Рус.лит. 4 курс Колпаков / Мой бедный Мастер. Полное собрание изданий и переизданий Мастера и Маргариты
.pdfАртист подошел к будке, потер руки.
—Сидите? — спросил он мягким баритоном и улыбнулся залу.
—Сидим... сидим, — хором ответили ему из зала и тенора, и басы,
ибаритоны.
—Гм, — задумчиво сказал артист и добавил: — И как вам не надо ест, я не понимаю? Все люди как люди, ходят сейчас по улицам, на слаждаются весенним солнцем и теплом, а вы здесь на полу торчите! Впрочем, кому что нравится, — философски заключил артист.
Затем он переменил и тембр голоса, и интонации и весело и звуч но объявил:
—Итак, следующим номером нашей программы — Никанор Ива нович Босой, председатель домового комитета и заведующий столо вой. Попросим Никанора Ивановича!
Дружный аплодисмент был ответом артисту.
Удивленный Никанор Иванович вытаращил глаза, а конферансье нашел его взором среди сидящих и ласково поманил пальцем на сце ну. И Никанор Иванович, не помня как, оказался на сцене, конфуз ливо подтягивая штаны, почему-то спадающие. В глаза ему снизу
испереди ударил яркий свет цветных ламп в рампе, отчего он сразу потерял из виду зал с публикой.
—Ну-с, Никанор Иванович, покажите нам пример, — задушевно заговорил молодой артист, — и... сдавайте валюту!
Наступила тишина.
Никанор Иванович перевел дух и тихо заговорил:
—Богом клянусь, что...
Но не успел он начать фразу, как зал заглушил его криками негодо вания и разочарования.
Никанор Иванович растерялся и умолк.
—Насколько я понял, — заговорил ведущий программу, — вы хо тите поклясться, что у вас нету валюты? — И он поглядел на Никано ра Ивановича с любопытством.
—Так точно. Нету, — ответил Никанор Иванович.
—Так, — отозвался артист, — а, простите за нескромность: откуда же взялись четыреста долларов, обнаруженные в сортире той уют ной квартирки, единственными обитателями коей являетесь вы с ва шей супругой?
—Волшебные! — явно иронически сказали в темном зале.
—Так точно, волшебные, — робко ответил Никанор Иванович по неопределенному адресу, не то конферансье, не то в зал, и пояс нил: — Нечистая сила, клетчатый переводчик подбросил.
Иопять разразился зал негодующим воплем. Когда же настала ти шина, артист сказал:
—Вот какие басни Крылова приходится мне выслушивать здесь! Подбросили четыреста долларов! Вот вы все здесь валютчики, обра щаюсь к вам как к специалистам: мыслимое ли это дело?
—Мы не валютчики, — раздались отдельные голоса в театре, — но дело это немыслимое.
— Целиком присоединяюсь, — твердо сказал артист, — и спрошу вас, что могут подбросить?
—Ребенка! — ответил кто-то в зале.
—Совершенно верно, — подтвердил ведущий, — ребенка, аноним ное письмо, прокламацию, бомбу, но четыреста долларов никто не станет подбрасывать, ибо такого идиота, чтоб их подбрасывать,
вприроде нету!
И, обратившись к Никанору Ивановичу, артист сказал укоризнен но и печально:
—Огорчили вы меня, Никанор Иванович! А я-то на вас надеялся! Итак, номер наш не удался.
В зале раздался свист.
—Валютчик он! — выкрикивали в зале. — Из-за таких и мы неволь но терпим!
—Не ругайте его! — сказал конферансье мягко. — Он раскается! — И, обратив к Никанору Ивановичу глаза, полные слез, добавил: — Не ожидал я от вас этого, Никанор Иванович! — А вздохнув, добавил еще: — Ну, идите, Никанор Иванович, на свое место.
После чего повернулся к залу и, позвонив в колокольчик, громко объявил:
— Антракт, негодяи!
Потрясенный Никанор Иванович, неожиданно для себя ставший участником театральной программы, не помнил, как оказался на своем месте. Запомнилось ему лишь, что зал погрузился в полную тьму, а на стенах выскочили горящие красные слова: «Сдавайте ва люту!» Потом опять загорелась сцена, и конферансье позвал:
— Попрошу на сцену Сергея Герардовича Дунчиля!
Дунчиль оказался благообразным, но запущенным человеком лет пятидесяти.
—Сергей Герардович, — обратился к нему конферансье, — вот уже полтора месяца вы сидите здесь, упорно отказываясь сдать оставшу юся у вас валюту, в то время как страна нуждается в ней. Вы человек интеллигентный, прекрасно это понимаете, а между тем помочь не хотите.
—К сожалению, ничем помочь не могу, так как валюты у меня больше нет, — ответил Дунчиль.
—Так нет ли, по крайней мере, бриллиантов? — жалобно спросил артист.
—И бриллиантов нет, — сухо отозвался Дунчиль.
Артист повесил голову и задумался, а потом хлопнул в ладоши. Из кулисы вышла на сцену средних лет дама, одетая по моде,
то есть в пальто без воротника и в крошечной шляпочке. Дама имела встревоженный вид, а Дунчиль поглядел на нее, не шевельнув бро вью.
—Кто эта дама? — спросил ведущий у Дунчиля.
—Это моя жена, — с достоинством ответил Дунчиль и посмотрел на длинную шею дамы без воротника с некоторым отвращением.
—Мы потревожили вас, мадам Дунчиль, — отнесся к даме конфе рансье, — вот по какому поводу... Мы хотели вас спросить, нет ли у ва шего супруга еще валюты.
—Он тогда все сдал.
—Так, — сказал артист, — ну, что же, раз так, так так. Если он все сдал, то надлежит его немедленно отпустить, как птицу, на свободу. Что ж поделаешь! Вы свободны, Сергей Герардович! — И артист сде лал царственный жест.
Дунчиль спокойно и с достоинством повернулся и пошел к кулисе.
—Одну минуточку! — остановил его конферансье. — Позволь те мне на прощание показать вам фокус. — И опять хлопнул в ла доши.
Итут черный задний бархат раздвинулся, и на сцену вышла юная красавица в бальном платье, держащая в руках золотой подносик, на котором лежала толстая пачка, перевязанная конфетной лентой,
ибриллиантовое колье, от которого во все стороны прыгали синие, желтые и красные огни.
Дунчиль отступил на шаг и покрылся бледностью. Зал замер.
— Восемнадцать тысяч долларов и колье в сорок тысяч золо том, — торжественно объявил артист, — хранил Сергей Герардович Дунчиль в городе Харькове в квартире своей любовницы Иды Геркулановны Вормс, которую мы имеем удовольствие видеть перед со бой и которая любезно помогла нам обнаружить эти бесцельные для частного лица сокровища.
Красавица, улыбаясь, сверкнула зубами, и мохнатые ее ресницы дрогнули.
— А под вашею полною достоинства личиною, — отнесся артист
кДунчилю, — скрывается жадный паук и поразительный охмуряло
иврун. Вы извели всех за полтора месяца своим идиотским упрямст вом! Ступайте же теперь домой, и пусть тот ад, который устроит вам ваша супруга, будет вам наказанием.
Тут супруга Дунчиля воскликнула: «О, негодяй...», а Дунчиль кач нулся и едва не упал, если бы чьи-то услужливые руки не подхватили его под руки. Но тут рухнул внезапно черный занавес спереди и скрыл всех бывших на сцене.
Бешеные рукоплескания потрясли зал так, что Никанору Ива новичу показалось, будто запрыгали огни в люстре. А когда перед ний черный занавес ушел вверх, на сцене оказался артист в одино честве. Он сорвал второй залп рукоплесканий, раскланялся и заго ворил:
—Вот, вы видели в лице этого Дунчиля типичного осла. Ведь я же говорил на прошлой нашей программе, что хранение валюты явля ется бессмыслицей. Использовать он ее не может ни при каких об стоятельствах, уверяю вас. Он получает приличное жалование, чуд но зарабатывает. Так вот нет же: вместо того чтобы тихо, мирно, без всяких неприятностей сдать валюту и камни, добился-таки коры стный болван того, что был разоблачен при всех и нажил крупней шую семейную неприятность. Итак, кто сдает? Нет желающих? В та ком случае следующим номером нашей программы известный артист драмы Бурдасов Илья Потапович исполнит отрывки из «Скупого ры царя» поэта Пушкина!
Обещанный Бурдасов не замедлил появиться на сцене и оказался пожилым, бритым, во фраке и белом галстуке.
Без всяких предисловий он скроил мрачное лицо, сдвинул брови
изаговорил ненатуральным голосом, глядя на золотой колокольчик:
—Как молодой повеса ждет свиданья с какой-нибудь развратни цей лукавой...
Далее Бурдасов рассказал о себе много нехорошего. Никанор Ива нович, очень помрачнев, слышал, как Бурдасов признавался в том, что какая-то несчастная вдова, воя, стояла перед ним на коленях под дождем, но не тронула черствого сердца артиста. Никанор Иванович совсем не знал до этого случая поэта Пушкина, хоть и произносил,
инередко, фразу: «А за квартиру Пушкин платить будет?», и теперь, познакомившись с его произведением, сразу как-то загрустил, заду мался и представил себе женщину с детьми на коленях и невольно по думал: «Сволочь этот Бурдасов!» А тот, все повышая голос, шел даль ше и окончательно запутал Никанора Ивановича, потому что вдруг стал обращаться к кому-то, кого на сцене не было, и за этого отсутст вующего сам же себе отвечал, причем называл себя то «государем», то «бароном», то «отцом», то «сыном», то на «вы», а то на «ты».
Понял Никанор Иванович только одно, что помер артист злою смертью, прокричав: «Ключи! Ключи мои!», повалившись после этого на пол, хрипя и срывая с себя галстух.
Умерев, он встал, отряхнул пыль с фрачных коленей, поклонил ся, улыбнувшись фальшивой улыбкой, и при жидких аплодисментах удалился, а конферансье заговорил так:
— Ну-с, дорогие валютчики, вы прослушали в замечательном ис полнении Ильи Владимировича Акулинова* «Скупого рыцаря». Ры царь этот надеялся, что резвые нимфы сбегутся к нему и произойдет еще многое приятное в этом же роде. Но, как видите, ничего этого не случилось, нимф никаких не было, и музы ему дань не принесли, и чертогов он никаких не воздвиг, а, наоборот, кончил он очень скверно, помер от удара на своих сундуках с валютой. Предупреж даю вас еще раз, что и с вами будет так же плохо, а может быть, и еще хуже, если вы не сдадите валюты!
И тут в лампах загорелся зловещий фиолетовый свет, отчего лица у зрителей стали как у покойников, и во всех углах закричали страш ные голоса в рупорах:
— Сдавайте валюту! Сдавайте!
Поэзия ли Пушкина произвела такое впечатление или прозаичес кая речь конферансье, но только, когда зал осветился опять светом обычным, раздался застенчивый голос:
—Я сдаю валюту!
—Милости прошу на сцену, — вежливо сказал конферансье, за слоняя снизу рукою лицо от рампы.
И на сцене оказался маленького роста белокурый гражданин, не брившийся, судя по лицу, около трех недель.
—Ваша фамилия, виноват? — очень вежливо осведомился конфе рансье.
—Канавкин Николай, — застенчиво сказал появившийся.
*Так в рукописи.
—А! Молодец, Канавкин Николай! — воскликнул конферансье. —
Явсегда это утверждал! Итак?..
—Сдаю, — тихо сказал молодец Канавкин.
—Сколько?
—Тысячу долларов и двадцать золотых десяток.
—Браво! Все, что есть?
Ведущий программу уставился прямо в глаза Канавкину, и Никанору Ивановичу даже показалось, что из глаз артиста брызнули лу чи, пронизывающие Канавкина насквозь, подобно рентгеновским.
Взале перестали дышать.
—Верю! — наконец воскликнул артист, гася свой взор. — Верю! Смотрите: эти глаза не лгут! Ведь сколько раз я говорил вам всем, что основная ваша ошибка в том, что вы недооцениваете значение глаз че ловеческих. Поймите, что язык может скрыть истину, а глаза — никогда. Вам задают внезапный вопрос, вы вздрагиваете, и вздрагиваете да же неприметно для вопрошающего, вы в одну секунду соображаете, что нужно сказать, чтобы скрыть истину, и говорите, и весьма убеди тельно говорите, и ни одна складка на вашем лице не шевельнется, но, увы, поздно! Встревоженная вопросом истина со дна души прыгает на мгновение в глаза, и все кончено. Она замечена, вы пойманы!
Произнеся, и с большим жаром, эту очень убедительную речь, ар тист ласково спросил у Канавкина:
—Ну, где же спрятаны?
—У тетки моей, Пороховниковой, на Пречистенке...
—А! — вскричал артист. — Это... постойте... у Клавдии Ильинич ны, что ли?
—Да, — застенчиво ответил Канавкин, — в переулке...
—Ах, да, да, да! Маленький особнячок, напротив палисадничек? Как же, знаю! А куда же вы их там засунули?
—В погребе, в коробке из-под Эйнема.
Гул прошел по залу, артист всплеснул руками.
— Видали ли вы что-либо подобное? — вскричал он. — Да ведь деньги же там заплесневеют, отсыреют! Мыслимо ли таким людям доверить валюту? А? Чисто как дети, ей-богу!
Канавкин и сам понял, что проштрафился, и повесил хохлатую голову.
—Деньги, — продолжал артист, — должны храниться в госбанке,
всухих, специальных, хорошо охраняемых помещениях, а отнюдь не в теткином погребе, где их могут попортить крысы! Стыдно, Ка навкин!
Тот уж просто не знал, куда деваться, и только колупал пальцем борт своего засаленного пиджачка.
—Ну ладно, — смягчился конферансье, — кто старое помянет... —
идобавил неожиданно: — Да, кстати: за одним разом чтобы... у тетки
усамой... ведь тоже есть? А!
Канавкин, никак не ожидавший такого оборота дела, дрогнул,
инаступило молчание.
—Э, Канавкин! — укоризненно-ласково заговорил конферан сье. — А я-то хвалил его! А он, на-те, взял да и засбоил! Нелепо это,
Канавкин! Ведь говорил же я только что про глаза. Ну и видно, что
утетки есть валюта! Ну, чего ты меня зря терзаешь?
—Есть! — залихватски крикнул Канавкин.
—Браво! — крикнул конферансье.
—Браво! — страшным ревом отозвался зал.
Когда утихло, конферансье торжественно поздравил Канавкина, пожал ему руку, предложил отвезти в город в машине домой и в этой же машине приказал кому-то, высунувшемуся из-за кулис, заехать
идоставить в женский театр тетку Клавдию Лукиничну*.
—Да, я хотел спросить, тетка-то не говорила, где свои прячет? — осведомился конферансье, любезно предлагая Канавкину папиросу
изажженную спичку. Тот, закуривая, усмехнулся как-то тоскливо.
—Верю, верю, — отозвался артист, — эта старая сквалыга не то что племяннику, черту не скажет этого. Ну, что ж, попробуем наши ми программами пробудить в ней понимание вещей истинных. Быть может, еще не все струны сгнили в ее ростовщичьей душонке. Всего доброго, Загривов*!
И счастливый Канавкин исчез, а артист осведомился, нет ли еще желающих сдать валюту, и получил в ответ молчание.
— Чудаки, ей-богу, — пожав плечами, сказал артист, и занавес скрыл его.
Лампы погасли, некоторое время была тьма, и во тьме нервный тенор пел в рупоре:
«Там груды золота лежат, и мне они принадлежат...» Откуда-то из далека донесся аплодисмент.
— В женском театре дамочка какая-то сдает, — пояснил огненнобородый Никанору Ивановичу и, вздохнув, прибавил: — Эх, кабы не гуси мои! У меня, мил человек, гуси бойцовые. Подохнут они, боюсь, без меня. Птица боевая, нежная, требует ухода... Эх, кабы не гуси! Пушкиным-то меня не удивишь... — И он опять завздыхал.
Тут зал осветился поярче, и вдруг из всех дверей посыпались в зал повара в белых колпаках и халатах с разливными ложками в руках. Поварята втащили в зал чан с супом и лоток с нарезанным черным хлебом. Зрители оживились.
Веселые повара шныряли между театралами, разливали суп в ми ски, раздавали хлеб.
—Ужинайте, ребята, — кричали повара, — и сдавайте валюту. Че го зря сидеть здесь? Чего вам эту баланду хлебать. Поехал домой, вы пил, закусил. Хорошо.
—Ну, чего засел здесь? — обратился непосредственно к Никанору Ивановичу толстый с малиновым от вечного жара лицом, протяги вая Никанору Ивановичу миску, в которой в жидкости плавал одино кий капустный лист.
—Нету! Нету! Нету у меня! — страшным голосом прокричал Никанор Иванович. — Понимаешь, нету! Нету валюты!
—Нету? — грозным басом взревел повар. — Нету? — женским лас ковым голосом спросил. — Нету, успокойтесь, успокойтесь, — забор-
*Так в рукописи.
мотал он, превратился в фельдшерицу Прасковью Васильевну, стал трясти ласково плачущего Никанора Ивановича за плечо.
Тот увидел, как растаяли повара и развалился театр с занавесом. Никанор Иванович сквозь слезы разглядел свою комнату в лечебни це и двух в белом, но вовсе не развязных поваров, сующихся со свои ми советами, а доктора и фельдшерицу.
Та держала в руках не миску, а тарелочку, покрытую марлей, на ко торой лежали шприц и ампула.
—Ведь это что же, — бормотал Никанор Иванович, пока ему дела ли укол, — нету у меня и нету! Пусть Пушкин им сдает валюту. А у ме ня нету. Я ведь не артист, и на сцене мне не нравится. Не люблю я те атра. Тьфу, будь он проклят! Нету!
—Нету, нету, — успокаивала добрая Прасковья Васильевна, — а на нет и суда нет.
Никанор Иванович быстро успокоился после укола и заснул без сновидений.
Но тревога, быть может, благодаря выкрикам его, передалась
в 121-ю комнату, где больной начал опять искать свою голову,
ив 118-ю, где забеспокоился неизвестный мастер и в тоске заломил руки, вспомнив горькую ночь, осеннюю бурю-непогоду, развившие ся волосы жены. Из 118-й тревога по балкону перелетела к Ивану,
ион опять заплакал.
Ивсех пришлось успокаивать врачу.
Иони успокоились. Позднее всех засыпал Иван, когда над рекой уже светало. К Ивану успокоение после лекарства, наполняющего все тело, приходило, как сладкая волна, накрывающая его всего. Те ло его облегчалось, а голову обдувала теплым ветром дрема. И он за снул, и последним, что он слышал наяву, было предрассветное щебе тание птиц в лесу.
Ивану стала сниться Лысая Гора, над которой уже опускалось
солнце...
Глава 16 |
НА ЛЫСОЙ ГОРЕ (КАЗНЬ) |
Солнце уже снижалось над Лысой Горой, и была эта гора оцеплена двойным оцеплением.
Та кавалерийская ала, что перерезала путь прокуратору, пришла раньше всех к подножию невысокой Горы и у подножия ее и оста лась, рассыпавшись по взводам и спешившись вокруг всей Горы. Она оставила свободным только один подъем на Гору, тот, к которому ве ла дорога из Ершалаима.
Вслед за алой к холму пришла Севастийская когорта, поднялась выше на один ярус и опоясала венцом Гору. Наконец подошла выде ленная из когорты первая центурия под командой Марка Крысобоя.
Она шла растянуто, двумя цепями по краям дороги, и между ними шли палачи и трое осужденных, ехала повозка, нагруженная тремя дубовыми столбами с перекладинами, веревками и таблицами с над писями на трех языках — латинском, греческом и еврейском. Замы калась процессия опять-таки цепью солдат, за которыми двигалась толпа любопытных, не испугавшихся адской жары и желающих ви деть казнь трех разбойников.
Севастийцы пропустили процессию на верхнюю площадку Горы, а затем, быстро маневрируя, рассеяли толпу на окружности, не про пуская выше никого за свою цепь. Но из-за цепи любопытные могли свободно видеть, как совершается казнь.
Прошло со времени подъема процессии на Гору три часа, и в обо их оцеплениях и офицеры, и солдаты томились от скуки, страдали от жары и проклинали трех разбойников, желая им скорой смерти.
Маленький командир алы, оставшейся у открытого подъема, со взмокшим лбом и во взмокшей на спине рубахе, то и дело подходил
ккожаному ведру в первом взводе, черпал пригоршнями воду, пил
имочил тюрбан. Получив от этого некоторое облегчение, он отходил
иначинал, как маятник, ходить взад и вперед, пыля дорогу, ведущую на вершину. Меч его стучал по кожаному шнурованному сапогу.
Он хотел показать кавалеристам пример выносливости, но, жа лея солдат, разрешил им из пик, воткнутых в землю, устроить пира миды и набросить на них белые плащи. Под этими шалашами скры вались от безжалостного солнца сирийцы. Ведра пустели быстро, и кавалеристы по очереди отправлялись за водой в балку за Горой, где в жидкой тени тощих тутовых дерев доживал по этой дьяволь ской жаре последние дни мутноватый ручей.
В стороне, там, где у подножия Горы еще попадались маленькие группы смоковниц, ловя нестойкую тень, скучали коноводы с при смиревшими лошадьми, головы которых коноводы закрыли от солн ца тряпками.
Томление солдат и тайная их брань по адресу разбойников были понятны. Опасения прокуратора насчет беспорядков, которые мог ли произойти в ненавидимом им городе, по счастью, не оправда лись.
Солнце к концу третьего часа казни сожгло толпу, и между двумя цепями сирийцев и Севастийской когортой не осталось, вопреки всем ожиданиям, ни одного человека.
За цепью пешей когорты оказались только две неизвестно как и зачем попавших на холм собаки. Но и их сморила жара, и они лег ли, высунув язык, тяжело дыша и не обращая никакого внимания на зеленоспинных ящериц, единственных существ, не боящихся солн ца и шныряющих меж раскаленными камнями и какими-то вьющи мися растениями с большими шипами.
Не произошло беспорядков, и разошлась толпа, ибо, действи тельно, ровно ничего интересного не было в этой казни, а там в го роде уже шли приготовления к великому празднику Пасхи.
Севастийская пехота в оцеплении страдала еще больше кавалери стов. Кентурион Крысобой единственно что разрешил солдатам,
это подложить под шлемы полотенца и их мочить водою, но держал их стоя с копьями в руках. Сам же даже и полотенца этого не подло жил и ходил невдалеке от группы палачей, не сняв своего, правда легкого панциря с накладными серебряными изображениями льви ных морд, не сняв поножей, меча и ножа. Солнце било в него, не причиняя ему никакого вреда, и на шлем его с гребнем из орли ных перьев нельзя было взглянуть, глаза выедал ослепительный блеск кипящего на меди солнца.
На изуродованном лице кентуриона не выражалось ни утомле ния, ни неудовольствия, и казалось, что великан кентурион в силах маячить так под столбами весь день, всю ночь и день еще, столько, сколько надо будет. Все так же маячить, наложив руки на тяжелый с бляхами пояс, все так же сурово поглядывать то на столбы, то на солдат в цепи, все так же равнодушно отбрасывая носком мохнатого сапога попадающиеся ему под ноги выбеленные человеческие кости или мелкие камни.
Еще один человек находился у столбов. Этот человек в плаще с ка пюшоном, спасавшем от солнца, поместился на самодельном трех ногом табурете и сидел благодушно-неподвижно, прутиком от скуки расковыривая песок. Он не принадлежал к составу когорты, но, оче видно, имел какое-то отношение к казни.
То, что было сказано о том, что за цепью когорты не было ни од ного человека, не совсем верно. Был именно один человек, но про сто он поместился не на той стороне, по которой удобнее всего бы ло подняться, чтобы видеть казнь с наилучшей позиции, а в стороне, там, где холм был не отлог и доступен, а неровен, как бы изрыт, где были и провалы и щели, где, уцепившись в расщелине за проклятую небом безводную землю, пыталось жить больное фиговое деревце.
Именно под этим деревцем, вовсе не дающим тени, и утвердился этот единственный зритель, а не участник казни, и сидел на камне с самого начала казни четвертый час. Для того, чтобы видеть казнь, он выбрал далеко не самую лучшую позицию. Но все-таки и с нее столбы были видны, виден был за цепью и гребень кентурионова шлема, а этого, по-видимому, для человека, явно желавшего остать ся незамеченным, никем не тревоженным, было совершенно доста точно.
Но три с лишним часа назад, при начале казни, этот человек вел себя совершенно не так и очень мог быть замечен, отчего, вероятно, он и уединился теперь и переменил поведение. Он тяжело дышал, не шел, а бежал на холм, толкался, а увидев, что перед ним замкну лась цепь, сделал наивную попытку, притворившись, что не понима ет окриков, проскочить между солдатами к месту казни.
За это он получил тяжкий удар тупым концом копья в грудь и от скочил от солдат, вскрикнув, но не от боли, а от отчаяния. Ударивше го он оглядел мутными, равнодушными ко всему глазами, как чело век, не чувствительный к физической боли.
И вот он ушел в сторону к расщелине, подальше. Видно было от туда плоховато, и приходилось смотреть в спины казнимым, но здесь было спокойно, никто не мешал.
Теперь, сидя на камне, этот чернобородый, с гноящимися от солнца и бессонницы глазами, тосковал. Он то вздыхал, открывая свой истасканный в скитаниях таллиф, и обнажал ушибленную грудь, по которой стекал пот, то в муке поднимал глаза в небо, следя за тремя орлами-стервятниками, давно уже плававшими в вышине беззвучными большими кругами в предчувствии скорого пира, то вперял безнадежный взор в землю и видел на ней желтый соба чий череп и безногую ящерку.
Мучения человека были настолько велики, что по временам он за говаривал сам с собою.
— О, я трус! — бормотал он, раскачиваясь на камне, от душевной боли царапая грязную грудь. — Глупец, неразумная женщина! Безмоз глая падаль! Ах, ах...
Он умолкал, поникал головой, потом, напившись из деревянной фляги теплой воды, оживал вновь и хватался то за нож, спрятанный под таллифом на груди, то за табличку, положенную им в ямку под ка мень, чтобы не растаял на ней вовсе уже плывущий воск.
На таблице этой уже были выцарапаны записи:
«Второй час казни. Я—Левий Матвей, нахожусь на Гope. Смерти нет». Далее:
«Третий час, а смерти нет. Боже».
И теперь Левий безнадежно записал острой палочкой:
«Пятый час. Бог, за что гневаешься на него? Пошли ему смерть!» Так записал он, а записав, бесслезно всхлипнул и опять ногтями
изранил грудь.
Причина отчаяния Левия заключалась в той тяжкой ошибке, ко торую он совершил.
Когда осужденных повели к месту их казни, Левий Матвей бежал рядом с цепью в толпе любопытных, стараясь какими-нибудь неза метными знаками дать знать Иешуа, что он, Матвей, здесь, с ним, что он не бросил его на его последнем пути, что он молится о том, чтобы смерть Иешуа посетила как можно скорее. Но Иешуа его не видел. Матвея толкали, солдаты колыхались между ним и обречен ными, Матвей терял голову Иешуа из виду.
И тут Матвея осенила гениальная мысль, и, по своей горячности, он проклял себя тотчас же за то, что она не пришла ему раньше. Сол даты шли не тесною цепью. Между ними были промежутки. При большой ловкости, при точном расчете можно было, согнув шись, проскочить между двумя и дорваться до Иешуа. И тогда он спа сен от мучений. Одного-двух мгновений достаточно, чтобы ударить Иешуа ножом в грудь ли, в спину ли, куда попало, крикнув ему: «Ие шуа! Я спасаю тебя и ухожу вместе с тобою! Я, Матвей, твой верный и единственный ученик!»
При большой удаче, если бы ошеломление сковало солдат на два лишних мгновения, и самому можно было бы успеть заколоться, из бежав смерти на столбе. Впрочем, последнее мало интересовало Ле вия Матвея, бывшего сборщика податей. Ему было безразлично, как погибать. Он хотел одного, чтобы Иешуа, не сделавший никому в жизни ни малейшего зла, избежал истязаний.