«Свобода без креста»
В религии, в традиционной культуре самых разных народов существует странный обряд («таинство») сакрального преступления: поедание священного жертвенного животного, предававшегося огню и «возносившегося». Его обратным знаком является христианская евхаристия, т. е. причастие, «вкушение Тела Богова». Обратным — потому что причастие дарует духовное и телесное очищение, просветление человека. В древних же языческих культурах обряд убийства священного животного (некогда — животного-«предка», тотема) сопровождался оргиями, отменой большинства культурных запретов, табу. Такая мистерия (ее отголоски М. Бахтин находит и в карнавале) была величайшим праздником; люди предавались смертным грехам — и в то же время испытывали неизъяснимое наслаждение «...у бездны мрачной на краю».
Почему? Ответ на этот вопрос — в «таинстве» самого происхождения человека. Гердер называл человека «вольноотпущенником природы». В мифе эта «вольноотпущенность» трактуется как изгнание перволюдей из рая, в науке — как первоначальное отчуждение: утрата прачеловеком инстинктивного, бессознательного единства с природой и вынужденный переход к жизни по искусственной программе, по образу и подобию — первоначально — животных-«тотемов», в симбиозе с которыми жили люди.
Человек ощущал свою «изгнанность» из природного универсума как свободу-отверженность, как тяготеющее над ним проклятье. Но стремясь восстановить нарушенное единство с природой, вернуться в «рай», человек в реальности все более от нее удалялся,— «удваивая» природу, развивая и усложняя систему искусственных условий и регуляторов бытия — культуру: достижение все большей свободы увеличивало и отчуждение.
Поэтому в кризисные моменты развития люди осознавали культуру как его— отчужденья, «проклятья» — причину; стремясь вернуть себе утраченный рай, преодолеть отчуждение, человек святотатствовал, сознательно или в истерическом опьянении преступал самые страшные табу, «возвращаясь в рай», «достигая Бога» не путем святости, а путем греха, не путем подвига, творчества, созидания, а путем преступления, разрушения, расчеловечивания.
Это состояние «свободы без креста» философ и антрополог Тэрнер называет бесструктурной общностью или «состоянием коммунитас»; снятием, культурным претворением «коммунитас» и являются упомянутые выше обряды, мистерии. В религиозных движениях мистического толка идея «коммунитас» породила различные разновидности хилиазма — учения о земном и скором «царствии божьем». Однако хилиастичеекий рай — это состояние, не имеющее позитивного воплощения; «коммунитас» существует лишь в негативной форме, т. е. лишь как процесс разрушения, расчеловечивания — греха. Неизбежным результатом этого разрушительного процесса оказывается сокращение пространства свободы и стабилизация, структурирование общества на более низком, следовательно, более рабском уровне. Тэрнер предупреждал: «Преувеличение коммунитас в определенных религиозных или политических движениях уравнительного типа может вскоре смениться деспотизмом, сверхбюрократизацией или другими видами структурного ужесточения... люди... начинают требовать чьей-либо абсолютной власти — будь то со стороны религиозной догмы, боговдохновенного вождя или диктатора...»
Блок не знал этих механизмов социогенеза. Но многое в его полумистических представлениях перекликается с хнлиастическими учениями, к которым он проявлял интерес (в частности, к утопическим ожиданиям «града божьего» русскими сектантами, о чем писали исследователи). Знаменательно, что и революцию Блок понимает не как момент разрушения старого и зарождения нового социального строя, не как преодоление отчуждения трудящихся от средств производства и т. д., а как преодоление отчуждения, «изгнанности» человека вообще — вплоть до первоначального отчуждения от природы-«бога» («Один из основных мотивов всякой революции — мотив возвращения к природе»,— пишет он в «Крушении гуманизма»).
Философ Федор Степун в статье «Историософское и политическое миросозерцание Александра Блока» соотносит блоковскую философию разрушения с именем Бакунина, с «бакунинским прославлением библейского дьявола, этого извечного бунтаря и безбожника, начавшего великое дело освобождения человека от невыносимого рабства у Бога». Происходящее в послеоктябрьские дни Блок мыслит некоей тотальной мистерией: достижением рая, но не через святость, а через грех.
Логично, что в подобной коллизии становление «царства божьего на земле» должно выглядеть страшной, кровавой оргией, Христос — стать своим антиподом — Антихристом, а Двенадцать — апостолами Антихриста, Сатаны. («Что делать, если Христос... является и Антихристом...» — обронил, размышляя о «Двенадцати», К. Чуковский.) Понятно, что лишь к такому «богу» можно обратиться за благословением мирового пожара в крови, что, следуя за ним, ножиком полоснуть — не грех, ограбить, зарезать из ревности, выпить кровушку и т. п.— не грех, но произнести «Спасе» — предательство, тотчас получающее отпор.
Двенадцать апостолов Антихриста — действительно лютого, неугомонного врага человеческого (склонного, как известно, к оборотничеству), который и ведет их, и постоянно страшит,— разрушают традиционный «божий мир», хотя, как справедливо пишут исследователи, не разрушение является их конечной целью. Но и не созидание нового мира в реальном смысле. То, что вершат Двенадцать,— не очистительная работа, не расчистка площадки для созидания: всего только смертный грех. Однако Блок ожидает, что, достигнув путем греха, через преступление — бога — ив этом смысле «разрушив до основания» старый мир, Двенадцать не просто поднимутся по социальной лестнице из низов в верхи, а преобразятся, превратятся в некое новое человечество, в богочеловечество, говоря словами русских религиозных философов. (Поразительно, но этой мистике Блока вполне соответствовали и марксистские ожидания чуда революционного преображения жизни в некий аналог хилиастического царства божьего: безгосударственности, всеобщего братства, равенства и свободы.)
...Такова исследовательская художественно-философская гипотеза Блока. Не рассудочная концепция, которую поэт иллюстрирует, а гипотеза, подвергающаяся экспериментальной проверке реальностью — документальным рядом поэмы.
Но выстроенный с беспощадной правдивостью документальный ряд опровергает хилиастическую гипотезу символиста. Из диссонансов рождается не симфония нового мироздания, а монотонный маршевый ритм, из хаоса — не богочеловечество, а новый державный строй.
Утопия терпит крах; и в момент, когда диссонансы вольницы подавляются маршевым ритмом строя, происходят два финальных события, окончательно раскрывающие смысл музыкальной темы. Пес, обнаружив завидное социологическое чутье, оставляет старого хозяина жизни и увязывается за новыми. И в ту же минуту оборотнический Христос-Антихрист покидает героев (ибо, если перевести это на язык науки, «коммунитас» не имеет позитивного воплощения и существует либо как процесс отрицания, либо как идеал). А где-то на грани реального и «потустороннего», идеального мира возникает подлинный Христос, становясь тем «товарищем»-призраком с красным флагом, по которому открывают огонь Двенадцать:
Трах-тах-тах! — И только эхо
Откликается в домах...
Только вьюга долгим смехом
Заливается в снегах —
сатанинским, как не раз писали наделенные хорошим слухом исследователи, и в то же время сардоническим смехом-рыданьем, в котором и находят свое трагедийное разрешение музыкальные диссонансы поэмы.
Дальше — тишина.
Финал поэмы — ее скрытая тринадцатая глава, в которой появляется незримый Тринадцатый,— абсолютно беззвучен. Подобный прием катарсической немоты финала стократно будет затем использован, доведен до штампа кинематографистами. Но у Блока это пророческое онемение человека, узнавшего трагическую правду грядущего (и ставшее после поэмы странной и мучительной «глухотой» последних лет жизни Блока. «Все звуки прекратились. Разве вы не слышите, что никаких звуков нет?» «Однажды,— вспоминает К. Чуковский,— он написал мне письмо об этом беззвучии»).
В беззвучном финале поэмы Двенадцать идут за Христом. Хотя Христос с красным, кровавым флагом вместо креста не совсем обычен: это явно коммунистический призрак. Но в державном марше Двенадцати есть мучительный парадокс: они идут за Христом, однако не как последователи, а как преследователи его, и само это шествие за Незримым — не историческое движение, а мистическое, сакральное действо, полуистория-полумистерия.
Сегодня, когда призрак коммунизма вроде бы покидает страну, мы так и осознаем свое прошлое — как страшный сон наяву, как чудовищную мистерию, а свой путь — как аномалию естественного исторического пути. Прошлого не вернешь, да и едва ли поэтические метафоры способны влиять на судьбу народов. И все же теперь, когда достаточно ясно, в какую бездну смог заглянуть поэт, с очень горькой усмешкой читаешь некогда прозвучавший и воспроизведенный В. Шульгиным диалог о «Двенадцати».
«А вы Блока читали?» «Да». «Понимаете?» «Люблю». «А я не понимаю».
Интересно, какой бы оказалась наша история, если бы вопрошавший, а им был Ленин, смог понять поэта?