Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
133231_2432E_kyustin_a_de_rossiya_v_1839_g_knig....doc
Скачиваний:
8
Добавлен:
05.12.2018
Размер:
3.21 Mб
Скачать

Де Кюстин

РОССИЯ В 1839 ГОДУ

В двух томах том второй

Москва Издательство имени Сабашниковых

Перевод с французского

ОЛЬГИ ГРИНБЕРГ (письмо 21—25) ВЕРЫ МИЛЬЧИНОЙ (письмо 26—29) и СЕРГЕЯ ЗЕНКИНА (письмо 30—36)

Под общей редакцией ВЕРЫ МИЛЬЧИНОЙ

Оформление серии С. И. СЕМЕНОВА

Комментарии ВЕРЫ МИЛЬЧИНОЙ И АЛЕКСАНДРА ОСПОВАТА

Издание подготовлено при поддержке Фонда «Обретенная книга»,

учрежденного фирмой шампанских вин Анрио (Франция), и осуществлено при участии Министерства иностранных дел Франции, Французского культурного центра в Москве и посольства Франции в России

Ouvrage realise avec 1'appui et Ie soutien du Ministere francais des Afiaires Etrangeres, du Centre Culturel Francais de Moscou et de 1'Ambassade de France en Russie

Кюстин А. де

К 99 Россия в 1839 году. В 2 т. Пер. с фр.: под ред. В. Мильчиной; коммент. В. Мильчиной и А. Осповата. Т. II/Пер. О. Гринберг, В. Мильчиной и С. Зенкина.— М.: Изд-во им. Сабашниковых, 1996.— 480с.-— (Записи Прошлого). ISBN 5-8242-0046-7

Во втором томе своих записок Астольф де Кюстин продолжает рассказ о поездке по России: описывает посещение Ярославля, Нижнего Новгорода и подводит итоги своего путешествия.

К

Без объявл.

ISBN 5-8242-0046-7

ББК 6з.з(а)47

Издательство имени Сабашниковых, 1996 Перевод на русский язык. О. Э. Гринберг, В. А. Мильчина, С. Н. Зенкин, 1996 Комментарии. В. А. Мильчина, А. Л. Ос-поват, 1996

ПИСЬМО ДВАДЦАТЬ ПЕРВОЕ

Прощанье с Петербургом.— Сходство между ночью и разлукой.— Плоды воображения.— Петербург в сумерках.— Контраст неба на востоке и на западе.— Ночная Нева.— Волшебный фонарь.— Картины природы.— Местность помогает мне понять мифологию народов Севера.— Бог во всем.— Баллада Кольриджа.— Стареющий Реме.— Худшая из нетерпимостей.— Условия, необходимые для жизни в свете.— Из чего складывается успех,— Заразительность чужих мнений.— Салонная дипломатия.— Изъян одиноких умок.Лесть читателю.— Мост через Неву ночью.— Символический смысл картины.— Петербург в срав­нении с Венецией.— Опасность Евангелия.— В России не читают проповедей.— Двуликий Янус.— Так называемые «польские заговоры».— Что из этого следует.— Доводы русских.— Убийства на волжских берегах.— Лафонтенов волк.— Уверенность в будущем, неуверенность в настоящем.— Неожиданный визит.— Интересное сообщение.— История князя и княгини Трубецких.— Мятеж во время восшествия императора на престол.— Преданность княги­ни.— Четырнадцать лет в уральских рудниках.— Что такое жизнь на каторге.— Суд человеческий.— Лесть деспота.— Мнение многих русских об участи сосланных в рудники.— i8 фруктидора.— Сорокаградусный мороз.— Первое письмо после семи лет каторги.— Дети каторжников.— Ответ императора.— Российское правосудие.— Что представляет собой колонизация Сибири.— Клеймо на детях.— Отчаяние и унижение матери.— Второе письмо за четырнадцать лет.— Доказательства существования вечности.— Ответ императора на второе письмо княгини. — Как следует расценивать такие чувства. — Что нужно понимать под отменой смертной казни в России.— Семья ссыльных.— Мать семейства молит императора о милости.— Воспитание, которое она невольно дает своим детям.— Цитата из Данте.— Перемены в моих планах и чувствах.— Предположения.— Я принимаю решение прятать свои письма.— Средство обмануть полицию.— Заметка о смертной казни.— Цитата из брошюры Я. Толстого.— О чем она говорит.

Петербург, 2 августа 1839 года, полночь

Нынче вечером я в последний раз гулял по этому необыкновен­ному городу; я прощался с Петербургом... Прощанье! Это магичес­кое слово! Оно наполняет местность и людей неизъяснимым очаро­ванием. Отчего сегодня Петербург показался мне особенно краси­вым? Оттого, что я видел его в последний раз. Значит, сила воображения, коим одарена наша душа, способна преобразить мир,

Астольф де Кюстин Россия в 1839 году

чей облик неизменно является для нас не более чем отражением нашего внутреннего мира? Те, кто утверждают, что вне нас ничто не существует, быть может, правы; но я, философ, метафизик, чья единственная цель — естественно и непринужденно высказывать все, что приходит мне на ум, вечно задаюсь неразрешимыми воп­росами и безуспешно пытаюсь проникнуть в тайну этого очарова­ния. Мучительные раздумья, самый большой изъян моего стиля, происходят из желания выразить невыразимое: в погоне за невоз­можным тают мои силы, тускнеют слова, истощаются чувства и страсти... Нашим мечтам, нашим грезам так же далеко до ясных мыслей, как сияющей на горизонте гряде облаков — до уходящего в небо горного хребта, на который она издали похожа. Никакими словами не передать мимолетных причуд фантазии, они ускользают от пера писателя, как сверкающие жемчужины стремительного по­тока — от сетей рыбака.

Объясните мне, каким образом мысль о предстоящем отъезде может изменить облик местности. Когда я думаю о том, что смотрю на эти края в последний раз, мне кажется, будто я вижу их впервые.

Существование наше полно бурного движения, если сравнить его с неподвижностью окружающих нас предметов, и все, что напоминает о краткости нашей жизни, приводит нас в восхищение. Мы быстро несемся по течению и мним, будто все, что остается на берегу, неподвластно времени; вода в потоке должна верить в бес­смертие древа, дарящего ей сень; мир кажется нам вечным — столь мимолетно наше существование.

Быть может, жизнь путешественника так богата переживаниями оттого, что складывается из приездов и отъездов, а отъезд есть репетиция смерти. Несомненно, люди потому и видят в розовом свете то, что они покидают; впрочем, у этого обстоятельства есть еще одна причина, о которой я сейчас решаюсь упомянуть лишь вскользь.

В иных душах любовь к независимости доходит до страсти;

боязнь всяческих уз заставляет человека привязываться лишь к тому, что ему суждено вскоре покинуть, ибо ввиду близкой разлуки нежные чувства ни к чему его не обязывают. Он может восторгаться безнаказанно: ведь завтра он уезжает! Разве отъезд не проявление свободы? Расставанье освобождает от пут чувства; человек может, не подвергаясь ни малейшей опасности, всласть восхищаться тем, чего он никогда больше не увидит; он всецело предается своим сердеч­ным склонностям без страха и стесненья: он знает, что за спиной у него крылья! Но когда, вдоволь насладившись умением расправ­лять и складывать их, он начинает чувствовать, что силы его на исходе; когда он замечает, что путешествие уже не столько просве­щает, сколько утомляет его, значит, пришло время вернуться домой и отдохнуть; я вижу, что этот день скоро наступит и для меня.

Была ночь: мрак, как и разлука, имеет свое очарование, он,, как

Письмо двадцать первое

и разлука, располагает к догадкам; поэтому на закате дня ум предается грезам, сердце дает волю нежности, сожалениям; когда все видимое исчезает, остаются одни лишь чувства; настоящее мерк­нет, прошлое возвращается; смерть, земля отдают похищенное, и ночная мгла набрасывает на предметы покров, который прибавля­ет им величия и трогательности; тьма, подобно разлуке, пленяет мысль неопределенностью, она призывает поэтическую туманность на помощь своим чарам; ночь, разлука и смерть — волшебницы, и могущество их — тайна, так же как и все, что воздействует на воображение. Даже самым изощренным, самым возвышенным умам не дано верно описать отношения природы и фантазии. Чтобы дать четкое определение воображению, нужно подняться к истокам страстей. Воображение, этот источник любви, эта движущая сила жалости, эта пружина гения — не что иное, как сила Творца, которую он вложил в свое бренное творение, опаснейший из даров, ибо он делает человека новым Прометеем; человек получает эту силу, но не знает ей меры; она в нем, но ему не принадлежит.

Когда песня замолкает, когда радуга бледнеет,— знаете ли вы, куда исчезают звуки и краски? Знаете ли вы, откуда они взялись? То же и с чарами воображения, только их гораздо больше, они гораздо разнообразнее, гораздо мимолетнее и прежде всего гораздо силь­нее!.. Я всю жизнь с ужасом сознавал это, но что толку— у меня больше воображения, чем нужно: я должен был совладать с этим даром, но остался его игрушкой и в конце концов пал его жертвой.

Пучина желаний и противоречий побуждает меня скитаться по белу свету и привязывает к городам, где я оказался, в тот же самый миг, когда зовет продолжить путь. О иллюзии! Как коварно вы обольщаете нас и как жестоко бросаете на произвол судьбы!..

Шел одиннадцатый час: я возвращался домой после прогулки по островам. В эту пору облик города исполнен особенной прелести;

никакими словами не передать красоту этой картины, ибо она заключается не в очертаниях,— ведь местность совершенно плос­кая,— но в магии туманных северных ночей; нужно самому увидеть белые ночи, чтобы понять их поэтическое величие.

На западе город тонул во мгле; дрожащая линия горизонта делала его похожим на вырезанный из черной бумаги силуэт, наклеенный на белый фон: этот фон — закатное небо, где сумерки после захода солнца еще долго излучают свет, озаряющий далекие дома на другом берегу, которые выделяются светлыми пятнами на фоне неба, более матового и темного на востоке, чем на западе, где сверкает закатный нимб. Из этого противопоставления следует, что на западе город погружен во мрак, а небо светлое, меж тем как на востоке здания освещены и белеют на фоне темного неба; этот контраст являет глазам зрелище, о котором слова дают лишь очень слабое представление. Сумерки сгущаются медленно, словно борясь против наступающей темноты и тем самым продлевая день, что

Астольф де Кюстин Россия в 1839 году

сообщает всей природе таинственное движение: низкие берега Невы с невысокими постройками словно бы колышутся между небом и землей: кажется, будто они вот-вот канут в пустоту.

Петербург отчасти похож на Голландию, где, впрочем, климат лучше, а природа живописнее, — но похож только днем, ибо север­ные ночи полны чудесных видений.

Многие башни и колокольни увенчиваются, как я уже говорил в другом месте, острым шпилем, придающим им сходство с кора­бельными мачтами; ночью эти позолоченные по русскому обыкнове­нию султаны на памятниках плывут в безбрежном воздушном оке­ане под небом, которое нельзя назвать ни темным, ни светлым, и не чернеют на нем, но сверкают, подобно переливчатым чешуйкам ящерицы.

Сейчас начало августа; в этих широтах лето уже на исходе, и все же маленький уголок неба остается светлым всю ночь;

это перламутровое сияние на горизонте отражается в Неве, которая в погожие дни выглядит спокойным озером; этот свет придает реке сходство с гигантской металлической пластиной, и эту се­ребристую равнину отделяет от неба, такого же белесого, как и она, лишь силуэт города. Этот клочок суши, который кажется оторванным от земли и дрожащим на воде, словно пена в половодье, эти крохотные, едва заметные черные точки, разбросанные как попало между белым небом и белой рекой,— ужели это столица огромной империи или все это только мираж, обман зрения? Фон картины — полотно, на нем движутся тени, на мгновение ожившие в свете волшебного фонаря, сообщающего им призрачное существование, меж тем недолго им вести на просторе свой молчаливый хоровод: скоро лампа погаснет и город вновь ис­чезнет — сказка закончится.

Я видел, как темнеет в белесом небе шпиц собора, где покоятся останки последних государей России; эта стрела взметнулась над крепостью и старой частью города; выше и острее, чем пирамида кипариса, на фоне жемчужно-серых далей, она казалась слишком резким и смелым мазком кисти подвыпившего художника; размаши­стость, которая приковывает взгляд, портит живописное полотно, но украшает действительность; Бог творит по иным законам. Это было прекрасно... все замерло, воцарился торжественный покой, вдохнов­ляющая неопределенность. Все шумы, все волнения обыденной жиз­ни утихли; люди скрылись, земля осталась во власти мистических сил: есть в этом гаснущем дне, в этом мерцающем свечении белых ночей тайны, которые я не в силах разгадать и которые дают ключ к мифологии северных народов. Теперь я понимаю все суеверия жителей Скандинавии. Для одних народов Бог прячется в северном сиянии, для других — проявляется в ослепительном тропическом дне. Что же до мудреца, желающего видеть в творении лишь Творца, то для него хороши все широты, все климаты.

Письмо двадцать первое

Куда бы ни занесло меня беспокойное сердце, я всюду поклоня­юсь одному Богу, всюду слышу один голос. Куда бы человек ни опустил свой благочестивый взор, он видит, что природа есть тело, чья душа — Бог.

Вы несомненно знаете балладу Кольриджа, где английскому матросу привиделся скользящий по морю корабль: я вспомнил ее, глядя на призрачный спящий город. Эти ночные видения для жи­телей северных широт то же, что Фата Моргана в разгар дня для жителей юга: краски, линии, часы другие, но иллюзия та же.

С умилением созерцая края, где природа самая скудная и, по слухам, самая невзрачная, я утешаюсь мыслью о том, что Господь уделил каждой точке земного шара довольно красот, чтобы чада его всюду находили явные приметы, доказывающие: он здесь — и бла­годарили его, куда бы ни забросила их судьба. Лик Создателя запечатлелся во всех уголках земли, и это делает ее священной

в глазах людей.

Мне хотелось бы провести в Петербурге целое лето единственно ради того, чтобы каждый вечер гулять, как нынче.

Когда я встречаю в стране или в городе красивые места, я привя­зываюсь к ним страстно, я посещаю их каждый день в урочный час. Это без конца повторяемый припев, в котором нам всякий раз слышится нечто новое. Места имеют свою душу, как поэтически выразился Жослен; мне никогда не надоедают края, которые о мно­гом говорят моей душе; я черпаю в их наставлениях мудрость, и этого мне довольно для счастья в моей скромной жизни. Любовь к путешествиям для меня не дань моде, не жажда славы и не утеха. Я родился путешественником, как другие рождаются государствен­ными деятелями: отчизна для меня — везде, где я поклоняюсь Господу, где узнаю Творца в его творениях; ведь из всех творений Господа внятнее всего мне природа в ее близости произведениям искусства. Бог открывается моему сердцу в неизъяснимых отноше­ниях между Его вечным Словом и преходящей мыслью человечес­кой: я нахожу здесь благодатную пищу для размышлений. Созерца­ние, всегда одинаковое и всегда новое, дает мне пищу для раздумий, это моя тайна, оправдание моей жизни; оно забирает мои нравствен­ные и умственные силы, поглощает мое время, занимает мой ум. Да, в меланхолическом, но сладостном одиночестве, на которое обрека­ет меня призвание паломника, любопытство заменяет мне честолю­бие, стремление к власти, к положению в обществе, к чинам... я знаю, такая мечтательность мне не по летам; господин де Шато-бриан был великий поэт и потому не стал описывать старость Рене. Юношеское томление пробуждает участие, у человека молодого — все впереди; но смирение седовласого Рене отнюдь не располагает к красноречию; моя же участь, участь бедняги, подбирающего колоски на ниве поэзии, состоит в том, чтобы показать вам, как стареет человек, созданный, чтобы умереть молодым,— предмет

Асгольф де Кюстин Россия в 1839 году

скорее грустный, нежели занимательный, неблагодарнейшая из за­дач! Но я говорю вам все без утайки, без стеснения, ибо я никогда не притворяюсь.

Склад моего характера, побуждающий меня не столько жить самому, сколько смотреть, как живут другие, определил мою судьбу,' и если вы откажете мне в праве мечтать оттого, что я слишком долго предаюсь упоению, а это позволительно лишь детям да поэтам, вы сократите тот срок существования, который отмерил мне Господь.

Дух реакции на христианские учения привел к тому, что в свете принято, особенно в последние сто лет, восхвалять че­столюбие, выдавая его за лекарство против эгоизма; как будто дочь честолюбия, самая жестокая и беспощадная из страстей — зависть, не является одновременно причиной и следствием эгоизма и как будто государству постоянно грозит нехватка гордых та-. лантов, алчных сердец, властных умов! Люди, придерживающиеся подобных взглядов, убеждены, что вожди народов имеют право творить любые беззакония; что до меня, то я не вижу никакой разницы между несправедливыми притязаниями народа-захватчика и грабежом разбойника! Единственное отличие преступлений на­рода от злодеяний отдельных людей в том, что одни приносят большое, а другие малое зло.

Но что сталось бы с обществом, скажете вы, если бы все поступа­ли, как я, и говорили то, что говорю я? Это внушает слугам века особый страх! Они вечно боятся, что люди отвернутся от их кумира. Я далек от мысли их переубеждать; тем не менее я позволю себе напомнить этим светлым умам, что худшая из нетерпимостей есть нетерпимость философская.

Я не могу жить в свете, потому что интересы общества, его цели и даже средства, которые оно употребляет для защиты своих инте­ресов и достижения своих целей, не пробуждают во мне спаситель­ного духа соперничества, без которого человек обречен на пораже­ние в борьбе честолюбий или добродетелей, составляющих жизнь общества. Чтобы добиться успеха, нужно выполнить две совершенно различные задачи: победить соперников и заставить их признать во всеуслышание вашу победу. Вот почему успех так нелегко снискать один раз, так трудно — чтобы не сказать невозможно — закрепить его надолго...

Я отказался от этого даже прежде, чем приходит пора уныния. Коль скоро мне суждено однажды прекратить борьбу, я пред­почитаю ее не начинать: именно это подсказывало мне сердце, приводя на память прекрасные слова проповедника, обращенные к светским людям: «Все конечное так быстротечно!» Так что я без зависти и презрения покидаю ристалище, оставляя светскую жизнь людям, которые полагают, что коль скоро они отдали себя свету, то и свет отдан в их распоряжение.

Увольте меня от всего этого и не бойтесь, что в ваших битвах не

ю

Письмо двадцать первое

хватит солдат, позвольте мне извлечь всю возможную выгоду из моей праздности и безразличия; впрочем, разве вы не видите, что бездействие — лишь видимость и ум пользуется свободой, дабы внимательнее наблюдать и сосредоточеннее размышлять?

Человек, который смотрит на общества со стороны, более про­ницателен в своих суждениях, нежели тот, кто подчиняет всю свою жизнь движению политической машины; ум тем яснее раз­личает механизмы, управляющие всем в этом мире, чем меньше он подвергается их трению; тот, кто взбирается на гору, не

видит ее очертаний.

Люди деятельные наблюдают по памяти и начинают описывать то, что они видели, лишь после того, как удаляются от дел; но тогда, озлобленные немилостью или чувствующие приближение конца, утомленные, разочарованные или испытывающие приливы несбы­точных надежд, крушение которых является неиссякаемым источни­ком уныния, они почти никогда и ни с кем не делятся своим

драгоценным опытом.

Вы думаете, если бы я приехал в Петербург по служебной надобности, я угадал бы, увидел бы оборотную сторону вещей так, как я ее вижу, и вдобавок за такое короткое время? Вращаясь исключительно в кругу дипломатов, я смотрел бы на страну их глазами; принужденный беседовать с ними, я должен был бы прила­гать все силы, чтобы за разговорами решать дела; во всем же прочем мне было бы выгодно уступать им, дабы снискать их расположение;

не думайте, что эти уловки проходят даром и не влияют на сужде­ния того, кто вменяет их себе в обязанность. В конце концов я убедил бы себя, что во многих отношениях разделяю их мнения, хотя бы ради того, чтобы оправдать в собственных глазах свое малодушие, заставляющее меня соглашаться с ними. Мнения, которые вы не смеете оспорить, какими бы превратными они вам ни казались, в конце концов изменяют ваши взгляды: когда учтивость доводит нас до того, что мы слепо принимаем на веру все, что нам говорят, мы предаем самих себя: чрезмерная учтивость туманит взор наблюда­теля, каковой должен представлять нам вещи и людей не такими, какими нам хотелось бы их видеть, но такими, какими мы их видим

на самом деле.

Кроме того, несмотря на всю мою независимость в суждениях, которой я так горжусь, мне часто приходится в целях личной безопасности льстить самолюбию этой обидчивой нации, ибо всякий полуварварский народ недоверчив и жесток. Не думайте, что мои соображения о России и русских удивляют тех иностранных дип­ломатов, у которых был досуг, желание и возможность узнать эту империю: можете быть уверены: они разделяют мои взгляды; но они не признаются в этом во всеуслышание... Счастлив наблюдатель, чье положение таково, что никто не вправе упрекнуть его в злоупотреб­лении чужим доверием!

и

Астольф де Кюстин Россия в 1839 году

Однако я отдаю себе отчет в неудобствах моей свободы: дабы служить истине, мало видеть ее самому; надо открывать ее другим. Недостаток одиноких умов в том, что они слишком часто меняют мнения, ибо постоянно меняют угол зрения; ведь одиночество преда­ет ум человека во власть воображения, а воображение сообщает ему гибкость.

Но вы-то можете и даже должны воспользоваться моими явными противоречиями, дабы воссоздать точный облик людей и вещей сквозь мои изменчивые и сбивчивые описания. Скажите мне спаси­бо: немного есть писателей, которые находят в себе смелость перело­жить на плечи читателя часть своего бремени, но я предпочитаю заслужить упрек в непоследовательности, чем бессовестно хвастать незаслуженным достоинством. Когда наступает утро и разрушает выводы, к которым я пришел накануне вечером, я не боюсь в этом признаться: я проповедую искренность, и мой путевой дневник становится исповедью: люди пристрастные — воплощение порядка, педантичности, и это позволяет им избежать придирчивой критики;

но те, кто, как я, смело говорят то, что чувствуют, не смущаясь тем, что раньше они говорили и чувствовали по-иному, должны быть готовы к расплате за свою непринужденность. Эта простодушная и суеверная любовь к точности должна льстить читателю, но бег времени делает подобную лесть опасной. Поэтому порой мне начи­нает казаться, что мир, в котором мы живем, не достоин доброго слова.

Итак, я сделаю то, чего не осмеливается сделать никто,— я все поставлю на карту во имя любви к истине, и в моем неосторожном рвении, принося жертву низвергнутому божеству, принимая аллего­рию за действительность, я не снищу славы мученика и прослыву человеком ничтожным. Ведь в обществе, поощряющем ложь, прямо­душие не в чести!.. В мире для каждой истины есть свой крест.

Я долго стоял на большом мосту через Неву, размышляя об этих и многих других материях: я хотел навсегда запомнить две совер­шенно различные картины, которыми мог наслаждаться, поворачи­вая голову, но не двигаясь с места.

На востоке темное небо, брезжущая во мраке земля; на западе светлое небо и тонущая во мгле земля: в противопоставлении двух этих ликов Петербурга был символический смысл, который я, как мне кажется, постиг: на западе — старый, на востоке — новый Петербург; так и есть, говорил я себе: старый город в ночи — это прошлое; новый, освещенный город— будущее... Наверно, я долго простоял так и стоял бы по ею пору, если бы не спешил вернуться в гостиницу, чтобы поделиться с вами, покуда не забыл, мечтатель­ным восхищением, которое я испытал, глядя на меркнущие краски этой зыбкой картины. Совокупность вещей лучше осмыслять по памяти, но описывать некоторые подробности лучше по свежим следам.

12

Письмо двадцать первое

Зрелище, которое я вам описал, наполняло меня благоговением, которое я боялся утратить. Было бы ошибкой полагать, будто все, что человек остро чувствует, существует на самом деле; дожив до моих лет, человек не может не знать: ничто так быстро не проходит, как сильные чувства, которые кажутся вечными.

Петербург, на мой взгляд, не так красив, как Венеция, но зато в нем больше удивительного. Это два колосса, воздвигнутые стра­хом: Венеция — произведение чистого страха: последние римляне предпочитают бегство смерти, и плодом страха этих исполинов античности становится одно из чудес современного мира; Петербург также плод страха, но не просто страха, а богобоязненности, ибо русская политика сумела возвести повиновение в закон. Русский народ слывет очень набожным, допустим: но что такое вера, кото­рой запрещено учить? В русских церквях никогда не услышишь проповеди. Евангелие открыло бы славянам свободу.

Эта боязнь объяснить людям хотя бы отчасти то, во что они должны верить, для меня подозрительна; чем больше разум, наука сужают область веры, тем больше света проливает божественный источник на все сущее: чем меньше вещей принимается на веру, тем вера сильнее. Крестное знамение — не доказательство благочестия;

поэтому мне кажется, что, несмотря на стояние на коленях и все внешние проявления набожности, в своих молитвах русские обраща­ются не столько к Богу, сколько к императору. Этому народу, боготворящему своих господ, потребен, как японцам, еще один властитель: духовный государь, указующий путь на небо. Мирской правитель слишком привязывает народ к земному. «Разбудите меня, когда речь зайдет о Боге»,— говорил убаюканный императорской литургией иностранный посол в русской церкви.

Порой я готов разделить предрассудки этого народа. Энтузиазм заразителен, когда он всеобщий или кажется таковым; но в тяжелые минуты я вспоминаю о Сибири, этой необходимой пособнице мос­ковской цивилизации, и сразу вновь обретаю покой и независи­мость.

Политическая вера здесь крепче веры в Бога; единство право­славной Церкви — всего лишь видимость: секты, принужденные молчать и ловко замалчиваемые господствующей церковью, уходят в подполье; но невозможно вечно затыкать рот народу: рано или поздно он скажет свое слово: религия, политика — все возвысят голос, все захотят в конце концов объясниться. Ведь как только этот безмолвный народ заговорит, поднимется столько споров, что весь мир удивится и подумает, будто вернулись времена Вавилонского столпотворения: именно религиозные распри приведут однажды Россию к общественному перевороту.

Когда я оказываюсь вблизи императора и вижу его величавое достоинство, его красоту, я восхищаюсь этим чудом; человек на своем месте — всюду редкость, но на троне — это феникс. Я рад,

»3

Астольф де Кюстин Россия в 1839 году

что мне довелось жить в эти дивные времена, ибо есть люди, которые любят хулить, я же люблю хвалить.

Однако я с пристальным вниманием изучаю предметы моего почтения; поэтому когда я приближаюсь к этому единственному на земле человеку, мне чудится, будто у него два лика, как у Януса', и что слова «гнет», «ссылка», «подавление» или заменяющее их слово «Сибирь» запечатлелись на том лике, который мне не виден.

Мысль эта преследует меня неотступно, даже когда я с ним говорю. Напрасно я пытаюсь думать лишь о своих словах, вооб­ражению моему невольно представляется путь из Варшавы в То­больск, и одно только слово «Варшава» пробуждает во мне недоверие.

Знаете ли вы, что в этот час дороги Азии снова запружены ссыльными, отторгнутыми от родного очага, которые пешком идут искать смерти, как скот покидает пастбище и идет на бойню? Монарший гнев обрушился на них после так называемого польского заговора, заговора «молодых безумцев», которые стали бы героями, если бы он удался; впрочем, обреченность их попыток, мне кажется, лишь подчеркивает их нравственное величие. Сердце мое обливает­ся кровью при мысли о ссыльных, об их семьях, об их родине!.. Что станется, когда притеснители выселят из этого уголка земли, где еще недавно процветало рыцарство, цвет старой Европы, самых благо­родных и отважных ее сынов, в Татарию? Тогда они кончат наби­вать свой политический ледник и насладятся победой сполна: Си­бирь станет царством, а Польша — пустыней.

Можно ли произносить слово «либерализм» и не краснеть от стыда при мысли, что в Европе существует народ, который был независимым, а ныне не знает иной свободы, кроме свободы отступ­ничества? Когда русские обращают против Запада оружие, которое они с успехом применяют против Азии, они забывают, что средства, способствующие прогрессу у калмыков, являются преступлением по отношению к народу, далеко ушедшему по пути цивилизации. Вы видите, как старательно я избегаю слова «тирания», хотя оно напра­шивается: ведь оно дало бы оружие против меня людям, от которых все и без того страдают. Эти люди всегда готовы кричать о «под­стрекательстве к бунту». На доводы они отвечают молчанием, этим доводом сильного; на возмущение — презрением, этим правом сла­бого, узурпированным сильным; зная их тактику, я не хочу вызывать у них улыбку... Но о чем мне тревожиться? Ведь полистав мою книгу, они не станут ее читать; они изымут ее из обращения и запретят всякое упоминание о ней; эта книга не будет сущест­вовать, они сделают вид, словно для них и у них она и не существо­вала; их правительство, подобно их Церкви, защищается, притворя­ясь немым; такая политика процветала доселе и будет процветать и впредь в стране, где расстояния, оторванность людей друг от друга, болота, леса и зимы заменяют тем, кто отдает приказания, совесть, а тем, кто эти приказания исполняет,— терпение.

Ч

Письмо двадцать первое

Я не устаю повторять: революция в России будет тем ужаснее, что она свершится во имя религии: русская политика в конце концов растворила Церковь в Государстве, смешала небо и землю: человек, который смотрит на своего повелителя как на Бога, надеется по­пасть в рай единственно милостью императора.

Бунты на Волге продолжаются, причем эти ужасы приписывают провокациям польских эмиссаров: такое обвинение вызывает в памя­ти суд Лафонтенова волка. Все жестокости, все беззакония, твори­мые той и другой стороной,— предвестие развязки, и видя их, можно представить себе, какова она будет. Но в народе, который так угнетают, страсти долго кипят, прежде чем происходит взрыв;

опасность час от часу приближается, зло не отступает, кризис запаздывает; быть может, даже наши внуки не увидят взрыва, но мы уже сегодня можем предсказать, что он неизбежен, хотя и не знаем, когда именно он произойдет.

Соседние файлы в предмете [НЕСОРТИРОВАННОЕ]