Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Захаров В.Н. Система жанров Достоевского.doc
Скачиваний:
261
Добавлен:
28.10.2013
Размер:
1.25 Mб
Скачать

Оригинальные жанры

1

Эволюция жанровой системы Достоевского выразилась не только в преображении уже известных, но и в создании новых жанров. Их появление не случайно в поэтике Достоевского, оно подготовлено предшествующим развитием литературного процесса — активным внедрением «нехудожественных» жанров в литературу, их превращением в «художественные» жанры. Многое в этом отношении сделал «сентиментальный» XVIII век, одухотворивший «высокой поэзией» письма, мемуары, дневники, путешествия и т. п., которые не только стали поэмами, романами, повестями (точнее — их жанровой формой), но и сами обрели художественное значение: в литературе появляются не только повести в форме путешествий («Путешествие из Петербурга в Москву» А. Н. Радищева, «Тарантас» В. А. Сологуба), но и путешествия в форме записок и повести («Путешествие в Арзрум во время похода 1829 года» А.С.Пушкина) и в форме писем и дневников («Письма из Франции» Д. И. Фонвизина, «Письма русского путешественника» Н. М. Карамзина и многие другие). Эта тенденция превращения нехудожественных жанров в художественные усилилась в русской литературе 40 — 50-х годов: один за другим возникают циклы («Записки охотника» И. С. Тургенева, «Севастопольские рассказы» Л. Н. Толстого, «Губернские очерки» М. Е. Салтыкова-Щедрина), издаются «художественные мемуары» («Детство. Отрочество. Юность» Л. Н. Толстого, «Семейная хроника» и «Детские годы Багрова-внука» С. Т. Аксакова, первые части «Былого и дум» А. И. Герцена), «путешествия» («Фрегат „Паллада"» А. И. Гончарова, «Письма из Франции и Италии» А. И. Герцена). Эти традиции учитывал Достоевский, создавая «Записки из Мертвого дома» и «Зимние заметки о летних впечатлениях». Циклы и «художественные мемуары» входят в историко-литературный контекст «Записок из Мертвого дома», «путешествия» — «Зимних заме-

1 Фридлендер Г.М. Реализм Достоевского. М.; Л., 1964, с. 93 — 96, 102; Туниманов В. А. Творчество Достоевского (1854 — 1862). Л., 1980, с. 74 — 75.

171

ток о летних впечатлениях»2. Даже уникальному «Дневнику писателя» предшествовали «единоличные повременные издания» XVIII в.3, «Выбранные места из переписки с друзьями» Н. В. Гоголя. У Достоевского это и художественная, и идеологическая преемственность: начиная с XVIII в. изменилась социальная функция литературы — появились писатели, осознавшие потребность личного воздействия на исторические судьбы человечества, своего народа, своих читателей.

«Записки из Мертвого дома», «Зимние заметки о летних впечатлениях», «Дневник писателя» генетически восходят к фельетону, как понимал этот жанр Достоевский4. Для нас фельетон — сатирический жанр. Таким он стал в XX в. В XIX в. «фельетонами» называли статьи, очерки, нередко и рассказы, помещавшиеся на «фельетонных» полосах газет, в журнальной «Смеси»: по преимуществу фельетон был обозрением городских новостей, «легким» и ироничным очерком нравов. Достоевский придал фельетону самое серьезное литературное значение: в своих фельетонах он поднимал такие темы и проблемы, на постановку которых не рискнул бы «всегдашний фельетонист».

Такое понимание фельетона сложилось в натуральной школе. В начале 1847 г. Белинский писал в «Современных заметках»: «Фельетон составляет существенную принадлежность всякой газеты. К сожалению, фельетон у нас пока невозможен. Что такое фельетон? Это болтун, по-видимому добродушный и искренний, но в самом деле часто злой и злоречивый, который все знает, все видит, обо многом не говорит, но высказывает решительно все, колет эпиграммою и намеком, увлекает и живым словом ума, и погремушкою шутки... Где ж ужиться с фельетоном русской публике <...>?»5 Белинский определил фельетон по типу повествователя («фельетонисту»), который сам диктует себе законы жанра. Свое определение фельетона Белинский продолжил критикой современного состояния жанра:

«Оттого наш русский фельетон, как и наш русский водевиль, так приторен в своих любезностях, так скучен и вял в своем остроумии, а главное — так мало изобретателен на предметы разговора! Бедняжка вечно начинает или с того, что в Петербурге всегда дурная погода, или с того, как трудно ему, фельетонисту, писать по заказу, когда вовсе не о чем писать, а в го-

2 Долинин А. С. Последние романы Достоевского. М.; Л., 1963, с. 215 — 226.

3 Ср.: «С легкой руки Аддисона в прошлом веке они (эти издания. — В. 3.) были в ходу как за границей, так и у нас. Русскому читателю, стоит вспомнить „Стародума", „Почту духов", „Трутня" и прочие» (Аверкиев Д. В. Дневник писателя, вып. 1-12. СПб., 1885, с. 1).

4 О поэтике фельетонов Достоевского и о развитии «фельетонных» тем в последующем творчестве писателя см.: Комарович В. Л. Петербургские фельетоны Достоевского. — В кн.: Фельетоны сороковых годов. М.; Л., 1930, с. 89 — 126, особенно 97 — 120.

5 Белинский В. Г. Собр. соч. в 9-ти т., т. 8. М., 1982, с. 520.

172

лове пусто...»6 Разговор, который завел Белинский в связи с общим определением жанра, имел прямое отношение к Достоевскому — и не только потому, что он был задет в полемике Белинского с Э. И. Губером, но и потому, что вскоре именно ему было суждено стать на время фельетонистом «Санкт-Петербургских ведомостей» вместо умершего Э. И. Губера. Как фельетонист, Достоевский учитывал и иронично обыгрывал в своих фельетонах критику Белинским «сквозных тем» «Петербургской летописи» (фельетонная рубрика «С.-Петербургских ведомостей»: «...говорят в них о русской литературе, о русском и французском театре, об итальянской опере в Петербурге и тому подобных немногих предметах русского и петербургского мира <…>»7 Иронично обыгрывая эти «традиционные» темы, Достоевский ввел свои: его «Петербургская летопись» становится обозрением не только светских новостей, но и творческой лабораторией писателя, его размышлениями о русской истории и Петербурге, о русской литературе и итогах «петербургского сезона» 1847 г.

Эта литературная программа фельетона позже была повторена в «Петербургских сновидениях в стихах и прозе» (1860), причем с такой примечательной критикой традиционной концепции этого жанра: «Ужели фельетон есть только перечень животрепещущих городских новостей? Кажется бы на все можно взглянуть своим собственным взглядом, скрепить своею собственною мыслию, сказать свое слово, новое слово» (19, 67 — 68). По мнению самого Достоевского, «фельетон в наш век — это... это почти главное дело» (19, 68).

Такое исключительное значение придавал Достоевский этому жанру. Для него главным в фельетоне был сам фельетонист: его мысль, его «идея», его «новое слово». Это преображение «низкого» и «легкого» в «высокий» и «серьезный» жанр было в духе поэтических жанровых исканий Достоевского. «Фельетон» был ключевым жанром художественной публицистики Достоевского. Это именно тот жанр, который Достоевский «ощущал»8. «Фельетонами» он называл художественные очерки и статьи. «Фельетоном за все лето» были названы в подзаголовке «Зимние заметки о летних впечатлениях» в журнальной публикации «Времени». В редакторских фельетонах 1873 г., объединенных в «Гражданине» общей рубрикой, сформировалась жанровая концепция «Дневника писателя». О «фельетонности» своих статей не раз говорил Достоевский на страницах «Дневника писателя» 1876 — 1877 гг. Примечательна концепция

6 Там же.

7 Там же, с. 521.

8 Напомню еще раз мысль Ю. Н. Тынянова: «Каждый жанр важен тогда, когда ощущается» (Тынянов Ю. Н. Поэтика. История литературы. Кино. М., 1977, с. 150 — 151).

173

И. Л. Волгина, объясняющего происхождение жанра «Дневника писателя» проникновением «романа» в «фельетон»9. Конечно, жанр этих произведений нельзя сводить к фельетону (особенно в современном смысле этого слова), но следует иметь в виду, что «фельетон» (в том значении, которое придавалось этому слову в XIX в.) был одной из постоянных «величин» взаимодействия различных жанров, создавших оригинальные жанры «Записок из Мертвого дома», «Зимних заметок о летних впечатлениях», «Дневника писателя».

2

Проблема жанра «Записок из Мертвого дома» — давняя проблема. Оригинальность жанровой природы этого произведения Достоевского была проницательно отмечена Л. Н. Толстым, который в уже приводившемся объяснении «Несколько слов по поводу книги „Война и мир"» (1868) отнес «Записки из Мертвого дома» к произведениям, содержание которых «хотел и мог выразить автор в той форме, в которой оно выразилось»: это не повесть, не поэма, не роман 10. Известны многочисленные решения проблемы жанра «Записок из Мертвого дома»: «новое своеобразное художественное единство документального романа»", «роман»12, «книга»13, «мемуарный жанр»14, «художественные мемуары»15, «цикл физиологических очерков»16 и «очерковый цикл»17, «документальный очерк» и «этнографическое исследование»18, «очерковая повесть»19, «записки»20. Причем показательно, что многие из авторов этих жанровых определений «Записок из Мертвого дома» либо не обосновывают их, либо сопровождают их различными оговорками, вроде того, что «мы не

9 Волгин И. Л. Достоевский-журналист. М., 1982, с. 66.

10 Толстой Л. Н. Поля. собр. соч., т. 16. М., 1955, с. 7.

11 Шкловски и В. Б. За и против. Заметки о Достоевском. М., 1957, с. 123.

12 Мишин Н. Т. Проблематика романа Ф. М. Достоевского «Записки из Мертвого дома». — Учен. зап. Армавирск. пед. ин-та, 1957, т. III, вып. 2, с. 109.

13 Кирпотин В. Я. Достоевский в шестидесятые годы. М., 1966, с. 380 — 381.

14 Гинзбург Л. Я. «Былое и думы». — В кн.: История русского романа в 2-х т., т. 1. М.; Л., 1962, с. 586 — 587.

15 Чирков Н. М. О стиле Достоевского. М., 1967, с. 16.

16 Цейтлин А. Г. Становление реализма в русской литературе. Русский физиологический очерк. М., 1965, с. 290.

17 Лебедев Ю. В. У истоков эпоса (Очерковые циклы в русской литературе 1840 — 1860-х годов). Ярославль, 1975, с. 3 — 15.

18 Это в В. И. Достоевский. Очерк творчества. М., 1968, с. 107 — 108.

19 Акелькина Е.А. Некоторые особенности повествования в «Записках из Мертвого дома» Ф. М. Достоевского. — В кн.: Проблемы метода и жанра, вып. 7. Томск, I960, с. 100.

20 Викторович В. А. Жанр записок у Толстого и Достоевского, с. 20.

174

имеем названия для произведения этого типа»21, «есть произведения, которые нельзя насильственно втискивать в установленные жанровые рубрики»22 и т. д. Или, например, Б. О. Костелянец, включивший совместно с П. А. Сидоровым «Зимние, заметки о летних впечатлениях» в сборник «Русские очерки», счел необходимым заметить, что это произведение и «Записки из Мертвого дома» лишь «примыкают к очерковой литературе»23. Убедительной выглядит и критика некоторых жанровых определений «Записок из Мертвого дома». В. Я. Кирпотин аргументированно критикует такие попытки определения жанра произведения, как роман и мемуары, с сомнением относится к такому «самому устойчивому жанровому определению», как «книга очерков»24. Развивая некоторые критические положения В. Я. Кирпотина, сформулирую ряд исходных тезисов.

«Записки из Мертвого дома» не есть роман — в них нет «романического» содержания, мало вымысла, нет события, которое объединило бы героев, ослаблено значение фабулы (каторга — состояние, бытие, а не событие).

Их нельзя назвать мемуарами. Достоевский придал своим воспоминаниям о каторге не автобиографический, а иной смысл: он свободен в хронологии, в изложении ряда фактов, в описании некоторых каторжан. И самое существенное: он ввел вымышленного повествователя, образ которого исключает внехудожественное прочтение произведения.

Это не «документальные» очерки и не очерковый цикл25. Очерк предполагал фактическую достоверность. Не то у Достоевского. Многочисленны случаи отступления писателем от фактической во имя художественной достоверности: большая часть из них отмечена в обстоятельных комментариях Б. В. Федоренко и И. Д. Якубович (4, 279 — 288), о других пойдет речь ниже. Автобиографическая и фактическая достоверность не входила в замысел Достоевского26. «Записки из Мертвого дома» были задуманы как художественное произведение. Увиденное и услышанное на каторге было пережито «сердцем автора действительно» (ср. 16, 10). Но это был лишь «материал», из которого создавалось художественное произведение. Сохраняя точность и верность действительности, Достоевский создал такую худо-

21 Шкловский В. Б. За и против. Заметки о Достоевском, с. 97.

22 Кирпотин В. Я. Достоевский и шестидесятые годы, с. 380.

23 Костелянец Б. О. Критико-биографические заметки. — В кн.: Русские очерки в 3-х т., т. 2. М., 1956, с. 749.

24 Кирпотин В. Я. Достоевский в шестидесятые годы, с. 377 — 381.

25 Сходное резюме дал В. Я. Лакшин: «„Записки из Мертвого дома" — это не очерк, не мемуары, не роман в строгом смысле слова» (Лакшин В. Я. Биография книги. М., 1979, с. 359).

26 Ср.: «Говорили, что я изображал гром настоящий, дождь настоящий, как на сцене. Где же? Неужели Раскольников, Степан Трофимович (главные герои моих романов) подают к этому толки? Или в „Записках из Мертвого дома" Акулькин муж, например» (16, 329).

175

жественную форму, в которой он как автор обрел удивительную свободу осмысления своего жизненного опыта.

Начнем с хронологии «Записок». Известно, что Достоевский прибыл в Омский острог 23 января 1850 г. Сообщение о том, что он прибыл в острог, «вечером, в январе месяце», было в публикации первой главы в «Русском мире» (4, 260). Но вскоре окончательно определился замысел «Записок», и Достоевский счел необходимым сопроводить публикацию второй главы следующим примечанием: «В первой статье, где помещено вступление к „Запискам из Мертвого дома", сделана довольно важная опечатка. На странице 4-й, в 1-м столбце, напечатано: „Помню, как я вошел в острог. Это было вечером, в январе месяце". Надо читать: в декабре» (4, 301). Но столь же хорошо известно, что в декабре 1849 г. Достоевский был еще в Петропавловской крепости, 22 декабря стоял на Семеновском плацу в ожидании смертной казни, в ночь с 24 на 25 декабря был отправлен по этапу с фельдъегерем и жандармом в Тобольск, куда прибыл 9 января и т. д.

В хронологии «Записок» Достоевский придал принципиальное значение этому сдвигу во времени начала отбывания каторги Александром Петровичем Горянчиковым. События первой части и начала второй успели завершиться еще до «прибытия» Достоевского в Омский острог. Художественная хронология «Записок» выглядит так: в декабре Александр Петрович попадает на каторгу — дано описание острога (глава «Мертвый дом»); в связи с впечатлениями первого дня рассказано о каторжных порядках (три главы «Первые впечатления»); начиная с четвертого дня арестанта выводят на работу — его впечатления этого дня поведаны в двух следующих главах «Первый месяц»; среди новых знакомых внимание Александра Петровича привлекают Петров и Лучка (главы «Новые знакомства. Петров» и «Решительные люди. Лучка»); накануне рождества арестантов выводят в баню (глава «Исай Фомич. Баня. Рассказ Баклушина»); наступают праздники, на третий день дается представление (главы «Праздник рождества Христова» и «Представление»); во второй части «вскоре после праздников» Александр Петрович «сделался болен» и попал в госпиталь (следуют три главы «Госпиталь», «Продолжение», «Продолжение»), в одну из бессонных ночей в палате он слышит рассказ о том, как Шишков зарезал свою жену (глава «Акулькин муж»); с апреля начинаются летние работы, летом каторга взбудоражена вестью о ревизоре и его приездом (глава «Летняя пора»); накануне Петрова дня всей артелью покупают нового Гнедка, в связи с чем рассказано о собаках, о козле Ваське, о раненом орле (глава «Каторжные животные»), в первое лето, «уже к августу месяцу», случилась «претензия»: артель вышла из повиновения, заявив недовольство пищей (глава «Претензия»); «первое время» Александра Петровича тянуло к «своим» (гла-

176

ва «Товарищи»); из впечатлений последнего года рассказано о неудавшемся побеге А-ва и Куликова (глава «Побег»); о последних днях и прощании с арестантами поведано в главе «Выход из каторги».

Происходит укрупнение масштаба изображения каторги: прибытие, первый день, первый месяц, первый год, последний год, последний день срока. Таковы типичные вехи острожной судьбы каждого арестанта.

В «Записках из Мертвого дома» много личного, но как автор «Записок» Достоевский стремился к обратному художественному эффекту, предпочитая рассказу о своем пребывании в остроге изображение каторги. Не раз автор отказывается от передачи личных тягостных впечатлений, лишь обозначая их, например: «Но мне больно вспоминать теперь о тогдашнем настроении души моей. Конечно, все это одного только меня касается... Но я оттого и записал это, что, мне кажется, всякий это поймет, потому что со всяким то же самое должно случиться,. если он попадет в тюрьму на срок, в цвете лет и сил» (4, 220). Достоевский типизировал свою острожную судьбу. Так, он не рассказал о бюрократической проволочке, из-за которой произошла задержка с выходом Достоевского из каторги на три недели, позже Достоевскому они припомнилась как почти три месяца (ср. 23, 318). В «Записках» же автор «должен был выйти на волю, в то самое число месяца, в которое прибыл» (4, 230) — он и выходит в положенный срок (4, 230 — 232).

Один из способов типизации Достоевским своей острожной судьбы — создание вымышленного образа условного повествователя Александра Петровича Горянчикова. О нем, как и о Белкине Пушкина27, существуют разные мнения. Большинство исследователей считают Горянчикова подставным лицом, фиктивной фигурой повествования. Действительно, в тексте «Записок» автор и повествователь — зачастую одно лицо. Мысли, чувства, оценки Горянчикова нельзя отделить от мыслей, чувств и оценок Достоевского — это его размышления о «Мертвом доме». Как повествователь, Александр Петрович — это «неизвестный»,. от имени которого говорит сам автор — Достоевский. Это входило в замысел записок, о которых Достоевский писал брату: «Личность моя исчезнет. Это записки неизвестного; но за интерес

27 О «белкинском процессе» в русской литературе см. обобщающую работу С. Г. Бочарова: Бочаров С. Г. Поэтика Пушкина. М., 1974, с. 127 — 185; в связи с творчеством Достоевского и его «Записками из Мертвого дома» см.: Альтман М. С. Достоевский. По вехам имен. Саратов, 1975, с. 23 — 32; Акелькина Е. А. Жанрообразующая роль «белкинской коллизии» в системе повествования «Записок из Мертвого дома» Ф. М. Достоевского. — В кн.: Проблемы метода и жанра, вып. 7. Томск, 1982, с. 84 — 94. Глубокий анализ соотношения автора и повествователя в «Станционном смотрителе» Пушкина дан в статье: Хализев В. Е. Пушкинское и белкинское в «Станционном смотрителе». — В кн.: Болдинские чтения. Горький, 1984, с. 18 — 30.

177

я ручаюсь» (П, 2, 605). Отказываясь от того, чтобы записывать «всю эту жизнь, все мои годы в остроге» — «такое описание станет наконец слишком однообразно», повествователь так объясняет в завершение всего свой замысел: «Все приключения выйдут слишком в одном и том же тоне, особенно если читатель уже успел, по тем главам, которые написаны, составить себе хоть несколько удовлетворительное понятие о каторжной жизни второго разряда. Мне хотелось представить весь наш острог и все, что я прожил в эти годы, в одной наглядной и яркой картине. Достиг ли я этой цели, не знаю. Да отчасти и не мне судить об этом. Но я убежден, что на этом можно и кончить» (4, 220). И действительно, на первом плане в «Записках» не судьба повествователя, а «Мертвый дом», образ каторжной жизни не только арестантов, но шире — народа в николаевской империи.

Достоевский нигде не забывает, от лица кого он ведет повествование: во всех разговорах повествователя с арестантами они называют его только «Александром Петровичем», и таких ситуаций в тексте записок много. Дважды — во «Введении» и в уведомлении издателя в главе «Претензия» подчеркнуто, что автор — лишь «издатель записок покойного Александра Петровича Горянчикова». В то же время две детали жизни повествователя не разработаны в тексте записок — это его преступление (убийство жены) и десятилетний срок каторги. Повествователь сознает себя в записках не уголовным, а политическим преступником — и потому, что свободен от мук совести за приписанное преступление, и по многочисленным намекам. Зачем уголовному преступнику из дворян свидание с женами декабристов? Зачем убийцу жены специально показывать «ревизору», «важному генералу, такому важному, что, кажется, все начальственные сердца должны были дрогнуть по всей Западной Сибири с его прибытием»: «...„так и так, дескать, из дворян". — „А! — отвечал генерал. — А как он теперь ведет себя?" — „Покамест удовлетворительно, ваше превосходительство", — отвечали ему» (4,185). Судя по междометию, генерал вспомнил о громком политическом процессе 1849 г. Т-вский, польский революционер, предупреждает Горянчикова, хотевшего принять участие в «претензии», но оскорбленного тяжко тем, что его вывели из строя сами арестанты: «Станут разыскивать зачинщиков, и если мы там будем, разумеется, на нас первых свалят обвинение в бунте. Вспомните, за что мы пришли сюда. Их просто высекут, а нас под суд» (4, 203). Особенно наглядно самосознание «политического преступника» обнаруживается в главе «Товарищи», в которой повествователь помимо прочего говорит о том, что после декабристов начальство «глядело в мое время на дворян-преступников известного разряда иными глазами, чем на всех других ссыльных» (4, 212).

178

Как деталь жизни Достоевского, а не Горянчикова, в «Записках» время от времени появляется «товарищ из дворян» (петрашевец С. Ф. Дуров), вместе с которым повествователь пришел на каторгу и вышел из нее: круг общения Александра Петровича с арестантами из дворян ограничен лишь одним Аким Акимычем (а их всего трое, по неоднократным уверениям повествователя: Аким Акимыч, гнусный шпион А-в и «отцеубийца»). Есть в тексте «Записок» и противоречие в определении срока наказания повествователя. За убийство жены Александр Петрович должен отбыть на каторге десять лет, этому противоречит такая деталь. В момент прибытия в острог повествователь просит Аким Акимыча рассказать «о нашем майоре», предваряя изложение сведений о нем характерным уведомлением: «Но еще два года мне суждено было прожить под его начальством» (4, 28). Через два года плац-майор оказался под судом, ему было предложено подать в отставку. Смена плац-майора совпала с изменениями в остроге, рассказав о которых, повествователь добавляет: «Случилось уже это в последние годы моей каторги. Но два года еще суждено мне было прожить при этих новых порядках...» (4, 220). Два плюс два — всего четыре года, срок каторги Достоевского, а не Горянчикова.

Налицо постоянная интеграция повествователя и автора «Записок из Мертвого дома». Зачем же тогда была нужна их дифференциация?

Конечно, преступление и наказание Горянчикова — всего лишь «дань цензуре», которая поначалу и без того придирчиво отнеслась к «Запискам», задержав публикацию второй и последующих глав на несколько месяцев. Но только лишь эти две детали (убийство жены и десятилетний срок на каторге), но не сам образ Горянчикова лишены содержательного значения в «Записках из Мертвого дома».

Горянчиков был художественно необходим Достоевскому. Он — «неизвестный». У него нет литературного прошлого и нет будущего «воскрешения из мертвых» автора. «Покойный» Александр Петрович — одна из многих безвестных жертв «Мертвого дома». Благодаря Горянчикову, Достоевский типизировал свою острожную судьбу.

«Записки из Мертвого дома» — художественное произведение. То, как Достоевский создавал из личных впечатлений текст «Записок», видно по такому факту. Известно, что в процессе работы над «Записками из Мертвого дома» Достоевский пользовался «Сибирской тетрадью». На ее основе созданы сцены перебранок Каторжан в казарме, разговора «волокиты» с «калачницами» при свидании, арестантских разговоров во время работы, во время праздника, в госпитале, обсуждения вести: о приезде ревизора, толков о претензии и побеге. Характерно» что большинство сцен, созданных на основе «Сибирской тетради», относятся к первому году, когда Достоевский был лишен

179

возможности вести в госпитале потаенные записи (такая возможность появилась лишь в последние годы пребывания в остроге). Тем не менее реплики отнесены к другому времени. Впрочем, Достоевский этого и не скрывал. Так или иначе ругались в казарме перед поверкой в первое утро пребывания Достоевского на каторге, не столь важно — автор приводит типичные примеры «ругани из удовольствия»: «Я нарочно привел здесь пример самых обыкновенных каторжных разговоров. Не мог я представить себе сперва, как можно ругаться из удовольствия, находить в этом забаву, милое упражнение, приятность? Впрочем, не надо забывать и тщеславия. Диалектик-ругатель был в уважении. Ему только что не аплодировали, как актеру» (4, 25).

Воображаемый рассказчик — не только один из способов художественной типизации лично пережитого у Достоевского, но и решение гносеологической и этической проблемы повествования.

Достоевский писал о «недавнем давнопрошедшем времени», но о живых людях. Достоевский видел и наблюдал их, разговаривал с ними, слышал их рассказы и рассказы о них. О многом Достоевский знал правду, но знал по слухам, по рассказам самих арестантов. Изучая их характеры, Достоевский не сверялся — да и не мог бы этого сделать — с их уголовными делами. Современные исследователи подчас придают слишком большое значение отдельным расхождениям «Записок» и официальных документов. Не учитывается, что могла быть и иногда происходила «перемена участи», что в острог закоренелый убийца мог прийти за незначительное преступление и т. п. Знание Достоевского было точнее, чем сведения в «Статейных списках»: там канцелярская версия — у Достоевского знание человека, его характера, понимание его социальной судьбы. И тем не менее мы не вправе требовать от Достоевского точности документа. Создавая художественное произведение, Достоевский не претендовал на фактографическую верность: его исследование каторги было художественным, а не «научным». Поэтому Достоевский вводит условного рассказчика («неизвестного»), создает художественную хронологию пребывания героя на каторге, меняет фамилии многих арестантов. Под своей фамилией в «Записках» выведен только один арестант28 — татарин Газин, и то, вероятно, вследствие того «общего тяжелого впечатления, которое производил собою на всех Газин»: «Этот Газин был ужасное существо. Он производил на всех страшное, мучительное впечатление. Мне всегда казалось, что ничего не могло быть свирепее, чудовищнее его. Я видел в Тобольске знаменитого

28 О «превращении» помянутого один раз по подлинному имени Арефьева в вымышленного Баклушина см.: Туниманов В. А. Творчество Достоевского, с. 82 — 83.

180

своими злодеяниями разбойника Каменева; видел потом Соколова, подсудимого арестанта из беглых солдат, страшного убийцу. Но ни один из них не производил на меня такого отвратительного впечатления, как Газин». И далее (4, 40 — 41). Это тот Газин, который только случайно не раздробил головы Горянчикову-Достоевскому и его «товарищу из дворян» (С. Ф. Дурову), сидевшим за чаем на кухне в первый день пребывания в Омском остроге. Некоторые «инородцы» названы по именам (полагают, подлинным): Али, Нурра; крещеный калмык Александр или Александра — как видно, по прозвищу (его прототип — Иван Александров). Каждый из них был глубоко симпатичен рассказчику. У некоторых арестантов в фамилии изменена одна буква: Исай Фомич Бумштейн (подлинная — Бумштель), Куликов (Кулишов). У большинства — вымышленные фамилии. Дворяне и политические преступники, как правило, обозначены сокращениями подлинных фамилий: А-в (Аристов); Т-кий, Т-ский, Т-вский, Т-жевский (Токаржевский); Б., Б-й, Б-кий, Б-ский (Богуславский); Ж-й, Ж-кий (Жоховский); М., М-й, М-ий, М-кий, М-цкий (Мирецкий); А-чуковский и Б-м (Анчу-ковский и Бем); из администрации — Г-ве (Граве), подполковник Г-ков, Г-в (Гладышев). Из «товарищей»-дворян один назван вымышленным именем и отчеством — Акимом Акимычем (Ефим Белых), второй — «отцеубийцей», позже: «тот, кого считали отцеубийцей» (Ильинский). Никак не назван также «майор», или «плац-майор», «невоздержанный и злой» самодур (плац-майор Кривцов)29. Как видно, в наименовании героев у Достоевского были свои принципы, решавшие художественные, этические и даже социальные проблемы повествования.

По «сущности» содержания «Записки из Мертвого дома» — повесть о каторге. Но в жанровой поэтике «Записок» много отступлений от поэтики повести. Основное содержание произведения раскрывается в постоянных и бесчисленных отступлениях от фабулы, значение которой ослаблено. Ее можно выделить лишь условно — как острожную судьбу Горянчикова. Собственно, таков был замысел — показать каторгу в наиболее типических проявлениях. Его результатом был перенос повествовательного интереса с судьбы и личности главного героя на среду. Для повести «Записки» слишком перегружены материалом, не относящимся к рассказу о судьбе главного героя, который превращается более в повествователя, чем в действующее лицо.

Повествователь постоянно стремится к преодолению личных чувств. Характерно его признание о личном впечатлении первого года каторги: «Тоска всего этого первого года каторги была

29 Подробный анализ прототипов см. в комментариях к «Запискам» И. Д. Якубович и Б. В. Федоренко (4, 280 — 288). Прототип подполковнике Г-кова раскрыт в статье: Вайнерман В. Вновь о «секретах» Достоевского. — Вечерний Омск, 1985, № 57, 9 марта.

181

нестерпимая и действовала на меня раздражительно, горько» (4, 178). Этого не чувствует читатель: в «Записках» нет изображения этих чувств. Вместо них — рассказ о каторге.

Жанровая форма повести о каторге — «записки», но эти «записки» зачастую ориентированы на определенный жанровый канон: в ряде глав они описательны, нередко превращаются в очерки каторжной жизни, но в очерки не «документальные», а «художественные», что роднит их с «фельетоном», как понимал этот жанр Достоевский в «Петербургской летописи» 1847г., в «Петербургских сновидениях в стихах и прозе» 1860 г. Таково начало «Записок из Мертвого дома» — шесть первых глав: в первой главе описан «Мертвый дом», в цикле следующих трех глав — впечатления первого дня, в пятой и шестой — впечатления первых дней и выход на работу на четвертый день. В этом общем цикле «очерковых» глав рассказано об остроге, о его составе, о «промыслах» и пьянстве, о майоре, о видных арестантах, о составе казармы (одной из шести, где жил повествователь), о каторжных работах и т. д., причем задуманы главы и циклы глав как обозрение различных сторон острожной жизни: в цикле глав «Первые впечатления» дано описание одного дня жизни арестанта, в пятой главе — анализ первых впечатлений арестанта, в связи с этим рассказаны арестантские истории Сушилова и А-ва; в шестой главе — описание обычной каторжной работы «четвертого дня». В это обозрение каторги включены эпизоды «повести» об острожной жизни Горянчикова: его появление в остроге, впечатления, знакомства, перековка кандалов, покушение Газина, выход на работу. Седьмая и восьмая главы — каждая целиком выделяют характеры двух арестантов: «самого решительного человека из всей каторги» Петрова и Лучки, смирившегося «отчаянного», по ошибке принятого повествователем поначалу «за какого-то колоссального, страшного злодея, за неслыханный железный характер, тогда как в это же время чуть не подшучивал над Петровым» (4, 88). Следующая девятая глава — переход от «новых знакомств» к циклу глав о рождественских праздниках: по аналитическому стилю изображения характеров Исая Фомича и Баклушина она примыкает к двум предшествующим, но рассказ о Бумштейне и рассказ Баклушина входят в эпизод «рождественской» бани (об одном рассказано во время сборов в баню, второй рассказывает свою историю за чаем после бани). Главы «Праздник рождества Христова» и «Представление» из первой части и главы «Летняя пора», «Претензия», «Побег» и «Выход из каторги» из второй части могут быть выделены как эпизоды условной «повести о каторге»: в них четко выдержано развитие фабулы; событие не повод, не тема рассуждения, а сущность содержания глав. «Очерковая» основа и у цикла первых трех глав второй части («Госпиталь», «Продолжение», «Продолжение»), в которых обозревается «госпитальная» жизнь острога: больные и уми-

182

рающие, симулянты и сумасшедший, уклоняющиеся от телесных наказаний; рассказы об экзекуциях и рассуждения о палачах. «Фельетонные» статьи — главы «Каторжные животные» и «Товарищи». «Предисловным рассказом»30 о Горянчикове является «Введение». Одна из глав — «Акулькин муж» — определена автором в подзаголовке как рассказ.

Как видно, жанровую природу «Записок из Мертвого дома» определяет взаимодействие повести и «художественного очерка», но жанр этого произведения позволяет включать в его состав другие жанры: рассказы Сироткина, Лучки, Баклушина, калмыка Александра, Шапкина, Шишкова, рассказы самого повествователя о плац-майоре, отцеубийце из дворян, Аким Акимыче, старике-раскольнике, Газине, Нурре и Алее, Петрове, Исае, Сушилове, А-ве, Ломовых, Куликове, о поляках и других, но уже безымянных арестантах; острожную легенду о луковке и байку Скуратова о генерале; арестантские рассказы об экзекуторах-садистах поручиках Жеребятникове и Смекалове; народные и арестантские песни, пословицы, поговорки; «театральную» рецензию и уведомление издателя об отцеубийце; «предисловный рассказ» о Горянчикове и многочисленные рассуждения автора на разные темы (о преступлении и. наказании, о свободе, о ненависти к дворянам, о телесных наказаниях, о палачах и т. п. — о «Мертвом доме»).

В «Записках из Мертвого дома» две части, но каждая из частей имеет общую логику развития сюжета, в основе которой лежит метафора «воскресения из мертвых». Первая часть начинается «Мертвым домом», рассказом об ужасе будничного унижения человека, герой проходит ад «рождественской» бани, пьяной гульбой оборачивается «праздник рождества Христова» после отъезда плац-майора, а действительное представление пробуждает человеческое в душах арестантов. Во второй части «воскресение из мертвых» обусловлено обретением воли; ужас физических страданий заточенных в «Мертвом доме» открывается в цикле глав о госпитале; жажда «перемены участи» и бесплодное ожидание ревизора, расковывание мертвого и выпуск на волю орла, заявление претензии и неудавшийся побег разрешаются выходом героя из каторги, его обретением личной «свободы», надеждой на «новую жизнь».

В целом же логика композиции «Записок из Мертвого дома» — crescendo идеи. Таков подбор фактов и рассуждений о них в произведении Достоевского.

Уже в первой главе повествователь создает образ каторги — «Мертвый дом»: «Тут был свой особый мир, ни на что более не похожий, тут были свои особые законы, свои костюмы, свои

30 О значении этой категории поэтики Достоевского см.: Лихачев Д. С. Литература — реальность — литература. Л., 1984, с. 96 — 103.

183

нравы и обычаи, и заживо Мертвый дом, жизнь — как нигде, и люди особенные» (4, 9).

Суровый прием каторжан потряс автора, он пытается «утешить» себя: «„Везде есть люди дурные, а между дурными и хорошие, — спешил я подумать себе в утешение, — кто знает? Эти люди, может быть, вовсе не до такой степени хуже тех, остальных, которые остались там, за острогом?" Я думал это и сам качал головою на свою мысль, а между тем — боже мой! — если б я только знал тогда, до какой степени и эта мысль была правдой!» (4, 57).

Впечатление от каторжан противоречивое, и Достоевский не идеализирует их, но хочет понять. Горянчиков-Достоевский рассуждает: «„Мертвый дом!" — говорил я сам себе, присматриваясь иногда в сумерки с крылечка нашей казармы к арестантам, уже собравшимся с работы и лениво слонявшимся по площадке острожного двора, из казарм в кухни и обратно. Присматривался к ним и по лицам и движениям их старался узнавать, что они за люди и какие у них характеры? <...> „Все это моя среда, мой теперешний мир, — думал я, — с которым, хочу не хочу, а должен жить..."» (4, 69). Он узнал многих из них, но его поражает воздействие искусства («представления») на них: «Наши все расходятся веселые, довольные, хвалят актеров, благодарят унтер-офицера. Ссор не слышно. Все как-то непривычно довольны, даже как будто счастливы, и засыпают не по-всегдашнему, а почти с спокойным духом, — а с чего бы, кажется? А между тем это не мечта моего воображения. Это правда, истина. Только немного позволили этим бедным людям пожить по-своему, повеселиться по-людски, прожить хоть час не по-острожному — и человек нравственно меняется, хоть бы то было на несколько только минут...» (4, 129 — 130). Об умершем Михайлове арестант Чекунов вдруг проговорил, «точно нечаянно кивнув унтер-офицеру на мертвеца»: «„Тоже ведь мать была!" — и отошел прочь». Горянчиков-Достоевский продолжил эту реплику: «Помню, эти слова меня точно пронзили... И для чего он их проговорил, и как пришли они ему в голову?» (4, 141). И не только в каторжанах, но даже в изверге плац-майоре способно было, хоть ненадолго, пробудиться «человеческое чувство» (ср. 4, 217 — 218). О бегуне, не сделавшем «никаких особенных преступлений», сказано: «Кто знает, может быть, при других обстоятельствах из него бы вышел какой-нибудь Робинзон Крузе с его страстью путешествовать» (4, 174). Среди арестантов было немало тех, кто сослан на каторжные работы по пустякам; есть те, кто на каторгу пришел сам (на воле, в крепостной крестьянской и солдатской жизни, хуже было); есть осужденные за «напраслину» (Ломовы); есть «честные и правдивые» Мартынов и Антонов — бунтари, пришедшие в острог «за претензию»; есть честные и благородные «политические». И не случайно вскоре после рассказа о «напрасно» осужденных

184

Ломовых в следующей главе «издатель» уведомляет читателя о том, что тот, кого считали отцеубийцей, тоже осужден «напрасно», по судебной ошибке. Казалось бы, частный факт, но он возводится в обобщение: «Мы думаем тоже, что если такой факт оказался возможным, то уже самая эта возможность прибавляет еще новую и чрезвычайно яркую черту к характеристике и полноте картины Мертвого дома» (4, 195). И завершение этой темы — размышления автора накануне последнего дня в остроге: «И сколько в этих стенах погребено напрасно молодости, сколько великих сил погибло здесь даром! Ведь надо уж все сказать: ведь этот народ необыкновенный был народ. Ведь это, может быть, и есть самый даровитый, самый сильный народ из всего народа нашего. Но погибли даром могучие силы, погибли ненормально, незаконно, безвозвратно. А кто виноват? То-то, кто виноват?» (4, 231).

«Мертвый дом» — метафора, символический смысл которой раскрыт в отзыве Ленина о «Записках из Мертвого дома» в передаче В. Д. Бонч-Бруевича: «...непревзойденное произведение русской и мировой художественной литературы, так замечательно отобразившее не только каторгу, но и „Мертвый дом", в котором жил русский народ при царях из дома Романовых»31. Подобная метафоризация содержания уже была в русской литературе — в поэме Гоголя «Мертвые души». И у Гоголя, и у Достоевского ключевые образы символизируют «омертвление» людей социальным укладом жизни самодержавно-чиновничьего государства. И «Записки» Горянчикова — категорическое отрицание этого уклада, порыв к «свободе, новой жизни, воскресенью из мертвых» (4, 232).

Лето 1862 г. Достоевский провел в путешествии по Западной Европе. Впервые за сорок лет жизни у него появилась возможность воочию проверить то, что знал по книгам. Ни одно из последовавших затем заграничных путешествий не имело столь важного значения, как эта поездка. В творчестве Достоевского она приобрела идеологический смысл.

«Я был в Берлине, в Дрездене, в Висбадене, в Баден-Баде-не, в Кельне, в Париже, в Лондоне, в Люцерне, в Женеве, в Генуе, во Флоренции, в Милане, в Венеции, в Вене, да еще в иных местах по два раза, и все это, все это я объехал ровно в два с половиною месяца! Да разве можно было хоть что-нибудь порядочно разглядеть, проехав столько дорог в два с половиною месяца? Вы помните, маршрут мой я составил себе заранее еще в Петербурге», — так сам Достоевский раскрыл обширную

81 Бонч-Бруевич В. Д. Воспоминания. М., 1968, с. 24.

185

программу своего заранее продуманного путешествия по Европе (5, 46).

Но «Зимние заметки о летних впечатлениях», опубликованные в февральском и мартовском номерах «Времени» за 1863г., меньше всего похожи на «путешествие», «путевые записки», «заметки» и т. п. Почти три из восьми глав произведения читатель провел с автором в вагоне, а тот ни разу не взглянул в окно32; пообещав рассказать о Париже, он так и не сдержал слово, увлекшись в трех последних главах трактатом о парижском буржуа. Лишь одна глава (и то внешне) напоминает о «путешествии», но и то лишь в той части, в которой описана поездка в Лондон. А ведь если бы Достоевский описывал именно путешествие или только бы вспоминал о Париже и Лондоне, у него было бы достаточно «впечатлений», чтобы удовлетворить требованиям этих жанров: ведь во втором случае это месяц из заграничных странствий автора («Я целый месяц без восьми дней, употребленных в Лондоне, в Париже прожил» — 5, 50).

В. Я. Кирпотин относит «Зимние заметки о летних впечатлениях» к очеркам: «В очерке непременно должен присутствовать описательный элемент, отчет о виденном. Большинство очерков и носит преимущественно описательный характер. Описательных очерков, посвященных Европе, в русской литературе было бесчисленное множество — и Достоевский это хорошо помнил. „Описательного" элемента и в „Зимних заметках" много: пассажиры в вагоне (18 строк. — В.З.), полицейские шпионы (один абзац в 50 строк. — 5.3.), гостиничные порядки, экскурсия по Пантеону (драматические сценки, а не описания. — В.З.), социальные „пейзажи" большого капиталистического города (глава «Ваал». — В.3.) и т. д.»33 Это утверждение — явное преувеличение (особенно и т. д.): лишь частью приведенных примеров исчерпываются описания в «Зимних заметках». Основная стихия «заметок» не описания, а размышления автора: его мысль (а если глубже — чувство) — предмет изображения в «Зимних заметках о летних впечатлениях».

Надо сказать, Достоевский сам ставил и не раз иронично обыгрывал в тексте произведения проблему его жанра. Собственно, на этом держится первая глава «Вместо предисловия». Глава написана в форме свободного диалога автора с «друзьями»: «Вот уже сколько месяцев толкуете вы мне, друзья мои, чтоб я описал вам поскорее мои заграничные впечатления, не

32 Достоевский обыгрывает и этот факт: «Но что это? Куда я заехал? Где ж это я успел перевидать за границею русских? Ведь мы только к Эйдткунену подъезжаем... Аль уж проехали? И вправду, и Берлин, и Дрезден, и Кельн — все проехали. Я, правда, все еще в вагоне, но уж перед нами не Эйдткунен, а Арлекин, и мы въезжаем во Францию» (5, 63).

33 Кирпотин В. Я. Достоевский в шестидесятые годы, с. 405.

186

подозревая, что вашей просьбой вы ставите меня просто в тупик. Что я вам напишу? что расскажу нового, еще неизвестного, нерассказанного? Кому из всех нас русских (то есть читающих хоть журналы) Европа неизвестна вдвое лучше, чем Россия? Вдвое я здесь поставил из учтивости, а наверное в десять раз. К тому же, кроме сих общих соображений, вы специально знаете, что мне-то особенно нечего рассказывать, а уж тем более в порядке записывать, потому что я сам ничего не видал в порядке, а если что и видел, так не успел разглядеть» (5,46). Так Достоевский начинает «заметки» — пространным объяснением, почему он не может дать очерки (описание своего путешествия). Его настроение во время странствий резко выбивалось из жанровых канонов очерка и «путешествия» — и сколько тонкой и ироничной критики жанра в этих рассуждениях автора! Но тут в разговор вступают «друзья»: описание путешествия было не единственным их ожиданием — возможен и фельетон («только собственные, но искренние мои наблюдения»): «А! — восклицаю я, — так вам надобно простой болтовни, легких очерков, личных впечатлений, схваченных на лету. На это согласен и тотчас же справлюсь с записной моей книжкой. И простодушным быть постараюсь, насколько могу» (5, 49). Автор согласен дать фельетон и, сверившись с записной книжкой, обещает написать «что-нибудь по поводу Парижа, потому что его все-таки лучше разглядел, чем собор св. Павла или дрезденских дам» (5, 50). Это обещание «поговорить о Париже» автор будет «вспоминать» в конце каждой из пяти первых глав, но «забывать» их в начале до тех пор, пока вместо Парижа не опишет парижского буржуа. И это не «простая болтовня, легкие очерки, личные впечатления, схваченные на лету», как определен Достоевским заурядный фельетон; это даже нечто большее, чем фельетон Достоевского.

«Фельетоном за все лето» назвал Достоевский «Зимние заметки о летних впечатлениях» в подзаголовке журнальной публикации, но позже снял его. Очевидно, на это были свои причины.

В «Заметках» не свойственная фельетону композиция: выделено восемь глав. Некоторые главы выдерживают «фельетонную» поэтику, но не все: первая глава «Вместо предисловия» — выбор жанра, вторая глава «В вагоне» — «критическая статья», «Глава третья и совершенно лишняя» — трактат о русской Европе; лишь со следующих глав возникает обозрение различных сторон жизни «европейской Европы»: полицейский шпионаж за иностранцами (гл. 4), сопоставление Парижа и Лондона (гл.5), художественно-философский «опыт о буржуа» в идеологическом (гл. 6), в общественном (гл. 7) и семейном (гл. 8) аспектах. Достоевский сознавал жанровую многозначность произведения. Во второй главе он задает характерный вопрос: «А кстати: уж не думаете ли вы, что я вместо Парижа в русскую литературу

187

пустился? Критическую статью пишу? Нет, это я только так, от нечего делать» (5, 51). Тем не менее получилась статья о русской литературе в ее отношении к Европе. В состав третьей («лишней») главы Достоевский включил воображаемый разговор о том, как «слиться» с народом, приписываться ли к крестьянской общине или нет (некто опасается, что по мирскому приговору могут как-нибудь и высечь). Этот диалог вызвал упрек одного из слушавших: «Да что же это, — прибавит третий, — обо всем этом вы сами пишете, что слышали недавно, а путешествовали летом. Как же вы могли обо всем этом в вагоне тогда еще думать?». На этот вопрос у автора готов свой ответ: «...ведь это зимние воспоминания о летних впечатлениях. Так уж к зимним и примешалось зимнее» (5, 54). Предполагая в читателе и «друзьях» желание сверить «заметки» со знакомым жанровым каноном, Достоевский обращает внимание читателя на жанровое значение названия произведения.

Центральная проблема «Зимних заметок» — проблема «русского отношения» к Европе. Это не случайно возникший вопрос. Со всей остротой он был поставлен реформой 1861 г., как проблема выбора исторического пути России.

В творчестве Достоевского «Зимние заметки о летних впечатлениях» являются непосредственным художественным развитием «Записок из Мертвого дома»: отрицая «недавнее давнопрошедшее время» — «Мертвый дом» самодержавно-крепостнического государства, Достоевский столь же категорично отверг буржуазную «общественную формулу» — «царство Ваала».

«Ваал» — ключевой образ в «Зимних заметках». Разъяснению этого образа посвящена целиком пятая глава, в которой сравниваются две буржуазные столицы мира — Лондон и Париж: в Лондоне — бесцеремонное и циничное поклонение Ваалу («Ваал царит и даже не требует покорности, потому что в ней убежден». — 5, 74), в Париже буржуа словно боится чего-то (народа), не уверен в себе — как заметил Достоевский, «ежится» (5, 68, 74). Древнее божество, которому во имя материального благополучия приносили в жертву людей, стало у Достоевского символом буржуазного «благоденствия», в жертву которому принесен не только человек, но и «народ». Разочарование в будущем и поклонение Ваалу «замечается, — как пишет Достоевский, — сознательно только в душе передовых сознающих да бессознательно инстинктивно — в жизненных отправлениях всей массы» (5, 69). Это особенно поразило Достоевского: «Народ везде народ, но тут все было так колоссально, так ярко, что вы как бы ощупали то, что до сих пор только воображали. Тут уж вы видите даже и не народ, а потерю сознания, систематическую, покорную, поощряемую» (5, 71). Торжество Ваала — торжество буржуа. В торжестве буржуа Достоевский видел страшное понижение социальной мысли, человеческой культуры, искусства. Об этом его художественно-философский «Опыт о буржуа»,

188

может быть, самое антибуржуазное произведение мировой литературы.

«Мертвому дому» и «Ваалу» Достоевский противопоставлял свою «утопию». В «Зимних заметках» идеал писателя раскрыт в анализе причин несостоятельности лозунгов французской революции XVIII в. в буржуазном обществе. Убеждение Достоевского: «Сильно развитая личность, вполне уверенная в своем праве быть личностью, уже не имеющая за себя никакого страха, ничего не может и сделать другого из своей личности, то есть никакого более употребления, как отдать ее всю всем, чтоб и другие все были точно такими же самоправными и счастливыми личностями. Это закон природы; к этому тянет нормально человека» (5, 79). Вывод: «Любите друг друга, и все сие вам приложится» (5, 80). Таково без оттенков и тонких взаимопереходов мысли и чувства общее начертание идеи, с позиции которой Достоевский судит «европейскую (читай: буржуазную. — 5.3.) Европу» («утопия» Достоевского в полном объеме: 5, 78 — 81)34.

В этих «Зимних заметках» о «русской» и «европейской» Европе Достоевский проявил такую высокую страстность утверждения своего идеала, что, пожалуй, можно подобрать лишь одно определение жанрового содержания произведения — поэма, вдохновенная поэма в прозе, прокламация писателем своих убеждений, его откровение. Это соответствует концепции «поэмы» у Достоевского, которая, по его мнению, должна быть выражением идеала35. Но это лишь один аспект жанрового содержания «зимних заметок», которые включают и фельетонное обозрение «летних впечатлений». Оригинальный жанр произведения возникает на основе взаимодействия «поэмы» и «фельетона». Его жанровый состав достаточно разнообразен: критическая статья, трактат, «анекдоты», жанровые сценки, пародии, памфлет. Свободна, как непринужденная речь, композиция произведения: после выбора оригинального жанра («зимние заметки о летних впечатлениях») две главы длится «праздная болтовня» с самим собой и воображаемыми собеседниками в вагоне, заверченная вокруг скандальной фразы Фонвизина, имеет ли француз рассудок; в двух жанровых сценках дан переход от «русской» к «европейской» Европе, которая давно стала, по мнению Достоевского, «кладбищем» великих идей, а торжество буржуа — торжеством Ваала над народом36. Таков жанровый аспект первого путешествия Достоевского из России в Европу.

34 Ср.: «Все основано на чувстве, на натуре, а не разуме» (5, 80).

35 См. с. 31 — 34 настоящей работы.

36 Этот идеологический сюжет первого заграничного путешествия дважды был художественно воспроизведен писателем в исповедях Версилова и Ивана Карамазова (13, 373 — 379; 14, 208 — 241).

189

4

Замысел «Дневника писателя» возникал у Достоевского уже в шестидесятые годы. В записной тетради 1864 — 1865-х годов есть расчеты писателя по проекту «Записной книги» — «одного периодического издания», не то «журнала», не то «газеты», состоящих из двух частей — публицистической и художественной: в первой части — статьи и «как можно более известий» (3 листа); во второй части — 3 листа романа; периодичность издания — два выпуска в месяц; итог издания — образование из выпусков в течение полугода «полной книги» и романа в приложении (20, 181; ср.: П, 1, 424). Этот замысел не оставлял писателя и позже (ср.: П, 2, 44, 53), причем, как писал Достоевский в октябре 1867 г., «теперь совершенно выяснилась и форма и цель» (П, 2, 44). В общем виде «проект» напоминает издание «Дневника писателя» в 1876 — 1877 гг.

Нечто похожее было уже в 1845 г., когда Некрасов, Григорович и Достоевский собирались издавать комический альманах «Зубоскал», объявление о котором писал Достоевский. Помимо прочего, объявление Достоевского интересно творческим анализом жанрообразующих принципов альманаха, для которого характерен общий тип повествователя («фланера»), который «вздумал было явиться перед публикою с особою книжкою своих заметок, мемуаров, наблюдений, откровений, признаний и т. д., и т. д.» (18, 8). Общий тип повествователя для всех авторов должен был придать единство разнородному содержанию альманаха: «Повести, рассказы, юмористические стихотворения, пародии на известные романы, драмы и стихотворения, физиологические заметки, очерки литературных, театральных и всяких других типов, достопримечательные письма, записки, заметки о том, о сем, анекдоты, пуфы и пр., и пр., все в том же роде, то есть в том роде, который соответствует нраву „Зубоскала" и кроме которого ни к какому другому роду он не чувствует а себе призвания. Таково будет содержание нашего альманаха» (18, 9). Здесь два принципиальных отличия от «Дневника писателя»: вместо личности автора условный тип повествователя (общий для Некрасова, Григоровича, Достоевского) и комическое отношение к предмету вместо серьезного и ироничного в «Дневнике», а так, чем не программа будущего издания Достоевского? Весьма характерен в «Бесах» и издательский замысел Лизы Тушиной о составлении книги из фактов, публикуемых в газетах и журналах в течение года: можно «ограничиться лишь выбором происшествий, более или менее выражающих нравственную личную жизнь народа, личность русского народа в данный момент. Конечно, все может войти <...>, но изо всего выбирать только то, что рисует эпоху; все войдет с известным взглядом, с указанием, с намерением, с мыслию, освещающею все целое, всю совокупность <…> Это была бы, так сказать,

190

картина духовной, нравственной, внутренней русской жизни за целый год». «Идея недурна», «мысль полезная» — оценил этот замысел Шатов (10, 104).

Известно пристрастие Достоевского к публицистическому слову. Фельетоны в «Санкт-Петербургских ведомостях», в журнале «Время» и «Эпоха», программные статьи о русской литературе, предисловия к переведенным произведениям В. Гюго, Э. По, Ж. Казановы, критические памфлеты и полемические статьи, обзор художественной выставки и литературная рецензия во «Времени» и «Эпохе» не случайны в его творчестве. Важными подступами к жанру «Дневника писателя» были «Записки из Мертвого дома» и «Зимние заметки о летних впечатлениях».

Следует различать «Дневник писателя» как жанр и как тип издания: жанр возник в 1873 г. на страницах «газеты-журнала» «Гражданин», тип издания сложился в 1876 г. в связи с намерением Достоевского объявить издание «Дневника писателя» по подписке.

Как жанр «Дневник писателя» мог принимать разные формы: он мог существовать на страницах газеты и журнала, но мог стать периодическим изданием, выйти отдельной книгой. Эта многозначность жанровой формы достаточно полно раскрыта самим Достоевским в «Объявлении о подписке на „Дневник писателя" 1876 года»: «В будущем 1876 году будет выходить в свет ежемесячно, отдельными выпусками, сочинение Ф.М.Достоевского „Дневник писателя". Каждый выпуск будет заключать в себе от одного до полутора листа убористого шрифта, в формате еженедельных газет наших. Но это будет не газета; из всех двенадцати выпусков (за январь, февраль, март, и т. д.) составится целое, книга, написанная одним пером. Это будет дневник в буквальном смысле слова, отчет о действительно выжитых в каждый месяц впечатлениях, отчет о виденном, слышанном и прочитанном. Сюда, конечно, могут войти рассказы и повести, но преимущественно о событиях действительных» (22, 136. Курсив мой. — В. 3.). «Сочинение», «целое», «книга», «дневник в буквальном смысле» и т. д. — всех этих слов было еще недостаточно для полного определения жанра37.

Многое в жанровой сущности «Дневника писателя» объяснил Достоевский в переписке со своими читателями и друзьями. В письме писателю и критику В. С. Соловьеву от 11 января 1876 г. он писал: «Без сомнения, „Дневник писателя" будет

87 Ср. такое определение жанра «Дневника писателя»: «По объему „Дневник" напоминал брошюру, по формату — еженедельную газету, по периодичности — ежемесячный журнал, но по признаку авторства — отдельную книгу» (Волгин И. Л. Достоевский-журналист, с. 6).

191

похож на фельетон, но с тою разницею, что фельетон за месяц естественно не может быть похож на фельетон за неделю. Тут отчет о событии не столько как о новости, сколько о том, что из него (из события) останется нам более постоянного, более связанного с общей, с цельной идеей. Наконец, я вовсе не хочу связывать себя даванием отчета. Я не летописец: это, напротив, совершенный дневник в полном смысле слова, т. е. отчет о том, что наиболее меня интересовало лично, — тут даже каприз» (П, 3, 201 — 202). В другом письме, уже написанном в процессе работы над «Дневником» — 9 апреля 1876 г., Достоевский так объяснял энтузиастке народного образования X. Д. Алчевской свое начинание: «Вот почему, готовясь написать один очень большой роман, я и задумал погрузиться специально в изучение — не действительности, собственно, я с нею и без того знаком, а подробностей текущего. <...> меня как-то влечет еще написать что-нибудь с полным знанием дела, вот почему я, некоторое время, и буду штудировать и рядом вести „Дневник писателя", чтоб не пропало даром множество впечатлений» (П, 3, 206). Объясняет Достоевский и гносеологическую проблему жанра, почему «Дневник» получается не совсем «личный», как он полагал ранее: «Например: у меня 10 — 15 тем, когда я сажусь писать (не меньше). Но темы, которые я излюбил больше, я поневоле откладываю: места займут много, жару много возьмут (дело Кронеберга, например), номеру повредят, будет неразнообразно, мало статей, и вот пишешь не то, что хотел. С другой стороны, я слишком наивно думал, что это будет настоящий „Дневник". Настоящий „Дневник" почти невозможен, а только показной, для публики. Я встречаю факты и выношу много впечатлений, которыми очень бываю занят, — но как об ином писать? Иногда просто невозможно» (П, 3, 206 — 207). И Достоевский приводит ряд примеров, когда ему приходилось учитывать политические интересы «всех возможных существующих теперь направлений» и молчать. И все же справедливости ради следует сказать, что Достоевский не проходил и мимо этих «невозможных» тем: «...в чем наша общность, где те пункты, в которых мы могли бы все, разных направлений, сойтись?»; о «сильном и светлом» впечатлении от молодежи; о «процессе мышления и убеждений, вследствие которых он («молодой человек» — 5.3.) не понял», почему он «сделал низость» политическим доносом (П, 3, 207 — 208).

Начиная издание «Дневника писателя» в 1876 г., Достоевский не был уверен в форме «Дневника» («еще не успел уяснить себе форму „Дневника"» — П, 3, 206); завершая издание «Дневника писателя» за 1877 г., Достоевский с полным сознанием художественной правоты писал другу юности С. Д. Яновскому: «„Дневник" же сам собою так сложился, что изменять его форму, хоть сколько-нибудь, невозможно» (П, 3, 284). И действительно, этой форме «Дневника писателя» Достоевский

192

следовал и позже, выпуская в 1880 г. брошюру с Пушкинской речью, возобновляя в 1881 г. годовое издание «сочинения».

Издательская форма «Дневника писателя» и 1876 г., и последующих годов как-то затмила его более скромную раннюю «газетно-журнальную» форму 1873 г. В. А. Туниманов пишет: «„Дневник" возник сначала в недрах „Гражданина" (1873) в виде серии еженедельных фельетонов, довольно слабо связанных между собой тематически и весьма различных в жанровом отношении: политическая статья, литературная рецензия, мемуары, обзор последней художественной выставки, „картинки"»38. Сходную мысль высказал и И. Л. Волгин: «„Дневник писателя", появившийся на страницах „Гражданина" в 1873 г., уже обладал некоторыми внешними признаками той жанровой структуры, которая получила свое наивысшее воплощение в „Дневнике" 1876 — 1877 гг. <...> Автор в „Дневнике" 1873 г. — это прежде всего характер, тонкий наблюдательный эссеист, комментатор. Он еще не персонифицирует в себе все издание. Он свободен в своей прозе, но это свобода, проистекающая от отсутствия некоей центральной идеи. <...> Принцип построения (вернее, идейной организации) „Дневника" 1876 — 1877 гг. иной. Новый „Дневник" уже обладает собственной концепцией, собственной „сверхзадачей"»39.. Так ли это?

Несмотря на то, что шестнадцать статей «Дневника» появились в «Гражданине» без какой-то регулярной периодичности в течение года, это «сочинение», в котором между статьями более очевидная идеологическая и художественная связь, чем в позднем «Дневнике», а из-за ограниченного объема «Дневника» 1873 г. идея, «связывающая» эти статьи, выражена более отчетливо, чем в «Дневнике писателя» 1876 — 1877 гг. Идея «Дневника писателя» 1873 г. — идея единения интеллигенции и народа.

Как и всякое серьезное начинание у Достоевского, открывает «Дневник писателя» остроумно-«легкомысленное», шутливое «Вступление», в котором излагается поэтическая и этическая программа жанра: что и как говорить. Достоевский обещает «говорить сам с собой и для собственного удовольствия, в форме этого дневника, а там что бы ни вышло. Об чем говорить? Обо всем, что поразит меня и заставит задуматься» (21, 7). Но вот проблема: «Если же я найду читателя и, боже сохрани, оппонента, то понимаю, что надо уметь разговаривать и знать с кем и как говорить. Этому постараюсь выучиться, потому что у нас это всего труднее, то есть в литературе. К тому же и оппоненты бывают различные: не со всяким можно начать разговор» (21, 7). И в назидание себе автор рассказывает басню

38 Туниманов В. А. Публицистика Достоевского. «Дневник писателя». — В кн.: Достоевский — художник и мыслитель. М., 1972, с. 165 — 166.

39 Волгин И. Л. Достоевский-журналист, с. 19.

193

о свинье и льве и «присказку» о Герцене. «Присказка» — завершение «некитайской» церемонии вступления Достоевского в должность редактора «Гражданина» и авторского «Вступления» к «Дневнику писателя» и в то же время переход к следующей главе (лучше так их называть). «Присказка» в высшей степени характерна тем, что откровенно «выдает» один из поэтических «секретов» диалогической формы будущего жанра Достоевского. В разговоре с Герценом Достоевский «очень хвалил ему одно его сочинение» — «С того берега», и в частности, ее диалогическую форму: «И мне особенно нравится, — заметил я между прочим, — что ваш оппонент тоже очень умен. Согласитесь, что он вас во многих случаях ставил к стене?" — „Да в этом-то и вся штука, — засмеялся Герцен. — Я вам расскажу анекдот"». И рассказывает о своем разговоре с Белинским (21, 8).

Следующая глава «Старые люди» — о Герцене, но больше о Белинском. Так началась тема литературных и нелитературных воспоминаний: она продолжена воспоминаниями о Чернышевском (IV глава «Нечто личное») и о петрашевцах (в XVI главе «Одна из современных фальшей») 40. Герцен, Белинский, Чернышевский, он сам, «петрашевец» Достоевский, — оппоненты Достоевского-«гражданина» (в тексте «Дневника» не раз обыгрывается каламбур: позиция автора и название «газеты-журнала»). В споре с ними он верен своей этической заповеди: оппоненты «тоже очень умны», во многих случаях они ставят его «к стене».

Внешне это воспоминания, в главе «Нечто личное» это еще и опровержение Достоевским сплетни о себе (в связи с «Крокодилом») — так выглядят эти главы порознь; в идеологической концепции «Дневника» это спор. О чем? О социализме и атеизме, о Христе и революции. С Белинским — еще и о преступлении и наказании. Достоевский спорит, например, с молодым поколением, идейным вождем которого был Чернышевский, но это сочувственный спор: «И вот мне, давно уже душой и сердцем не согласному ни с этими людьми, ни со смыслом их движения, — мне вдруг тогда стало досадно и почти как бы стыдно за их неумелость: „Зачем у них это так глупо и неумело выходит?"» (21, 25). И едет к Чернышевскому, уговаривая его выступить против прокламации «К молодому поколению», ибо подобные явления «всем и всему вредят». Достоевский был категорически несогласен с автором «Русского мира», оглуплявшего революционную молодежь — современных «нечаевцев»: «Не верю <...>; я сам старый „нечаевец", я тоже стоял на эшафоте, при-

40 Ср. характеристику Герцена: «Герцену как будто сама история предназначала выразить собою в самом ярком типе этот разрыв с народом огромного большинства образованного нашего сословия. В этом смысле это тип исторический» (21, 9).

194

говоренный к смертной казни, и уверяю вас, что стоял в компании людей образованных». И т. д. (21, 129). Для него мнение «Русского мира» — ложь, «одна из современных фальшей». Причина появления «нечаевцев», по Достоевскому, не «глупость» и «праздность», она в другом (но об этом позже).

Одно из положений «страстно принятого» Достоевским «всего учения» Белинского звучало: «...общество так подло устроено, что человеку невозможно не делать злодейств, когда он экономически приведен к злодейству, и что нелепо и жестоко требовать с человека того, чего уже по законам природы не может он выполнить, если б даже хотел...» (21, 11). Этому взгляду на преступление Достоевский противопоставляет народный взгляд на преступление и наказание: «Но тут было что-то другое, совсем не то, о чем говорил Белинский, и что слышится, например, теперь в иных приговорах наших присяжных. В этом слове „несчастные", в этом приговоре народа звучала другая мысль. Четыре года каторги была длинная школа; я имел время убедиться... Теперь именно об этом хотелось бы поговорить» (21, 12). Конец второй главы — переход к третьей, название которой — «Среда».

Эта глава — трактат Достоевского о народном взгляде на преступление и наказание в связи с оправдательными приговорами по уголовным преступлениям. В оправдании преступления Достоевский видел развращение народной «идеи»: «Никогда народ, называя преступника „несчастным", не переставал его считать за преступника! И не было бы у нас сильнее беды, как если бы сам народ согласился с преступником и ответил ему: „Нет, не виновен, ибо нет преступления!"» (21, 18). Слово Достоевского — категорическое отрицание теории среды: „Неразвитость, тупость, пожалейте, среда", — настаивал адвокат мужика. Да ведь их миллионы живут и не все же вешают 'жен своих за ноги! Ведь все-таки тут должна быть черта... С другой стороны, вот и образованный человек, да сейчас повесит. Полноте вертеться, господа адвокаты, с вашей „средой"» (21, 23). В связи с возникшей полемикой о «среде» Достоевскому пришлось разъяснять эту мысль в конце следующей главы «Нечто личное». Оказывается, кое-кто решил или мог подумать, что автор за отмену суда присяжных. Позиция Достоевского иная. «Экономическое и нравственное состояние народа по освобождении от крепостного ига — ужасно» (21, 30), — не сомневается Достоевский, но столь же убежден, что «если бы даже, говорю я, произошло какое-нибудь уже настоящее, несомненное несчастие народное, какое-нибудь огромное падение, большая беда — то и тут народ спасет себя сам, себя и нас, как уже неоднократно бывало с ним, о чем свидетельствует вся его история. Вот моя мысль. Именно — довольно вмешательств!..» (21, 31).

Опасаясь в конце главы еще раз натолкнуться на «аллего-

195

рию», автор в следующих главах создает две своих — «Влас» (V гл.) и «Бобок» (VI гл.).

Некрасовский Влас «припомнился» в связи с нравственным состоянием народа — автор слышал «на днях» о двух других «Власах» — о Власе стрелявшем, но не выстрелившем в причастие, и о «Власе»-искусителе. «Рассказывают и печатают ужасы: пьянство, разбой, пьяные дети, пьяные матери, цинизм, нищета, бесчестность, безбожие» (21, 41), — этому «факту» Достоевский противополагает веру в то, что «очнется Влас», «себя и нас спасет» (21, 41).

«Влас» — символический образ «воскресения» народа после падения (состояние народа после реформы 1861 г.). Развитие темы «воскрешения» продолжает сочетание глав, рассказывающих об «ужасном состоянии народа», и глав, рассказывающих о симптомах «воскрешения»: в VII главе «Смятенный вид», написанной «по поводу» литературных впечатлений, Достоевский тревожится о кризисе веры — о распространении сект в народе; в XI главе «Мечты и грезы» говорит о необходимости России «стать великой европейской державой» и роли народа в этом: «Не раз уже приходилось народу выручать себя! Он найдет в себе охранительную силу, которую всегда находил; найдет в себе начала, охраняющие и спасающие, — вот те самые, которых ни за что не находит в нем наша интеллигенция. Не захочет он сам кабака; захочет труда и порядка, захочет чести, а не кабака!..» (21, 95); в XII главе «По поводу новой драмы» речь идет о страшном народном бедствии, пьянстве: «Прежний мир, прежний порядок — очень худой, но все же порядок — отошел безвозвратно. И странное дело: мрачные нравственные стороны прежнего порядка: — эгоизм, цинизм, рабство, разъединение, продажничество — не только не отошли с уничтожением крепостного быта, но как бы усилились, развились и умножились; тогда как из хороших нравственных сторон прежнего быта, которые все же были, почти ничего не осталось. Все это отозвалось и в картине г-на Кишенского, по крайней мере как мы все понимаем. Тут-все переходное, все шатающееся и — увы — даже и не намекающее на лучшее будущее» (21, 96 — 97);

в XIII главе «Маленькие картинки» автор рассказывает о «воскресном» провождении времени «чернорабочего петербургского люда» — о пьяных сквернословах и трезвых мужиках, мещанах, мастеровых, выведших на улицу своих детей; к одному из сюжетов «маленьких картинок» Достоевский возвратился в следующей (XIV) главе, «Учителю», в связи с полемикой о сквернословии с московским фельетонистом петербургской газеты «Голос», который решил поучить его нравственности; тезис Достоевского: в отличие от «эстетически и умственно развитых слоев нашего общества», «народ наш не развратен, а очень даже целомудрен, несмотря на то, что это бесспорно самый сквернословный народ в целом мире, — и об этой противоположности, право,

196

стоит хоть немножко подумать» (21, 116). В полемике с этим «учителем» автор дал и такую обобщающую характеристику своим «маленьким картинкам»: «...в огромном большинстве народа нашего, даже и в петербургских подвалах, даже и при самой скудной духовной обстановке, есть все-таки стремление к достоинству, к некоторой порядочности, к истинному самоуважению, сохраняется любовь к семье, к детям» (21, 113).

Одним из лейтмотивов «Дневника писателя» за 1873 г. было убеждение Достоевского: «Мы переживаем самую смутную, самую неудобную, самую переходную и самую роковую минуту, может быть, из всей истории русского народа» (21, 58). Для народа это следствие реформы 18 февраля 1861 г., для «эстетически и умственно развитых слоев нашего общества» этим днем «и закончился по-настоящему петровский период русской истории, так что мы давно уже вступили в полнейшую неизвестность» (21, 41). Эта мысль — переход от народной «аллегории» («Влас») к другой («Бобок»), которая становится художественным развитием мысли, высказанной в заключении «Власа»: «Во всяком случае наша несостоятельность как „птенцов града" Петрова" в настоящий момент несомненна» (21, 41).

«Бобок», как и «Влас», — тоже символический образ, но это символ духовного распада, «конца концов». В жанровую структуру «Дневника писателя» органично вошел этот рассказ, да еще написанный «подставным» лицом — спившимся петербургским фельетонистом Иваном Ивановичем («Бобок. Записки одного лица» — его «записки»). Вымышленный персонаж не исчезает из «Дневника», ему посвящена VIII глава «Полписьма одного лица», которая в такой необычной художественной форме возвращает читателя к этическим заповедям полемики с оппонентами, изложенными во «Вступлении» к «Дневнику». Эта глава открывает и новую страницу содержания «Дневника», начиная «журналистскую» полемику, от которой Достоевский сначала удерживался (продолжение полемики — главы «Ряженый», «Учителю», «Одна из современных фальшей»).

По мысли Достоевского, такое состояние интеллигенции — результат двухсотлетнего ее обособления от народа. Так он объясняет причину «поголовного вранья» среди интеллигенции: «Двухсотлетняя отвычка от малейшей самостоятельности характера и двухсотлетние плевки на свое русское лицо раздвинули русскую совесть до такой роковой безбрежности, от которой... ну чего можно ожидать, как вы думаете?» (21, 124). К этой же теме он возвращается и в главе «Одна из современных фальшей», следующей за трактатом «Нечто о вранье»: «...дети воспитываются без почвы, вне естественной правды, в неуважении или в равнодушии к отечеству и в насмешливом презрении к народу, так особенно распространяющемся в последнее время, — тут ли, из этого ли родника наши юные люди почерпнут правду и безошибочность направления своих первых шагов в жизни?

197

Вот где начало зла: в предании, в преемстве идей, в вековом национальном подавлении в себе всякой независимости мысли, в понятии о сане европейца под непременным условием неуважения к самому себе как к русскому человеку!» (21,132). Убеждение Достоевского — «спасение в народе» (ср. 21, 298), в «соприкосновении с народом, братском соединении с ним в общем несчастии» (ср. 21, 134)41.

Так выглядит «главная идея» «Дневника писателя» 1873 г., придающая отдельным фельетонам, рассказам, анекдотам, очеркам, трактатам единство более сложного художественного порядка, чем цикл. И это свойство не только «главной идеи»: отдельные главы «Дневника» связаны между собой гораздо теснее, чем это показано до сих пор. Например, из обзора выпала IX глава «По поводу выставки», в которой дан отчет о личных впечатлениях от выставки картин русских художников, отобранных для отправки на венскую всемирную выставку. Очень серьезная глава, в которой Достоевский поставил проблему восприятия русского искусства в Европе, высказал ряд глубоких эстетических идей о действительности в искусстве, правде искусства, эстетическом идеале. Но эта глава, имеющая, безусловно, самостоятельное значение, связана с другими: она продолжает заявку VII главы «Смятенный вид» — «сказать кое-что лишь „по поводу"», в том числе среди литературных впечатлений о поэме Некрасова (в главе «По поводу выставки» есть разговор о ней); тема изображения народа в искусстве (в связи с картиной Репина о бурлаках) развита в следующей главе «Ряженый» (в связи с изображением в литературе того, как говорит народ); проблема восприятия русского искусства в Европе будет развита в главах «Мечты и грезы», «Нечто о вранье» и «Одна из современных фальшей» — но уже как проблема, как России «стать великой европейской державой», как русскому не стыдиться «своего лица». И это опять же не все «точки соприкосновения» глав. То, что сказал о позднем «Дневнике писателя» Достоевского метранпаж „М.. А. Александров («статьи „Дневника", хотя, по-видимому, и разные, имели между собой органическую связь, потому что вытекали одна из другой»42), в высшей степени свойственно и для «Дневника писателя» 1873 г.

Как жанр «Дневник писателя» 1873 г. был более строг и избирателен, чем в последующие годы. Так, за пределами этой «рубрики» в «Гражданине» остались цикл статей «Пожар в селе Измайлове», «Стена на стену» и «История о. Нила» («Гражданин», № 24), «Две заметки редактора» («Гражданин», № 27), рассказ «Попрошайка» («Гражданин», № 39), которым вполне могло бы найтись место в поздней форме «Дневника». Можно,

41 Ср.: «Стать русским значит перестать презирать народ свой» (25,23).

42 Достоевский в воспоминаниях современников, т. 2. М., 1964, с. 238.

198

конечно, гадать, почему вместо «фельетона» «Дневника» Достоевский написал цикл из трех статей, не превратил «заметки редактора» в «дневник писателя», вне рубрики и без подписи напечатал рассказ, но очевидно, что им не нашлось место в композиции «Дневника»: «Мечты и грезы» (№ 21), «По поводу новой драмы» (№ 25), «Маленькие картинки» (№ 29), «Учителю» (№ 32), «Нечто о вранье» (№ 35), «Одна из современных фальшей» (№ 50) — и это несмотря на то, что цикл статей и «заметки» по содержанию перекликались с «фельетонами» «Дневника» и развивали некоторые его темы. Композиция «Дневника писателя» 1873 г. — еще композиция «сочинения», а не «издания», она еще под стать композиции «Записок из Мертвого дома», «Зимних заметок о летних впечатлениях». Остались за пределами «Дневника» 1873 г. и политические обозрения «Иностранные события», постоянно входившие в поздний «Дневник».

В «Дневнике писателя» 1873 г. больше художественного единства, очевиднее «главная мысль», строже композиция, чем в поздней форме его издания.

В 1876 г. изменился тип издания, но не литературный жанр. Новая форма «Дневника писателя» усложнила композицию, сделала универсальной его жанровую структуру, которая вобрала в себя многие художественные и все публицистические жанры Достоевского. Появились новые темы: «Восточный вопрос» (политический аспект отношений России и Европы), спиритизм (небольшой сюжет в январском, мартовском и апрельском выпусках за 1876 г.), «эпидемия» самоубийств среди молодежи. Но это были лишь «прибавления» к жанровому содержанию «Дневника» 1873 г., не менявшие его сущность. «Дневник писателя» 1876 — 1877 гг. был развитием жанрового содержания «Дневника» 1873 г.: личные и литературные воспоминания 1873 г. не только перекликались, но и варьировались и 1876 — 1877 гг.; проблема «нового суда» и нравственный аспект адвокатуры (гл. «Среда») «переросла» в анализ характерных уголовных процессов («дело Кронеберга», «дело Каировой», «простое, но мудреное дело» Корниловой, тянувшееся почти два года в «Дневнике», «дело родителей Джунковских с родными детьми», «самоубийство Гартунга»); «Мечты и грезы» дали весь комплекс статей по «Восточному вопросу»; существенны и традиционны - в «Дневнике» всех лет такие темы, как народ, русская интеллигенция, русские женщины, современная молодежь, и т. д. Все, о чем говорилось в «Дневнике писателя» за 1873 г., есть в «Дневнике» последующих лет.

Для «Дневника писателя» каждого года издания характерна преемственность в развитии их «главной мысли». В «Дневнике» 1873 г. эта «главная мысль» — необходимость единения интеллигенции и народа, она составляет одну из существенных черт «убеждений» автора и не раз повторялась в выпусках «Дневника писателя» за 1876, 1877, 1880, 1881 гг. По разъяснению

199

самого Достоевского, задача «Дневника писателя» за 1876 — 1877 гг. заключалась в следующем: «Главная цель „Дневника" пока состояла в том, чтобы по возможности разъяснять идею о нашей национальной духовной самостоятельности и указывать ее, по возможности, в текущих представляющихся фактах» (24, 61). Но эта общая идея двухлетнего издания «Дневника» в каждом годовом цикле получала определенную перестройку (в 1876 г. — в связи с проблемой идеала, в 1877 г. — в связи с «Восточным вопросом»), причем, в характерном для Достоевского стиле: постановка «Восточного вопроса» есть в «Дневнике» 1876 г., начиная с июньского выпуска, постановка проблемы идеала и «правды народа» есть в «Дневнике» 1877 г. и в отдельных выпусках «Дневника» в 1880 и 1881 гг.; таким образом, речь идет лишь о преобладании определенных тематических комплексов. Гражданская позиция автора «Дневника», как понимал ее Достоевский, — «стараться отыскать и указать, по возможности, нашу национальную и народную точку зрения и в текущих политических событиях» (24, 61). Но если в «Дневнике» 1876 г. преобладает «народная точка зрения» на «русское решение» «Восточного вопроса», то в «Дневнике» 1877 г. преобладает «национальная точка зрения» в сопоставлении с другими национальными вопросами — и, как следствие, увеличение политической риторики. Примечательно, что сентябрьские выпуски «Дневника» и в 1876, и в 1877 гг. целиком посвящены «Восточному вопросу»: «умышленность» таких выпусков очевиднее, если принять во внимание стремление писателя к «разнообразию» номеров. Произошло и определенное развитие ключевой темы «Дневника» — темы народа. Если в 1873 г. писателя тревожило состояние народа в положительных и «ужасных» проявлениях, то в последующие годы эта озабоченность выражалась, главным образом, 'в непрестанном подчеркивании ответственности интеллигенции перед народом, в разъяснении «правды народа». Это было слово о народе, обращенное к русской интеллигенции. В то же время состояние интеллигенции обрисовано без прикрас: «обособленное» от народа, духовное «разложение», «случайное семейство» как социальная примета времени, взыскующий спрос «детей» с промотавших идейный капитал «отцов», заявление своих общественных прав русскими женщинами; это надежда и печаль Достоевского.

В принципе все могло стать предметом разговора писателя с читателем в «Дневнике», но определенное жанровое значение личные и общественные «впечатления» приобретали в своеобразной художественной и идеологической трактовке их Достоевским. Идеологический аспект раскрыт самим автором — «национальная и народная точка зрения». На художественном аспекте имеет смысл остановиться подробнее.

«Дневник писателя» Достоевского — художественно-публицистическое произведение. Это определение жанровой природы

200

«Дневника» Т. В. Захаровой: «...свободный синтез текущих фактов действительности с литературными впечатлениями, публицистических размышлений с художественными эпизодами, картинками, рассказами и повестями органично присущ авторскому самосознанию»43; «единство художественного и публицистического исходит из самой природы творческого сознания Достоевского, из установки автора в „Дневнике писателя"»44.

Действительно, публицистика присутствует в «Дневнике писателя» в специфическом качестве: вместо нее Достоевский мог дать художественное произведение («Фантастический рассказ» «Кроткая» занимает весь ноябрьский выпуск 1876 г.), вместо автора мог ввести «подставных» лиц («одно лицо», несколько «парадоксалистов»), мог домыслить и вообразить факт, мог вместо «нравоучения» изобразить явление, вместо разъяснения — только сопоставить факты и т. д.

«Дневник писателя» как жанр во многом определяется концепцией автора: «писатель» может быть частным лицом (обычно личные дневники писателей), может стать публицистом (обычно газетная или журнальная рубрика). У Достоевского три степени индивидуализации жанра: это не только дневник писателя, это дневник «романиста», в конечном счете «общественный» дневник Достоевского.

О том, что он — романист, Достоевский постоянно напоминает читателю на страницах «Дневника».

Вот, например, как написан трактат о новых судах «Среда». Начинается «трактат» публицистическим словом автора, которое вдруг перебивается «чужими голосами», — возникает воображаемый спор, его динамику достаточно полно передают ремарки автора: «слышится мне голос», «слышится мне другой голос», «рассуждаю я про себя», «слышится мне чей-то язвительный голос», «задумываюсь я», «хохочет язвительный голос», «язвительный голос хохочет еще громче, но как-то выделанно» (21, 14 — 16). В результате — не то диалог, не то сцепка. Рассуждая об оправдательных приговорах присяжных, Достоевский напоминает факт: оправдательный приговор по одному делу: «История этой женщины, впрочем, известна, слишком недавняя. Ее читали во всех газетах и, может быть, еще помнят. Просто-запросто жена от побоев мужа повесилась; мужа судили и нашли достойным снисхождения. Но мне долго еще мерещилась вся обстановка, мерещится и теперь» (21, 20). Казалось бы, факт ясен, но это лишь начало рассказа Достоевского об этой истории: «Я все воображал себе его фигуру: сказано, что он высокого роста, очень плотного сложения, силен, белокур. Я прибавил бы еще — с жидкими волосами. Тело белое, пухлое, дви-

43 Захарова Т. В. К вопросу о жанровой природе «Дневника писателя» Ф. М. Достоевского. — В кн.: Жанровое новаторство русской литературы конца XVIII — XIX вв. Л., 1974, с. 166.

44 Там же, с. 165.

201

жения медленные, важные, взгляд сосредоточенный; говорит мало и редко, слова роняет как многоценный бисер и сам ценит их прежде всех. <...> Я думаю, он и сам не знал, за что ее бьет, так, по тем же, вероятно, мотивам, по которым и курицу вешал <…> Я воображаю и ее наружность: должно быть, очень маленькая, исхудавшая, как щепка, женщина. <...> Мне кажется, что если бы она забеременела от него в самое последнее время, то это была бы еще характернейшая и необходимейшая черта, чтобы восполнить обстановку, а то чего-то как будто недостает» (21, 20 — 21). И далее рассказана история этой женщины и суда над ее мучителем — рассказана «по воображению». Далее рассказан новый «анекдот»: сначала «фактик» о том, как мать нарочно обварила ручку годовалому ребенку, потому что плакал, потом автор обращается к читателю: «Это факт, я читал. Но вот представьте, что это случилось теперь и эту женщину вызвали в суд. Присяжные удаляются и „по кратком совещании" выносят приговор: „Достойна всякого снисхождения"» (21,22). Достоевский предлагает «представить себе» этот суд, сочиняет речь адвокату, снова вводит «давешний язвительный голос»: «Ведь все это вздор и одна только ваша фантазия. Никогда не выносили такого приговора присяжные. Никогда не вертелся адвокат. Все напредставили» (21,23). А разве самоубийство жены от побоев мужа, обваренная ручка ребенка, оправдательные приговоры тоже придуманы? Не логическим выводом, а репликой в споре заканчивается трактат: «Полноте вертеться, господа адвокаты, с вашей „средой"» (21, 23).

В этой главе, как в капле воды, отразились характерные особенности поэтики «Дневника писателя». В публицистику, делая ее «художественной», «сочиненной», Достоевский постоянно вводит «чужие голоса». Например: «Спешу, однако, оговориться: я единственно только с западнической точки зрения сужу, и вот с этой точки оно действительно так у меня выходит. Другое дело точка национальная и, так сказать, немножко славянофильская <...>» (21, 91). Опуская бесчисленные «промежуточные» примеры, приведу еще один из последнего выпуска «Дневника» — подачу речи «остроумного бюрократа»: «Привожу возражения его не дословно, даже слишком в моей редакции. Повторяю, привожу именно потому, что мысли его показались мне любопытными в своем роде и заключавшими в себе некоторую почти пикантную даже идею» (27, 28).

Но «диалогизация слова» — это лишь один из аспектов поэтики «Дневника». Не меньшее значение имеет и такая особенность, как «романизация» впечатлений. И тут такое же разнообразие. В персонажи «Дневника» превращаются «чужие» герои: Влас («Влас» Н. А. Некрасова), Дон Кихот («Дон Кихот» М. Сервантеса), поручик Пирогов и Поприщин («Невский проспект» и «Записки сумасшедшего» Н. В. Гоголя), Константин Левин («Анна Каренина» Л. Н. Толстого). Как в жизни, ведут

202

себя герои картин русских художников, отобранных для отправки в Вену, на выставку: Достоевский оживил их сюжеты своим воображением (картины заговорили в буквальном смысле). Но не только литературные и художественные впечатления превращаются в «маленькие картинки» или воплощаются в художественные типы. Подчас поразивший воображение писателя факт становится рассказом. Рассказ о «мальчике с ручкой» постепенно переходит в рассказ «Мальчик у Христа на елке»: «Но я романист, и, кажется, одну „историю" сам сочинил. Почему я пишу: „кажется", ведь я сам знаю наверно, что сочинил, но мне все мерещится, что это где-то и когда-то случилось, именно это случилось как раз накануне рождества, в каком-то огромном городе и в ужасный мороз» (22, 14). Это начало рассказа, а вот конец: «И зачем же я сочинил такую историю, так не идущую в обыкновенный разумный дневник, да еще писателя? А еще обещал рассказы преимущественно о событиях действительных! Но вот в том-то и дело, мне все кажется и мерещится, что все это могло случиться действительно, — то есть то, что , происходило в подвале и за дровами, а там об елке у Христа — уж не знаю, как вам сказать, могло ли оно случиться или нет? На то я и романист, чтоб выдумывать» (22, 17). Впечатление «одной дамы» от встречи со столетней становится рассказом «Столетняя», в котором сочетаются две части — «действительная» и вымышленная: автор «позабыл» об этом впечатлении и «поздно ночью» «вдруг вспомнил про эту старушку и почему-то мигом дорисовал себе продолжение о том, как она дошла к своим пообедать: вышла другая, может быть, очень правдоподобная маленькая картинка» (22, 77). Факт газетной хроники о самоубийстве швеи Марьи Борисовой развился в «фантастический рассказ» «Кроткая». По поводу одного «романизованного» факта Достоевский писал: «Я люблю, бродя по улицам, присматриваться к иным совсем незнакомым прохожим, изучать их лица и угадывать: кто они, как живут, чем занимаются и что особенно их в эту минуту интересует» (21, 111). И таких эпизодов много в «Дневнике писателя». Приведу еще один пример — «Анекдот из детской жизни», рассказ матери о побеге девочки из дома с благополучным исходом происшествия. Одна деталь этого рассказа — о том, что, устав, девочка надеялась встретить «доброго человека», который «сжалится» и «пригласит с собой», поразила писателя: «Подумать, что ведь это желание ее, свидетельствующее о ее столь младенческой невинности и незрелости, так легко могло тут же сбыться и что у нас везде, и на улице, и в богатейших домах, так и кишит вот именно этими „добрыми человечками"! Ну а потом, наутро? Или прорубь, или стыд признаться, а за стыдом признаться и грядущая способность, все затаив про себя, с воспоминанием ужиться, а потом об нем задуматься, уже с другой точки зрения, и все думать и думать, но уже с чрезвычайным разнообра-

203

зием представлений, и все это мало-помалу и само собой; ну а под конец, пожалуй, и желание повторить случай, а затем и .все остальное» (24, 59). Достоевский «романизирует» судебные дела. Напомню различные жанровые версии «простого, но мудреного дела Корниловой», «Фантастическую речь председателя суда» в деле Джунковских; приведу пример из анализа причин самоубийства Гартунга: «Заметьте, я лично о Гартунге не говорю теперь ни слова, я совершенно не знаю его биографии; я только хочу отметить несколько штрихов всем известного характера нашего интеллигентного человека, говоря вообще, и с которым, при известных обстоятельствах, могло бы случиться точь-в-точь то же самое, что и с генералом Гартунгом» (26, 46 — 47). И далее идет художественная версия сходного события — уже по поводу Гартунга, но не о нем.

«Романизация» действительных, литературных и художественных впечатлений вела не к превращению «дневника» в «роман», а к образованию в «дневнике» художественных структур: типов, характеров, сцен, «картинок», эпизодов, рассказов45, анекдотов, воспоминаний, «речей», очерков, фельетонов и т. д. Все они, в том числе и получавшие определенный жанровый статус, в композиции «Дневника» приобретали новое значение — смысл целого (как в романе). Слово в «Дневнике» диалогично, внутренне не завершено, отзывчиво к «чужому слову», оно является не только средством, но и «предметом изображения», то есть обладает признаками «романного» слова, по М. М. Бахтину46. Отсутствие «общей» фабулы в произведении сближало «дневник» с «фельетоном», но только сближало: «фельетонист» зачастую оказывался «романистом», посвящающим читателя в тайны творческого процесса, вовлекающим его в художественное познание действительности. Этому способствовали не только «романизация» самых разнообразных фактов, но и разъяснение замысла «будущего романа», «плана обличительной повести из современной жизни» — подробные, обстоятельные.

«Дневник писателя» Достоевского можно с полным основанием назвать дневником романиста. По грандиозности содержания он сродни большим романам писателя. В историко-литературном аспекте «Дневник писателя» был развитием жанрового содержания «Записок из Мертвого дома» и «Зимних заметок о летних впечатлениях».

Справедливо замечено, что Достоевский не писал романов, повестей и рассказов о народе47. Эта «тема» раскрыта им в «За-

45 Из всех рассказов в составе «Дневника писателя» лишь три могут быть изданы отдельно («Бобок, «Кроткая», «Сон смешного человека»), остальные рассказы настолько тесно связаны с содержанием и формой «Дневника», что существуют в его составе только как своеобразные художественные эпизоды, но не самостоятельные произведения.

46 Бахтин М. М. Вопросы литературы и эстетики, с. 72 — 233, 408 — 483.

47 Селезнев Ю. Н. В мире Достоевского. М., 1980, с. 322 — 332.

204

писках из Мертвого дома» и «Дневнике писателя». Можно также указать на присутствие в «Дневнике писателя» воспоминаний Достоевского о каторге, на его интерес к судебным делам, к проблеме преступления и наказания, на тему заграничных «летних впечатлений», на рассуждения об исторических судьбах России. Тематическое разнообразие «Записок из Мертвого дома», «Зимних заметок о летних впечатлениях» и «Дневника писателя» может быть обобщено четырьмя ключевыми темами: Россия, Европа, интеллигенция и народ. Раскрытие их исторического, современного и «утопического» значения стало сущностью жанрового содержания этого «литературного ряда» Достоевского.

Оригинальность жанровых решений каждого из этих произведений Достоевского очевиднее в сравнении. Так, «Записки охотника» Тургенева — цикл рассказов (их большинство), очерков и двух повестей «Гамлет Щигровского уезда» и «Конец Чертопханова», «Губернские очерки» Щедрина и «Севастопольские рассказы» Толстого — циклы «очерковых» рассказов. Как и все циклы, они бесфабульны. Так называемые «художественные мемуары» были, по сути дела, повестями. «Записки из Мертвого дома» Достоевского — произведение, в котором совмещены признаки и цикла, и «мемуаров»: по «обзорной» композиции — это цикл, по «сущности» содержания, типу фабулы и сюжета — это повесть, в результате — небывалый до того жанр. «Зимние заметки о летних впечатлениях» нельзя отнести к «путешествиям», столь распространенным в русской литературе того- времени. Из всех «путешествий» ближе всего «Зимним заметкам» Достоевского «Письма из Франции и Италии» Герцена. Но если Герцен ироничен по отношению к жанровой традиции «путешествий», то Достоевский откровенно пародирует ее. Произведение Герцена — цикл из четырнадцати «писем»: четырех фельетонов в «парижской» части (I — IV письма), путевых очерков, постепенно переходящих в дневник, — в «итальянской» части цикла (V — VIII письма), политического трактата о революции 1848 г. (IX — XIV письма). У Достоевского нет описания путешествия — вместо него фельетон о «путешествии», сатирический по отношению к буржуазной Европе, патетический по отношению к будущему России. В отличие от «писем» Герцена, «Зимние заметки о летних впечатлениях» Достоевского — произведение с сюжетно-композиционной структурой «сочинения», а не цикла. «Оригинальный» жанр «Зимних заметок о летних впечатлениях» возникал на основе взаимодействия «фельетона» и «поэмы», «Дневника писателя» — «фельетона» и «романа». «Дневник писателя» Достоевского — уникальное явление не только в поэтике Достоевского, но и в поэтике русского реализма, в мировой литературе.