Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Состояние постмодерна. Исследование истоков культурных изменений (Дэвид Харви).pdf
Скачиваний:
21
Добавлен:
18.07.2022
Размер:
3.43 Mб
Скачать

Д. Харви. «Состояние постмодерна. Исследование истоков культурных изменений»

Глава 13. Индивидуальные пространства и времена в социальной жизни

Материальные практики, из которых проистекают наши понятия пространства и времени, столь же разнообразны, как и спектр индивидуального и коллективного опыта. Проблема заключается в том, чтобы очертить вокруг них некую обобщающую интерпретирующую рамку, которая заполнит разрыв между культурным изменением и динамикой политической экономии.

Начнем с самого простого описания повседневных практик, предполагаемого временнóй географией, пионером которой выступил Торстен Хагерстранд. Отдельные индивиды здесь рассматриваются в качестве целеустремленных агентов, задействованных в проектах, которые поглощают время посредством перемещения в пространстве. Индивидуальные биографии можно проследить в виде «жизненных троп во времени-пространстве», начиная с повседневных рутинных передвижений (из дома на завод, в магазины, в школу и обратно домой) вплоть до миграционных перемещений на различных стадиях жизненного цикла (например, юность в сельской местности, женитьба и перемещение в пригороды, а затем отъезд в сельскую местность). Подобные жизненные тропы можно изобразить в виде диаграммы (рис. 13.1). Идея заключается в том, чтобы изучить принципы пространственно-временнóго поведения, рассмотрев подобные биографии. Повседневные перемещения сдерживают ограниченные ресурсы времени и «барьер дистанции» (измеряемый во времени или издержках, требуемых для его преодоления). Необходимо выделять время на еду, сон и т. д., при этом социальные проекты всегда сталкиваются с «сопряженными ограничениями», то есть с необходимостью пересечения временно-пространственных путей двух или более лиц для завершения любого социального действия. Подобные действия обычно случаются в рамках географической модели доступных «станций» (мест, где происходят определенные виды деятельности наподобие работы, покупок и т. д.) и «сфер», где преобладают определенные социальные взаимодействия.

180

Д. Харви. «Состояние постмодерна. Исследование истоков культурных изменений»

Рис. 13.1. Представление ежедневных пространственно-временных путей в виде диаграммы по Хагерстранду

[Hagerstrand, 1970]

Схема Хагерстранда представляет собой полезную модель описания того, как повседневная жизнь отдельных людей разворачивается в пространстве и времени. Однако она ничего не сообщает о том, каким образом возникают «станции» и «сферы», или же почему «барьер дистанции» различается столь ощутимым образом. Она также оставляет в стороне вопрос о том, как и почему определенные социальные проекты и характерные для них «сопряженные ограничения» начинают господствовать над остальными (почему, например, фабричная система господствует над рассеянными и ремесленными формами производства или же подчиняется им), и не предпринимается попыток понять, почему одни социальные отношения господствуют над другими или каким образом наделяются смыслом отдельные места, про-

181

Д. Харви. «Состояние постмодерна. Исследование истоков культурных изменений»

странства, история и время. К сожалению, сбор масштабных эмпирических данных о простран- ственно-временны́х биографиях не приводит к ответам на эти более объемные вопросы, даже несмотря на то что фиксация подобных биографий формирует полезную базу данных для рассмотрения пространственно-временно́го измерения социальных практик.

Рассмотрим путем сопоставления социально-психологические и феноменологические подходы к времени и пространству, которые выдвинули такие авторы, как Мишель де Серто, Гастон Башляр, Пьер Бурдьё и Мишель Фуко. Последний рассматривает пространство тела в качестве неустранимого элемента в нашей социальной схеме вещей, поскольку именно в отношении этого пространства действуют силы репрессии, социализации, дисциплины и наказания. Тело существует в пространстве и должно либо подчиняться власти (посредством, например, лишения свободы или досмотра в организованном пространстве), либо выкраивать для себя в мире (в противном случае репрессивном) отдельные пространства сопротивления и свободы – «гетеротопии». Эта борьба, выступающая для Фуко центральным сюжетом социальной истории, не имеет обязательной темпоральной логики. Однако Фуко действительно считает важными отдельные исторические переходы и уделяет огромное внимание периодизации опыта. Сила ancien régime72 была подорвана Просвещением лишь для того, чтобы на смену ей пришла новая организация пространства, приверженная техникам социального контроля, надзора и репрессий в отношении личности и мира желания. Различие заключается в методе: государство в эпоху модерна становится безличным, рациональным и технократическим (следовательно, более систематическим), а не персонализированным и произвольным. Неустранимость (для нас) человеческого тела означает, что лишь из этого места силы может быть мобилизовано сопротивление для борьбы за освобождение человеческого желания. Пространство для Фуко является метафорой для локации или вместилища власти, которые обычно сдерживают, но иногда и освобождают процессы Становления.

Акцент Фуко на заключении внутри пространств социального контроля имеет весьма существенное буквальное (а не метафорическое) отношение к способу организации современной социальной жизни. Например, попадание обедневших групп населения в пространственную ловушку городских гетто – одна из тем, долгое время привлекавших внимание географов-урбанистов. Однако исключительная концентрация Фуко на пространствах организованного подавления (тюрьмы, «паноптикум» [Бентама], больницы и другие институты социального контроля) ослабляет обобщающую силу его аргументации. Интересную коррективу дает де Серто, который рассматривает социальные пространства как более открытые для человеческого творчества и действия. Ходьба пешком, предполагает он, очерчивает «пространство высказываний». Подобно Хагерстранду, де Серто начинает свое изложение с низового уровня, однако в его случае таковым оказывается «поступь шагов» в большом городе. «Их кишащая масса является бесчисленным собранием единичностей. Их переплетенные тропы наделяют своей формой пространства. Они ткут места совместно» и тем самым создают город посредством ежедневной деятельности и ежедневных перемещений. «Они не локализованы – скорее, они придают пространственную форму» (отметим, насколько отличается это настроение от того, что проводится в работе Хагерстранда). Отдельные пространства большого города создаются мириадами действий, каждое из которых несет на себе печать человеческого намерения. Отвечая Фуко, де Серто рассматривает повседневное замещение «технологической системы связного и тотализирующего пространства» «пешеходной риторикой» траекторий, которая имеет «мифическую структуру», понимаемую как «история, построенная на скорую руку из элементов, взятых из расхожих фраз, иносказательная и фрагментарная история, разрывы которой сцепляются с символизируемыми ею социальными практиками».

72 Старый порядок (фр.).

182

Д. Харви. «Состояние постмодерна. Исследование истоков культурных изменений»

В данном случае де Серто очерчивает основу для понимания питательной среды народных и локализованных уличных культур, причем даже таких, которые выражают себя внутри структуры, навязанной тем или иным объемлющим их репрессивным порядком. «Цель, – пишет он, – заключается не в том, чтобы выяснить, каким образом насилие порядка трансформируется в дисциплинарную технологию, а, скорее, в том, чтобы высветить те контрабандные формы, которые принимает рассеянная, тактическая и импровизированная творческая активность уже попавшихся в сети дисциплины групп или лиц». «Возрождение “народных” практик в рамках промышленного и научного модерна, – пишет далее де Серто, – не может быть привязано к прошлому, к сельской местности или к примитивным народам», но «существует

всердце современной экономики». Пространства могут «освобождаться» легче, чем себе это представляет Фуко, – именно потому, что социальные практики придают пространственную форму, а не локализуются внутри некой репрессивной сети социального контроля.

Как мы увидим, де Серто признает, что практики повседневной жизни могут превращаться – и это действительно происходит – в «тотализации» рационально упорядоченного и контролируемого пространства и времени. Однако он мало что говорит о том, почему и как рационализации принимают те формы, в которой они существуют. В одних случаях кажется, будто нечто общее с ними имеет проект Просвещения (или даже капитализм), хотя в других де Серто указывает на символические упорядочивания пространства и времени, которые придают социальным практикам более значительную продолжительность (совершенно не обязательно будучи освобождающими). В последнем случае де Серто в определенном смысле подпитывается идеями Бурдьё.

Символические упорядочивания пространства и времени обеспечивают рамку для опыта, посредством которого мы узнаем, кем или чем мы являемся в обществе. «Причина того, почему существует столь жесткое требование подчинения коллективным ритмам, – пишет Бурдьё, – заключается в том, что темпоральные формы или пространственные структуры структурируют не только репрезентацию мира определенной группы, но и саму эту группу, которая упорядочивает себя в соответствии с этой репрезентацией» [Bourdieu, 1977, р. 163]. Представление из области здравого смысла, согласно которому «для всего существует свое время и место», вносится в список предписаний, которые воспроизводят социальный порядок, придавая социальные смыслы пространствам и временам. Именно эту феноменальную разновидность Эдуард Холл [Hall, 1966] рассматривал в качестве истока многих межкультурных конфликтов – потому что различные социальные группы сообщали совершенно разные смыслы с помощью специфического для них обращения с пространством и временем. Посредством изучения внутреннего мира кабильского дома и внешних миров полей, рынков, садов и т. д.

всоотношении с годичным календарем и различиями между ночью и днем Бурдьё показывает, каким образом «все разделения внутри конкретной группы в любой момент проецируются на пространственно-временную организацию, которая наделяет каждую категорию собственным пространством и временем: именно здесь размытая логика практических действий заинтересована в том, чтобы позволить группе достичь той степени социальной и логической интеграции, которая сопоставима с разнообразием, навязываемым разделением труда между полами, возрастами и “профессиями” (кузнец, мясник)». Посредством «диалектических отношений между телом и структурированной организацией пространства и времени детерминируются общие практики и репрезентации», предполагает Бурдьё. А устойчивые схемы восприятия, мышления и действия навязываются посредством таких опытов (в частности, внутри дома) (см. рис. 13.2). На еще более глубоком уровне «организация времени и конкретной группы в соответствии с мифическими структурами ведет к тому, что коллективная практика является как “воплощенный миф”».

Подобного рода открытия воспроизводились во многих антропологических исследованиях последних лет (хотя в них не обязательно принимался на вооружение весь разработанный

183

Д. Харви. «Состояние постмодерна. Исследование истоков культурных изменений»

Бурдьё аппарат интерпретации). Однако более общий вопрос связан с тем, насколько подобные типы социальных смыслов могут выражаться в современной капиталистической культуре посредством пространственной и временно́й организации. Конечно, нет ничего сложного в том, чтобы обнаружить примеры действия подобных процессов. Например, организация пространств внутри домашнего хозяйства по-прежнему многое говорит о гендерных и возрастных отношениях. Организованные пространственно-временные ритмы капитализма предоставляют обильные возможности для приспособления индивидов к отдельным социальным ролям. Упомянутое выше представление из области здравого смысла, согласно которому существует «свое время и свое пространство для всего», по-прежнему обладает весом, и социальные ожидания привязаны к тому, где и когда имеют место те или иные действия. Но несмотря на то что в капиталистическом обществе механизмы, на которые указывает Бурдьё, могут быть вездесущими, они нелегко приспосабливаются к в целом статичной картине социального воспроизводства, которую разворачивает перед нами Бурдьё в случае с кабилами. Модернизация в конечном счете предполагает постоянный разрыв временных и пространственных ритмов, а модернизм рассматривает в качестве одной из своих миссий производство новых смыслов пространства и времени в мире эфемерности и фрагментации.

Рис. 13.2. Ежегодный календарь кабилов в изображении Бурдьё [Bourdieu, 1977; Бурдьё, 2001, с. 423].

Бурдьё лишь очень поверхностно упоминает о том, как стремление к денежному могуществу способно подрывать традиционные практики. Эту идею разрабатывает Генриетта Мур [Moore, 1986] в своем исследовании Эндо [региона на западе Кении], тем самым представляя в новом свете сложные отношения между процессами придания пространственной формы и социальным воспроизводством. Ценность и смысл, настаивает Мур, «не являются внутренне присущими какому-либо пространственному порядку, но должны быть вызваны». Следует отвергнуть идею, что существуют некий «универсальный» язык пространства, некая семиотика пространства, независимая от практической деятельности и акторов определенных исторических эпох. Однако в контексте специфических практик организация пространства действительно может определять взаимоотношения между людьми, различными видами деятельности, вещами и идеями. «Организация пространства в Эндо может быть понята как

184

Д. Харви. «Состояние постмодерна. Исследование истоков культурных изменений»

некий текст; как таковой, этот текст “говорит о” положении дел или “работает над” положением дел, которое является воображаемым», но все же значимым, поскольку оно репрезентирует социальные потребности. Подобные пространственные репрезентации являются «и произведенным, и производителем». Под давлением монетизации и внедрения наемного труда происходит трансформация этих репрезентаций. В случае Эндо «модернизм» выражается в вытеснении традиционного круглого дома квадратным, наряду с открытой демонстрацией богатства, отделением зоны приготовления пищи от основной части дома и другими пространственными реорганизациями, которые сигнализируют о сдвиге в социальных отношениях.

Возможность успешной драпировки подобных процессов в мифическую и ритуальную обертку многое говорит о дилеммах модернизма и постмодернизма. В части I и во введении

кчасти III уже отмечалось, насколько часто модернизм заигрывал с мифологией. Здесь же мы сталкиваемся с тем фактом, что пространственные и временны́е практики сами могут являться в качестве «воплощенного мифа» и тем самым становиться значимым для социального воспроизводства идеологическим ингредиентом. В условиях капитализма, учитывая его склонность

кфрагментации и эфемерности посреди универсалий монетизации, рыночного обмена и циркуляции капитала, оказывается сложным обнаружить стабильную мифологию, выражающую внутренне присущие капитализму ценности и смыслы. Социальные практики могут активизировать определенные мифы и подталкивать к определенным пространственным и временны́м репрезентациям в качестве одной из составляющих стремления к внедрению и усилению своей власти над обществом. Однако они совершают это столь эклектичным и эфемерным образом, что применительно к капитализму сложно говорить о «воплощенном мифе» с той же уверенностью, с какой Бурдьё рассуждает о кабилах. Это не отменяет использование могущественных мифологий (как в случаях с нацизмом или мифом машины) в качестве механизмов, энергично провоцирующих историко-географическое изменение. Кроме того, мифология является в довольно умеренных формах (воскрешение традиции, коллективной памяти, локальности и места, культурной идентичности), которые делают ее более тонким инструментом, чем громогласные притязания нацизма. Однако сложно обнаружить примеры ее действия в современном обществе, которые в некотором смысле не активизировали бы весьма специфическое ощущение того, что означает «время и пространство для всего». Отсюда и значение спациализирующих практик в архитектуре и градостроительном проектировании, исторического воскрешения и продолжающихся баталий по поводу того, каковы правильное время и правильное место для тех или иных аспектов социальной практики.

Башляр, со своей стороны, фокусирует наше внимание на пространстве воображения – «поэтическом пространстве» [Bachelard, 1964; Башляр, 2004]. Пространство, «которым овладело воображение, не может оставаться индифферентным, измеряемым и осмысляемым в категориях геометрии», а также не может быть представлено исключительно в качестве «аффективного пространства» психологов. «Иногда мы думаем, будто познаем себя во времени, – пишет Башляр, – тогда как все, что мы знаем, это лишь последовательность фиксаций в некоторых пространствах стабильности нашего существа». Воспоминания «бездвижны, и чем более устойчиво они зафиксированы в пространстве, тем они более основательны». Здесь присутствуют сильные отзвуки Хайдеггера. «Во множестве своих сот пространство содержит сжатое время. Для того оно и предназначено». А тем пространством, которое является важнейшим для памяти, является дом – «одна из самых мощных сил, интегрирующих человеческие мысли, воспоминания и грезы». Ведь именно внутри этого пространства мы узнали, как мечтать и воображать. В доме

бытие сразу предстает как ценность. Жизнь начинается хорошо, с самого начала она укрыта, защищена и согрета во чреве дома… В этой среде живут существа-покровители… В той далекой области память и воображение неразделимы, их работа направлена на взаимоуглубление…

185

Д. Харви. «Состояние постмодерна. Исследование истоков культурных изменений»

Благодаря мечте разные дома нашей жизни становятся взаимопроницаемыми и хранят сокровища прежних дней. Когда в новом доме нам вспоминается прежнее жилье, мы попадаем в страну Незыблемого Детства – застывшего, будто край Незапамятного.

Бытие, наполненное незапамятной пространственной памятью, превосходит Становление. Оно обнаруживает все эти ностальгические воспоминания мира утраченного детства. Не является ли это основанием для коллективной памяти, для всех тех проявлений привязанной к конкретным местам ностальгии, которая наполняет наши образы конкретной страны и большого города, региона, среды обитания и локальной территории, близлежащего района и сообщества? И если время действительно всегда запечатлевается в памяти не как поток, а как воспоминания о пережитых местах и пространствах, то в таком случае история и правда должна уступить место поэзии, а время – пространству в качестве фундаментального материала социальной экспрессии. В таком случае пространственный образ (особенно свидетельство фотографии) утверждает свою значимую власть над историей (см. главу 18).

В любом социуме пространственные и временны́е практики изобилуют тонкостями и сложностями. Поскольку они столь тесно вплетены в процессы воспроизводства и трансформации социальных отношений, необходимо обнаружить некий способ их изображения и общепринятого употребления. История социального изменения отчасти подчинена истории представлений о пространстве и времени и тем способам идеологического использования, на службу которым могут быть поставлены эти представления. Кроме того, любой проект трансформации общества должен добиться непростого успеха в деле трансформации пространственных и временны́х представлений и практик.

Я попробую частично зафиксировать эту сложность с помощью конструирования «сети» пространственных практик (табл. 13.1). С левой стороны я расположу одно за другим три измерения, выявленные Анри Лефевром в его «Производстве пространства».

1.Материальные пространственные практики относятся к физическим и материальным потокам, переходам и взаимодействиям, происходящим в пространстве и сквозь пространство, таким образом, что они обеспечивают производство и социальное воспроизводство.

2.Репрезентации пространства охватывают все знаки и значения, коды и знание, которые позволяют обсуждать и понимать подобные материальные практики, будь то с помощью терминов повседневного здравого смысла или же порой птичьего языка академических дисциплин, которые имеют дело с пространственными практиками (инженерия, архитектура, география, планирование, социальная экология и т. д.).

3.Пространства репрезентации представляют собой интеллектуальные изобретения (коды, знаки, «пространственные дискурсы», утопические планы, воображаемые ландшафты

идаже материальные конструкты, такие как символические пространства, отдельные примеры искусственной среды, изображения, музеи и т. д.), которые формируют образы новых смыслов или возможностей для пространственных практик.

Лефевр характеризует эти три измерения как испытываемое, воспринимаемое и воображаемое. Он рассматривает диалектические отношения между ними как стержень того драматического напряжения, посредством которого может быть понята история пространственных практик. Поэтому пространства репрезентации обладают потенциалом не только влиять на репрезентацию пространства, но и действовать в качестве материальной производительной силы, относящейся к пространственным практикам. Однако утверждение, что отношения между испытываемым, воспринимаемым и воображаемым детерминированы диалектически, а не каузально, остается слишком общим. Уточнение этому тезису дает Бурдьё [Bourdieu, 1977; Бурдьё, 2001]. Он объясняет, каким образом «матрица восприятий, оценок и действий» может одновременно гибко применяться на практике для «решения бесконечно разноплановых задач» и в то же самое время оказывается «в конечном счете» (знаменитое выраже-

186

Д. Харви. «Состояние постмодерна. Исследование истоков культурных изменений»

ние Энгельса) производной от материального опыта «объективных структур», а тем самым и «из экономического базиса рассматриваемой социальной формации». Опосредующую взаимосвязь обеспечивает понятие «габитуса» – «прочно установленного порождающего принципа регулируемых импровизаций», который «производит практики», в свою очередь, имеющие тенденцию воспроизводить те объективные условия, которые произвели генеративный принцип габитуса на первом шаге. Циркулярный (даже кумулятивный?) принцип объяснения очевиден, однако выводом Бурдьё оказывается чрезвычайно поразительное описание ограничений власти воображаемого над испытываемым:

Поскольку габитус является бесконечной возможностью порождения тех или иных продуктов – мыслей, восприятий, выражений, действий, – пределы которых установлены исторически и социально определенными условиями их производства, постольку формирование поведения и та условная свобода, которые он обеспечивает, столь же далеки от создания непредсказуемой новизны, как и от простого механического воспроизводства первоначальных состояний [Bourdieu, 1977, р. 95].

Это теоретическое рассуждение, хотя оно и не является завершенным, весьма интересно. Позже я вернусь к рассмотрению его последствий для культурного производства.

В горизонтальном измерении сети (табл. 13.1) я перечисляю четыре других аспекта пространственной практики, выведенных из более конвенциональных пониманий.

1.Доступность и дистанцирование свидетельствуют о роли «барьера дистанции» в человеческих делах. Расстояние является и барьером для человеческого взаимодействия, и защитой от него. Оно налагает трансакционные издержки на любую систему производства и воспроизводства (особенно на те системы, что основаны на любом сложном социальном разделении труда, торговле и социальной дифференциации репродуктивных функций). Дистанцирование (ср.: [Giddens, 1984, р. 258–259]) просто является мерой того, насколько необходимо преодолевать барьер пространства для осуществления социального взаимодействия.

2.Присвоение пространства свидетельствует о том способе, каким пространство занято объектами (домом, фабриками, улицами и т. д.), видами деятельности (землепользование), индивидами, классами или социальными группами. Систематизированное и институционализированное присвоение может содержать производство территориально закрепленных форм социальной солидарности.

3.Господство над пространством отражает то, каким образом индивиды или могущественные группы господствуют над организацией и производством пространства посредством легальных или иных средств, с тем чтобы обладать бóльшим контролем либо над барьером дистанции, либо над тем способом, каким пространство присваивается ими или кем-то иным.

4.Производство пространства отражает то, каким образом производятся новые системы (реальные или воображаемые) землепользования, транспорта и коммуникаций, территориальные организации и т. д., и то, как возникают новые способы репрезентации (например, информационные технологии, комьютеризированное картографирование или дизайн).

Эти четыре измерения пространственной практики не являются независимыми друг от друга. Барьер дистанции подразумевается в любом понимании господства над пространством и присвоения пространства, в то время как постоянное присвоение некоего пространства определенной группой (скажем, уличной бандой, тусующейся на перекрестке) переходит в фактическое господство над этим пространством. Производство пространства, поскольку оно сокращает барьер дистанции (например, «уничтожение пространства посредством времени» при капитализме), изменяет дистанцирование и условия присвоения и господства.

Изображая подобную сеть, я не ставлю цель провести какое-либо систематическое исследование позиций внутри нее, хотя такое исследование было бы небезынтересным (для нагляд-

187

Д. Харви. «Состояние постмодерна. Исследование истоков культурных изменений»

ности я обозначил в отдельных ячейках несколько противоречивых позиций и хотел бы предположить, что различные авторы, которые рассматривались выше, концентрируются на различных их аспектах). Моя цель заключается в том, чтобы найти некую точку входа, которая позволит на более глубоком уровне провести рассмотрение сдвига в пространственном опыте в истории модернизма и постмодернизма.

Таблица 13.1. «Сеть» пространственных практик

188

Д. Харви. «Состояние постмодерна. Исследование истоков культурных изменений»

189

Д. Харви. «Состояние постмодерна. Исследование истоков культурных изменений»

Источник: Частично основано на работе: [Lefebvre, 1974; Лефевр, 2015].

Сама по себе сеть пространственных практик не способна сообщить что-либо важное. Данное предположение означало бы признание идеи о наличии некоего универсального пространственного языка, независимого от социальных практик. Эффективность пространственных практик в социальной жизни проистекает лишь из структур социальных отношений,

190

Д. Харви. «Состояние постмодерна. Исследование истоков культурных изменений»

внутри которых они вступают в игру. Например, в рамках капиталистических социальных отношений пространственные практики, изображенные в этой сети, пропитываются классовыми смыслами. Однако подобное утверждение не означает, что социальные практики являются производными от капитализма. Они принимают свои смыслы в специфических социальных отношениях класса, гендера, сообщества, этноса или расы и становятся «исчерпанными» или «отработанными» в процессе социального действия. Помещенная в контекст капиталистических социальных отношений и императивов (см. главу 14), изображенная выше сеть отчасти помогает распутать сложность, преобладающую в понимании трансформации пространственного опыта, который ассоциируется со сдвигом от модернистских к постмодернистским способам мышления.

Жорж Гурвич [Gurvitch, 1964] предлагает аналогичную рамочную схему для рассмотрения смысла времени в социальной жизни. Однако он обращается к проблеме социального содержания темпоральных практик напрямую, избегая того типа проблем материальности, репрезентации и воображения, на которых делает акцент Лефевр. Основной тезис Гурвича заключается в том, что отдельные социальные формации (перечисленные в правой колонке табл. 13.2) ассоциируются со специфическим ощущением времени. Из этого наблюдения вытекает восьмичастная классификация исторически существовавших типов социального времени. Эта типология оказывается достаточно интересной в своих следствиях.

Начнем с того, что данная классификация переворачивает предположение о существовании времени для всего – вместо этого предлагается считать, что любое социальное отношение имеет собственное ощущение времени. Скажем, есть искушение рассматривать 1968 год как «взрывное» время (в котором совершенно разные типы поведения неожиданно были признаны приемлемыми), возникшее из «ложного» времени фордизма-кейнсианства и уступившее в конце 1970-х годов миру «авансового времени (будущего в долг)», населенному спекулянтами, предпринимателями и навязывающими долги финансовыми капиталистами. Данную типологию также возможно использовать для рассмотрения воздействия различных ощущений времени в настоящий момент, когда представители академического сообщества и другие специалисты, кажется, постоянно обречены на «замедленное время», возможно, выполняя миссию предотвращения «взрывного» и «беспорядочного» времени и тем самым восстанавливая для нас определенное ощущение «устойчивости» (некоего мира, в котором также обитают экологи и теологи). Потенциальные комбинации привлекательны – к ним я вернусь позже, – поскольку они, как я полагаю, проливают свет на запутанный переход в ощущении времени, который подразумевался в смещении от модернистских культурных практик к постмодернистским.

Если бы существовал некий независимый язык (или семиотика) времени и пространства (или времени-пространства), то теперь мы могли бы с основанием отвергнуть социальные вопросы и вполне напрямую обратиться к собственным характеристикам языков простран- ства-времени как полноправных средств коммуникации. Но фундаментальная аксиома моего исследования заключается в том, что время и пространство (или, раз уж на то пошло, язык) не могут быть поняты независимо от социального действия. Поэтому теперь я перехожу к рассмотрению того, каким образом властные отношения всегда заложены в пространственные и временны́е практики. В дальнейшем это позволит перевести рассмотренные выше довольно пассивные типологии и возможности в более динамичную структуру историко-материалисти- ческих концепций капиталистической модернизации.

Таблица 13.2. Типология социального времени согласно Гурвичу

191

Д. Харви. «Состояние постмодерна. Исследование истоков культурных изменений»

192

Д. Харви. «Состояние постмодерна. Исследование истоков культурных изменений»

Источник: [Gurvitch, 1964].

193