("С.-Петербургских Ведомостей"),- говорит кн. Ухтомский,- оставалась и остается неизменной: заключалась же она в том, что царь, как идеальное воплощение русских чаяний и вдохновенных порывов, один только может уврачевать нашу тусклую и больную действительность; для этого надо больше света, воздуха и тепла, пробуждения творческих сил в обществе и народе". И вот представитель такого взгляда, во многих отношениях, притом, поставленный в особенно благоприятные условия, вынужден оправдываться, защищаться, отстаивать, без уверенности в успехе, свое право на существование! Где искать объяснения этой странности? Отчасти оно дано в следующих словах кн. Ухтомского: "Каждый раз, что выставлялся голый факт, не подлежащий опровержению и ложному освещению, каждый раз, что произносилась истина, очевидность которой теоретически признана давно и которая вообще непререкаема,- это считалось внесением в нашу спокойную жизнь беспокойного элемента". Спокойствие, действительно, слишком часто отожествляется у нас с неподвижностью, что бы ни скрывалось под ее обманчивой тишиной. Попытка приподнять занавес, показать то, что есть, каким оно есть, рассматривается как признак неблагонамеренности, хотя бы для подобного предположения не было и тени основания. Исходя от издания консервативного - консервативного в лучшем смысле слова, т. е. далекого от реакционных вожделений,- такая попытка считается иногда особенно опасной именно потому, что труднее заподозрить ее источник и отказать ей в праве на внимание. Когда "С.-Петербургские Ведомости" говорят, например, в защиту веротерпимости, нельзя противопоставить этой защите fin de non recevoir, приписав ее религиозному индифферентизму; когда они, по поводу работ сельскохозяйственных комитетов, указывают на недостаточность бюрократической заботы о народном благе, их нельзя обвинить в стремлении возбудить недоверие к правительству. О вредном направлении "С.-Петербургских Ведомостей" вообще не может быть и речи - а между тем по отношению к ним принимаются меры, предназначавшиеся первоначально лишь для борьбы с вредными направлениями. Подойдем к вопросу с другой стороны: спросим себя, было ли бы мыслимо осуждение или даже преследование "С.-Петербургских Ведомостей", если бы наша печать была ответственна только перед судом? Очевидно - нет: и в этом мы видим неотразимый довод против системы административных взысканий.

Свободными от административных кар не остаются и такие издания, как "Московские Ведомости" и "Гражданин". Не говоря уже о приостановке, которой подверглись "Московские Ведомости" в 1866 году, во время известной борьбы между Валуевым и Катковым, они получили впоследствии пять предостережений, из которых последнее - не дальше как в прошлом, 1902 году. "Гражданин" получил всего семь предостережений, один раз был приостановлен на короткое время и несколько раз был лишаем права розничной продажи. Интересны мотивы двух предостережений, данных "Гражданину" в два различные периода истории нашей печати. В 1885 г. ему было объявлено предостережение "за непозволительную по своей резкости статью ("Мысли моряка о морском цензе"), которая, явно извращая смысл закона, стремится подорвать уважение к нему". "Если периодическое издание,- заметили мы тогда же,- извращает смысл закона, то всего правильнее восстановить этот смысл путем официального, подробно мотивированного сообщения. Подрывать уважение к закону можно, собственно говоря, только одним путем: отрицанием обязательной силы закона вообще. Понимать эти слова иначе значило бы уничтожить возможность критики по отношению к отдельным актам законодательной власти. Критический разбор закона сводится весьма часто к указанию его слабых сторон, его недостатков. Нравственный авторитет закона может от этого уменьшиться - но юридический авторитет его остается неприкосновенным; можно желать отмены или изменения закона - и все-таки повиноваться ему, пока он существует. Что касается до резкости языка, то резкость - понятие условное, относительное; умение взвешивать каждое слово дано не всякому, и манеры письма столь же различны, как различны темпераменты писателей". В 1902 г. предостережение, данное "Гражданину", было мотивировано тем, что автор "Дневника" "позволяет себе резкие суждения о высших должностных лицах губернского управления, забывая должное уважение к представителям власти". Основанием для кары, постигшей газету кн. Мещерского, опять явилось, таким образом, не содержание статьи, а только тон ее. Что кн. Мещерский не имел в виду подрывать уважение к губернаторам, как к представителям власти,- это едва ли может подлежать какому-либо сомнению; слишком известны взгляды "Гражданина" на администрацию вообще и губернаторов в особенности. Критикуя, с своей точки зрения, действия некоторых начальников губерний, автор "Дневника" мог быть убежден, что он остается в границах своего права и даже по-своему оберегает престиж органов власти. Тон речи, сам по себе взятый, служит вообще малоподходящим объектом для административных кар, мотивируемых требованиями общественного порядка и спокойствия; с еще большим основанием это можно сказать о тоне органа, признающего себя и признаваемого охранительным по преимуществу.

Подобно предостережениям и приостановкам, запрещения розничной продажи и печатания частных объявлений также выпадают на долю не одних лишь независимых органов печати; но и помимо этого оба вида запрещений представляются, на самом деле, далеко не соответствующими их первоначальному назначению. Мы видели уже, что право запрещать розничную продажу периодических изданий было дано министру внутренних дел в видах охраны уличной тишины и спокойствия и что по буквальному смыслу ст. 178 Уст. о ценз. и печ. список изданий, не допускаемых к розничной продаже, должен был быть установляем при выдаче дозволений на занятие розничной продажей, т. е. должен был иметь более или менее постоянный характер. Ничего подобного практика запрещений не представляет. Никому не придет на мысль утверждать, что продажа на улице "Гражданина" или "С.-Петербургских Ведомостей", да и вообще какой бы то ни было газеты, угрожает общественному порядку. Сплошь и рядом газета, сегодня свободно продаваемая на улицах, завтра исчезает из рук разносчиков, а через несколько дней или недель вновь может быть куплена прохожими, хотя за все это время никаких заметных перемен в содержании и направлении ее не произошло. Отсюда ясно, что из меры предосторожности запрещение розничной продажи, вопреки его исходной точке, обратилось в административную кару - кару бессрочную, в огромном большинстве случаев немотивируемую и крайне неравномерную для различных изданий, в зависимости от степени и вида их распространения, т. е. от преобладания подписчиков над покупателями, или наоборот. Газета, имеющая преимущественно иногородний круг читателей, терпит от запрещения розничной продажи гораздо меньше, чем газета, расходящаяся главным образом в месте своего появления. Для одной газеты ежедневный убыток от запрещения розничной продажи исчисляется копейками, для другой - десятками рублей. Другими словами, запрещение розничной продажи - это денежная пеня, не ограниченная никакими пределами, налагаемая без истребования объяснений, без права обжалования, без какого бы то ни было соответствия с виной (если в подобных случаях может вообще быть речь о вине). То же самое следует сказать и о другом из вышеупомянутых запрещений. В 1863 году на все газеты только что было распространено право печатать частные объявления, принадлежавшее до тех пор только некоторым привилегированным изданиям. Отсюда взгляд на это право как на льготу, которую нужно заслужить,- а, следовательно, можно и потерять на более или менее продолжительное время. Когда печатание объявлений вошло в обычай и сами объявления сделались как бы необходимой составной частью периодического (в особенности - ежедневного) издания, для прежнего взгляда не осталось места, тем более что его не усвоил себе Закон 6 апреля 1865 года. В течение многих лет запрещения печатать объявления не встречались вовсе: они появляются вновь, как мы уже знаем, не раньше 1879 года. Совершенно нечувствительные для иных изданий, они влекут за собой для других потери не менее тяжелые, чем запрещение розничной продажи.

Если дискреционная власть администрации по делам печати всегда, во всех сферах своего действия, приводит и не может не приводить к результатам, не входившим в намерения законодателя и несовместным со сколько-нибудь правильным развитием печатного слова, то логическое заключение отсюда может быть выведено только одно; необходимо возвратиться к основным началам Закона 1865 года и довершить слишком скоро прерванное их осуществление. Допустив уничтожение книг известного объема не иначе как по суду, освободив от предварительной цензуры все выходившие тогда в столицах периодические издания, поставив совершенное их прекращение в зависимость от высшего административного суда империи, усмотрев главное препятствие к дальнейшему, более решительному шагу в не совершившемся еще тогда преобразовании судебной части, законодатель заложил прочный фундамент для будущего здания. Отчего оно до сих пор не возведено, отчего разрушены или повреждены некоторые подготовительные к нему работы - это видно, отчасти, из всего сказанного нами выше. Едва ли можно сомневаться в том, что уклонения от первоначального плана не достигли цели. Сколько ни налагалось стеснений на печать - стеснений, временных по имени, долгосрочных на самом деле,- стремления, несогласные с видами правительства, возникали, росли, распространялись, и против них оказывались бессильными привилегированные органы печати. Ограничимся одним примером: если в настоящую минуту так называемый экономический материализм менее распространен и менее популярен, чем лет 68 тому назад, то это следует приписать не запрещению, одного за другим, журналов, считавшихся выразителями этого направления ("Новое Слово", "Начало", "Жизнь"), а эволюции общественного мнения, совершившейся именно благодаря сравнительной свободе, с которой одно время излагалась и проводилась новая доктрина. Кто следил за первыми ее шагами, тот помнит, что с особенной быстротой она развилась именно в половине девяностых годов, когда не имела еще в своем распоряжении ни одного периодического издания. Договорившись до конца, вожди движения стали менее прямолинейны, менее исключительны; в их среде произошел поворот к идеализму, поворот, которого, конечно, не могли бы вызвать никакие репрессивные меры.

Чтобы оценить систему, необходимо дать ей известный простор во времени и пространстве, присмотреться к ее действию, выждать ее результаты. По отношению к судебной ответственности в области печатного слова такого опыта произведено не было. Предметом судебного преследования преступления и проступки печати - если не считать процессов, возбужденных частными лицами или вызванных неопределенностью границы между духовной и светской цензурой,- служили очень редко и очень недолго. Для решительных выводов столь скудный материал очевидно недостаточен; но даже из него можно безошибочно заключить, что судебное преследование по делам печати - орудие вполне действительное в руках правительства: в конце концов оно почти всегда приводило к обвинительному приговору. Конечно, при нормальном функционировании нормальных законов о печати неизбежны и оправдательные решения; взгляды суда, если он достоин этого имени, не могут всегда совпадать со взглядами администрации,- но нет никакого основания думать, что первые будут расходиться с последними систематически и тенденциозно. Случается же суду постановлять решения против казны в ее гражданских исках, против должностных лиц, привлеченных к ответственности вопреки желанию их начальства,- и никто не видит в этом признаков антагонизма между судебной и административной властью. Столь же напрасно было бы искать его в оправдательных приговорах по делам печати. Где самостоятельный суд, там и возможность разногласия между ним и обвинителем. В обыкновенных делах такое разногласие встречается сплошь и рядом и нимало не вредит достоинству и авторитету обвинительной власти, если только она избегает явно неправильных обвинений, не основанных на законе или прямо противоречащих фактической стороне дела... Достигнуть быстроты движения дел о проступках печати было бы очень легко, установив решение их вне очереди. Право налагать, в исключительных случаях, предварительный арест на книгу или на номер периодического издания можно было бы дать прокуратуре, которую вообще следовало бы привлечь к более активной роли в делах печати, предоставив ей инициативу преследования, по крайней мере в тех городах, где нет цензурного комитета.

В начале восьмидесятых годов, когда казался возможным и близким пересмотр законов о печати, Салтыков (в "Письмах к тетеньке") наметил три пожелания, при исполнении которых реформа была бы действительно переменой к лучшему: 1) чтобы процедура предания суду за проступки печати сопровождалась не сверхъестественным, а обыкновенным порядком; 2) чтобы суды тоже были не сверхъестественные, а обыкновенные, как для татей; 3) чтобы кутузки ни под каким видом по делам книгопечатания не полагалось. Выражая в свое время *(42) полное сочувствие двум первым пожеланиям (или "иллюзиям", как с свойственной ему прозорливостью назвал их Салтыков), мы находили, что с мыслью о "кутузке" можно и примириться. "Выше интереса литераторов,- говорили мы тогда,- стоит интерес литературы; если нужно сделать выбор между кутузкой для первых и тисками для последней, то колебание едва ли мыслимо. Бей, да слушай,- сказал некогда герой классической древности; отправляйте нас в кутузку, но не запрещайте говорить,- могут сказать по его примеру, без всякого геройства, современные литераторы... Если расширение сферы, доступной для литературы, и соединенное с ним поднятие литературного уровня возможно лишь под условием личной ответственности литераторов, то кутузка должна быть предметом наших вожделений". При этом выводе мы остаемся и теперь, по прошествии двадцати лет, принесших с собой только новые стеснения для литературы.

Само собой разумеется, что в применении "кутузки", как и других уголовных кар, должна быть соблюдаема мера: оно должно быть регулировано законом, предусматривающим все случаи уголовной ответственности за злоупотребление печатным словом. С этой точки зрения не вполне целесообразными кажутся нам постановления уголовного уложения, получившего силу Закона 22 марта 1903 года. Составители его упустили из виду возможность и неизбежность возвращения к системе, созданной Законом 6 апреля 1865 года, и затруднили этим самым освобождение печати от административных взысканий. "Преступные деяния, учиняемые путем печати,- читаем мы в объяснениях редакционной комиссии (т. III стр. 412),- до последнего времени обращали на себя внимание законодателей как совершенно особенный род преступлений, требующих специальных постановлений закона. Между тем, рассматривая означенные преступные деяния, нельзя не видеть, что, за исключением нарушения правил о надзоре за печатью, они вполне подходят под соответственные виды общих преступлений, отличаясь от них лишь способом совершения. Нормы, нарушаемые так называемыми преступлениями печати (Pressdelikte, dйlits de la presse), имеют прямой и непосредственной задачей охранение государственных, общественных или частных юридических интересов, не стоящих в связи с печатью. Преступления печати суть те предусмотренные общими законами преступления, средством совершения коих является печатное слово, причем, как и при устной речи, преступность заключается в содержании произведения печати: оно приобретает здесь особенную важность вследствие того, что все, исполненное посредством графических знаков, доступно неограниченному числу лиц и виновный обыкновенно действует особенным способом - через опубликование. Но средства преступного действия, по общему правилу, не могут служить основанием классификации преступных деяний, составляя только обстоятельства, усиливающие или смягчающие виновность". Исходя из этих соображений, редакционная комиссия распределила преступления печати между различными главами уложения, не отделяя их, большей частью, от преступлений, однородных по существу, но различных по способу совершения. В главе о нарушении ограждающих веру постановлений богохуление или кощунство, совершенное в распространенном произведении печати, поставлено на один уровень с публичным произнесением богохульных или кощунственных слов (ст. 73 п. 2 и 74 п. 2). Распространение сочинения, возбуждающего к переходу православных в иное вероисповедание, или в расколоучение, или в секту, уравнено с произнесением или чтением, публично, проповеди или речи такого же содержания (ст. 90). Наравне с оскорблением Величества наказывается распространение сочинения, оскорбительного для достоинства императора, императрицы или наследника престола (ст. 103), наравне с публичным оскорблением памяти усопшего предка или предшественника царствующего императора - распространение сочинения, оскорбительного для этой памяти (ст. 107). Аналогичны с вышеприведенными постановления о распространении: 1) сочинений, порицающих установленный образ правления или порядок наследования престола (ст. 128); 2) сочинений, возбуждающих к учинению бунтовщического или изменнического деяния, к ниспровержению существующего в государстве общественного строя, к неповиновению или противодействию закону, или обязательному постановлению, или законному распоряжению власти (ст. 129); 3) сочинений, восхваляющих преступление (ст. 133); 4) сочинений, заключающих в себе оскорбление правительственного или общественного установления (ст. 154). Ст. 263 предусматривает распространите ложных, могущих возбудить общественную тревогу слухов, каким бы способом оно ни совершалось; ст. 281 - распространение бесстыдных сочинений. Оскорбление в распространенном произведении печати наказывается строже, чем оскорбление, нанесенное другим способом (ст. 533); обстоятельством, увеличивающим наказание, распространение путем печати служит и при разглашении заведомо ложного обстоятельства, подрывающего доверие к лицу, обществу или учреждению (ст. 540). Что касается собственно до главы пятнадцатой уложения, имеющей предметом нарушение постановлений о надзоре за печатью, то здесь идет речь о нарушении правил, установленных для типографий и других подобных заведений, для издателей и редакторов, для торговли произведениями печати, для исполнения на сцене литературных или музыкальных произведений, для печатания судебных решений и отчетов, а также правил, ограничивающих свободу оглашения тех или других фактов или сведений.

Не оспаривая тех теоретических рассуждений, в силу которых редакционная комиссия нашла ненужным выделять в особую группу преступления печати, посмотрим на практические последствия этого решения. Когда вступил в силу Закон 6 апреля 1865 года, преступления печати образовали две группы: в состав одной вошли те, которые и раньше были предусмотрены Уложением о наказаниях, как возможные разновидности того или иного общего преступления; в состав другой - те, которые были созданы вновь, вследствие освобождения некоторых периодических и непериодических изданий от предварительной цензуры и подчинения их судебной ответственности. Комиссия, учрежденная в 1869 году, под председательством кн. С. Н. Урусова, для пересмотра узаконений о печати, включила в составленный ею законопроект полный перечень преступлений печати, т. е. приняла систему, прямо противоположную той, на которой остановилась редакционная комиссия, составлявшая Уголовное уложение. Все преступления печати были распределены комиссией кн. Урусова между шестью отделениями, в 44 статьях (247-290): 1) о преступлениях против веры, 2) о преступлениях государственных, 3) о преступлениях и проступках против порядка управления, 4) о преступлениях и проступках, касающихся управления армией, 3) о преступлениях и проступках против общественного благочиния, порядка и спокойствия и 6) о преступлениях и проступках против чести частных лиц, обществ и установлений. Затем следовало еще пять отделений (ст. 291-321), соответствующих по своему содержанию главе пятнадцатой нового Уголовного уложения. Если мы сравним проект комиссии 1869 года с теми статьями нового уголовного уложения, которыми предусматриваются, независимо от способа совершения, перечисленные выше общие преступления, нас поразит прежде всего то обстоятельство, что в некоторых случаях наказания, предположенные в проекте, мягче не только тех, которые определялись действовавшим тогда (и действующими еще до сих пор) Уложением о наказаниях, но и тех, которые назначаются новым уложением. Так, например, богохуление в печати, по уложению 1845 года подвергавшее виновного ссылке на поселение в отдаленнейших местах Сибири, на основании проекта комиссии 1869 года влекло бы за собой ссылку на житье в сибирские или другие отдаленные губернии - а новое уложение карает его ссылкой на поселение *(43). Высшее наказание за оскорбление Величества по уложению 1845 года - каторжная работа на двенадцать лет, по проекту - ссылка на поселение, по новому уложению - каторга не свыше восьми лет. Высшее наказание за оспаривание или порицание установленного образа правления или престолонаследия по уложению 1845 года - каторжная работа на шесть лет, по проекту - ссылка на житье в сибирские или другие отдаленные губернии, по новому уложению - ссылка на поселение. Высшее наказание за оскорбительный отзыв о правительственном или общественном установлении по старому уложению - два года, по проекту - восемь месяцев, по новому уложению - год тюремного заключения. Чем объяснить такую разницу? Общего поворота от более мягких воззрений к более суровым в области уголовного законодательства за последние тридцать лет не произошло; новое уложение, в общем, знаменует собой скорее победу первых над последними. Все дело, как нам кажется, именно в уничтожении грани между преступлениями печати и другими, однородными по содержанию. Как бы основательно оно ни казалось с строго логической точки зрения, оно не соответствует настоящему характеру преступлений печати. Большей частью, во-первых, они совершаются открыто, идя, если можно так выразиться, навстречу преследованию, не представляя никаких для него затруднений и, следовательно, менее угрожая общественному порядку. Побудительной их причиной часто является, во-вторых, бескорыстное, искреннее желание раскрыть правду, обратить внимание на то или другое общественное зло, выяснить меры к его устранению. Более чем где-нибудь, наконец, здесь неуловима демаркационная черта между дозволенным и недозволенным. Все это вместе взятое оправдывает выделение преступлений печати в особую группу и обложение их сравнительно менее тяжкими карами, за исключением тех случаев, когда в основании преступления лежат мотивы личного, невысокого свойства (напр., при оскорблении или опозорении в печати).

Подойдем теперь к вопросу с другой стороны: представим себе, что система административных взысканий заменяется у нас, вполне или хотя бы отчасти, судебным преследованием преступлений и проступков печати - и спросим себя, возможна ли такая перемена при действии только тех карательных постановлений, которые вошли в состав нового Уголовного уложения. Ответ на этот вопрос должен, как нам кажется, получиться отрицательный, не потому, конечно, чтобы существовала действительная необходимость расширить круг преступлений печати, а потому, что при переходе от дискрецинной административной власти над печатью к исключительно судебной репрессии государство никогда не решается сразу уравнять печатное слово, в духе для него благоприятном, с другими способами выражения мысли. В Закон 6 апреля 1865 года не случайно были включены правила, перешедшие затем в ст. 1035, 1036 и 1037 Улож. о наказ.; не случайно были назначены кары - сравнительно мягкие - за колеблющие общественное доверие отзывы о законах и правительственных распоряжениях, за оспаривание обязательной силы законов и оправдание воспрещенных ими действий, за возбуждение вражды между сословиями или между частями населения, за оспаривание или порицание начал собственности и семейного союза. Проект комиссии 1869 года, сохраняя все эти постановления, прибавил к ним еще несколько других, аналогичных. Отсутствие чего бы то ни было подобного в новом уложении мы приветствовали бы в таком лишь случае, если бы у нас в России не было больше традиционных предубеждений против печати; но так как они существуют в полной силе, то более практичной, более желательной была бы другая редакция главы о преступлениях печати, более близкая к Закону 6 апреля 1865 года и к проекту комиссии кн. Урусова. Далеко не излишним, с той же практической точки зрения, было бы оставление в силе примечания к ст. 1035 действующего уложения, по которому не вменяется в преступление и не подвергается наказанию обсуждение как отдельных законов и целого законодательства, так и распубликованных правительственных распоряжений, если в напечатанной статье не заключается возбуждения к неповиновению законам, не оспаривается обязательная их сила и нет выражений, оскорбительных для установленных властей. Это правило разумеется, собственно говоря, само собой; но свободное печатное слово - растение у нас настолько молодое и нежное, что следует дорожить каждой его подпоркой, хотя бы по-видимому и не нужной.

На основании Закона 6 апреля 1865 года, вошедшего в состав действующего Уложения о наказаниях, ответственности за проступок печати подвергалось, по общему правилу, одно лицо. Только редактор периодического издания всегда привлекался к ответственности вместе с автором; издатель, типографщик и книгопродавец подлежали преследованию лишь в таком случае, если они, зная преступный умысел главного виновника, заведомо содействовали публикации и распространению издания. Новое уложение и в этом отношении не различает преступлений печати от всех остальных. К делам о преступлениях, "заключающихся в содержании произведений тиснения", редакционная комиссия *(44) нашла нужным применить общие положения о соучастии в преступлении. Для того чтобы привлечь к ответственности, вместе с автором, издателя, а иногда и типографщика, не нужно будет, следовательно, особых доказательств заведомого участия их в преступлении: оно будет предполагаться, как предполагается, например, заведомость участия в воровстве или убийстве, которому предшествовало соглашение между участниками. Мы имели уже случай *(45) привести соображения, которыми объясняется и оправдывается принцип единоличной ответственности за преступления печати. Здесь, как и в вопросе о том, следует ли выделить преступления печати в особую группу, единообразие достигнуто в ущерб справедливости. Сознавая, однако, что в действительной жизни издатели, типографщики (или, по вновь принятой терминологии, заведующие заведениями для тиснения), книгопродавцы и даже редакторы не всегда знают и понимают содержание инкриминированной статьи или книги, уложение (ст. 307) допускает возможность привлечения их к ответственности не по общим правилам о соучастии, а только за неосмотрительность, караемую денежной пеней в размере не свыше пятисот рублей. Это нововведение грозит обострением издательской и вообще предпринимательской цензуры. Так как неосмотрительностью может быть признано неознакомление или недостаточное ознакомление с печатаемым, то все лица, предусмотренные ст. 307, сочтут себя, пожалуй, вправе контролировать автора, предлагать ему изменения, сокращения, смягчения - или заранее страховать себя от возможных убытков, уменьшая авторский гонорар или увеличивая плату за печатание.

Придавая громадное значение отмене административных взысканий и признанию печати ответственной исключительно перед судом, на основании закона, мы считаем второстепенным вопрос о том, какой судебной инстанции должны быть подсудны преступления и проступки печати. Само собой разумеется, что, говоря словами Салтыкова, это должна быть инстанция "не сверхъестественная, а обыкновенная": но будет ли то окружной суд или судебная палата - это более или менее безразлично. Всего нормальнее было бы предоставить решение дел печати суду присяжных, специальному в том смысле, что в его списки вносились бы лишь лица, удовлетворяющие известному образовательному цензу; но мы не возражали бы против подчинения их, в виде переходной меры, суду коронному (за исключением, конечно, тех случаев, когда участие присяжных обусловливается тяжестью кары, грозящей обвиняемому) или даже суду с участием сословных представителей, как предлагала комиссия кн. Урусова. Ничего нельзя было бы сказать, с нашей точки зрения, и против присоединения к обвинителю уполномоченного со стороны главного управления по делам печати, лишь бы только обвиняемому предоставлен был, на общем основании, выбор защитника, а защите, также на общем основании, гарантирована свобода слова. Гласность судопроизводства по делам печати следовало бы ограничить отнюдь не в большей мере, чем гласность других уголовных процессов.

С подчинением печати суду, и только суду, устранились бы сами собой те неудобства, которые сопряжены с запрещением касаться в печати тех или других тем, указанных министром внутренних дел. Подобно тому как теперь взыскание по ст. 29 Уст. о наказ., налаг. мировыми судьями, определяется судом только тогда, когда нет сомнения в законности неисполненного распоряжения,- органы печати подвергались бы ответственности лишь в таком случае, если бы затронутый ими, вопреки министерскому veto, вопрос был признан, решением суда, имеющим государственную важность, и притом не подлежащим оглашению или обсуждению лишь в течение некоторого времени. Продолжительность запрещения, при действии такого порядка, была бы указываема, в большинстве случаев, при самом его установлении, и само запрещение налагалось бы только тогда, когда временное молчание печати требуется серьезным государственным интересом. Как мало иногда соответствуют этому условию запрещения, налагаемые в настоящее время,- об этом можно судить по циркуляру 14 декабря 1892 года, до сих пор еще, кажется, не отмененному. Этим циркуляром запрещалось: 1) печатать известия, касающиеся внутренней жизни учебных заведений, как светских, так и духовных, без разрешения подлежащего учебного начальства, и 2) обсуждать дисциплинарные взыскания, налагаемые на воспитанников этих заведений. Вопросом государственной важности отдельные факты из жизни учебных заведений считать, очевидно, нельзя, за исключением разве тех экстренных случаев, когда ряд повторяющихся школьных беспорядков грозит общественному спокойствию и подавление их путем дисциплинарных мер принимает характер трудной административной задачи. Такое положение вещей всегда бывает непродолжительным и обнимает собой далеко не все учебные заведения - а вышеприведенный циркуляр действовал непрерывно много лет и не делал никакого различия между школами разных категорий. Вынужденное молчание печати невыгодно прежде всего для самого Министерства народного просвещения. Еще в 1882 г. министерство предписало подробно доносить ему о всех наиболее важных происшествиях и несчастных случаях с учащимися. Несмотря на это, ему за последнее время неоднократно приходилось узнавать о выдающихся событиях в жизни учащихся - напр., о самоубийствах или о покушениях на самоубийство - не от подчиненных ему местных органов, а от других ведомств и из иных посторонних источников. Это вызвало в 1901 г. новое циркулярное предписание Министерства народного просвещения, заключающее в себе почти буквальное повторение распоряжения 1882 года. Между тем печать могла бы послужить лучшим источником сведений, столь важных для министерства. С отменой декабрьского циркуляра 1892 года она получила бы возможность говорить о "внутренней жизни" учебных заведений - и этого было бы достаточно, чтобы предупредить намеренное замалчивание "происшествий" со стороны начальства учебных заведений. Не менее важно и право печати обсуждать все совершающееся в школе. В пользу такого права высказалась в 1901 г. комиссия по вопросу о преобразовании средней школы, состоящая при московском педагогическом обществе. Она нашла, что вместе с гласностью в школу проникла бы "струя свежего воздуха", что гласность "всего легче могла бы уничтожить в школе последние остатки бюрократизма", что многие порядки сделались бы тогда невозможными, многие злоупотребления были бы выведены на свет Божий и печать сделалась бы надежной помощницей правительства в его усилиях создать истинно педагогическую школу.

Для того чтобы печать была подчинена закону, недостаточно замены административных кар судебным преследованием за проступки печати. Необходимо было бы регулировать строго определенными правилами разрешение новых изданий, переход изданий из одних рук в другие, утверждение и замену редакторов. Нетрудно было бы указать условия, которым должны удовлетворять издатель и редактор (образовательный и возрастной ценз. неопороченность по суду, неприкосновенность к следствию), а также издание (напр., представление залога, при судебной ответственности предназначаемого на пополнение денежных штрафов). Мы продолжаем думать, *(46) что требование залога не имеет, в сущности, никакого рационального основания, но считаем его наименьшим из всех стеснений, тяготеющих над периодической печатью; с ним сравнительно легко можно было бы примириться, если бы оно было признано необходимой принадлежностью системы судебных взысканий. Довершением реформы было бы упразднение специальной духовной цензуры, хотя бы на тех основаниях, которые были указаны в 1870 году св. синодом и приняты комиссией кн. С. Н. Урусова *(47).

Среди печати, освобожденной от предварительной цензуры и от административных взысканий, без особенных неудобств могли бы занять место официозные органы - но тогда, как и теперь, позволительно было бы сомневаться в их целесообразности. На нашей почве форменные официозы тем более излишни, что для систематической защиты правительственных мероприятий всегда находится достаточное число добровольцев. Попытки регулировать эту защиту посредством созданных ad hoc органов печати всегда оканчивались неудачей. Чтобы убедиться в этом, достаточно припомнить судьбу "Берега": редакция его не была бедна ни знанием, ни бойкостью, ни талантом - и все-таки ему не удалось приобрести даже мимолетного, поверхностного влияния. Больше прав на существование имеют органы, прямо и открыто официальные, если они не претендуют на монополию в отведенной им сфере, да и сама сфера стоит в стороне от злобы дня, обнимая собой ту или другую группу специальных вопросов. В 1899 г. Министерство внутренних дел (при И. Л. Горемыкине), отклонив основание общеземского периодического органа, задуманного московской губернской земской управой, решило взять на себя издание "Вестника земского и городского хозяйства". "У нас,- говорили мы тогда же по поводу этого предположения,- у нас были и есть до сих пор правительственные издания, приносившие и приносящие немало пользы; назовем, для примера, "Морской Сборник" и "Журнал Министерства юстиции". На страницах последнего появлялось прежде (в первый период его существования, с 1859 по 1868 г.) и появляется теперь (после возобновления его в 1895 г.) немало статей, которые были бы совершенно уместны и в независимом издании. Устроиться по этому образцу "Вестнику земского и городского хозяйства", однако, было бы нелегко. Земству и городам беспрестанно напоминают или готовы напомнить поговорки: "Всяк сверчок знай свой шесток", "Не в свои сани не садись". По отношению к суду эти поговорки пускаются в ход гораздо реже уже потому, что сфера деятельности судебных учреждений определена гораздо точнее, чем сфера деятельности учреждений городских и земских. В области суда есть притом много вопросов, по которым администрация может, по крайней мере до поры до времени, соблюдать строгий нейтралитет. В 1896 г., например, в "Журнале Министерства юстиции" помещались статьи как против суда присяжных, так и в его защиту". Возможность такого беспристрастия для редакции "Вестника земского и городского хозяйства" мы считали весьма сомнительной; вполне уверены мы были только в том, что заменить свободный общеземский орган официальному "Вестнику" не будет под силу. Опыт, к сожалению, сделан не был: издание "Вестника" не состоялось. Если бы мысль о нем опять была выдвинута на сцену, то его следовало бы, как нам кажется, ограничить официальным отделом, предоставив частной или общественной инициативе разработку спорных вопросов земского и городского хозяйства. По той же причине достаточно было бы сохранить один лишь официальный отдел "Губернских Ведомостей", если бы существование их, при более широком развитии провинциальной печати, не было признано совершенно излишним.

Что ответственность печати только перед судом, действующим на точном основании закона, мыслима даже с точки зрения умеренного консерватизма,- ярким доказательством этому служит мнение известного немецкого историка и публициста Генриха фон Трейтшке. Оно высказано в лекциях о политике, читанных им (в Берлинском университете) в последние годы его жизни *(48), когда он стоял на рубеже между национал-либералами и консерваторами, в сущности весьма немногим отличаясь от последних, а кое в чем подавая руку даже нашим обскурантам *(49). Отрицая теорию прирожденных прав, а следовательно, и прирожденное право на свободу, Трейтшке различает свободу политическую, как право на участие в управлении государством, и свободу личную, как совокупность прав, признаваемых за человеком в среде новейших культурных наций. К числу этих последних прав он относит право свободно выражать свои убеждения, принадлежащее человеку, как разумному существу. Отсюда не вытекает еще само собой право усилить действие слова путем печати; но оно выводится автором из характера современного государства, "нуждающегося в публичной критике". Трейтшке вспоминает по этому поводу знаменательное решение берлинского каммергерихта, состоявшееся при Фридрихе Вильгельме II, т. е. в эпоху полнейшего господства абсолютизма: рассмотрев сочинение, порицавшее действия короля, каммергерихт нашел, что признать такое сочинение опасным значило бы допустить оскорбление величества. Что государство должно принимать меры против злоупотребления печатным словом - это, в глазах Трейтшке, не подлежит никакому сомнению; но каковы должны быть эти меры, предупредительные или карательные? Главной предупредительной мерой,- говорит Трейтшке,- "в продолжение многих столетий была цензура. Она изобретена папами: этим все сказано. Цензура - воплощенная тирания (sie ist tyrannisch durch und durch); ее действие в высшей степени опасно для государства. Долгий опыт показал, что она страшно ожесточает умы die Censur wirkt furchtbar erbitternd)... Под ее гнетом очень скоро научаются выражать свою мысль обиняками, намеками - а это гораздо больший источник вреда, чем прямое, свободное слово. Цензура настолько осуждена фактами, что о восстановлении ее нельзя и думать". Менее резко, но не менее решительно Трейтшке высказывается против требования залогов от периодических изданий и против экзамена как условия для доступа к журналистике. Предварительную конфискацию издания, при самом приступе к судебному преследованию, он допускает, но думает, что к ней следует прибегать с большой осмотрительностью. Карательные меры по отношению к печати Трейтшке находит совершенно достаточными, лишь бы только подсудность по делам печати ничем не отличалась от общей (т. е. суду присяжных были подведомственны только важнейшие преступления печати), и за редакторами не признавалось право выгораживать авторов статей, содержащих в себе разглашение служебной тайны. А между тем о нравственном и политическом значении печати, в особенности ежедневной, Трейтшке весьма невысокого мнения: по необходимости, с его точки зрения, легкомысленная и легковесная, она ничего не создает, ничему не научает, не залечивает наносимых ею ран, ослабляет привычку к серьезному чтению, понижает уровень общественного развития; за исключением немногих честных и способных людей, журналисты - неудачники других поприщ, представители антисоциального элемента ("Catilinarische Existenzen", по выражению Бисмарка). В этом пессимистическом взгляде на печать Трейтшке сходится очень близко с нашими врагами свободного слова; но тем поразительнее различие заключений. У нас выдвигается на первый план контраст между овцами и козлищами, т. е. между писателями благонамеренными и неблагонамеренными; первым приписывается монополия ума, знаний и честности, последним - монополия противоположных качеств. Трейтшке не говорит ничего подобного; он понимает, что не в образе мыслей - или, лучше сказать, не в мнениях, выставляемых напоказ,- следует искать гарантию добросовестности и критерий вреда или пользы. У нас из предпосылок, неблагоприятных для печатного слова, выводится необходимость обратить его в привилегию небольшой группы, менее всего расположенной к критике; Трейтшке, наоборот, видит в критике главное назначение печати, утверждая, что опасны не столько излишества свободной прессы, сколько та глубокая горечь, которая накопляется при вынужденном молчании. У нас стараются уверить, что ответственность перед судом - вовсе не охрана против злоупотреблений печати; Трейтшке не предлагает ничего иного, кроме полного уравнения преступлений и проступков печати со всеми остальными. Ошибочно было бы думать, что такая разница взглядов обусловливается несходством государственных порядков Германии и России. Трейтшке отвергает цензуру и аналогичные ей меры вовсе не потому, что они не соответствуют немецкому политическому строю, а потому, что они представляются, в его глазах, бесполезными или вредными. Он возражает против них, говоря языком юридическим, по существу, отнюдь не приурочивая своих возражений к одному государству или к одной группе государств. Конечно, на него влияет дух среды, в которой и для которой он пишет,- но влияет в том лишь смысле, что предохраняет его от слишком грубых заблуждений. У немцев - даже у тех, которые смотрят больше назад, чем вперед,- существует целый ряд понятий, окончательно сданных в архив (berwundene Standpunkte); нашими газетными и журнальными "охранителями" некоторые из этих понятий рассматриваются еще как аксиомы, оспаривать которые может только безумный или дерзновенный. Не их, конечно, мы имеем в виду убедить примером Трейтшке: но для беспристрастных наблюдателей современной жизни не могут быть лишены значения выводы, к которым пришел мыслитель и практический деятель, трезвый до черствости, недоверчиво относящийся к прогрессу, не знающий увлечений, кроме вытекающих из узкого национализма. Если такой человек стоит за законную свободу печати, то едва ли можно сомневаться в том, что она является не крайностью, не излишеством, а естественной, необходимой принадлежностью нормального государственного строя.

Соседние файлы в предмете Правоведение