Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
История 2 / Кузьмин Н. Возмездие. 2004 / Возмездие_Николай Кузьмин.doc
Скачиваний:
48
Добавлен:
20.04.2015
Размер:
3.33 Mб
Скачать

14 Апреля страну потрясло самоубийство Маяковского.

На следующий день после похорон поэта в квартире Булгакова властно загремел телефон. Звонил Сталин.

— Я извиняюсь, товарищ Булгаков, что не смог быстро ответить на ваше письмо. Но я очень занят. Ваше письмо меня заинтересовало. Мне хотелось бы с вами переговорить лично. Я не знаю, когда это можно сделать, так как, повторяю, я крайне загружен, но я вас извещу, когда смогу вас принять.

Таким было начало разговора. Затем последовал вопрос: «Что, мы вам очень надоели?» и совет обратиться еще раз в дирекцию МХАТа с заявлением о работе. «Они не откажут», — пообещал Сталин.

На следующий день, едва Булгаков переступил порог любимого театра, ему с радостью сообщили, что он уже «проведен приказом» на должность режиссера.

Телефонный звонок Вождя оградил Булгакова от физической расправы. Появилась возможность спать спокойно, не прислушиваясь к ночному топоту на лестнице.

Театры, однако, по-прежнему отказывались ставить его пьесы. Исключением был МХАТ, где удерживались «Дни Турбиных» — как бы вынужденное признание неких чрезвычайных обстоятельств. (Пьеса по-прежнему шла с не-

слыханным успехом и в 1934 году, незадолго до убийства Кирова, был сыгран юбилейный 500-й спектакль.) Режиссерские обязанности не заполняли жизни целиком. Михаил Афанасьевич снова обратился к прозе. Он принялся сочинять роман о Мастере и его любви. Блестящее перо сатирика позволило ему сполна рассчитаться со своими недругами. В отвратительных персонажах Берлиоза, Ле-левича, Аримана, Латунского, Шполянского без труда узнаются Авербах, Вишневский, Киршон, Афиногенов, Шкловский.

Совершенно чуждый низменной житейской мстительности, он ответил своим ненавистникам по-писательски, навеки пригвоздив их на страницах своего бессмертного романа.

Однажды Булгакова встретил Юрий Олеша и позвал на писательское собрание. Там предстояло разбирать какие-то грешки Киршона.

— Пошли, потопчем хорошенько. Гадина отменная!

Булгаков отказался:

—Нет. Противно.

Эпиграфом к роману «Записки покойника» (так и не оконченному) он избрал по-старинному витиеватое изречение: «Коемуждо по делам его...» Понимать это следовало как обещание неминуемой кары за все совершенные преступления... В душе писателя медленно совершался великий процесс: он проникался пониманием небывалой значимости всего происходящего в стране. С одной стороны, по-прежнему неистовствовали Швондеры и Кальсонеры, уже предчувствуя возмездие за свои злодейства. С другой же — страна могуче поднималась из разрухи и уже поговаривали, что скоро совсем отменят продовольственные карточки.

Глухой канонадой начались незабываемые 30-е годы. 1 октября 1930 года грохнул взрыв в Кремле: новые хозяева разрушили Чудов монастырь, место последнего заточения святого Гермогена. 5 декабря 1931 года не стало храма Христа Спасителя. В следующем году совершены сразу две варварские акции: исчезли Красные ворота, и совершился разгром мемориала на Бородинском поле. В 1933 году взрыв разметал Сухареву башню (москвичи называли ее невестой Ивана Великого).

Всевозможные «бухарчики», Кальсонеры и Швондеры готовились писать свою Историю завоеванной России. И хотели начать с чистого листа. Они нахально заявляли покоренному народу: «Не было у вас и не могло быть никакой Истории. Не выдумывайте! Ваша История началась 7 ноября 1917 года. Зарубите это хорошенько на носу, проклятые гои. Иначе...»

Мощные взрывы в Москве напоминали артиллерийскую подготовку к генеральному сражению. Скоро из окопов поднимутся цепи атакующих, и тогда заговорит стрелковое оружие.

Первый выстрел раздался в Ленинграде, в коридоре Смольного...

В доме Булгакова царил настоящий культ Сталина (этот факт попросту скрывается прохвостами от литературоведения).

Прежде всего, конечно, сказывалась обычная человеческая признательность. Михаил Афанасьевич полностью сознавал, что только благодаря Сталину с него соскользнули хищные клыки Кальсонеров. Он им оказался не по зубам. Кроме того, Булгаков относился к той когорте русских людей, которых принято называть не интеллигентами, а людьми глубокой национальной культуры — категорией крайне редкостной и уничтоженной новыми хозяйчиками России в первую очередь. (Смешно же, в самом деле, называть интеллигентами Пушкина, Толстого, Менделеева, Чайковского.) К концу своей недолгой жизни Булгаков полностью постиг, с каким напряжением и искусством ведет Вождь «линию» по спасению России. Титанический труд величайшего государственного деятеля!

Это же Сталин, и только он, обуздал ползучих гадов, наводнивших русскую землю под действием магического «красного луча». Давнишний символ — исполинский Змий, обвивший колокольню Ивана Великого, — давал писателю чувство собственной прикосновенности к тому, чем занимается Вождь на своем высоком месте в старинном Кремле.

Всевозможная нечисть щелкает от ярости зубами и отводит душу в кухонных пересудах. Но очистительный ветер перемен скоро выметет их и с уютных кухонь. Вспомним, как улетала свита Воланда из загоревшегося дома или исчезал пронырливый Кальсонер, потеряв всякую надежду на перелом судьбы: «...он сжался в комок и, прыгнув на подоконник, исчез в разбитом стекле».

Кончалось время Кальсонеров — подходил к концу очередной черный период истории России.

России снова повезло. Не будь Сталина, ее ожидала участь кошерной коровы, умело обескровленной опытными резниками.

Знаменитые судебные процессы 30-х гг. открыли всему миру людоедские замыслы вековечных ненавистников России. Мороз драл по коже — страшно представить!

На исходе своей жизни Михаил Афанасьевич решил вновь обратиться к своему любимому жанру и написать пьесу о молодости Сталина, показать зрителям, из какого материала и каким образом выковываются такие стальные люди. Он назвал свое новое произведение «Батум» — город, где начиналась революционная деятельность человека, которому русский народ обязан своим спасением от фашизма Троцкого (на очереди стоял фашизм Гитлера).

Работа настолько захватила драматурга, что во МХАТе говорили: «Единственная тема, которая его интересует, это тема о Сталине». Сам Михаил Афанасьевич до сих пор находился под впечатлением телефонного разговора с Вождем. В письме В. Вересаеву он писал: «Поверьте моему вкусу: Сталин вел разговор сильно, ясно, государственно и элегантно». Это была самая крупная личность, из всех, с кем ему доводилось встречаться в жизни. Он признавался своим друзьям: «В отношении к Генсекрета-рю возможно только одно — правда, и серьезная».

К тому времени жизненные и писательские пути друзей, собиравшихся в «пенале» на Тверском, постепенно разошлись. Шолохов стремительно вознесся и там, в плотных слоях околокремлевской атмосферы, едва не сгорел, — выручил его вроде бы сам Сталин... Платонов все так же продолжал ютиться в крохотном «пенале», много работал, но печатался крайне редко... На Булгакова же внезапно свалилась тяжкая неизлечимая болезнь, он терял силы и почти ослеп. Под конец жизни судьба, наконец, смилостивилась над ним — он нашел свою Маргариту, женившись на Е.С. Шиловской. Из дому он не выходил, торопясь завершить свою лебединую песнь — «Мастера и Маргариту». Он диктовал Елене Сергеевне поправки, вставки, ясно удерживая в памяти всю громадную конструкцию романа.

Пьеса «Батум» была написана как раз в период интенсивной работы над «Мастером и Маргаритой».

Первыми слушателями «Батума» стали братья Эрдманы. Слушали, переглядывались, одобрительно кивали. Затем отправились на кухню — пить чай и обсуждать. Михаил Афанасьевич ходил уже с трудом. Жить ему оставалось меньше года. Елена Сергеевна присутствовала при разговоре и тогда же записала: «Они считают, что удача грандиозная». (Повторялась судьба Пушкина, признавшегося на пороге смерти: «Весь был бы его...») Во МХАТе пьеса пошла, что называется, «с колес». Начались усиленные репетиции. Осенью творческая группа решила побывать на месте событий, в Батуме. Сели в поезд, поехали. Однако в Туле пришлось сойти и возвращаться в Москву. Что случилось? Оказалось, Сталин категорически запретил постановку пьесы.

В чем причина столь поразительного решения Вождя?

Объяснение простое. Виной всему явились ловкие людишки с необыкновенным «верхним чутьем». Приближался юбилей — Сталину исполнялось 60 лет. К этой дате стали заблаговременно готовиться. В спешном порядке подготовили перевод ранних стихотворений Сталина. Появился целый цикл рассказов о детских годах Генерального секретаря. Рукопись рассказов, составивших книжку, издательство догадалось отправить на отзыв самому Сталину. Ответ из Кремля был строг и категоричен: «Я решительно протестую... Автора ввели в заблуждение брехуны и подхалимы... Книжка имеет тенденцию вкоренять в сознание культ личности вождей, непогрешимых героев. Это опасно, вредно. Советую книжку сжечь».

Не увидели света и переводы сталинских стихотворений.

Пьеса «Батум», к своему несчастью, угодила в эту череду угоднических акций.

Решительным противником культа Сталина был сам Сталин!

Алексей Максимович Горький, заново обживаясь на родной земле после Италии, применил испытанный прием: «ушел в люди», т.е. много ездил, наблюдал, встречался с читателями, подолгу расспрашивал и постоянно сравнивал. В молодости он исходил Россию пешком. Теперь его возили, и каждая поездка великого писателя обставлялась как историческое событие. Горький понимал, что видит только казовую сторону. Но все равно, увиденное потрясало. Даже то, что сделано руками заключенных. Преступники замаливали свои грехи не молитвами в поклонах, а трудом. Они возводили новые заводы, строили города, прокладывали каналы, соединяя реки и моря, и этим самым вносили свой вклад в преображение России.

Нет, прежнюю Россию стало не узнать -- нечего и сравнивать.

И все, что было увидено, великий писатель соединял с именем Сталина, с именем Вождя.

Да, России снова повезло!

Год, когда Горький впервые приехал из Италии, вошел в историю как «год великого перелома». Медленно, со скрипом совершался натужный поворот руля махины российского корабля. Магической волшебной палочки нигде не наблюдалось — перемены достигались мучительным трудом, с большими жертвами. Много, слишком много висело на ногах старой России. Новизну зачастую приходилось декретировать, а попросту — насаждать.

На пароходе «Карл Либкнехт» Алексей Максимович проплыл по Волге от родного Нижнего Новгорода до самой Астрахани. Часто сходил на берег. Страна корчилась в муках коллективизации. Ломался вековой уклад, мужик отрывался от сохи и пересаживался на трактор, на комбайн. Примитивное сельское хозяйство поднималось до уровня промышленного производства. Совершалась трудная работа организации деревни на началах неведомой прежде коллективизации.

Горький писал:

«Существует и уже правильно действует единственно непобедимая сила, способная освободить крестьянство из-под тяжкой «власти земли», из рабства природы. Сила эта — разум и воля рабочего класса. На этот класс историей возложена обязанность вырвать всю массу крестьянства из цепких звериных лап частной собственности, уродующей жизнь всех людей... Силища рабочего класса несет крестьянству действительно — и навеки! — освобождение от каторжной жизни».

Мужик, оторванный от своей скудной неурожайной десятины, уверенно, как и пролетарий города, запевал с вызовом всему миру: «Мы наш, мы новый мир построим!»

В Ленинграде, где не стало негодяя Зиновьева, великий писатель встретился с великим ученым И.П. Павловым. Замечательный физиолог, лауреат Нобелевской премии, имел обыкновение задираться, вызывая собеседника на спор. Покорных соглашателей он не выносил. Так он поступил и с Горьким.

Алексей Максимович увидел глубокого старца со скверным характером. В царские времена И.П. Павлов выслужил генеральский чин (персона четвертого класса). Академии и научные общества 132 стран мира избрали русского ученого своим действительным членом. На своем рабочем пиджаке старик небрежно носил ордена св. Владимира и св. Станислава, а также французский орден Почетного легиона.

Старый ученый, создатель учения о высшей нервной деятельности, бравировал независимостью своих суждений. К тому же он понимал, что Горький по возрасту годится ему в сыновья.

— Мозг человеческий, — с напускной сердитостью заговорил он, — воспринимает впечатления и реагирует на них различно. Я ищу причину этого в биологической химии. Вы же — в какой-то, простите, химии социальной. Мне лично такая совершенно не знакома!

Алексей Максимович интуитивно нашел верный тон. Старик жил в своих Колтушках анахоретом. Намолчавшись в одиночестве, он испытывал жгучую потребность в мозговой гимнастике. Ему хотелось поговорить, поспорить, но с человеком, равным хотя бы самому себе. И у двух великих русских затеялось своеобразное фехтование... Под конец они, получив невыразимое удовольствие от разговора, сошлись на том, что в наши дни обессмысленная власть капитала породила рецидивы средневековой дикости и зверства, — оба они имели в виду современный фашизм, этот кровавый и гнусный конец царства капитала.

— Надолго изволили пожаловать? — язвительно осведомился академик.

Горький смиренно ответил, что вроде бы насовсем.

— И прекрасно! — одобрил Павлов. — Дома, дома надо жить!

Дома... Да, надо возвращаться. Обстановка в родном доме изменилась неузнаваемо. Пока еще имелись силы, следовало влезать в хомут и помогать Сталину строить новую Россию.

Уезжая в последний раз в Италию, в 1931 году, Алексей Максимович выступил в «Правде» с предложением создать «Историю фабрик и заводов». Этот почин родил еще одну увлекательную и полезную затею: начать выпуск журнала «Наши достижения».

Автор романа «Мать» считал, что русскому народу есть на что оглянуться и уж, разумеется, найдется, чем и погордиться!

Став негласным наркомом советской культуры, Горький часто принимал Вождя в своем особняке у Никитских ворот. Сначала Иосиф Виссарионович приезжал с друзьями по Политбюро, затем стал заезжать один. Ему нравились спокойные неторопливые беседы у огня камина. Два собеседника разговаривали как бы на равных — без малейших опасений промолвить слово невпопад. Ни тому и ни другому не надо было ничего рассказывать о нищете: оба знали горький хлеб лишений, с этим родились, на этом выросли. Сталина привлекала поддержка Горьким его дерзких планов преобразования села. Такого, как теперь в СССР, не было нигде и никогда. Гордились тем, что кормили хлебом Европу, а у самих от голода вымирали волостями и уездами. Мужика-единоличника пришлось носом совать в выгоду коллективного труда (как некогда в полезность картофеля). Колхозная молодежь впервые узнала вкус занятий спортом, приохотилась к избе-читальне, по деревням запела клубная самодеятельность. Алексей Максимович поверил, что своими глазами увидит колхозных стариков, сидящих на завалинках с книжками в руках.

Изъяны коллективизации? К сожалению, обойтись без этого не удалось. Сказывалась необыкновенность затеваемых перемен, имело место и головотяпство, ретивое усердие обыкновенных дураков. Власть в таких случаях действовала жестоко, отшибая охоту навсегда. (О сознательном вредительстве тогда еще не говорилось в полный голос, но фигура государственного дурака, наделенного властью, уже вставала во весь рост. Дурак, да еще с партбилетом — страшно представить, что он способен натворить!)

Задумчиво уставившись на огонь камина, Иосиф Виссарионович тогда признался, что сельскому населению придется стать единственной колонией страны, — программа индустриализации будет осуществляться исключительно за счет совхозов и колхозов. Денег советской власти брать совершенно негде (не в долги же за границей залезать!). Резерв один-единственный — внутренний: затягивать потуже пояса.

— Ради такого не грех и демократией поступиться, — поддержал Горький.

Демократия... Это слово заставило Сталина завозиться в кресле. Он достал из кармана трубку, выколотил ее в камин. Набивая трубку табаком, он по привычке завесился бровями.

Демократия... Прогрессивная общественность... Демос... Власть и воля народа... Заигранная пластинка демагогов!

В Библии, книге основательной и древней, это модное словечко употребляется трижды. Да, о демократии толковали уже тогда, в библейские времена. Кто не знает о судьбе правоверного Лота с дочерьми? Эти несчастные пытались убежать от разъяренной толпы с кольями и дубинами. Так вот Священное Писание именно эту дикую толпу и называет «демократией» (волей народа). А судьба Иисуса Христа? Когда Понтий Пилат вышел на балкон дворца, он объявил собравшейся толпе, что не нашел на задержанном никакой вины. В ответ толпа взревела: «Распни его, распни!» И Пилату ничего не оставалось, как умыть руки. Воля народа! В третий раз о демократии упоминается снова в связи с судьбой Христа. Когда его вели на казнь и он тащил свой крест, толпа иудейской черни бросала в него камнями, тыкала щепками, таскала его за волосы и плевала ему в лицо. Священное Писание также называет этот произвол толпы демократией.

Нерусское само это слово — демократия. Его затащила с Запада наша не шибко образованная интеллигенция. Россия всегда стояла на соборности. Соборность — это обязательное внимание к мнению других. Это разумный подход к любой проблеме с учетом реального, возможного.

А демократия... Если разобраться, это диктатура не большинства, а меньшинства. А если начистоту — это не что иное, как диктатура подонков.

Не дай нам Бог такой демократии!

О сносе храма Христа Спасителя Москва и шепталась, и шумела.

Иосиф Виссарионович, рассуждая на эту тему, в очередной раз поразил Горького глубиной своего ума и обширностью знаний.

Владимир Святой, приняв христианство и сбросив Перуна в Днепр, переломил историю нашего народа. Вместе с язычеством в прошлое канул едва ли не самый значительный период русичей. Ученьде с какой-то стати считают начало русской государственности с варяжского князя Рюрика. Но это же всего лишь наш вчерашний день! Доказательства? Хотя бы древний документ, известный как «Грамота Александра Македонского». В нем содержатся сведения о царстве братьев Руса и Словена, территория которого простиралась от Адриатического моря до Северного Ледовитого океана. Что мы знаем о том периоде? Да, в сущности, ничего. Темный провал. Наши знания начинаются с подвигов князя Святослава, сокрушившего Хазарский каганат. А если покопаться в летописях поосновательней, то выявится, что держава русов существовала задолго до могущественного Рима!

К христианству, навязанному русичам, Сталин относился с точки зрения тогдашней исторической обстановки. Это была идеология нового государственного образования. Именем Христа эта идеология сплотила племена, постоянно враждовавшие одно с другим и не признававшие власть киевского князя. А интересы выживания в окружении сильных недругов настоятельно требовали единства и сильной руки Вождя, т.е. самодержавия.

Новая идеология породила и великую литературу. «Поучение Владимира Мономаха» впервые отвергло идею личного спасения, а исключительно — общего, соборного. Сто лет спустя Даниил Заточник осудил деление на богачей и бедняков и высказал желание укрепления высшей власти путем культуры, просвещения... Если бы не проклятые монголы! Нашествие степняков прервало спокойную эволюцию Русского государства. И все же христианская Вера помогла нашим предкам пережить унизительное поражение, собраться с силами и на поле Куликовом вновь обрести свою державную мощь!

Значение христианства для русского народа неоспоримо. Пример Спасителя, принявшего смерть на кресте, породил понятие подвига, т.е. самопожертвования во имя общего блага. «Отдать жизнь за друга своя!» Отсюда несгибаемость русских в самых жестоких испытаниях. Недаром наши враги убеждены, что русского недостаточно убить, его надо еще и повалить.

К сожалению, за пролетевшие столетия христианство выродилось совершенно. Причем не только католичество, но и православие. Церковь целиком и полностью перешла на сторону богатых и тем самым предала заветы Спасителя. Эта измена погубила авторитет церкви в глазах народа. Достаточно почитать гневные проповеди нашего русского пророка протопопа Аввакума. Угодничество перед властью заставило верующих видеть в попе обыкновенного чиновника в рясе — в дополнение к исправнику или становому приставу. Потому-то церковь и постигла судьба самодержавия. Ведь кресты с храмов сбрасывали вовсе не евреи, на купола лез крещеный народ.

Храм Христа Спасителя жалко, как памятник истории и архитектуры. Если бы он не возвышался в самом центре столицы! Сейчас Страна Советов обрела совершенно новую Веру, новую Религию: марксизм-ленинизм. И в центре Москвы должен стоять величественный храм новой Веры: грандиозный Дворец Советов.

— Что по-настоящему жалко, — признался Иосиф Виссарионович, — так это Садового кольца. Там же белки прыгали. Недоглядел...

— Мы, большевики, — рассуждал Сталин, расхаживая перед камином, — мы не должны забывать, что русские цари сделали одно большое дело — они сколотили огромное государство от Варшавы до Камчатки. И мы получили это государство в наследство. Так что же — разбазаривать? Продавать? Затевать гешефты? Дескать, на наш век хватит. Нет, эта политика вредная. Подлая, я бы сказал!

Горький напомнил о Портсмутском мире: отдали и Курилы, и половину Сахалина.

Иосиф Виссарионович поморщился:

— Никудышный был царишка. Не на свое место сел. Ему бы отказаться от престола еще в году... в году... Да лет пяток бы поцарствовал и хватит! И для него лучше вышло бы, и для...

Не договорив, он махнул рукой.

— Но посмотрите на аристократию. Это же целый класс управителей. Народ отборный, подготовленный. Главное — с чувством хозяина. Хозяина страны. А это очень важно!

— А князь Курбский? — напомнил Горький.

— В семье не без урода, — отмахнулся Сталин. — И Курбский, и бояре-изменники при Лжедмитрии. Все — так. И — все же! Этот класс чувствовал, что на его плечах лежит страна. Вот это я и называю чувством хозяина... Когда у нас такие вырастут? Чтобы не боялись ни царя, ни Бога, ни дьявола. За дело — на плаху головой! Нет таких пока. Так и смотрят в рот. Даже зло берет. Иногда нарочно скажешь ему: «черное» и он, как попугай: «да, да, дорогой товарищ Сталин, черное».

— Мне кажется, что Серго Орджоникидзе...

— О Серго я не говорю. Артем, Киров, Куйбышев... Но мало, мало. Ах, как мало! Скажешь — сделают. Не скажешь — так все и останется. Что это? Привычка к барину? Необходимость пастуха? А если с пастухом вдруг что-нибудь случится?

Именно в этот вечер Иосиф Виссарионович развил перед писателем свою мечту о клане руководителей, об отборе лучших, самых лучших, своего рода партийном ордене меченосцев, которые не убоялись бы ответственности и могли взвалить на свои плечи руководство огромнейшей страной.

В такие редкие минуты откровений Алексей Максимович с тревогой ощущал удручающую одинокость этого великого человека...

Алексей Максимович считал, что Вождь, как несостоявшийся священник, не только прекрасно знает, но и почитает Книгу Книг — Библию. Он часто в разговоре приводил библейские примеры... К удивлению писателя, Сталин решительно запротестовал насчет почитания Книги Книг.

— Это же всего лишь история еврейского народа. И — только! Весь материал сосредоточен вокруг Палестины. Но вспомните — что такое Палестина? Тогдашнее захолустье. Где история Китая? А Индии? Японии, наконец. Или взять такую, например, страну, как Тибет. Или Корею...

Помедлив, он сообщил: недаром император Николай I запретил издавать Библию в полном объеме, с Ветхим Заветом во главе. Он уже тогда, после восстания декабристов, сообразил, что во всемерном выпячивании Библии имеется скрытый умысел. Иными словами, понимал зловредное влияние сионизма.

Горький напомнил о Петре Великом. Распорядился сначала перелить колокола на пушки, а затем вообще отменил такой важный институт, как патриаршество, т.е. поставил церковь во фрунт, превратив ее в обыкновенный департамент.

Наставив на собеседника трубку, словно пистолет, Иосиф Виссарионович внезапно спросил:

— А вы видите нынче место для священника на строительстве Днепрогэса или Магнитки? А в Красной Армии? А в колхозе? Не знаю, может быть, у меня что-то со зрением, но я — не вижу!.. Ну, разве где-нибудь в больнице, среди умирающих... Не знаю, не знаю...

Так или примерно так протекали неторопливые беседы двух природных плебеев, сделавшихся величайшими людьми современного мира: великого реформатора и великого писателя.

Алексей Максимович все больше подпадал под мощное обаяние Вождя, настоящего кормчего российского корабля. Анри Барбюс, пламенный француз, преданнейший коммунист, с восхищением отзывался о Сталине как о человеке с головой ученого, с лицом рабочего, в одежде простого солдата.

В конце 20-х гг. Сталин, как известно, вел упорную борьбу за командные высоты. Потерял свое место во главе Ленинграда фанфаронистый Зиновьев, удалось спровадить за границу велеречивого Троцкого. Атмосфера в партии постепенно очищалась. В промышленности сторонниками Генерального секретаря по-прежнему являлись Орджоникидзе и Куйбышев. Наркомом обороны стал Ворошилов. В идеологии день ото дня росло значение вернувшегося Горького.

Больным местом оставалась Лубянка. После внезапной смерти Дзержинского ведомство внутренних дел возглавил Менжинский, больной и разнообразно развращенный человек. Пользуясь его беспомощностью, власть на Лубянке неторопливо забирал Гершель Ягода.

Идеологии Сталин всегда придавал первостепенное значение. «Сначала было Слово...» Он прочитывал все (или почти все), что печаталось в толстых журналах, хорошо знал театральный репертуар, а новинки советской кинематографии выходили в прокат только после его одобрения — Генеральный секретарь просматривал все кинофильмы.

В годы разгула футуризма, когда из России вынудили уехать старых мастеров кисти (а их картины украшали лучшие музеи страны), хваткие людишки от искусства сумели устроить так, что на открытие выставки отечественных абстракционистов приехал Ленин. Вождя революции сопровождал сам Луначарский. У Ленина зарябило в глазах: квадраты, треугольники, изломанные фигуры с неестественно вывихнутыми руками и ногами. Ленин растерялся. Улучив момент, он негромко спросил наркома просвещения: «Вы что-нибудь понимаете?» Тот мгновенно догадался, что Вождя следует увезти. И оба государственных деятеля покинули выставку.

Сталин прекрасно помнил сказку Андерсена «Голый король». Руководителям страны не годится играть роли дураков! (Сам он очень любил картину «Запорожцы пишут письмо турецкому султану». Какой колорит, какие подлинно гоголевские типы! При случае, Иосиф Виссарионович на память мог привести наиболее хлесткие казачьи фразы из знаменитого письма).

В годы, пока Горький жил в Италии, распоясавшиеся троцкисты уверенно командовали и в литературе. В 1925 году

им удалось добиться постановления ЦК РКП (б) «О политике партии в области художественной литературы». Сочинили этот документ Бухарин, Луначарский и Лелевич. Партийное постановление чем-то напоминало провалившийся два года назад «Декрет о самой угнетенной нации». Приоритеты на руководящие посты устанавливались почти законодательно. Молоденький Авербах, племянник Свердлова, в 19 лет возглавил журнал «Молодая гвардия». В. Полонский стал главным редактором сразу трех журналов: «Новый мир», «Красная новь», «Печать и Революция».

Непрерывно набирали силу и влияние разнообразные литературные салоны, где создавались писательские авторитеты и сокрушались пусть и талантливые, но совершенно неугодные.

Закрепляя позиции, фельдфебели из РАППа провели в 1928 году Первый Всесоюзный съезд пролетарских писателей. Пустозвоны и демагоги, они сделали упор на «пролетар-ство». Романы, повести, пьесы должны обладать силой прямого действия и убеждать читателя в преимуществах кремлевской власти перед всеми другими властями. Писатель Евгений Замятин, постоянно травимый лелевичами, швон-дерами и кальсонерами, откликнулся сатирическим романом «МЫ». Он изобразил литературный процесс в виде сооружения грандиозного Института Государственных Поэтов и Писателей. Любой сочинитель с удостоверением РАППа в кармане становился государственным человеком со всеми привилегиями и почетом. Предусматривалась даже специальная форма для литераторов с иерархией рангов, званий, постов: мундиры, петлицы, ремни и сапоги. Словом, специальное литературное ведомство на манер Лубянки.

Еще осенью 1929 года, совершив путешествие по Волге и вернувшись в Сорренто, Алексей Максимович, перегруженный впечатлениями от увиденного на родной земле, стал часто писать Сталину о том, что сумел подметить свежим глазом. Новизна, естественно, потрясала. Однако, на взгляд писателя, уже устоявшейся повседневностью стали такие негативные явления, как замаскированное шкурничество, умение щегольнуть р-революционной фразой, лисья ловкость всевозможного «двуногого хлама», «обозной сволочи» (явно из буденновского лексикона!). Словом, следовало в интересах громадного строительства побольше внимания обращать на подбор и выдвижение людей. «Партия, — писал Горький, — все чаще ставит на боевые позиции людей явно бездарных» (письма от 27 и 29 ноября 1929 года).

Сталин обстоятельно отвечал, и между Сорренто и Кремлем наладилась регулярная переписка.

Думается, мысли Горького в известной мере сказались на знаменитом сталинском лозунге: «Кадры решают все!»

В 1930 году Горький поехать в Россию не сумел, и долгим показался ему этот унылый год. Он окончательно понял, что его место там, в СССР, дома.

Началась подготовка к окончательному переезду.

Иосиф Виссарионович, читатель искушенный, с первых же страниц «Тихого Дона» подпал под обаяние великого произведения. Его коснулся восторг долгожданного открытия: вот оно, новое поколение художников слова, настоящих национальных мастеров, а не фокусников, не кривляк, превращающих русский язык в какой-то омерзительный речекряк. Вождь оценил книгу молодого автора как широчайшее историческое полотно, произведение глубоко народное, национальное. Перед ним был настоящий эпос, яркая панорама великой эпохи Революции и Гражданской войны. Неотразимая сила романа — в ярчайших образах героев, в жгучей правде жизни.

Догадывался ли Вождь, что на его глазах совершается крупнейшее литературное явление XX века? Что-то похожее, несомненно, испытывалось — недаром Генеральный секретарь захотел лично познакомиться с молодым писателем, долго разговаривал с ним, и парнишка с Дона навсегда занял место в его сердце, куда избранники допускались по исключительному отбору (например, В. Чкалов, А. Стаханов, П. Ангелина, авиаконструктор А. Яковлев).

Отношения Вождя и писателя прошли жестокую проверку в годы коллективизации. Сталин сидел в Кремле, Шолохов находился в самой гуще событий. Страна громко стонала. Поэтому для Вождя имели исключительную ценность сведения с мест, потому что враги — в этом не было никаких секретов — пользовались трудностями и всячески обостряли положение.

Шолохов отложил работу над «Тихим Доном». Его переполняли впечатления от решительной ломки векового русского уклада на селе. Совершалась настоящая Революция — уже вторая на его глазах. Он с самого начала взял сторону Вождя, сознавая историческую необходимость задуманных перемен.

Но сколько же встречалось перегибов, извращений, обыкновенного чиновничьего головотяпства!

Немало было и сознательного вредительства...

«Езжу по району, — писал Шолохов Сталину, — наблюдаю и шибко скорблю душой. Народ звереет, настроение подавленное».

Читая, Сталин раздражался: «А что же вы хотите, Михаил Александрович? Чтобы мужик ломался с песней? Естественная реакция. Надо потерпеть».

Следующее письмо уже сигнализировало о произволе.

«ГПУ выдергивает казаков и ссылает пачками».

Ну, выдергивание было предусмотрено с самого начала. Не расстреливать же, как при Свердлове! Важно — какой величины эти самые «пачки»?

Одним словом, Сталин угадывал, что пока вроде бы все развивалось по задуманному.

Но вот в письмах зазвучали по-настоящему тревожные нотки: по Дону ползут слухи о надвигающемся голодоморе, о том, что большевики выгребают хлеб до зернышка и увозят его за границу. А свои — ложись да помирай!

«Т. Сталин! Умирают колхозники и единоличники, взрослые и дети пухнут и питаются всем, чем не положено человеку питаться, начиная с падали. По колхозам свирепствует произвол».

И добавлял:

«Так хозяйствовать нельзя. Колхозники морально задавлены».

Очень, очень нехорошие сигналы! Не должно быть такого беспросвета. Несомненно, кто-то прикладывает к этому руку!

А вот и ответ — кто это так старается:

«По краю начались аресты. Люди живут в состоянии «мобилизационной готовности»: всегда имеют запас сухарей, смену белья...»

В самом деле, никуда не годится!

А Шолохов продолжал:

«Т. Сталин! Инквизиторские методы следствия: арестованные бесконтрольно отдаются в руки следователей. Надо покончить с постыдной системой пыток!»

Сигнализация Шолохова сыграла свою роль: Иосиф Виссарионович написал знаменитую статью «Головокружение от успехов» и крепко, как он это умел, ударил по головотяпам и вредителям.

Умелые и своевременные меры «сверху» помогли пройти по острию ножа. Крестьянство ограничилось стоном, но за топоры и вилы не взялось. Мужик, в конце концов, признал колхозы, как некогда картошку.

Сталин остался навсегда признателен бесстрашному и честному писателю.

К сожалению, долгую память имели и те, на чьи головы обрушился гнев Вождя. Не в лубянских правилах было забывать обиды. Карательное ведомство наточило вечный з у б на великого писателя. Подлой мстительностью палачей объясняются все или почти все жизненные испытания классика XX века.

Сложное время коллективизации Михаил Александрович отразил в романе «Поднятая целина». Замечательный художник показал преобразование деревни в ярких образах героев. Трудностей колхозного строительства Шолохов не избегал. Страницы романа пахнут потом и кровью. Люди борются, гибнут, терпят поражения и побеждают.

Как водится, начались унизительные придирки при публикации выстраданного романа. В журнале «Новый мир» редакторы потребовали снять главы о раскулачивании: слишком, дескать, жестокие картины. Пришлось снова обращаться к Сталину. Вождь потребовал рукопись и прочитал ее за одну ночь.

— Вот путаники! — рассердился он на слишком бдительных редакторов. — Мы раскулачивать не боялись, а они боятся об этом рассказать!

Он приказал не трогать в романе ни одной строки.

После «Поднятой целины» Михаил Александрович вновь вернулся к «Тихому Дону». Работа продвигалась трудно. Многочисленные недруги проявляли изобретательность и постоянно толкали писательскую руку.

Известно, что прообразом Григория Мелехова являлся Харлампий Ермаков, один из руководителей Вешенского восстания. Шолохов постоянно с ним встречался, уточняя многие подробности. Внезапно Ермакова арестовали и расстреляли. Произошло это в самый канун путча Троцкого в Москве. Сионисты упорно продолжали гнуть свою линию на Дону, стараясь любыми способами возмутить казачество против советской власти.

Самыми отвратительными персонажами «Тихого Дона» писатель вывел комиссара Штокмана и его доверчивого последыша Мишку Кошевого. Однако не кошевые составляли массу настоящего казачества. И Штокман, безжалостный расстрельщик, однажды вынужден признать: «Основная масса казачества настроена к нам враждебно». Оголтелый сионист, он отвечает на это национальное сопротивление лютой злобой: «Разговор должен быть короткий — к стенке!»

Именно штокманы и кошевые начали чудовищную операцию по расказачиванию. Ответом на их злодейства стало Вешенское восстание.

В «Тихом Доне» названа фамилия еще одного палача-сиониста комиссара Маркина. Прочитав роман, Маркин потребовал изменить свою фамилию в произведении. Шолохов отказался. Спор палача и писателя достиг самого «верха». Сталин посоветовал не только не менять фамилии чекиста, но и пристегнуть к нему Свердлова, который стоял у истоков декрета о расказачивании.

Озлобленный Маркин не унялся и предпринял попытку посчитаться с Шолоховым через его родственников.

Широкому читателю неизвестна одна деталь из биографии великого писателя: он был подкидышем. Его родная мать, девка-батрачка, выбрала зажиточный дом в станице и положила на ступеньки крылечка завернутого в тряпье ребенка. Она знала, что хозяевам этого дома Бог не дал детей. Сама же она уехала в Туапсе и больше в родных местах никогда не показывалась. Со временем она вышла замуж, у нее родился сын. Комиссар Маркин, возглавлявший в те годы Сочинское ГПУ, арестовал этого брата писателя. Матери ничего не оставалось, как явиться к знаменитому сыну. Михаил Александрович дошел до Сталина и освободил брата.

На Шолохове карательное ведомство испробовало весь набор своих подлых методов. Однажды, инспирировав отравление, писателя даже затащили на операционный стол, решив покончить с ним тем же способом, что и с Фрунзе. Спасла Шолохова счастливая случайность. Хотя уверенность убийц была такой, что на смерть великого писателя уже был заготовлен некролог.

Довольно сложной была афера, связанная с привлечением писателя к мифическому «Заговору казаков против советской власти». На Дону происходили массовые аресты. Дело раскручивал следователь Маркович. Он не церемонился с арестованными казаками.

— Почему не говоришь о Шолохове, фашистская морда? Он же, блядина, уже у нас сидит, И сидит крепко. Контрреволюционный писака, мать-перемать, а ты его покрываешь?

Доведенный до отчаяния, писатель снова обратился к Сталину.

«У меня убийственное настроение. Я боюсь за свою участь. За время работы над «Тихим Доном» против меня сумели создать три крупных дела... Все время вокруг моего имени плетутся грязные и гнусные слухи».

«Письма к Вам — единственное, что написал с ноября. Для творческой работы полтора года вычеркнуты».

«За пять лет я с трудом написал полкниги. В такой обстановке не только невозможно работать, но и жить безмерно тяжело...»

В таких невыносимых условиях гениальный писатель заканчивал великую эпопею «Тихий Дон».

Реакция Сталина, как всегда, была решительной и, главное, конкретной. Из Москвы на Дон отправилась комиссия во главе с М. Шкирятовым. Этот строгий человек в течение многих лет занимал пост верховного судьи в партийных делах. Метод его работы был предельно жестким... Шкирятов пришел к выводу, что недруги стараются любыми средствами скомпрометировать писателя и своими бесконечными интригами не дают ему работать.

Обстоятельный доклад комиссии Шкирятова обсуждался на заседании Политбюро. Итоги подвел сам Сталин:

— Великому русскому писателю должны быть созданы хорошие условия для работы!

Благодаря этому Михаил Александрович успел до войны с Гитлером завершить свой замечательный роман.

Судьба Б.Л. Пастернака — пример того, как коверкается жизнь человека в интересах сильных мира сего.

Пастернак — первая ласточка диссидентства, только не добровольного, а насильственного, принудительного. Поэт имел несчастье попасть в поле зрения хитроумной «тетки», она заботливо взяла его на колени и принялась утучнять славой, готовя его на роль страдальца за права человека, подлинного страстотерпца от бесконечных козней советской власти. При этом совершенно забывалось, что перу Пастернака принадлежат пламенные поэмы «Лейтенант Шмидт» и «1905 год». Его усиленно подавали (создавали имидж), как застарелого противника власти Советов, искренне убежденного в том, что для того, чтобы публиковать заведомо слабые сочинения, необходимо разрушить до основания великую державу.

Тревожные предчувствия одолевали Пастернака на протяжении почти всей жизни. Ему казалось, что в его судьбу постоянно вмешивается какая-то неведомая, но исключительно властная сила. Поэт стремился жить спокойно, наслаждаясь только творчеством. Однако ни спокойствия, ни наслаждения никак не выходило — что-то мешало постоянно. Не помогало и полное затворничество на роскошной писательской даче в одном из самых очаровательных уголков зеленого Подмосковья.

Судьбу поэта почему-то с самого начала покрывала некая дымка, предназначенная для создания загадочности, почти таинственности. Усиленно выпячивался его отец, преуспевающий художник, и полностью замалчивался дед, одессит, служивший кантором в синагоге. В семье кантора исповедовался хасидизм, и с благоговением произносилось имя основателя этого изуверского течения Баал Шем Това. Затем настал черед восхищения бешеной деятельности Ахад Гаама, тоже одессита, ожесточеннейшего соперника самого Т. Герцля.

Потомки кантора одесской синагоги сумели вырваться из «черты оседлости» и основательно выварились в котле столичной жизни. Как раз из таких и состояла основная масса так называемой русской интеллигенции.

«Закон написан в сердцах евреев!» — наставлял своих единокровцев неистовый Ахад Гаам.

Русская интеллигенция напоминала болото, упорно осушаемое, однако все равно достаточно мшистое, трясинное: превосходная почва для разнообразных махинаций деятельной и небрезгливой «тетки».

Дымка на судьбе поэта порождает множество вопросов.

В частности, до сих пор нет толкового объяснения вражды к Пастернаку со стороны заслуженной стукачки Лили Брик. Поэт всю жизнь симпатизировал Маяковскому, посвящал ему свои стихи (например, «Мельница»), но всякий раз перед ним стеной возникала властная фигура московской Мессалины, чья власть над подкаблучником Маяковским была неодолимой. Совершенно дикий случай произошел в последнюю новогоднюю ночь, которую суждено было отпраздновать Маяковскому. У него в Гендриковом переулке собралась компания друзей. Туда незваным гостем вдруг заявился Пастернак. Разгневанная Лиля Брик потребовала, чтобы «Володичка» вытолкал гостя взашей.

Что вызвало ее ярость? Уж не разузнал ли что-то Пастернак о сучьей деятельности этой дамочки и не собирался ли по-дружески предупредить хозяина квартиры? (Через 14 недель сердце Маяковского было пробито пулей.)

А необыкновенный ажиотаж вокруг Пастернака на Первом писательском съезде? Борис Леонидович испытывал вполне понятную неловкость. Уж он-то знал, что и в зале, и за стенами зала имелись подлинные мастера! А — вот же...

Затем этот подчеркнуто пожарный вызов в Париж, на конгресс. Ехать он не хотел — его послали. Он отказывался выступать — его заставили. Он поднялся на трибуну и произнес совершенно бесцветную речь, сказав: «Поэзия всегда остается той, превыше всех Альп прославленной высотой, которая валяется в траве, под ногами, так что надо только нагнуться, чтобы ее увидеть и подобрать с земли».

Участники конгресса были разочарованы его выступлением (в самом деле, стоило ради этого срочно требовать человека из Москвы!). Однако сам Пастернак остался доволен. Ему удалось извернуться и не затронуть ни одной из политических тем.

На протяжении всей жизни Пастернак стремился писать прозу (как Пушкин и Лермонтов). Будучи человеком здравого ума, он все же понял, что ни «Повести Белкина», ни «Тамани» ему создать не удалось. Много сил вложил он и в «Доктора Живаго». Но... выше головы не прыгнешь! Поэтому достойна изумления вся мировая вакханалия, поднятая вокруг заурядного романа, а особенно Нобелевская премия. Здесь слишком зримо торчали уши осатанелых антисоветчиков, избравших Пастернака в качестве ритуальной жертвы.

Поражает обреченность в судьбе поэта, давнишняя намеченность его к закланию во имя «демократии» и «прав человека». Разве не ради этого вдруг зачастила в СССР баронесса М.И. Будберг, старый, заслуженный деятель сионистской «закулисы», и всякий раз она стремилась в Переделкино, к Пастернаку? В том же свете следует рассматривать и неожиданное появление рядом с больным затюканным поэтом молоденького А. Вознесенского, шустрого вьюноши, вдруг объявившего себя его учеником. Пастернак упорно отказывался от чести слыть Учителем этого прилипчивого сикофанта. Наконец он не выдержал и затопал ногами на некоего Льва Озерова, переводчика:

— Да что вы мне навязываете этого Андрюшу? Учитель, Учитель... Не я его Учитель, а Безыменский!

Наконец печальная история последнего сердечного увлечения состарившегося поэта.

Избранница Пастернака, в отличие от сахаровской, выглядела привлекательно. Но за ней тянулся слишком грязный «хвост»: эта шустрая дамочка отбыла лагерный срок за спекуляцию валютой. Под умелыми чарами обольстительницы старик, живший на даче анахоретом, мгновенно сомлел и раскис. Прелестная уголовница могла им вертеть, как только ей заблагорассудится. Недаром как раз в эти дни в критической статье, напечатанной в журнале «Октябрь», тревожно указывалось на «оскудение духовных ресурсов» поэта и заключалось: «Пастернак приносит в жертву форме любое содержание, не исключая разума и совести»... Продолжал вертеться в Переделкине Андрюша Вознесенский, все гуще роились зарубежные корреспонденты, все чаще наезжала из Лондона многоопытная Мура, баронесса М.И. Будберг. Остерегаясь открытых встреч с растолстевшей баронессой, Борис Леонидович, вроде бы искусно заметая следы, устроил застолье с гостьей из Англии на квартире своей очаровательницы.

Можно представить, как усмехалась коварнейшая «тетка», наблюдая за неуклюжей конспирацией поэта!

Пробил час, и подруга с уголовными наклонностями оказалась на Лубянке. Туда же пригласили и Пастернака. Старик пережил несколько унизительных часов. Первым делом, естественно, расспросы, протоколы, подписи (внизу каждой страницы). Затем последовало тыканье носом в сокровенные дела. В частности, в руках следствия оказалось многое из того, что он упорно скрывал и прятал, доверяя только той, кому принадлежало его сердце. Состояние было словно у нашкодившего кота. Для «тетки» не существовало никаких секретов. И зря он изощрялся в конспирации: за ним следили постоянно, фиксируя с близкого расстояния каждый шаг, каждое слово, каждое движение.

Разговаривал с Пастернаком молодой сотрудник в форме. «Литературовед» был вежлив до предела. Под конец, усугубляя смятение несчастного старика, он глумливо возвратил ему фривольные стихи, посвященные своей избраннице:

Под ракитой, обвитой плющом,

От ненастья мы ищем защиты.

Наши плечи покрыты плащом,

Вкруг тебя мои руки обвиты.

Я ошибся. Кусты этих чащ

Не плющом перевиты, а хмелем.

Ну — так лучше давай этот плющ

В ширину под тобою расстелем!

Горьким и безрадостным оказалось старческое увлечение, кровавым финал. Решительно отказавшись играть навязанную ему роль приверженца западных свобод (даже вернув Нобелевскую премию), Борис Леонидович заканчивал жизнь жертвой недобросовестных махинаций «тетки» и укрылся от ее «всевидящего глаза» лишь под могильной плитой на кладбище в Переделкине...

Свалив с плеч тревоги коллективизации, Генеральный секретарь получил небольшой роздых и обратил внимание на культуру.

После кремлевского верха, очищенного от троцкистов, здесь прямо-таки шибало в нос знакомой затхлостью. Никакие ветры перемен сюда не пропускались. Народ окопался тертый, битый, опытный. Сменилась тактика: не высовываться понапрасну (соблюдать осторожность). И все же активность не снижалась. Орудовали так, словно возвращение Троцкого — вопрос ближайших дней. Хитря и приспосабливаясь, кальсонеры как бы заранее выслуживались перед своим кумиром. Вот приедет барин и похвалит, и наградит. Словом, Троцкий выслан, но дело его живет. Возвращайтесь поскорее, драгоценный наш Лев Давидович!

Для выдувания затхлости срочно требовался хороший сквознячок.

Опытные люди уверяют, что евреев отличает полное отсутствие чувства меры. При неудачах — вопли, при удачах — радость через край.

Старые большевики, «ленинская гвардия», скопившиеся в Обществе политкаторжан, посовещались и решили выпустить в своем издательстве гнусную книжонку французского маркиза де Кюстина о России — настоящий пасквиль. Расчет был явно низменный, и он удался: на столичных кухнях книжку обсуждали на все лады, издателей нахваливали за смелость. Развивая первый успех, «гвардейцы» решили опубликовать в партийном теоретическом журнале известную статью Ф. Энгельса «Внешняя политика русского царизма». Специалистам эта статья была известна хорошо. К сожалению, друг и соратник К. Маркса показал себя в ней оголтелым русофобом. Он оперировал избитыми обвинениями: «тюрьма народов», «агрессия», «реакционное черносотенство». Именно поэтому «старые гвардейцы» и вознамерились снова привлечь внимание к этому документу. Однако успел вмешаться Сталин. Он вынес вопрос на заседание Политбюро. Возражая классику марксизма-ленинизма, Сталин подчеркнул, что политика партии не имеет ничего общего с примитивным национализмом, и проводит задачу укрепления единого и неделимого социалистического государства.

Вскоре был объявлен конкурс на создание учебника по истории. Идеологические установки нынешних «корифеев» — Бухарина и Покровского — полностью совпадали с извращенными взглядами Энгельса. Россия — «тюрьма народов», Минин и Пожарский — «контрреволюционеры», Богдан Хмельницкий — «предатель украинского народа»...

Победителем на конкурсе стал учебник русского историка А. Шестакова. Его напечатали к началу учебного года.

В невыносимые условия попал вернувшийся с чужбины Алексей Толстой. Как и Горькому, троцкисты не могли ему простить «измены эмиграции». Прибавился еще и новый «грех»: вернувшись на Родину, бывший граф написал злободневную и чрезвычайно динамичную повесть под названием «Хлеб», посвященную обороне Царицына. Кальсонеры аж задохнулись от возмущения. Главным героем повести был Сталин... Но, щелкая клыками, открыто нападать на повесть остерегались: уж слишком суровым был Хозяин. Они дождались случая и вцепились в пьесу А. Толстого о Петре Великом. Спектакль был поставлен в МХАТе режиссером И. Берсеневым. После премьеры на автора и коллектив театра обрушилась сама «Правда». Разносная рецензия была озаглавлена «Реставрация мережковщины».

Прекрасно понимая, что скрывается за расправой с вернувшимся писателем, Сталин поспешил вмешаться. В «Правде» в очередной раз сменили главного редактора. Больше того, «Мосфильм» заинтересовался повестью «Хлеб» и пригласил для работы над кинокартиной братьев Васильевых, прославившихся фильмом «Чапаев».

Наконец в 1932 году в подзапущенном доме советской литературы распахнулись окна и потянуло освежающим сквозняком: решением Центрального Комитета зловредный РАПП был ликвидирован. Пал самый мощный бастион троцкизма в идеологии. Знаменательное событие произошло под Пасху. Писатели бросались друг к другу с поздравлениями. Во МХАТе экзальтированные актеры утирали слезы и от радости целовались накрест.

Начиналась генеральная приборка.

На следующий год завершилось строительство Беломорско-Балтийского канала. Событию придавалось огромное значение. Никто не скрывал, что сооружение ведется руками заключенных. Но это был искупительный труд вчерашних грешников. И осужденные за преступления люди работали героически. Потрясали сроки строительства. Панамский канал длиною 80 километров строили 28 лет. Суэцкий (160 км) — 10 лет. Беломорско-Балтийский имел протяженность 227 километров и был построен менее чем за два года. Июльским жарким днем по каналу на теплоходе проехали члены правительства: Сталин, Киров, Ворошилов. Месяц спустя теплоход принял на борт 120 писателей. В результате их поездки появилась внушительная книга, — не столько о самом канале, сколько о строителях. Литераторы встречались с рабочими, выспрашивали, фотографировали, заполняя свои блокноты. Многие из создателей рукотворной реки получили досрочное освобождение, были награждены орденами. Осмысленный труд на благо Родины преобразил людей. Раскаяние в совершенных преступлениях проявилось в работе и сделало их героями, переломило их судьбу...

Кандидатура А.М. Горького на Нобелевскую премию возникла сразу же, едва он уехал в эмиграцию. Разрыв с режимом поднял шансы великого писателя необычайно высоко. В тогдашнем литературном мире художника, равного Горькому, попросту не имелось. Он почитался представителем немеркнущей плеяды русского «серебряного века». Зарубежная печать уверенно предсказывала, что на этот раз высшую литературную награду обязательно получит если не Горький, то кто-нибудь из русских писателей.

В среде эмигрантов, обосновавшихся в основном в Париже, закипели страсти соперничества. Горького эта публика откровенно ненавидела, считая его «большевизаном». Назывались имена И. Бунина, Д. Мережковского, А. Куприна, И. Шмелева. Составились партии того или иного кандидата, началась ожесточенная грызня.

Страсти улеглись после статьи некоего В. Познера, напечатанной в газете «Возрождение». Он «помирил» спорщиков тем, что облил грязью всю эмигрантскую литературу*.

* Нынешние телезрители вправе поинтересоваться, а не имеет ли отношение теперешний Познер к тогдашнему? Да, имеет. Всяческое «поливание» России — наследственная профессия в этом клане.

Ни один из русских писателей в том году премии не получил.

Десять лет спустя Нобелевский комитет присудил награду И.А. Бунину. О Горьком на этот раз не поминалось, — он к тому времени окончательно уехал в СССР.

Политические соображения все заметней сказывались на решениях Нобелевского комитета. Тем более что писатели из России традиционно не пользовались симпатиями шведских «заседателей» еще задолго до Революции. Достаточно вспомнить, что лауреатами этой престижной премии так и не стали ни Л.Н. Толстой, ни А.П. Чехов.

Алексей Максимович отнесся к неудаче с Нобелевской премией так, как и положено художнику его ранга, — с ясным пониманием всего не слишком сложного механизма отбора лауреатов. Страна Советов по-прежнему подвергалась ожесточенному остракизму. Правда, в том году Соединенные Штаты Америки наконец-то сменили гнев на милость и вынуждены были установить с СССР нормальные дипломатические отношения.

Обязанности наркома культуры постоянно отрывали Горького от письменного стола. В литературе и искусстве продолжалась необъявленная вслух война. Неугодные доводились до отчаяния. Писатель Евгений Замятин, отчаявшись выжить в невыносимой обстановке, принялся хлопотать о заграничном паспорте. Горький пробовал его уговорить:

— Не уезжайте. Вот увидите, скоро все изменится.

Измученный писатель ничему уже не верил. Он не видел конца-краю всевластию лелевичей-кальсонеров. Это был больной, сломленный человек.

Алексей Максимович не досаждал Сталину своими просьбами, однако в критических случаях всякая деликатность решительно отбрасывалась. Так вышло и с Шолоховым. Кальсонеры не переставали измываться над писателем с Дона. После «Поднятой целины» он вернулся к прерванной работе над «Тихим Доном». И здесь коса нашла на камень: ни один журнал, ни одно издательство не отважилось печатать великое произведение. Редакторы попросту боялись. Алексей Максимович устроил так, что Сталин и Шолохов встретились у него на даче под Москвой. Это был самый надежный способ разрубить все завязавшиеся узлы, — беседой с глазу на глаз и начистоту.

Иосиф Виссарионович приехал на встречу в раздраженном состоянии. Из Германии поступали слишком нехорошие новости. Слава Богу, что позади все трудности

коллективизации. Удалось решить одну из основных задач государственной безопасности страны: продовольственную. Однако план индустриализации только набирал разбег. Работы — и очень напряженной — на несколько пятилеток. Сумеем ли? Успеем ли?

А тут еще какие-то лелевичи и авербахи!

Ощущение было, как от блох или клопов. Терпеть и дальше? Поднадоело!

Шолохов был в неизменной гимнастерке под ремнем и сапогах. Он сидел на краешке стула, смотрел под ноги и, нервничал, барабанил пальцами по колену. Алексей Максимович поместился сбоку Сталина и, не влезая в беседу, разводил костер в огромной пепельнице. Он тоже волновался и сдержанно покашливал. От него не укрылось состояние Генерального секретаря. Если бы Шолохов догадался и повел себя поосторожнее! Со Сталиным можно спорить, только необходимо улавливать момент. Вождь вспыльчив, но отходчив.

Иосиф Виссарионович ценил Шолохова за человеческую смелость и гражданскую честность, помня переписку в самые тяжкие периоды коллективизации.

Располагал Сталина и весь облик молодого писателя: открытое лицо, высокий лоб, чистосердечная улыбка. И эта заношенная гимнастерочка, ремень и сапоги! Человек всецело занят важным делом: «строит» роман, произведение, какого еще не бывало.

Молодец, одно только и скажешь!

Сталину очень хотелось, чтобы Гришка Мелехов, герой «Тихого Дона», после всех жизненных передряг все же сделал правильный выбор. Он так и сказал писателю:

—Михаил Александрович, перетащите его к нам!

У Шолохова вырвалось:

— Да не идет он... ну никак!

Сталин пустил густой клуб дыма и словно закутался в облако.

Сбоку настороженно кашлянул Горький. Он подавал Шолохову отчаянные знаки.

— Ну, хорошо, — проговорил Сталин. — Не идет, насиловать не надо. Но генерал Корнилов! Почему вы его так... так слабо показали? Это же наш враг. Враг сильный, смелый, враг идейный и слишком опасный. А у вас он...

— Он человек чести, — возразил Шолохов, глядя на носки своих сапог. — Он честно воевал. Он честно и заблуждался. Он единственный генерал, который убежал из германского плена.

Сталин вкрадчиво спросил:

—А как вы думаете, товарищ Шолохов, не обрадуются ли этому наши враги за рубежом? Не сделаем ли мы им подарок?

Счел нужным вмешаться Горький:

— Да разве на них угодишь? Плевать на них надо, вот и все.

Повисла напряженная минута. Сталин внезапно усмехнулся.

— Убедили! — признался он и стал вставать из-за стола. — Роман будем печатать.

На прощанье он с усмешкой поразглядывал просиявшее лицо Шолохова и проговорил:

— Так, говорите, не идет он к нам? Какой упрямый! Жаль. Очень жаль... Ну, желаю успеха, Михаил Александрович.

Одна особенность горьковского быта бросалась тогда в глаза: чем больше писатель стремился к встречам с собратьями по перу, особенно с молодыми, тем труднее становилось этим людям прорваться в особняк у Никитских ворот или на дачу в Барвихе. Всех встречал у ворот Петр Крючков и прогонял, грязно ругаясь и едва ли не толкая в шею. Крючков сделался несменяемым секретарем вернувшегося классика и старательно выполнял при нем роль стража и надсмотрщика (главная его роль откроется скоро, — на судебном процессе). Пока же, благодаря гориллообразному «секретарю» с необыкновенной волосатостью, «зеленую улицу» к Горькому имел чрезвычайно узкий круг людей: Маршак, Никулин, Михоэлс.

И все же Алексей Максимович встречался, подолгу разговаривал, читал рукописи, правил, а некоторым, понравившимся ему особенно, подавал советы. Так, художнику Павлу Корину он подсказал идею серии картин «Русь уходящая», а молоденькому Александру Твардовскому — тему поэмы «Страна Муравия».

Он по-прежнему радовался чужим успехам.

Свою старческую одинокость Алексей Максимович глушил работой и украшал привязанностью к сыну, к его семье. У Максима подрастали две прелестных девчушки, Марфа и Даша, их голоса звенели за дверью писательского кабинета Горького, создавая иллюзию прежней многолюдности, молодости, веселья. Так ему легче жилось и осмысленней работалось. Он торопился завершить основной труд своей жизни — «Жизнь Клима Самгина». К тому же от внучки Марфы, старшенькой, незримые нити тянулись к семье Сталина: в школе она сидела за одной партой со Светланой Аллилуевой. Девочки дружили.

Тем временем две «язвы» подтачивали кажущееся благополучие горьковского дома: ветреность снохи «Тимоши», жены Максима, и бесконечные придирки Крупской. «Великая Вдова» заставляла Горького уже третий раз переписывать его очерк о Ленине. Вязалась она и к тексту романа «Жизнь Клима Самгина». По ее настоянию изъяли несколько глав. Алексей Максимович испытывал тихие страдания. Больная старуха попросту бесилась в своей заброшенности и хваталась за любую возможность напомнить о себе, о своем значении (тем самым толкая писателя под локоть, мешая ему работать). Засадив Горького за переделку очерка о муже, Крупская принималась хозяйничать в той области, которую ей оставили, снисходя к положению «Великой Вдовы»: комплектование библиотек. Своими страшными базедовыми глазами она просматривала списки литературы и раздражительно вычеркивала, вычеркивала, вычеркивала. Библия, Коран, Данте, Платон, Шопенгауэр. И таких запрещенных авторов и книг для советского широкого читателя набралось более ста. Настоящее мракобесие!

Или, быть может, там орудовало лукавое и ловкое окружение?

Вторая «язва» горьковской семьи была серьезнее, больнее: жена Максима свела близкое знакомство с Гершелем Ягодой и нисколько не скрывала своих отношений с этим страшным человеком. Максим, как все слабые безвольные люди, стал все чаще прибегать к испытанному русскому средству залить растущее отчаяние: к граненому стаканчику...

Великого писателя удручала не только нездоровая обстановка в собственном доме, его угнетала и атмосфера в тогдашнем литературном мире.

Писательский быт изобиловал дикими выходками.

Аркадий Гайдар, сочинявший для детей, вдруг врывался в издательские кабинеты и выхватывал из кармана пистолет. Детский писатель был неизлечимо болен. Его рассудок повредился на расправах с мятежными крестьянами. Командуя карательным отрядом, он собственноручно расстреливал и даже рубил шашкой без всякого разбора. Наступившее безумие было карой за бесчеловечную жестокость. Гайдар жил одиноко (жена от него ушла), под присмотром и заботой своих товарищей Паустовского и Фраермана. Совсем недавно он публично разорвал свой партийный билет — в знак какого-то протеста.

А пьяные скандалы в ресторанах, а вульгарные драки между сочинителями!

Когда-то хулиганскими загулами отличался Сергей Есенин, теперь эту пагубную эстафету подхватил Павел Васильев, талантливейший парень с Иртыша.

Горький плакал, слушая стихи Есенина.

Павлу Васильеву он дал рекомендацию для вступления в Союз писателей.

Тем и другим Алексей Максимович восхищался, как истинными самородками. Таланты обоих сверкали, и Горький видел в них как раз проявление того, на что он надеялся, нетерпеливо призывая Революцию: буйное разнотравье на благодатной русской почве под солнцем Свободы. Одного из поэтов родила рязанская глубинка, другого — старинная рубежная казачья линия на Иртыше.

Но сколько же огорчений доставляли как один, так и другой великому писателю своим бесшабашным поведением!

На первых порах Алексей Максимович проявлял снисходительность взрослого. Ему казалось, в молодых поэтах играет кровь, им необходимо перебеситься. Однако время шло, а выходки буянов достигали степени откровенного хулиганства. Безобразное поведение становилось вызывающим и дерзким. Своей необузданностью поэты словно бы бросали вызов... но кому, кому? — вот в чем вопрос! А ведь понимали (должны были понимать!), что своими безобразными выходками сдают на руки врагам сильные козыри во всех мастях.

Литературная жизнь Москвы в те времена ощутимо попахивала кровью. Едва вынули из петли Есенина, засверкал топор над головой молоденького Шолохова, а вскоре грянул выстрел в Гендриковом переулке. Так что появление поэта из Сибири походило на подкрепление национальным силам, ведущим тяжкое сражение с ордой врагов. За спиной Васильева была учеба во Владивостоке на факультете восточных языков и добровольное бродяжничество с оседанием в Павлодаре, в Новониколаевске (Новосибирске) и в Омске.

В Москве молодой поэт быстро вошел в литературную среду. На квартире Л. Сейфуллиной он познакомился с Шолоховым. Писатель Е. Пермитин, земляк из Усть-Каменогорска, свел его с Б. Корниловым и Я. Смеляковым. Стихи сибирского парня нравились А. Толстому, Б. Пастернаку и Д. Бедному. Он стал своим человеком в семье С. Клычкова, за ним ухаживали такие «львицы», как В. Инбер, Г. Серебрякова и Е. Усиевич.

Высокое покровительство Васильеву стал оказывать В.В. Куйбышев.

Как и кудрявый золотоголовый рязанец, поэт с Иртыша успевал писать искрометные стихи и устраивать безобразные скандалы. В Москве Васильев вел себя, словно в родной станице. Одно время он крепко сошелся с Борисом Корниловым и Ярославом Смеляковым.

Три мальчика,

Три козыря бубновых,

Три витязя бильярдной и пивной!

Несколько раз загульная троица оказывалась в отделении милиции, откуда их ранним утром выручала знаменитая Любка Фейгельман.

В 1923 году в советский литературный обиход вошло понятие «русского фашизма». Тогда своими жизнями поплатились А. Ганин с товарищами. Их прикончили на Лубянке. Обвинение в фашизме витало и над головой Есенина. А через два года после убийства Маяковского Москва была потрясена широкозахватным делом так называемой «Сибирской бригады». Среди арестованных были в основном не сильно известные поэты и прозаики: Н. Анов, Е. Забелин, С. Марков, Л. Мартынов, П. Васильев и Л. Черноморцев. «Литературоведы» в петлицах вовремя среагировали на роспуск клыкастого РАППа и принялись пропалывать русский литературный подрост. Всем обвиняемым клепался антисемитизм и фашизм.

«В качестве конечной политической цели выдвигался фашизм, в котором увязывались национализм и антисемитизм... В качестве первого этапа на пути к фашизации СССР группа выдвигала создание независимой белой Сибири. Идея белой Сибири порождала культ колчаковщины и Колчака, как предвестника и грядущего диктатора фашистской России».

Обвинения слишком грозные, обрекающие на смерть, однако за арестованных кинулись хлопотать лица, власть и влияние имущие. Особенно постарался И. Тройский, свояк П. Васильева, занимавший в те годы сразу три поста: он являлся главным редактором «Нового мира» и «Красной нови», а также ответственным секретарем «Известий». Русские «фашисты» отделались на удивление легко: Васильев и Черноморцев получили условные сроки, остальных сослали в Архангельск на три года.

Обращал на себя внимание обвинительный «гарнир»: любая выходка русских литераторов квалифицировалась, как оголтелый фашизм. Об этом следовало бы вовремя задуматься...

Горький, окончательно вернувшийся на родную землю, понемногу налаживал подзапущенное литературное хозяйство. Писатель стал убежденным и деятельным помощником Вождя. Естественно, его все больше раздражали буйные выходки Васильева. Кажется, пора бы и остепениться... Чашу терпения Горького переполнил дикий случай, которому он стал свидетелем. Произошло это в Кремле.

За спасением «челюскинцев» с тревожным нетерпением следил весь мир. Чудеса героизма демонстрировали советские летчики, работавшие в условиях полярной ночи. Наконец с места катастрофы были вывезены последние люди (захватили даже собак). Летом, июльским жарким днем, Москва вышла на улицы встречать спасенных. Встреча вылилась во всенародный праздник. У всех на устах были имена руководителей экспедиции и отважных летчиков. Семь соколов первыми в стране были удостоены звания Героев Советского Союза.

Вечером в Кремле советское правительство устроило пышный прием. За столами с участниками экспедиции и летчиками сидели члены Политбюро, наркомы, военачальники, лучшие производственники столичных предприятий, представители науки, литературы, искусства.

В.В. Куйбышев, заботливо опекавший Павла Васильева, устроил так, что поэт оказался в числе приглашенных в Кремль. Куйбышев сам казахстанец, земляк Васильева, рассчитывал, что называется, показать товар лицом: поэту предстояло читать свои стихи на этом торжестве. Сталин, сам поэт, несомненно, обратит внимание на такой талантище и... Словом, Васильеву представлялся счастливый шанс разрушить козни врагов и по-иному определить свою творческую судьбу.

На кремлевских праздниках считали за честь выступить самые знаменитые певцы и декламаторы. Так было и в этот великий день. Счастливые участники застолья не жалели ладоней. Наконец, ведущий объявил выступление поэта Павла Васильева.

Куйбышев, волнуясь, наблюдал за тем концом стола, где помещались Сталин, Молотов, Ворошилов. Он предвкушал большой успех своего молоденького «протеже».

Горьким же было разочарование этого большого государственного деятеля. Он проклял день и час, когда решил поддержать затираемого недругами поэта-земляка.

Васильев, поднявшись на невысокую эстраду, не придумал ничего лучше, как заорать во всю глотку на мотив «Мурки»:

Здравствуй, Леваневский, здравствуй Ляпидевский/

Здравствуй, Водопьянов, и прощай!

Вы зашухарили. «Челюскин» потопили.

А теперь червонцы получай!

Зал замер в шоковом оцепенении. Установилась глубокая тишина.

Невыносимо было смотреть, как к пьяному поэту подошли два распорядителя и, взяв его за локти, вывели из зала.

Алексей Максимович Горький, при всей своей выдержке, кипел от негодования. Нашел же где! Ах, черти драповые!

Само собой, этой выходкой немедленно воспользовались завистники и недруги. «Ну вот, а мы что говорили? Шпана, люмпен-сочинители... фашисты!»

И что им возразить?

В статье, помещенной в «Правде», Алексей Максимович сурово заговорил о гнилых нравах литературного «кабачка имени Герцена» (намекая на известный писательский ресторан). И вынес свой жесткий приговор: «Расстояние от хулиганства до фашизма короче воробьиного носа».

Он больше никогда, ни при каких обстоятельствах не хотел слышать фамилии Васильева.

Тройский, родственник Павла, обрушился на парня с бешеными упреками. Упустить такой случай! И так оскандалиться! Причем не только самому, но и оскандалить всех, кто принимал участие в его судьбе!

— Ты что... не соображал, где находишься? Поверь, ни один из НИХ такого себе не позволил бы никогда!

С убитым видом молодой поэт рассматривал свои ладони. Оправданий не находилось. Внезапно он поднял голову и внимательно посмотрел Тройскому в самые зрачки.

— Вы не обращали внимания: чем поэт ближе к партии, тем хуже пишет? Странная закономерность... правда?

Смешавшийся Тройский пробормотал что-то вроде: «Этого еще не хватало!»

В стране тем временем разворачивалась деятельная подготовка в Первому съезду советских писателей. Во все концы страны, в национальные республики и автономные округа, отправились писательские делегации из Москвы. Васильеву выпало поехать в Таджикистан. Возглавлял делегацию Бруно Ясенский. Казалось бы, после такого громкого скандала молодой поэт станет тише воды и ниже травы. Ничуть не бывало! На загородной правительственной даче, где поместили москвичей, Васильев в подпитии устроил такой безобразный дебош, что его решили немедленно отправить назад в Москву. Утром, проспавшись, скандалист пал на колени и стал вымаливать прощение. Что было делать? Поверили, простили. Хотя кто-то из писателей проворчал старинную русскую поговорку: «Умел воровать, умей и ответ держать!» А то — хулиганить мастера, а на расправу жидковаты. Не по-мужски выходит!

В Колонном зале, где проходила работа писательского съезда, Васильеву места не нашлось. Не помог и Тройский.

И Васильев снова завил горе веревочкой: избил поэта Джека Алтаузена. В «Правде» появилось коллективное письмо писателей, свидетелей драки. Они взывали к властям, называя бесконечные бесчинства буяна «хулиганством фашистского пошиба» (Д. Алтаузен был евреем). На этот раз был арест, был суд и приговор: три года лагеря. Снова бросился Тройский по этажам власти, добрался до Молотова и выручил родственника: Васильев был помилован и появился в Москве.

Постоянные обвинения в фашизме звучали обрекающе. Отвратительный смрад фашизма расползался по Европе: Муссолини, Пилсудский, Титлер. В Советском Союзе для искоренения русского фашизма в самом зародыше создали на Лубянке спецподразделение, называлось оно 9-м отделением 4-го отдела, возглавлял его капитан Журбенко.

Для русских поэтов, постоянно возмущавшихся засильем, наступили черные дни.

Для облегчения работы 9-го отделения из Астрахани, из ссылки, досрочно освободили поэта Ивана Приблудного. Он стал активно сотрудничать с «теткой» и быстро подвел своих доверчивых товарищей под обух.

Наступивший год выдался исключительным на необыкновенные события.

В январе состоялся XVII съезд партии, он вошел в историю как съезд победителей.

В Берлине блистательную победу над фашизмом одержал замечательный болгарский коммунист Георгий Димитров.

Летом Москва триумфально встретила героических челюскинцев.

Потрясение читателей вызвала книга Николая Островского «Как закалялась сталь».

В течение целых двух недель восторженные москвичи запруживали улицы возле Колонного зала: там работал Первый съезд советских писателей.

На таком радостном фоне совершенно незаметным прошел визит в Москву английского писателя Герберта Уэллса. Это было третье посещение знаменитого фантаста, написавшего 14 лет назад книгу «Россия во мгле». На этот раз он также побывал в Кремле, беседовал со Сталиным, однако уехал разочарованным: Генеральный секретарь выслушал все его предложения, но ни на одно не откликнулся.

Год завершился двумя кровавыми преступлениями: на юге Франции фашистские террористы убили югославского короля Александра и французского министра иностранных дел Барту; в Ленинграде в коридоре Смольного был застрелен Сергей Миронович Киров...

Дни подготовки к Первому съезду писателей стали периодом наиболее тесного сотрудничества Горького со Сталиным. В Горках все чаще появлялся лимузин Генерального секретаря — как всегда, без охраны. Вождь приезжал советоваться со своим наркомом культуры.

Беседы двух замечательных людей эпохи — великого писателя и великого реформатора — касались самых разных тем. До войны с фашизмом оставалось всего пять лет. Теперь уже не было никаких сомнений, что военную машину Гитлера направляют на СССР. Успеем ли приготовиться? Сумеем ли выстоять? Снова, как и всегда, русскому народу (теперь — советскому) предстояло грудью встретить очередное нашествие озверелых дикарей.

Оба, Сталин и Горький, подолгу рассуждали о судьбе не только своей страны, но и планеты.

В руки Сталина в те дни попал необыкновенный документ, написанный выдающимся физиологом И.П. Павловым. Под уклон годов он посчитал нужным объявить об открытии, которое считал едва ли не самым важным в своих многолетних изысканиях, — и эту запись теперь держал в руках Генеральный секретарь:

«Должен высказать свой печальный взгляд на русского человека — он имеет такую слабую мозговую систему,

что не способен воспринимать действительность как таковую. Для него существуют только слова. Его условные рефлексы координированы не с действиями, а со словами».

Потрясающее откровение! Совершенно трезвый взгляд на свой народ, без восхищенных придыханий.

Иосиф Виссарионович считал, что открытие великого ученого, как ни оскорбительно оно для патриотического уха, должно войти в фундамент подготовки тех, кто собирается управлять этой громаднейшей страной.

Не здесь ли долгожданная разгадка загадочной славянской души?

Да, таковы особенности нашего народа, и с этим необходимо считаться.

Снова вспомнились годы духовной семинарии и уроки о. Гурама. «Сначала было Слово...»

Не отсюда ли слепая вера русского народа в то, что изречено, а особенно — что написано (задушевное слово!). Иными словами, великая роль газет, журналов, литературы (а в последующие годы — телевидения). Роль агитации и пропаганды, роль идеологии (недаром во всех партийных комитетах: районных, городских, областных, республиканских такое важное значение имеет идеологический отдел — отдел Слова Партии).

Так до каких же пор было терпеть разбой кальсонеров в идеологии, а, следовательно, в умах советского народа?

Итогом длительных бесед великого писателя с Вождем, явилось несколько мер самого решительного свойства (в частности, постановление ЦК ВКП(б) «О перестройке литературно-художественных организаций»). Щекотливость положения заключалась в борьбе с определением литературы СССР как сугубо пролетарской. На это особенно упирали, как на рычаг своего всевластия, лукавые кальсонеры-лелевичи. Они провозгласили, что Великий Октябрь поставил во главу угла создание особенной так называемой «пролетарской культуры». В руках РАППа этот лозунг превратился в жупел борьбы за некую «чистоту рядов» советских литераторов. Чиновники жестко осуществляли «диктатуру партии в области литературы».

Бесталанные спесивые людишки напридумывали какие-то замысловатые законы творчества по классовому признаку и с видом знатоков превозносили «писателей от станка», как представителей истинно пролетарской литературы. Остальным же клеился ярлык в лучшем случае «попутчиков».

Но как в таком случае быть с С. Сергеевым-Ценским, А. Толстым, М. Шолоховым, М. Булгаковым? Уж у станка-то они никогда не стояли!

Для подготовки намеченного на осень съезда писателей заработала специальная комиссия Центрального Комитета партии. В ее состав вошли пять человек: сам Сталин, Каганович, Постышев, Стацкий и Гронский. Предстоящий съезд грозил изменить расстановку сил в литературе. Волчьи стаи проявляли беспокойство. Они цеплялись за малейшую возможность сохранить свое влияние. Гронский предложил записать, что отныне литература СССР признает лишь метод «пролетарского реализма». Сталин возражал. Ему никак не нравилась эта сознательная узость — «пролетарский». Гронский с ходу предложил замену — «коммунистический». И сам же забраковал: выходила какая-то нелепица.

Заседание растянулось на целый день — сидели более семи часов. Сталин задал вопрос: какого реализма русская литература придерживалась прежде? Гронский и Стецкий в один голос объяснили: критического. Доставая трубку, Сталин усмехнулся. Что же, спросил он, писатель, прежде чем садиться сочинять новый роман, должен копаться в «реализмах»: а не поработать ли мне на этот раз методом критического реализма? Посмеялись... Гронский не переставал гнуть свое: он предложил реализм «пролетарско-социалистический». Каганович, уловив настроение Сталина, потребовал обойтись без слова «пролетарский». В конце концов, сошлись на том, что основополагающим методом советской литературы отныне будет метод «социалистического реализма».

Медленно отступая и уступая, критическая рать все же сохранила возможность рвать неугодных и строптивых. «Социалистический реализм» на многие годы стал увесистой дубинкой в руках умелых палачей. Появилась прекрасная возможность рассуждать о «типичности» и «не типичности» изображаемой писателем действительности. Воспряла духом и обрела уверенность мелкая партийная сволочь, набившаяся правдами и неправдами в могущественные учреждения Старой площади и Лубянки.

Съезд писателей — событие важное и необыкновенное. Таких мероприятий не проводилось ни в одной стране. Советская власть обращала свой придирчивый взгляд на литературное хозяйство страны, изрядно к тому времени подзапущенное.

Алексей Максимович отдавал подготовке съезда все свое время, все оставшиеся силы. В феврале более недели работал специальный пленум Организационного комитета. Страсти накалялись. Писатели И. Ильф и Е. Петров, известные романами «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок», поставили свои боевые перья «на прямую наводку» и открыли шквальный огонь по ловкачам и приспособленцам, лезущим на советский Парнас. Авторы вспомнили о коварном иезуите Савонароле, переиначив его знаковое имя на современный лад: Сов-Рыло. Эти мерзкие Рыла любыми способами проникают в партию и затем, усевшись в руководящие кресла, лишь дискредитируют власть Советов, власть трудящихся. Преступление, равное грабежу со взломом!

В те дни Горький часто выступал в «Правде». 14 февраля — «Открытое письмо Серафимовичу», 28 февраля — статья «О бойкости», 18 марта — статья «О языке». Редакция «Правды» сопроводила выступление великого писателя своим примечанием, поддержав призыв классика мировой литературы к собратьям по перу добиваться высочайшего уровня своей работы.

А в эти дни на расстоянье

За древней каменной стеной

Живет не человек, преданье,

Поступок ростом с шар земной.

Судьба дала ему уделом

Предшествующего предел,

Он то, что снилось самым смелым,

Но до него никто не смел.

Что за подхалимствующий ремесленник стачал эти чудовищные строки? Демьян Бедный? Лелевич? Нет, даже эти рукоделы не смогли бы пасть так низко и бездарно.

Стихи принадлежат Пастернаку.

Поэт, поднимаемый на уровень живого классика, обязан был тронуть струны своей лиры и пропеть гимн Вождю. Этого требовали обстоятельства борьбы, — как политической, так и литературной.

Писатели-троцкисты подхватили метод троцкистов-партийцев, вылезавших на трибуну недавнего XVII съезда «победителей» и во весь голос певших гимны ненавистному им Сталину. Умысел был один, — во что бы то ни

стало удержаться хотя бы на краешке ускользавшей власти. Следовало накапливать силы и ждать, терпеливо дожидаться счастливого мгновения. Самые посвященные знали, что этот миг совсем недалек.

23 июля в «Правде» появилась установочная статья партийного функционера Юдина «О писателях-коммунистах». Автор директивно указывал, что решающим признаком творческой зрелости советского литератора является наличие у него партийного билета. Горький возмутился и 2 августа, посылая Сталину для просмотра свой доклад на съезде, сопроводил его запиской, заметив, что никакой партийный документ не заменит природного таланта. В литературу невозможно вступать по заявлению, для этого необходимые определенные способности. Статью Юдина писатель расценил как попытку начальственного диктата. Не следовало так поступать с художниками слова!

Работа Первого Всесоюзного съезда писателей проходила как большой общенародный праздник. В Москву съехалось более 500 делегатов из всех республик и областей. Присутствовали многочисленные гости из-за рубежа. Колонный зал с утра до ночи окружали толпы восторженных москвичей. Люди узнавали писателей, кричали приветствия, бросали цветы. В зал съезда одна за другой являлись делегации трудящихся. Шли пионеры, метростроевцы, работницы «Трехгорки», колхозники Узбекистана, старые политкаторжане.

Исподволь, за кулисами, шла кропотливая работа швондеров.

Среди делегатов съезда мандатная комиссия установила 200 русских и 113 евреев. Однако следовало учитывать громадную еврейскую прослойку среди республиканских делегаций — особенно грузинской и украинской. Недаром в те дни получил хождение забавный анекдот, связанный с переменой фамилии... Первыми декретами советской власти, как известно, было отменено уголовное преследование за педерастию и разрешена перемена имен и фамилий. Перемена совершалась «через газету», т.е. открытой публикацией. Однажды в редакцию явился типичнейший еврей и объявил, что хочет изменить свою фамилию «Петров» на «Иванов». «А какая разница?» — был вопрос. — «Очень большая. Сейчас я Петров, бывший Рабинович. А стану Иванов, бывший Петров».

Так что национальное представительство на съезде получилось примерно равным.

Но вот качество!

На съезд не попали Ахматова, Булгаков, Васильев, Заболоцкий, Клычков, Клюев, Мандельштам, Платонов.

Тон на съезде задавали Безыменский, Альтман, Кольцов-Фридлянд, Лежнев-Альтшулер.

Доклад «О поэзии, поэтике и задачах поэтического творчества в СССР» должен был читать Николай Асеев. Однако удалось разнюхать, что он собирается критиковать «самого» Пастернака! Были приняты меры, и докладчиком утвердили Бухарина. Это был «свой», из «нашей стаи».

С докладом «Современная мировая литература и задачи пролетарских писателей» выступил Карл Радек.

Бабель, один из самых ярых сталинских ненавистников, произнес восторженную речь:

— Посмотрите, товарищи, как Сталин кует свою речь, как кованы его немногочисленные слова, какой полны мускулатуры. Я не говорю, что всем нужно писать, как Сталин, но работать, как Сталин, над словом надо!

На непостижимую высоту был поднят Пастернак. Его значение раздували и докладчики, и выступающие в прениях. Незаметно получилось, что в дни работы съезда он превратился в третью по величине фигуру: после Сталина и Горького. Когда он вышел на трибуну, весь зал поднялся на ноги и устроил ему долгую овацию. Ума Пастернака хватило, чтобы запаниковать. Поэт догадывался, что незаслуженные почести явно неспроста: его попросту утучняют, как библейского тельца для будущей жертвы.

Троцкисты в литературе упорно осуществляли свои тайные планы.

Атмосфера взаимной ненависти, с которой должен был покончить съезд, не исчезла, а всего лишь утончилась и спряталась вглубь. Тем более что под Москвой для писателей стал спешно строиться целый дачный городок и выделялось несколько легковых автомашин для личного пользования. Житейские блага порождали ожесточеннейшие дрязги.

Уже в дни съезда испытанные хохмачи ловили приятелей и доверительно тянулись к уху. Передавались забавные и едкие словообразования, родившиеся только что: «под-ах-матовски», «пастер-накипь», «мандель-штамп». Жены писателей именовались «жопис», дети писателей — «писдетки», мужья дочерей писателей — «мудопис». Улицу Горького называли «Пешков-стрит» и «Пешков-штрассе»...

Все дни съезда Горький сидел в президиуме в подаренном узбеками халате и тюбетейке. Слушая выступления делегатов, он то и дело утирал глаза, — становился слезлив.

Взволнованно выступил на съезде молодой и обаятельный Леонид Соболев, недавний морской офицер. «Партия и правительство, — сказал он, — дали советскому писателю решительно все. Они отняли у него только одно — право плохо писать».

Юрий Олеша назвал писателей «инженерами человеческих душ». Это определение понравилось и прижилось.

Восторженную встречу делегаты устроили старейшему ашугу из дагестанского аула Сулейману Стальскому...

Незаметно пролетели две недели. Писатели приступили к выборам руководящих органов своего нового союза.

Председателем правления единодушно прошел Горький.

Членами правления, т.е. литературными генералами, стали Д. Бедный, Биль-Белоцерковский, Лев Каменев, Кирпотин, Киршон, Кольцов, Маршак, Пильняк, Слонимский, Тынянов, Шагинян, Эренбург и все-таки Юдин.

Это, как следовало понимать, лучшие из лучших.

Более талантливых, а, следовательно, достойных занять место на советском Парнасе не нашлось ни одного.

Таков получился один из итогов писательского съезда.

Первоначальный замысел Сталина создать из писателей что-то вроде хорошо управляемого литературного колхоза вроде бы осуществился. Не стало групп и группочек, все пишущие объединились под одной державной крышей. Наряду с правлением и секретариатом появился деятельный и чрезвычайно властный партийный комитет.

Союз советских писателей стал своего рода наркоматом литературы.

Сталин выразил свою признательность Горькому, подарив ему роскошный «Линкольн», самый дорогой в мире автомобиль.

На торжественном банкете в Георгиевском зале они сидели рядышком, переговаривались, наблюдали за веселившимися литераторами. Оба чувствовали усталость и удовлетворение. Удалось совершить дело громадного значения. В Германии, об этом писали все газеты мира, фашисты раскладывали костры из книг — причем сжигались произведения писателей, сидящих в этом зале... Произошел фашистский путч во Франции... В развеселой Вене разгромили шуцбунд... В Китае писателя Ли Вэйсэ-на живым закопали в землю... В Японии прямо на улице убили писателя Кобаяси... Фашизм смердел все ощутимей. Верилось, что отныне советские «инженеры человеческих душ» будут работать только ради великой цели, а не растрачивать свои силы в повседневной взаимоистребительной грызне.

Творческое объединение писателей призвано помочь советскому народу осуществить грандиозные планы пятилеток. Вся надежда вот на этих, что сидят за столиками, уже подвыпили и шумят. Других писателей попросту нет.

Пошел уже поздний час. Алексей Максимович попросил Сталина произнести заключительный тост. Взяв бокал с красным вином, Иосиф Виссарионович поднялся. Волна застольного гула сразу пошла на убыль и свернулась. В громадном зале установилась тишина. Иосиф Виссарионович, собираясь с мыслями, трогал усы и смотрел в стол. Внезапно напряженную тишину прорезал тоненький смешок дискантом. Все ожидавшие невольно повернули головы. Веселился седенький старичок в нарядной тюбетейке, — как видно, азиат. Он подвыпил и, ничего вокруг не замечая, о чем-то увлеченно спорил сам с собой.

Усмехнувшись, Иосиф Виссаринович пошел вдоль длинного стола. Приблизился, остановился. Веселый старичок по-прежнему был увлечен своим. С улыбкой Сталин положил ему на плечо руку. Старик в тюбетейке досадливо дернул плечом... Потом он все же обернулся и отпрянул. Он узнал Вождя.

— Вы кто, отец? — спросил Сталин. — Хочу с вами познакомиться.

Ноги никак не слушались старичка. Сталин, нажав на плечо, оставил его сидеть. Это был старейший таджикский писатель Садриддин Айни.

Тост родился сам собой.

— Кто у нас в стране не знает великого Айни? Выпьем, дорогие друзья, за автора замечательных романов «Смерть ростовщика», «Рабы», «Дохунда».

Как всегда, Сталина выручила колоссальная начитанность и прекрасная память...

Дни работы съезда стали для сотрудников Лубянки страдной порой. Отделение капитана Журбенко собирало, отбирало и подшивало в папки донесения своих сексотов. «Теткины сыны» трудились в поте лица. Для них выдались горячие денечки. Они постоянно терлись в кулуарах, ночи напролет шумели в номерах гостиниц, где взволнованные делегаты порою не ложились спать.

В Колонном зале гремели беспрерывные аплодисменты.

В донесениях сексотов картина писательского праздника изображалась совсем иная.

Доставалось докладчику Бухарину, который, как чеховский телеграфист, не упустил возможности «показать свою образованность». Он восторгался Брюсовым и отпускал комплименты Безыменскому, Светлову, Пастернаку. А — остальные? Брюзжали и злословили М. Пришвин, А. Новиков-Прибой, П. Романов, П. Орешин, А. Борисов, В. Правдухин. Негодовал пьяненький Я. Смеляков: в докладе его назвали автором стихов «дряхлых, пассивных, безвольных». И совершенно непостижимой была высокая оценка чеченца А. Авторханова (в скором времени — предателя, пособника фашистов). Его называли «надеждой советской литературы».

Поэт Ицик Фефер много лет состоял в лубянских штатах. Его ценность повышалась тем, что он был близок многим известным деятелям культуры, которые подозревались в пропаганде сионизма. В дни писательского съезда Фефер вдруг «прокололся» сам, попав в сводку суточного донесения. В одном из номеров гостиницы выпивала и шумела тщательно подобранная компашка литераторов «некоренной национальности». Тон, как ни странно, задавал Фефер (видимо, излишне выпил). Он со слезами на глазах стал читать стихи Бялика «Песня Грозного»:

... и рассыптесь в народах и все в проклятом их доме отравите удушьем угара.

И смех захватите с собой горький, ироничный, чтоб умерщвлять все живое!

Это было обращение Бялика к своим единокровцам.

Затем Фефера буквально занесло: он вдруг принялся вспоминать о последних днях Бялика и, подняв палец, произнес:

— Перед смертью он заявил, что гитлеризм является спасением, а большевизм — проклятием еврейского народа!

Для аналитиков Лубянки поведение Фефера явилось неожиданной загадкой. Даже во хмелю сексоты не имели права терять головы. Капитан Журбенко отложил донесение в особую папку. Кроме того, он дал указание завести папку на Бабеля. Туда легло донесение сексота о язвительном отзыве «объекта» о работе писательского съезда (совершенно противоположное тому, что Бабель говорил с трибуны): «Съезд проходит мертво, как царский парад. За границей никто этому не верит. Посмотрите на Горького и Бедного. Они ненавидят друг друга, а сидят рядом, как голубки. Я воображаю, с каким наслаждением они повели бы в бой каждый свою группу».

Словом, «писательский колхоз», едва образовавшись, явил признаки раннего, но серьезного заболевания. Название этой болезни: групповщина...

Многие, очень многие писатели не попали в Колонный зал, не удостоились стать делегатами Первого съезда. К сожалению, в нескольких случаях сказалось отношение самого Вождя.

Сталин, как известно, стремился прочитывать все или почти все из журнальных публикаций. Он внимательно следил за становлением советской литературы. На первых порах он еще не сознавал убойную силу своего мнения о прочитанных произведениях. И худо приходилось тем, чьи напечатанные вещи не нравились столь высокопоставленному читателю.

На всей писательской судьбе А.П. Платонова сказалась отрицательная оценка Сталина его повести «Впрок».

Как и «Поднятая целина» Шолохова, «Впрок» посвящена коллективизации сельского хозяйства. Но если от романа Шолохова Вождь пришел в восторг, то повесть Платонова вызвала его гнев. Так называемый объективизм никогда не устраивал Сталина. На задачи «инженеров человеческих душ» он всегда смотрел иначе, прагматично требуя, чтобы писатели выступали активными помощниками партии и государства.

Два художника посвятили свои произведения событиям, которые преобразовали русскую, деревню. Два писателя — два взгляда на происходившее. И пускай обоими владела одинаковая боль, Сталина рассердило, что Платонов, в отличие от Шолохова, всю свою писательскую силу употребил на изображение одних только трудностей, страданий. Рождение человека, считал Сталин, тоже связано со страданиями роженицы, но это не значит, что во имя человеколюбия следует навсегда запретить женщинам рожать!

К тому же Вождь оставлял за собой право сметь и своё суждение иметь о каждом прочитанном произведении.

Относительно утверждений, будто он не терпел никаких возражений, — чушь, бред и клевета. Достаточно вспомнить историю с финалом «Тихого Дона». Сталин очень хотел, чтобы Григорий Мелехов, в конце концов, «пришел к нам». Однако Шолохов пренебрег мнением Вождя и поступил по-своему. Он действовал по законам творчества, и Сталину нечего было на это возразить.

Разумеется, мнение такого читателя, как Сталин, было немедленно взято на вооружение пронырливой литературной сволочью. Журнал «Красная новь», где печаталась повесть «Впрок», поспешил признать свою ошибку, а на автора остервенело набросились стаи критиков. За Платоновым на долгие годы закрепилась репутация «певца русского идиотизма» и даже «врага народа» (М. Кольцов).

Зависть была чужда натуре Платонова. И все же, читая «Поднятую целину», он сознавал, что молодой «оре-лик» (определение старика Серафимовича) летает намного выше и видит гораздо дальше. О «Поднятой целине» он отозвался так: «Единственная честная книга о коллективизации!» Этим самым он признал правоту жесткой сталинской оценки своему произведению.

Небольшое удовлетворение принес Платонову напечатанный рассказ «Усомнившийся Макар». Однако пьеса «14 красных избушек» вновь показала, что писатель увлекается изображением теневых сторон ломки старого мира. Еще одна творческая неудача!

Критик В. Ермилов, разделывая «Баню» Маяковского, не удовлетворился одной жертвой и, демонстрируя широту своих интересов, заодно укопытил и платоновского «Усомнившегося Макара».

Кстати, любопытное явление литературной жизни той поры. О «великом» Лелевиче И. В. Сталин высказался куда резче, нежели о Платонове: Вождь назвал поэта-расстрелыцика «выродком». Однако ни одна из косточек Лелевича не хрустнула на критических клыках, он продолжал, как говорится, цвести и пахнуть. Платонова же рвали и терзали, не переставая!

Красноречивейшая избирательность!

Платонов оказался в положении зачумленного. Жить приходилось трудно, даже голодно, пробавляясь мелкими газетно-журнальными публикациями под псевдонимом «Человеков». Пока собратья по перу устраивались на роскошных дачах и катались по Европе, Андрей Плато-нович сидел в своем «пенале» на Тверском и терпеливо отделывал страницы «Чевенгура» и «Котлована», отчетливо сознавая, что при его жизни эти вещи не увидят света. Как и слепнущий, разрушаемый болезнью почек Булгаков, он работал для читателей будущего.

К сожалению, с Платонова не спускала своих бдительных, вечно прихмуренных глаз «тетка».

Литературоведы с петлицами умели наносить сокрушительные удары. Как и со Шмелевым, они выбрали момент и ударили в отцовское сердце: однажды ночью приехали на Тверской и увезли с собой сына писателя. Андрей Платонович пришел в отчаяние. Как спасать? К кому бежать? Кто из знакомых обладает достаточным влиянием? Оставался один Шолохов. И старый друг забросил свои писательские дела, приняв близко к сердцу несчастье убитых горем родителей. Подросший сын оставался для Платонова единственной отрадой в невыносимой жизни. Михаил Александрович еще раз сумел добраться до занятого сверх головы Вождя. При нем Иосиф Виссарионович грубо отчитал хозяина Лубянки. Зубы хищного ведомства с неохотою разжались, и похудевший парень снова вернулся в родительский «пенал».

В хлопотах о спасении сына Андрей Платонович совершенно забыл о судьбе своей рукописи, отданной в редакцию «Красной нови». Прочитав ее, писатель Вс. Иванов пришел в восторг: «Будем печатать!»

Однако редактор журнала махровый троцкист Ф. Раскольников держался иного мнения. Он послал рукопись на Лубянку, сопроводив ее запиской: «Примите меры».

В таких случаях «тетку» дважды просить не приходилось.

В ночь на Новый год в «пенал» на Тверском неожиданно ввалились гости: вроде бы на огонек заглянули некие А. Новиков и Н. Кауричев. Хозяева не знали, что Новиков усердно подрабатывает на Лубянке (агентурная кличка «Богунец»). За наспех собранным столом Новиков громогласно предложил новогодний тост:

— За смерть Сталина!

Бедные хозяева помертвели. Этого им только не хватало! Андрей Платонович швырнул рюмку и выгнал провокаторов взашей.

Через несколько дней Платонова вызвали на Лубянку. Разговаривал с ним младший лейтенант М. Кутырев. Он уже знал о новогоднем происшествии. Но Платонова изумило, что на столе следователя лежала его рукопись, которую он относил в «Красную новь».

Одно к одному!

Младший лейтенант разговаривал вежливо и отпустил писателя домой, вручив ему рукопись. Уходил Андрей Платонович с тяжелым сердцем. Он понимал, что постоянное внимание «тетки» добром не кончится...

Неожиданно в судьбу писателя, как и всей страны, ворвалась война с фашизмом. Платонов стал специальным корреспондентом газеты «Красная звезда». Он получил чин капитана (одна «шпала» в петлицах), военную форму и пистолет. Гимнастерка сидела на нем мешковато. Он был глубоко штатский человек.

Война советского народа с озверелым врагом увлекла писателя целиком. В газете постоянно печатались фронтовые очерки Платонова. Впервые за много лет он подписывал их своим настоящим именем, а не скрывался под псевдонимом. Даже взыскательные братья-писатели отмечали «Оборону Семидворья», «Броню», «Одухотворенных людей», «Рассказ о мертвом старике», «Трех солдат».

Из Москвы, с Тверского, на фронт приходили скудные письма. У Платонова болело сердце: он беспокоился за сына. Лубянское сидение обернулось для парня тяжелым легочным заболеванием. Мария Александровна старалась не расстраивать мужа, однако Андрей Платонович по множеству примет догадывался, что с сыном плохо.

О смерти сына фронтовому корреспонденту сообщили через редакцию газеты. Он прилетел на похороны и на следующий день снова улетел. Плечи немолодого капитана согнулись под тяжестью обязанностей отца, мужа и солдата.

Мария Александровна осталась в Москве одна.

Потеря единственного сына вконец состарила писателя. Всю боль израненной души Андрей Платонович изливал в дневнике. Эти небольшие записи — настоящие шедевры, рожденные любовью к людям.

«Драма великой и простой жизни: в бедной квартире вокруг пустого деревянного стола ходит ребенок лет двух-трех и плачет — он тоскует об отце, а отец его лежит в земле, на войне, в траншее под огнем, и слезы тоски стоят у него в глазах. Он скребет землю ногтями от горя по сыну, который далеко от него, который плачет по нем в серый день, в 10 ч. утра, босой, полуголодный, брошенный».

Какое глубинное чутье к неизлечимой боли жизни, к ее мучительной правде!

Великая победа ничего не изменила в судьбе недавнего фронтовика. Он оставался прозябать в своем «пенале». Писатель часто выходил в садик, садился на скамейку и часами молчал, заволакиваясь табачным дымом. Вокруг шумела молодежь Литературного института. Многие из студентов даже не слыхали имени этого угрюмого человека в старой гимнастерке.

Мария Александровна решила приодеть мужа. Она поехала к писателю П. Павленко и не слишком дорого купила два костюма, привезенных из Германии. Особенно нарядным выглядел Платонов в коричневом костюме. Он стал надевать его по праздникам.

Константин Симонов, тоже фронтовой корреспондент, стал редактором «Нового мира». Он с удовольствием напечатал рассказ Платонова «Возвращение». И тут же поплатился: «Литературная газета» немедленно поместила разгромную статью под заголовком «Клеветнический рассказ Платонова».

Ненависть литературной мрази носила характер онкологического заболевания: не отстанут, пока не забьют насмерть.

Последний акт платоновской трагедии игрался в подлинно сатанинских декорациях.

Будучи больным уже неизлечимо, Андрей Платонович изливал боль своей души на станицы дневника.

«Всю войну я провел на фронте, в землянках. Я увидел теперь по-другому свой народ. Русский народ многострадальный, такой, который цензура у меня всегда вымарывает, вычеркивает и не дает говорить о русском народе. Сейчас мне трудно... Я устал за войну. Меня уже кроют и будут крыть всё, что бы я ни написал. Сейчас я пишу большую повесть «Иван — трудолюбивый»: там будет все — и война, и политика. А главное, я как поэму описываю труд человека, и что может от этого произойти, когда труд поется, как песня, как любовь. Хочу написать эту повесть, а потом умереть. Конечно, так как я писатель, то писать я буду до последнего вздоха и при любых условиях, на кочке, на чердаке — где хотите...»

Что за подозрительный мотив насчет кочки или чердака для писательской работы? Уж не «теткины» ли поползновения? Время наступило аховое, в писательском «колхозе» патриоты искоренялись наподобие кулачества. Спасать обреченных Сталин уже не мог, ибо попал в такую плотную блокаду, что не имел возможности спасти себя самого.

С Платоновым «тетка» поступила с предельной низостью: в украденную рукопись лубянские спецы вписали несколько крамольных фраз, достаточных для самого страшного обвинения. Ордер на писателя получил начальственную визу, и на Тверской бульвар отправились две черные автомашины. Однако «архангелов» с Лубянки опередила сама Смерть, — она поспешила на Тверской и спасла Платонова от последнего унижения и горчайших мук.

Когда мерзавцы, громко топоча сапогами, ввалились в «пенал», измученный жизнью писатель умирал. Ночные гости растерялись. Ситуация, согласитесь, нестандартная. Старший группы побежал звонить, скоро вернулся и молча, энергичными жестами, приказал своим убираться.

Похороны были скудными, с небольшим количеством провожающих.

Андрей Платонович лежал в гробу в коричневом костюме, успокоившийся и даже, кажется, помолодевший. Никогда прежде он не выглядел таким нарядным и красивым.

Мария Александровна, состарившаяся Маргарита, с безумным плачем рвалась к Мастеру в могилу. Ее с трудом удерживал Шолохов.

Тяжелое зрелище, невыносимое испытание...

Создание и выпуск книг стало в СССР отраслью народного хозяйства — со своими органами сбыта, снабжения и даже планирования. Перед художественной литературой возникла угроза скатиться до уровня журналистики. Этому способствовали не только критики, призывавшие литераторов создавать произведения на злобу дня, но и расплодившееся чиновничество. В творческий процесс стал властно и нахально вторгаться бюрократ. Расплодились ловкачи, бойко сочинявшие книжки на любую тему «по заказу партии». Процветала обыкновенная халтура. И снова худо приходилось тем, кто не владел умением скорописи на заказ и не имел поддержки «своей стаи». Одиночкам всегда плохо.

Иосиф Виссарионович при всей занятости делами государства продолжал читать много и постоянно. Он вовремя обратил внимание на опасный перекос. Заказ партии — отнюдь не приказ. В любой заказ художник, если только он не халтурщик, обязан вкладывать душу.

«Товарищ Ставский! — писал он одному из рабочих секретарей Союза писателей. — Обратите внимание на товарища Соболева. Он, бесспорно, крупный талант, судя по его книге «Капитальный ремонт». Он, как видно из его письма, капризен и неровен. Эти свойства, по-моему, присущи всем крупным литературным талантам, может быть, за немногими исключениями. Не надо обязывать его написать вторую книгу «Капитального ремонта» — такая обязанность ниоткуда не вытекает. Не надо обязывать его написать о колхозах или Магнитогорске. Нельзя писать о таких вещах по обязанности. Пусть пишет, что хочет и когда хочет. Словом, дайте ему «перебеситься». И поберегите его! С приветом И. Сталин».

К сожалению, обстановка в стране внезапно обострилась и литературные заботы сами собой отошли на задний план, — первого декабря в Ленинграде, в коридоре Смольного, был застрелен самый близкий друг Генерального секретаря С. М. Киров.

Злодейское преступление троцкистов возмутило Горького до глубины души. Он вспомнил их льстивые речи на XVII съезде партии, их выступления на недавнем писательском съезде. Гнусные шакалы! На языке — мед, а под языком — змеиный яд.

Кровь Кирова требовала справедливого возмездия.

«Если враг не сдается, его уничтожают!» — отчеканил Горький слова своего приговора не унимавшимся врагам многострадального Отечества.

Он не сомневался в том, что отлита пуля и для Генерального секретаря. Угроза внезапной насильственной смерти постоянно витала над головой этого Великого Человека.

После похорон Кирова Алексей Максимович послал Вождю письмо с предостережением:

«...Я совершенно убежден, что так вести себя Вы не имеете права. Кто встанет на Ваше место, в случае, если мерзавцы вышибут Вас из жизни? Не сердитесь, я имею право беспокоиться и советовать».

Своим призывом к уничтожению врагов великий гуманист открыто занял место на баррикаде рядом с Вождем. Ответ затаившегося шакалья был столь же беспощаден: писателю был вынесен смертный приговор. Способ расправы избрали древний, усовершенствованный в веках, — через лечение. Чашу с ядом принял в свои руки доктор Левин, не раз гостивший у Горького в Италии и считавшийся в его семье домашним человеком.

Колоссальной силы ударом для больного писателя стала внезапная смерть Максима, единственного сына. Молодой, спортивного склада мужчина вдруг заболевает и умирает в считанные дни, почти скоропостижно. Оба, и сам Горький, и Екатерина Павловна, подозревали, что дело нечисто, и всей кожей ощущали зловещее участие любвеобильного Ягоды. Эта утрата подкосила старого писателя. Алексей Максимович совсем угас. На похоронах он с трудом стоял, опираясь на костыль. Негоже сыновьям умирать раньше отцов! Невыносимо опускать детей в могилу!

Год спустя последовал очередной удар.

Авиационная промышленность Страны Советов, под внимательным приглядом Сталина, развивалась невиданными темпами. К майским праздникам 1935 года в небо поднялся воздушный корабль, имеющий 8 моторов. Эта летающая крепость брала на борт несколько десятков пассажиров. Новому самолету присвоили имя любимого писателя: его назвали «Максим Горький». 18 мая тысячи москвичей устремились на Тушинский аэродром. Было объявлено, что «Максим Горький» будет катать ударников труда московских предприятий. В первый полет поднялись инженеры и рабочие авиазавода, создатели воздушного гиганта. Рассевшись в креслах, они с восхищением любовались расстилавшейся далеко внизу Москвой. Внезапно появился истребитель И-5 и принялся, словно шаловливый щенок, заигрывать с мощно гудевшим великаном. И несчастье не замедлило: совершая рискованную петлю, истребитель врезался в могучее крыло воздушного гиганта.

Обломки обоих самолетов полетели на поселок Сокол.

Катастрофа с самолетом, носящим его имя, потрясла писателя. Ему почудилось в случившемся что-то мистическое, роковое...

В правительственном соболезновании по поводу смерти Максима Пешкова, сына Горького, невольно обращали на себя внимание слова: «Горе, так неожиданно и дико свалившееся на нас всех...» Без труда читалось и удивление этой нелепой смертью и, безусловно, подозрения относительно ее причин.

Вскоре началась гражданская война в Испании, и в повседневный обиход вошло понятие о «пятой колонне».

После первых судебных процессов в Ленинграде (Котолынова—Зиновьева—Каменева) деятельность «пятой колонны» в СССР получит неопровержимые доказательства. Отныне речь пойдет о том, чтобы осуществить лозунг Горького насчет затаившегося врага, который никак не хочет признать своего поражения и сдаться.

Осенью 1936 года во время отдыха на юге Сталин и Жданов задумаются о зловещей роли во всех диковинных событиях именно Лубянки и примут решение наконец-то навести порядок в этом самом страшном учреждении страны, куда со дня основания никто и никогда не смел сунуть носа.

За дело принялся Ежов.

А тем временем в стране продолжался обвал смертей, — из жизни уходили самые заслуженные деятели, а, следовательно, самые необходимые для планов преобразования страны.

Полгода спустя после убийства Кирова страна лишилась великих ученых И.В. Мичурина и Э.К. Циолковского.

Еще через год не стало И. П. Павлова...

Великий мечтатель Циолковский за три дня до смерти обратился к Сталину с письмом, в котором завещал все свои труды советской власти. Он ушел из жизни с убеждением, что СССР первым из землян прорвется в таинственные глубины неба и осуществит давнюю мечту человечества об освоении бескрайних просторов Космоса.

Похоронили Циолковского в Калуге. Похоронная процессия растянулась на несколько километров...

Партработник с немалым стажем, воодушевленный доверием самого Вождя, Николай Иванович Ежов пришел в ужас от того, что увидели его глаза на лубянской «конюшне». За 20 лет советской власти здесь накопилось столько грязи, что для наведения чистоты требовались усилия настоящего Геракла.

Привыкший отдавать всего себя работе, Ежов не побрезговал стать ассенизатором и, надо признать, во многом преуспел. «Пятая колонна» содрогнулась и даже запаниковала. Однако опыт мирового Зла насчитывает тысячелетия. Поджав хвосты на время, негодяи постарались отделаться минимальными жертвами, не допустить полного опустошения своих рядов, главное же — оборвать обнаруженные следствием концы. В итоге Лубянка пережила Ежова. Маленький нарком не усидел в своем кресле и двух лет.

Гражданская война в Испании показала миру отвратительное мурло фашизма. Муссолини, Пилсудский, Гитлер, Франко... Ожесточенные бои на земле Сервантеса и Лорки, счастливые лица испанских ребятишек, вывезенных в Советский Союз, мужественный облик пламенной Пассионарии... Органическая ненависть к фашизму испанскому, итальянскому и немецкому помогла палачам с Лубянки обрушиться и на «фашизм русский». Во внутренней тюрьме НКВД оказался Павел Васильев. Его постигла судьба Есенина и Ганина. Вместе с ним лубянские грабли сволокли в расстрельные подвалы С. Клычкова, П. Орешина, Ф. Наседкина, П. Карпова, И. Макарова и многих, многих других. А вскоре к ним присоединился и ретивый «теткин сын»

И. Приблудный. В его услугах отпала всякая нужда, и парня пристегнули к компании «фашистов».

Основным преступлением «русских фашистов» был словесный трёп. Собираясь на московских кухнях, они обсуждали создание литературного журнала «Россиянин», — как ответ русских писателей на возмутительное засилье. Лубянские спецы квалифицировали эти кухонные посиделки устрашающе и обрекающе: собраниями террористов.

Капитан Журбенко распорядился взять под стражу сына Есенина — Юрия. Этого юношу «завалил» И. Приблудный, выдавая себя за друга его великого отца. Юрий по молодости лет легко поддался на посулы следователей и сделал страшные признания: узнав, что у Аркадия Гайдара имеется несколько револьверов (привез с Гражданской войны), он попросил его поделиться своим арсеналом «для святого дела». Добытый револьвер предназначался для Павла Васильева: по решению террористической организации он должен был застрелить товарища Сталина. Кандидатуру Васильева на роль главного убийцы будто бы поддержали Каменев, к тому времени уже расстрелянный, и Бухарин, только что арестованный. Васильев для исполнения приговора над Вождем подходил более других: «Ненавистного тирана застрелил самый талантливый поэт эпохи!»

Арестованные поэты искренне надеялись, что, угождая лукавым и настойчивым допросчикам, они тем самым убедительно демонстрируют свою советскую благонадежность, и охотно называли имена друзей, приятелей, знакомых. Жестокая ошибка! Задачей следствия было доказать массовость преступной организации. Остальное зависело от искусства допросов и стойкости арестованных.

Из показаний Ярослава Смелякова: «Я попал под влияние Васильева, звериного индивидуалиста и кулака».

К протоколу приложен автограф стихотворения поэта:

ЖИДОВКА

Прокламации и забастовки,

Пересылки огромной страны.

В девятнадцатом стала жидовка

Комиссаркой гражданской войны.

Ни стирать, ни рожать не умела,

Никакая не мать, не жена —

Лишь одной революции дело

Понимала и знала она...

Брызжет кляксы чекистская ручка,

Светит месяц в морозном окне,

И молчит огнестрельная штучка

На оттянутом сбоку ремне.

Неопрятна, как истинный гений,

И бледна, как пророк взаперти.

Никому никаких снисхождений

Никогда у нее не найти.

Все мы стоим того, что мы стоим,

Будет сделан по скорому суд,

И тебя самое под конвоем

По советской земле повезут...

Преступное умонастроение Смелякова усугублялось еще и тем, что у него при обыске нашли сочинение Гитлера «Майн кампф». (Да уж подлинно, что нашли? А не подбросили?)

Напоследок сам Васильев подписал признание: «Враги толкнули меня на подлое дело убийства наших вождей».

Сергей Клычков признал: «Я был фашистом, только не немецким, а русским».

Из смертной камеры он послал отчаянную мольбу: «Простите меня, я больше не буду!»

Всех русских поэтов расстреляли за террор.

В обвинительное заключение не был включен довольно хлесткий пункт: будто бы поэты собирались обратиться в Лигу Наций с жалобой на отсутствие демократии в СССР. Однако эта идея осталась у «тетки» про запас. Предстояла дальнейшая истребительная работа, провоцировались новые «дела» -:ипо усилиям «литературоведов» можно проследить, как тянулись их загребущие лапы к тем, кто еще бегал на воле: писателям Булгакову и Замятину, актерам Москвину и Качалову. Выпускались коготки и на других, — во многих протоколах значатся имена С. Чапыгина, А. Неверова, С. Подъячева, В. Шишкова, М. Пришвина, И. Касаткина, С. Малашкина, И. Шухова.

И — снова: непостижимая избирательность.

Тот же Юрий Есенин, молоденький мальчишка, расстрелян как террорист, пытавшийся добыть оружие.

Но Гайдар, у которого он якобы выпрашивал револьвер, почему-то остался в стороне со всем своим арсеналом!

Больше того, именно в эту пору Гайдар вдруг продемонстрировал такую степень своего влияния, что перед ним склонила свою пьяную от крови голову сама «тетка»! Как уже указывалось, Гайдар в юношеские годы возглавлял карательный отряд по борьбе с мятежами (расстреливал, рубил шашками, топил в прорубях). Обосновавшись в Москве, он принялся писать для детей (и неплохо, кстати). На преуспевающего сочинителя положила глаз шустренькая Лия Лазарева, работавшая на киностудии «Детфильм». Счастье молодоженов оказалось недолгим: Лия разочаровалась в бывшем карателе и ушла к некоему Соломянскому. Ее сын Тимур появился на свет уже под крышей нового мужа... Спустя какое-то время в широкозахватную сеть «тетки» угодили и Лия, и Соло-мянский. Тогда мать Лии принялась хлопотать. Она обратилась к редактору журнала «Костер» Бобу Ивантеру, затем они вместе явились к Аркадию Гайдару. Создатель «Тимура и его команды», быстренько прикинув, направился в салон Евгении Соломоновны, жены Ежова. Расчет оказался точным, успех же хлопот частичным: Лию «тетка» отпустила, Соломянского — нет.

А удивительный иммунитет от «теткиных» клыков поэта Иосифа Уткина?

Один из самых крупных и влиятельных троцкистов X. Раковский был возвращен из ссылки. В Москве он на долгое время поселился в квартире своего друга Уткина. Легко представить, какой жгучий интерес Лубянки вызвало бы обиталище троцкиста, поселись он, скажем, у Есенина или Платонова. А вот под крышей Уткина он жил совершенно безмятежно и бдительная «тетка» не проявляла никакого интереса ни к хозяину квартиры, ни к его чрезвычайно опасному квартиранту.

Убедительный пример того, что кровожадность «тетки» носила подчеркнуто национальный характер. Ей был сладок вкус только русской крови!

Время — лучший раскрыватель всевозможных тайн (в том числе и лубянских).

Николай Иванович Ежов уже перед самым своим закатом стал напряженно ломать голову над неразрешимой для его ума загадкой. ВЧК изначально была задумана и создана для истребления народа завоеванной страны. И это ведомство усердно осуществляло свое предназначение. Уничтожались не отдельные граждане России, а целые сословия. Кровь лилась рекой. Ведомство меняло вывеску, называлось ОГПУ, а затем НКВД, но назначение нисколько не менялось. Задание оставалось прежним. Только орудовало уже не узкое ведомство — работала целая система надзора, сыска и арестов. Список жертв был бесконечен. Но в этом списке вдруг обнаруживались непостижимые пробелы: лицу из оперативной разработки давно следовало бы оказаться на лубянских нарах, оно же продолжало оставаться на свободе и лишь молило Бога отвести беду. И Бог, в лице тех, кто визировал ордера, вдруг на самом деле милосердничал, миловал. Что же лежало в основе этих милостей свирепых деятелей карательного ведомства? Ежов держал в руках и своими глазами читал многие и многие оперативные документы. Они не уничтожались, а наоборот, бережно сохранялись, вылеживаясь в папках. Для каких целей? Зачем? Почему им тогда же, когда они были добыты, не давали ход? Угадывалось в этом что-то неторопливо-удавье, некая игра смертельной мощи кольцами!

Разгадка такой неторопливости заключалась в том, что карательное ведомство считало виноватыми всех без исключения граждан Советского Союза. Поэтому обильные донесения сексотов подшивались впрок, создавая задел для будущих процессов, малых и больших. Годилось все: случайные словечки, рассказанные анекдоты, знакомства, встречи, споры и ссоры. «Тетка» работала с большим заглядом в будущее, и у нее все было готово для того, чтобы в любую минуту получить визу на любой арест. Само собой, приоритет при этом отдавался людям выдающимся, заслуженным. И часто, очень часто успех профессиональный вел к жизненному краху во внутренней тюрьме в самом центре Белокаменной.

Быстро свалив и погубив Ежова, «тетка» показала свою изворотливость и неодолимость. Эта зловещая организация продолжала жить и действовать по своим законам и мало кому известным планам.

Маленького Ежова сменил тучный Берия. С Лубянки вроде бы пахнуло свежим ветерком: прошла полоса реабилитаций. Однако весеннее настроение было недолгим: вскоре на лубянских нарах оказались Исаак Бабель, Михаил Кольцов, Всеволод Мейерхольд. Наблюдалась преемственность палачества. «Тетка» не собиралась становиться вегетарианкой, ей по-прежнему требовалась обильная кровавая жратва!

Колоссальная власть Лубянки опиралась на жуткий страх граждан. Обмиравшее население верило что палачам известны не только их дела, но и мысли. У них, у палачей, необыкновенно зоркие глаза и непостижимой чуткости уши. Они все видят и все слышат.

Секрет такого всевидения и всеслышания — секретные сотрудники, стукачи, золотой фонд Лубянки в борьбе с населением страны, цепенеющим от безысходного ужаса.

После Первого писательского съезда в помощь 9-му отделению 4-го отдела было создано специальное подразделение, сплошь состоящее из сексотов. Эти люди постоянно вертелись в местах массового скопления и регулярно докладывали «тетке» обо всем увиденном и услышанном. Руководила этим подразделением известная чекистка из Гомеля Эмма Каган.

Стукачи, подобно муравьям, деятельно таскают «тетке» свою сучью добычу. Их донесения подшиваются в казенные папки. На языке палачей эти доставленные сведения называются «компроматом».

Страна ахнула, узнав о нелепой гибели великого летчика Валерия Чкалова.

В «теткиных» хоромах становилось тесновато: к Бабелю, Кольцову и Мейерхольду добавились Лев Ландау, Сергей Королев, Андрей Туполев.

Известия о таких арестах звучали наподобие сильных взрывов, от которых вздрагивала земля под ногами.

На академика И. П. Павлова, нобелевского лауреата, благополучно скончавшегося в своей постели, заботливая «тетка» накопила пять толстенных томов обрекающего компромата.

В числе тех, на кого завели «Дело оперативной разработки», оказалась А. А. Ахматова, жена расстрелянного Гумилева и мать речистого Льва, бегавшего в жизни буквально по острию ножа. В папку, утолщавшуюся с каждым днем, ложились обстоятельные донесения некой С. Островской, проникшей в окружение Ахматовой и даже сделавшейся ее наперсницей. Постукивали и друзья, и соседи, и просто случайные знакомые. Очень продуктивно работал известный в свое время ленинградский литератор П. Лукницкий. Он был тоже своим человеком в доме Ахматовой. Ему «тетка» обязана наиболее пикантными подробностями их жизни стареющей поэтессы: «Хорошо пьет и вино, и водку».

«Агрессивна к бывшим мужьям». «В пьяном виде пристает к молодым и красивым женщинам». «Беспомощна в житейском отношении: зашить чулок — проблема».

Семейное счастье Анны Андреевны, как известно, не сложилось. Она рано разошлась с Н. Гумилевым и 18 лет прожила с таким срамцом, как Н. Пунин. Около 8 лет длилась ее связь с известным патологоанатомом А. Гаршиным.) Любопытно отметить, что в вину Ахматовой ставились ее стихи, посвященные Сталину:

Пусть миру этот день

Запомнится навеки,

Пусть будет вечности

Завещан этот час,

Легенда говорит о мудром человеке,

Что каждого из нас от смерти спас...

Анна Андреевна на самом деле испытывала к Вождю искреннюю благодарность. С его помощью ей удалось освободить арестованных Н. Лунина и Л. Гумилева. Более того, она не сомневалась в том, что уцелеть в писательской мясорубке ей удалось только благодаря покровительству Генерального секретаря.

На арестованного Бабеля завели «Дело» № 39041. Следствие заняло 6 месяцев. Бабелю не повезло: он попал в лапы сатанистов Родоса и Шварцмана.

Особенно интенсивно допросы проводились в майские дни. Тогда «разматывали» самого Ежова, поэтому Бабеля усиленно трясли, требуя от него сведений о салоне Евгении Соломоновны, жены наркома. Усердствуя перед следствием, Бабель нисколько не запирался. Он заваливал всех подряд (в отличие от Мандельштама). Бабель называл В. Катаева, Ю. Олешу, О. Мандельштама, С. Михоэлса, С. Эйзенштейна, Г. Александрова, И. Эренбурга, Вс. Иванова, Л. Леонова, Л. Сейфуллину. Из журналистов он назвал Е. Кригера, Т. Тэсс, Е. Вермонта.

Интересуясь бывавшими в салоне сотрудниками немецкого посольства Попельманом и Штейнером, следователи ухватили ниточку, тянувшуюся в штаб Киевского военного округа.

Раскалываясь до дна души, Бабель потянул за собой и своего влиятельного друга Евдокимова, начальника Секретно-оперативного отдела НКВД.

Михаилу Кольцову следователи сразу же напомнили его газетные статьи, в которых он советовал своим жертвам не терять напрасно времени и отправляться в тюрьму. Арестованный горько повесил голову и утер набежавшую слезу. Не вспомнил ли он в тот момент, что первым назвал А. Платонова «врагом народа»? Оказавшись на Лу-

бянке, он доверительно поведал, что стояло за внезапным вызовом Пастернака и Бабеля на Парижский конгресс деятелей культуры. Закоперщиком выступил писатель А. Жид. Он пригрозил сорвать конгресс, если эти двое не приедут. Ультиматум Жида передал в Кремль Илья Эренбург... После этого у Кольцова стали добиваться сведений о нелегальных связях Пастернака с деятелями Запада. Возникло агентурное «Дело», в которое стали подшиваться доказательства «несоветских настроений» Пастернака и Олеши.

Кольцов, так же как и Бабель, утянул за собой своего весьма влиятельного друга Матвея Бермана, начальника ГУЛАГа.

Поразительную словоохотливость проявил на допросах Мейерхольд. Этот заваливал всех подряд (а особенно — Д. Шостаковича). На арест режиссера-маузериста странным образом наложилось зверское убийство 3. Райх, его жены. Чем это можно объяснить? Уж не поразительными ли откровениями арестованного — в частности, насчет Троцкого? Ведь театральный самодур и диктатор находились в сердечнейших отношениях!

В общем и целом лубянские «литературоведы» благодаря откровениям ошеломленных арестованных, собрали богатую жатву. Например, в связи с А. Воронским, тогдашним «столпом» официальной литературы, вдруг возникли такие персоны, как Шмидт и Дрейцер, а также Охотников, один из отчаянных боевиков, которому в 1927 году во время путча Троцкого удалось прорваться на трибуну Мавзолея к Сталину!

Надо ли говорить, что участь всех, кто попадал тогда к «тетке», была предрешена еще в тот миг, когда лубянское начальство визировало ордера на арест. Именно в те времена и именно с Лубянки получила распространение палаческая формула: «Незаменимых людей нет!» Есть, имеются такие, подлинно никем не заменимые. И великая беда народа и страны, когда не знающие никакого удержу прохвосты с наглым видом изобретают такие волчьи афоризмы!

Нелепая смерть сына окончательно подорвала силы Горького. Какое-то время его взбадривала работа по подготовке писательского съезда. Осенью жизненный «завод» иссяк. Старого писателя бережно перевезли в Крым, в Тессели. Роскошная природа Южного берега, синее теплое море напоминали ему Италию. И лечение, и климат сказались благотворно. Участились периоды, когда Алексей Максимович подолгу не поднимался из-за письменного стола.

Из Москвы доставлялась обильная почта, звонил телефон, узнавались последние новости, слухи, сплетни.

В Кремлевской больнице умер Анри Барбюс, отважный коммунист, верный друг Советского Союза.

У Ахматовой арестовали сына Л. Гумилева и мужа Н. Пунина.

В очередной раз попал в тюрьму неугомонный Павел Васильев.

Критики вдруг принялись клевать Л. Леонова, К. Федина и Вс. Иванова.

В течение долгих месяцев он оставался вдали от Москвы и освоился с одиночеством, привык и даже полюбил это состояние личной независимости от напряженной суеты большого человеческого общества. Все же на его плечах висели обязанности руководителя Союза писателей, им постоянно интересовался Сталин, искренне желавший завершения работы над «Климом Самгиным» и в то же время испытывавший потребность в его постоянном присутствии рядом с собой. Вождь был завален заботами сверх головы и с раздражением отвлекался на дела культуры, где у него не было помощников, которым он полностью бы доверял.

Начало нового года (последнего в жизни Горького) ознаменовалось важным правительственным постановлением: возник Комитет по делам искусств при Совнаркоме СССР. Важное решение, навеянное, несомненно, созданием Союза советских писателей. Власть усиливала централизованное управление творческими организациями. Через десять дней «Правда» ахнула по Д. Шостаковичу, опубликовав разгромную статью «Сумбур вместо музыки». Уничтожительной критике подверглась опера молодого композитора «Леди Макбет Мценского уезда».

Зимой Горькому всегда работалось лучше, продуктивнее. «Климу Самгину» он отдавал каждое утро. Затем читались газеты и письма. Не считая себя знатоком в области музыки, Алексей Максимович все же решил высказаться в защиту Шостаковича и сел писать Сталину. Невыносимо грубым показался ему тон центральной партийной газеты. Композитору всего 25 лет. Такая, с позволения сказать, критика способна не помочь, не подсказать, не поправить, а — убить. Подобная статья — удар кирпичом по голове. Разбойничий прием, что и толковать!

Рецидив старого — так он квалифицировал критический «наезд» на молодого композитора.

Сталин откликнулся немедленно и у них (в последний раз) завязалась оживленная переписка. Генеральному секретарю по-прежнему не хватало времени приглядывать за всем сложным государственным хозяйством. Иосиф Виссарионович спрашивал, как идет лечение. Рекомендовал насчет Шостаковича обратиться в «Правду» — написать статью в защиту молодого композитора. А что? Партийная газета обязана поддерживать дискуссионный тон. Напоследок Вождь деликатно поинтересовался, когда можно ждать писателя в Москву.

Весной, холодной и дождливой, возвращаться на север не годилось. Алексей Максимович решил дождаться устойчивого тепла.

Зимой в Крыму выдавались тихие голубые дни. Солнце не пекло, а грело. Алексей Максимович усаживался на веранде и подолгу завороженно глядел в морскую даль. Вечное не умирающее море, древний Понт Эвксинский, катило свои волны на берега Тавриды совершенно так же, как и во времена аргонавтов. На губах писателя возникала меланхолическая улыбка человека, завершающего свой жизненный путь.

Гибель сына оставила его в полнейшем одиночестве. «Тимоша», жена Максима, вела себя безобразно. Е.П. Пешкова занималась подрастающими внучками. В доме распоряжался «вечный» Крючков, научившийся, в конце концов, не мозолить без нужды глаза.

В эти часы тихого созерцания бескрайнего сверкающего моря усталого писателя одолевали несвоевременные мысли — в очередной раз. Окружавшая его действительность давала для таких мыслей обильный материал.

Он сильно хотел поехать на Парижский конгресс культуры и уже начал работать над текстом выступления. Его волновала судьба мировой литературы. Упадок наблюдался повсеместно. Давно ли человечество восхищалось Диккенсом и Байроном, Гюго и Бальзаком, Гете и Шиллером? А кого из нынешних корифеев можно с ними сравнить? Время гигантов миновало. Они вымерли, как динозавры. Буржуазные нравы убивают великую культуру.

Искусство превращается в развлекаловку, литература — в занятное чтиво. Капитализм несовместим с развитием человеческого духа. Только социализм с его государственной заботой о нравственном облике общества способен пресечь это позорное оскудение и не позволить Человеку превратиться в двуногое животное.

Он чувствовал, что силы на исходе, больше ему за границей не бывать — поэтому собирался пропеть настоящий гимн своему великому народу (перед оскаленной мордой западного зверя — фашизма). Ему хотелось рассказать о жутких годах голода и разрухи. Страна томилась в очередях, унижалась перед мешочниками, меняла картины и драгоценности на селедки — и все же ломилась на поэтические вечера. Духовный голод у русских преобладал над голодом утробным. Есть ли еще другой такой народ? И вот это народ, давший человечеству величайшие творения человеческого духа, должен исчезнуть с лица планеты стараниями каких-то озверелых подонков общества, называемых фашистами!

В Париж он не поехал. Болезни и упадок сил не позволили тронуться в дальнюю дорогу. Пришлось ограничиться приветственной телеграммой.

Согреваясь теплом последней осени, он не мог не задуматься о том, как прожита долгая и, в общем-то, достаточно бурная жизнь. Он никогда не запирался в «башню из слоновой кости» (как это было модно) и считался, пожалуй, самым политизированным писателем. Достаточно того, что он многие годы вел борьбу плечом к плечу с большевиками. И это ему, а не кому-то другому удалось написать программную книгу для свержения самодержавия — роман «Мать». Не боясь ничего, он не отсиживался в холодке, а лез в самую бучу тогдашней политической борьбы... Но вот скинули самодержавие, скинули никчемного царя... а ему, Буревестнику русской Революции, пришлось убегать из родного дома!

В памяти писателя всплыли ненавистные хари Свердлова, Зиновьева, Троцкого...

Какой безжалостный народ!

А ведь он искренне боролся за их права в России!

Права... А обязанности?

Свои обязанности (и права!) они продемонстрировали в годы «красного террора».

Алексей Максимович вспомнил сына Максима, его шуточно-напыщенную декламацию:

Евреи сидят на конях вороных.

Былинники песни слагают о них!

Со своей наивностью он еще совсем недавно уговаривал Сталина простить Каменева и дать ему пост директора издательства «Академия» (а затем и руководителя Института мировой литературы).

На его взгляд, внезапный выстрел в Смольном прозвучал погромче, нежели знаменитый выстрел «Авроры»!

Они, это они лишили его сына, единственной опоры в жизни (невольно вспомнились душераздирающие строки давнишнего письма Ивана Шмелева). Вокруг образовалась убийственная пустота. Умирать придется в полном одиночестве, под приглядом волосатого угрюмого Крючкова. Ну и врачей, неизбежных спутников старого больного человека...

На днях в Тессели приезжали Маршак и Никулин. Рассказали последние новости. В Москве идут аресты. Поговаривают о большом судебном процессе, совершенно открытом, в большом зале. Говорят, пригласительные билеты будут распределяться по предприятиям, по организациям: хотят, чтобы в судебном зале побывали многие и своими ушами услышали признания преступников... После встречи с гостями осталось тягостное впечатление. Алексей Максимович так и не понял, зачем они приезжали. Осведомиться о его здоровье? Рассказать московские новости? Странно...

Сталин однажды назвал ОГПУ печенью государства. Обязанность этого важнейшего органа — выводить из организма державы всевозможные яды. Однако «печень» в Советской России изначально оказалась нездоровой. «Отвратительное ведомство!» — считал Горький. Перед его глазами постоянно находились нахальнейший Ягода, сожитель «Тимоши», и несменяемый Крючков...

Вспоминался второй год советской власти, дни работы VIII съезда партии. Республика находилась в сплошном окружении фронтов, недавно пала Пермь, на юге готовилось победное наступление Деникина. Но даже в этой обстановке В.И. Ленин обратил внимание делегатов съезда на опасность пролезания в партию чужих людей. Он говорил:

«К нам присосались карьеристы, авантюристы, которые назвались коммунистами и надувают нас, которые попали к нам потому, что коммунисты теперь у власти, потому что более честные «служилые» элементы не пошли к нам работать вследствие своих отсталых идей, а у карьеристов нет никаких идей, нет никакой честности. Эти люди, которые стремятся только выслужиться, пускают на местах в ход принуждение и думают, что это хорошо».

Ленин подчеркнул, что эти «присосавшиеся» страшней и Колчака и Деникина вместе взятых.

С тех пор миновало полтора десятка лет. Алексей Максимович видел — и близко видел! — бездну таких присосавшихся паразитов.

Когда-то великий Гоголь показал миру бюрократическое Кувшинное Рыло, дремучего чиновника из канцелярии.

Не видел он советского Свиного Рыла!

В те времена не существовало Комиссии Партийного Контроля.

В наши дни присосавшиеся, прилипшие, проникшие правдами и неправдами в ряды партии проявляют живучесть клопов: ничем не вытравишь! Мало-помалу образовывается целый материк чиновников, только уже советских. Они пронырливей, хитрей, нахрапистей, а, следовательно, и опасней тех, гоголевских Кувшинных Рыл.

(Советские Свиные Рыла в конце концов и погубят СССР, первую на планете страну трудящихся).

Рабочий класс... Диктатура пролетариата...

Что сталось с несокрушимым и бесстрашным Павлом Власовым? (Здесь мысли старого писателя стали несвоевременными до предела.)

При советской власти Павел, простой рабочий без образования и подкованный лишь политически, непременно потянулся бы к учебе — хотя бы в техникум. Казалось бы, диплом — большое достижение. Однако, став дипломированным специалистом, Павел переставал считаться пролетарием, и превращался... в кого?., да едва ли не в антагониста самому себе!

А если он, не дай Бог, окончит институт и станет инженером?

Выходило, что Павлу Власову, рабочему передовому, никак не следовало стремиться к образованию, — иначе он моментально терял титул пролетария и право осуществлять так называемую диктатуру пролетариата. Он уже не мог именоваться «гегемоном».

Диктатура... Гегемония...

Алексей Максимович вспомнил расстрел рабочей манифестации 5 января 1918 года, спустя всего два месяца после выстрела «Авроры». С тех пор о гегемонии что-то не слышно. Рабочие огромных предприятий потеряли представление о классовой борьбе. Впрочем, как их за это судить? Хозяйчиков не стало, они в хозяев превратились сами. И потекло безмятежное существование с пивнушками и футбольными страстями. И навсегда позабыт оказался могучий, волнующий кровь «Интернационал».

Незаметным образом рабочие превратились в благополучных городских обывателей, в советское мещанство. Стали жирными Гагарами.

Так Павел Власов со своею диктатурой оказался мифом.

Может быть, правильнее было говорить не о диктатуре пролетариата (рабочего класса), а о диктатуре работающего класса? «Кто не работает, тот не ест»...

И снова о «присосавшихся»...

Они стали настоящим бедствием советской власти. Всяк мерзавец в СССР стремится во что бы то ни стало обзавестись партийным билетом. Коммунистом такой пробойный ловчила не станет никогда — не та порода. Но, став обладателем заветной красной книжечки, он пускается во все тяжкие, напрягает все свои способности и силы грызуна и старается пролезть все выше, выше, выше. И страшно представить, каких высот достигнет эта тварь и, следовательно, какой вред она причинит государству трудящихся, пока единственному на планете.

Из Крыма Алексей Максимович отправил в редакцию «Правды» две статьи. Обе были напечатаны одна за другой: «О формализме» (в защиту Шостаковича) и «От врагов общества — к героям труда» (писательское восхищение трудовым порывом, вдохновленным рекордом забойщика Стаханова).

Весной его потянуло в Москву.

Ехать было необходимо еще и потому, что намечался пленум Правления Союза писателей.

В вагоне Горький подолгу простаивал у окна. В то лето по стране гремела музыка композитора Исаака Дунаевского из кинофильмов «Цирк», «Вратарь», «Дети капитана Гранта». Чудесные мелодии западали в память сразу и навсегда. Народ распевал «Эй, вратарь, готовься к бою»,

«А ну-ка песню нам пропой, веселый ветер» и особенно — «Широка страна моя родная».

В Москве Горького заждались. Намеченный писательский пленум требовал его активного участия.

На дачу в Барвиху приехал поэт Алексей Сурков с подготовленными документами. Предстояло «подкорректировать» ошибочные оценки некоторым поэтам, прозвучавшие на Первом съезде писателей. Речь, в частности, шла о Пастернаке. Старинный друг Маяковского, поэт Николай Асеев писал довольно жестко: «Скрываясь за вершины своего интеллекта, поэт занимается обскурантистским воспеванием прошлого». «Литературная газета» предлагала Пастернаку «задуматься, куда ведет его путь индивидуализма, цехового высокомерия и претенциозного зазнайства».

Снова угодил под каток зубодробильной критики Михаил Булгаков. О его новой пьесе «Мольер» редакционная статья «Правды» отозвалась так: «Внешний блеск и фальшивое содержание».

О рабочей атмосфере аппарата Правления Союза писателей А. Сурков рассказывал с кислым видом. Анне Ахматовой удалось добиться освобождения с Лубянки и сына и мужа... П. Васильев по-прежнему буйствует... Николаю Островскому правительство выделило квартиру в центре Москвы и дачу в Сочи. Недавно ему вручен писательский билет № 616.

Сурков заметил, что в кабинет заглядывает профессор Левин, и стал прощаться. В следующий раз он обещал привезти список мероприятий, связанных с приездом французского писателя Андрэ Жида. Гость непременно хочет встречи с Горьким...

Запасов крымского здоровья Горькому хватило ненадолго. В Москве, попав в руки столичной профессуры, писатель стал быстро угасать.

Художница Валентина Ходасевич многие годы прожила в семье Горького. Они вместе уехали в эмиграцию, вместе вернулись. У нее было домашнее прозвище «Молекула». Узнав о тяжелом состоянии «Дуки», художница помчалась в Барвиху. Ее встретил суровый неразговорчивый Крючков и не пустил дальше ворот.

Горький умирал в полнейшем одиночестве.

Наступили критические дни. Суетились люди в белых халатах. Горький задыхался. Доктор Левин многомудро изрек, что наступает момент, когда медицина становится бессильной. Внезапно молоденькая медсестра на свой страх и риск ввела умиравшему камфару и заставила его выпить бокал шампанского. Алексей Максимович почувствовал себя лучше и попросил поднять его повыше. Он сам подбил себе под спину измятую подушку.

Несанкционированное, дерзкое вмешательство медсестры продлило жизнь писателя на два дня.

В последний вечер к воротам дачи подъехал автомобиль. Из него вышли Луи Арагон и Эльза Триоле. Привез их Михаил Кольцов. Усиленная охрана во главе с Крючковым остановила приехавших. Крючков сбегал позвонить по телефону и, вернувшись, грубо бросил: «Нельзя!»

Из распахнувшихся ворот дачи вылетело несколько автомашин, набитых людьми в белых халатах...

Гроб с телом умерщвленного писателя был выставлен в Колонном зале.

Людской поток был нескончаем.

Возле гроба скончавшегося классика неотлучно находились три женщины, делившие с ним жизнь: Е.П. Пешкова, М.Ф. Андреева и М.И. Будберг (Закревская-Бенкендорф).

Николай Иванович Ежов к тому времени достаточно уверенно держал в руках кончики, вылезшие из хорошо организованного антигосударственного заговора. Машина следствия набирала ход. Два месяца оставалось до основного судебного процесса над Зиновьевым и Каменевым (оба уже были доставлены во внутреннюю тюрьму из политизолятора, где они отбывали сроки по приговору прошлогоднего суда). Аресты не прекращались. В череде подозреваемых обозначились фигуры медиков, согласившихся стать палачами-исполнителями злодейских планов.

Ежов много времени проводил в Колонном зале, где москвичи прощались с Горьким. Оставаясь незаметным, он всматривался в грузную одышливую баронессу Будберг. Обращала на себя внимание громадная кожаная сумка, с которой она не расставалась. Эта женщина казалась Ежову хранительницей больших международных тайн. Он уже знал, что два года назад Е.П. Пешкова, едва похоронив сына, отправилась в Лондон вместе с «Тимошей», женой Максима. Москвички встретились с Е. Кусковой и Л. Дан (обе крупные масонки). Они уже собирались уезжать, как вдруг интерес к ним проявила Мура, баронесса Будберг. И встреча состоялась. После этого Мура отправилась в Вену, где встретилась с Брюсом Локкартом (старый разведчик, знаток России, занимал там пост директора Секретного отдела англо-австрийского банка). В прошлом году уже не Мура, а Е.П. Пешкова искала с нею встречи, приехав в Лондон. Первая жена Горького просила третью жену вернуть архив писателя. Мура ответила решительным отказом. И вдруг сама привезла доверенные ей документы в Москву, хотя распоряжений на этот счет от Горького не поступало. Удивительно при этом, что она ухитрилась приехать точно к дню похорон (будто знала заранее!).

Ежов изводился от подозрений. Что скрывалось за первой встречей Муры и Екатерины Павловны в Лондоне? И почему Мура тотчас поспешила в Вену? Ведь вскоре после этого последовало убийство Кирова!

Вовсе не исключено, что Мура получила сведения о политической обстановке в СССР и отправилась докладывать Локкарту.

В том, почему Мура отказалась вернуть архив Горького, никаких сомнений не возникало. Но почему она почти тут же привезла этот архив сама? Кто ей приказал? Не Локкарт же! А не поступил ли приказ... с Лубянки? От того же, скажем, Петерса?

Разбираясь в Ленинграде, Ежов открыл, что в 1918 году, перед тем, как попасть в дом Горького, Мура сидела на Гороховой. На все расспросы чекистов она твердила одно: «Позвоните Петерсу!» Над ней потешались, не веря в столь высокие знакомства. Через две недели пришлось все-таки позвонить. Последовал грозный разнос «железного» Петерса — в итоге Мура вскоре очутилась в писательской квартире на Кронверкском проспекте.

С тех пор прошло много лет *. Встречи Локкарта и Муры не прекращались. Но почему вдруг к ним с какого-то боку прислонилась и Е.П. Пешкова? Что за странная цепочка связей? Куда она ведет? В Лондон? Или...

Ежов никак не мог найти объяснения последнему поступку умирающего Горького: он вдруг сжег все письма Андреевой.

* После XX съезда партии обрюзгшая, тяжелая на подъем Мура пять раз приезжала в СССР. В одной из поездок ее сопровождала В.А. Гучкова (дочь военного министра Временного правительства), давний агент как английских, так и советских спецслужб. Обе гостьи усиленно хлопотали насчет встречи с Пастернаком, и такая встреча состоялась (тайная, как рассчитывал поэт) на квартире его соблазнительницы Ивинской.

Выходит, в них что-то содержалось тайное?

Ежов подозревал, что тайна Горького заключалась в деньгах, на которые он основал свою независимую газету «Новая жизнь». Эти деньги он получил не от банкиров (как уверял), а от немцев — конкретно, от промышленника Стиннеса (2 миллиона марок). Скорей всего писателя угнетала его вынужденная неискренность.

Впрочем, могли быть и совсем другие мотивы...

Похороны великого писателя состоялись на Красной площади.

Урну с прахом Горького несли члены правительства во главе с Вождем. Лицо Сталина было мрачным, со следами неподдельной скорби.

Алексей Толстой, выступая на траурном митинге, пророчески сказал, что у великих нет даты смерти а есть только дата рождения. Неистовый Буревестник не в состоянии навсегда улететь из России, он обречен жить со своим народом вечно.