Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Вопросы к экзамену по «Теории культуры»..doc
Скачиваний:
17
Добавлен:
01.05.2015
Размер:
1.12 Mб
Скачать

Заключение

Завершая работу, кратко отметим следующее.

Средневековая культура представляет собой качественно новую ступень развития европейской культуры, следующую после античности и охватывающую более чем тысячелетний период (V-XV вв.). Отличается от многих предыдущих и последующих эпох особым напряжением духовной жизни. Важнейшей особенностью средневековой культуры является особая роль христианского вероучения и христианской церкви. В условиях всеобщего упадка культуры сразу после распада Римской империи, только церковь в течение многих веков оставалась единственным социальным институтом, общим для всех стран, племен и государств Западной Европы. Христианство стало своего рода объединяющей оболочкой, которая обусловила формирование средневековой культуры как целостности. Во-первых, христианство создало единое идеолого-мировоззренческое поле средневековой культуры. Будучи интеллектуально развитой религией, христианство предлагало средневековому человеку стройную систему знаний о мире и человеке, о принципах устройства мироздания, его законах и действующих в нем силах. Высшей целью христианство объявляет спасение человека. Люди грешны перед Богом. Спасение требует веры в Бога, духовных усилий, благочестивой жизни, искреннего покаяния в грехах. Однако спастись самостоятельно невозможно, спасение возможно лишь в лоне церкви, которая, согласно христианской догматике, объединяет христиан в одно мистическое тело с безгрешной человеческой природой Христа. В христианстве образцом выступает человек смиренный, страдающий, жаждущий искупления грехов, спасения с Божьей милостью. Провозглашая доминирование духовного над плотским, отдавая приоритет внутреннему миру человека, христианство сыграло огромную роль в формировании нравственного облика средневекового человека. Идеи милосердия, бескорыстной добродетели, осуждение стяжательства и богатства - эти и другие христианские ценности - хотя и не были практически реализованы ни в одном из сословий средневекового общества (включая монашество), все же оказали существенное влияние на формирование духовно-нравственной сферы средневековой культуры. Во-вторых, христианство создало единое вероисповедальное пространство, новую духовную общность людей-единоверцев. Этому способствовал прежде всего мировоззренческий аспект христианства, трактующий человека вне зависимости от его социального статуса как земное воплощение Творца, призванного стремиться к духовному совершенству. Христианский Бог стоит над внешними различиями людей - этническими, сословными и т.д. Духовный универсализм позволил христианству обращаться ко всем людям, безотносительно от их сословной, этнической и т.п. принадлежности. В условиях феодальной раздробленности, политической слабости государственных образований, непрекращающихся войн христианство выступало своего рода скрепой, которая интегрировала, объединяла разобщенные европейские народы в единое духовное пространство, создавая вероисповедальную связь людей. В-третьих, христианство выступило организационным, регулирующим началом средневекового общества. В условиях разрушения старых родовых отношений и распада "варварских" государств собственная иерархическая организация церкви стала моделью для создания социальной структуры феодального общества. Идея единого происхождения человеческого рода отвечала тенденции к образованию крупных раннефеодальных государств, наиболее ярко воплотившейся в империи Карла Великого, культурно-идеологической основой консолидации разноплеменной империи стало христианство.

Церковь была не только главенствующим политическим институтом, но и имела доминирующее влияние непосредственно на сознание населения. Средневековое высшее духовенство было единственно образованным классом.

Массовая средневековая культура - это культура бескнижная, "переводом" мыслей социальной и духовной элиты на доступный для понимания всех людей язык стали проповеди, представляющие собой значительный пласт средневековой культуры. Приходские священники, монахи, миссионеры должны были растолковывать народу основные положения богословия, внушать принципы христианского поведения и искоренять неправильный образ мыслей.

  1. Идеалы Древнерусской культуры.

Основой духовного идеала русской культуры всегда была святость. Проблеме «русской святости» посвящено множество исследований. Нельзя сказать, что популярность проблемы способствовала ее глубокому и непредвзятому изучению. Особняком стоят труды исследователя истории русской духовной культуры, общественной мысли, истории церкви на разных этапах ее развития - Георгия Петровича Федотова. В настоящее время опубликованы его исследования «Святые Древней Руси», «Стихи духовные. Русская народная вера по духовным стихам», собрание статей «Судьба и грехи Россия». Остается не- переведенным капитальный труд историка «Русское религиозное сознание», вышедший на английском языке в Кембридже в 1946 году (том 1) и там же в 1966 году (том 2, посмертно). Наши же наблюдения и размышления в изучении духовной культуры и нравственного идеала, особенно духовного мира святости лежат в русле исследований Г.П. Федотова. Мир святости как самоценный определял пути развития духовной культуры древней и средневековой Руси вплоть до рубежа XV—XVI веков, ко времени неотвратимого кризиса русской православной церкви, который, согласно Г.П. Федотову, означал «трагедию древнерусской святости». Г. Федотов писал: «На заре своего бытия древняя Русь предпочла путь святости пути культуры. В последний свой век она горделиво утверждала себя как святую, как единственную христианскую землю. Но живая святость ее покинула. Петр разрушил лишь обветшалую оболочку Святой Руси. Оттого его надругательство над этой Святой Русью встретило ничтожное духовное сопротивление». К характеристике Федотова, содержащейся в приведенной цитате, нам еще предстоит вернуться, чтобы не оспорить, а, напротив, дополнить ее. Однако требуется, на наш взгляд, уточнение. Уложить понятие «святости», «мира святости» в дефиницию для нас дело непосильное. С необходимой полнотой «святости» по своему духовному содержанию, многосторонности проявления еще ожидает исследователей. Это, вероятно, сознавал и сам Федотов, сравнивший в одном из трудов «святость» в религии с явлением гениальности в мире культуры.

Уточнению же, может быть, подлежит противопоставление «пути святости пути культуры». Будь справедливо такое противопоставление, оно означало бы отлучение культуры от святости, что во многих случаях несло бы оттенок дискриминации (как быть с «Божественной комедией» Данте, например?). Святость есть и путь к святости: «Показа нам путь нов, свят», как читаем в одном из Служебников XIII века. Но это и есть труд возделывания духовной нивы, т. е. культура в исконном значении слова.

Русская святость в древней и средневековой Руси не являлась инвариантной. Прекраснейшее произведение древнерусской литературы, как по захватывающей глубине содержания, так и по адекватной ему силе художественности изложения — «Слово о законе и благодати» митрополита Иллариона (середина XI в.) не только исключительно по своей значимости явления христианской культуры, но подобно башне, высящейся в веках Русской духовной жизни, не перестает предупреждать о разграничительной линии между законничеством и благодатью, между догматической окостенелостью и христианской свободой. Образ реальной жизни, и по мотивам чаще всего низменным, хотя и социально обусловленными путями законничества, тесно связан с властными привилегиями и материальным обогащением, - следовавшим по ним, были несчастным достоянием, сопутствовавшим истории русской церкви, убивавшим то, чем она являлась по определению: «Тело Его (Христа), еже есть церковь». Достаточно упомянуть о спорах и обличениях на Владимирском и Переяславльском соборах церкви. За примерами корыстолюбия, вымогательства и невежества духовенства, взаимного противостояния рядовых мирян и князей церкви далеко ходить не приходится. И так на протяжении веков.

Все же не эта линия в истории церкви была приоритетной и доминирующей. Во всяком случае, она не должна заслонять от историка духовную культуру древней и средневековой Руси «мира святости». Простота отношений и чисто житейские вопросы, что характеризует общение крестьян со святыми, о чем говорилось выше, составляет лишь передний план этих взаимоотношений, за которыми более глубокие планы духовного общения остаются незримыми, неподозреваемыми, но реальными и сильно воздействующими на духовную жизнь людей. Это были влияния, какими бы незаметными они ни были, действовавшие обоюдосторонне святых на крестьян и крестьян на святых. Так закладывались духовные первоначала того, что в современной литературе обозначается, хотя и расплывчатым, условным, но все же емким понятием «менталитет». Многое в духовной жизни, как в давно минувшие времена, так и в современности, совершается на путях невидимых.

Федотову удался опыт характеристики особенностей древнерусской святости. Этому посвящено его исследование «Русское религиозное сознание». Выделим основные положения этой характеристики, основные, но не все, а именно те, которые мы могли проверить собственным научным опытом. При этом мы не хотим поставить под сомнение те характеристики Федотова, которые не приводим.

Первым и главным в исследовании Федотова является определение русской святости как кенотипической. Это — греческое понятие, встречающееся в глагольной форме у апостола Павла в Послании к филиппийцам. Речь идет о добровольном самоуничижении Христа — Царь Небесный «зрак раба приим, в подобии человечестем быв, и образом обретеся такоже человек: смирил себе, послушлив быв даже до смерти, смерти же крестныя. Тем же и Бог его превоз- несе, и дарова ему имя, еже паче всякаго имене» (Филип., 2, VII—VIII). Примером, особенно красноречивым, кенотической святости является житийная повесть о Борисе и Глебе. Братья-страстотерпцы, князья Борис и Глеб, были особенно чтимы народом. Их мученический подвиг на века остался в народной памяти. Выделим основные выводы о кенотическом типе русской святости, сделанные Федотовым на основании всего доступного ему материала:

1) Непротивление придает смерти качество добровольных страданий и очищения. Примечательно, что русская церковь не придает того значения мученикам за веру, какое им приписывает Западная и византийская церковь. «Большинство мучеников за веру забыты русским народом». Ни один из них не может соревноваться в популярности с Борисом и Глебом. Это значит, что Русская церковь не ставит смерть на пути следования Христу ниже мученичества за веру... Борис и Глеб сразу же стали патронами Руси, небесными защитниками в дни опасностей. Особое значение этого культа наряду с канонизацией и его популярностью в народе видно из того, что хронисты ссылаются (или имеют в виду) на пример Бориса и Глеба всякий раз, когда речь заходит о политических убийствах в русской истории.

2) Воскрешение и очищение — цель, за которую можно заплатить муками и смертью. В строго православном понимании добровольное, самоотверженное непротивление необходимо, что бы достичь соответствия страданиям кенотического Христа. Особенно благодарным материалом для тонких, проницательных размышлений Федотова, для великолепных находок его обобщающей мысли послужила житийная повесть о Феодосии Печерском. Именно Феодосии стал отцом русского монашества. В личности Феодосия был найден монашеский идеал, которому Древняя Русь сохраняла верность в течение многих веков.

Федотов обращается к далеким генетическим связям, предопределившим особый тип русской святости. Его разыскания убедительны и плодотворны.

3) Житие, написанное Нестором, имеет громадное значение для реконструкции русского типа аскетизма. Как показывает Федотов, среди монашеского аскетизма на Руси особенно сильными, чтобы не сказать решающими, были традиции палестинского аскетизма. Отмечается удивительная близость палестинской традиции русскому религиозному идеалу. Поскольку русские располагали полным корпусом переводов древних патериков и имели большое число различных житий — их выбор в пользу той или другой версии и традиции был вполне сознательным. Разница между египетскими и сирийскими отцами, с одной стороны, и палестинскими — с другой, заметна. Первые — примеры аскетического героизма, дары исцеления, высоко развитая практика созерцательной жизни. Палестинцы много более скромны на взгляд наблюдателя. Но зато они обладают тем даром, который, по словам Антония, составляет главную монашескую добродетель: скромность, рассматриваемая как чувство меры, как духовный такт. Они пришли позднее героев первого этапа монашества, не повторяли старых подвигов, но избавились от крайностей. Их идеал хотя и строг, но все-таки шире и доступнее. В нем нет ничего сверхчеловеческого, хотя именно из жития Саввы заимствована любимая русская квалификация святого как «земного ангела и небесного человека». «Можно говорить о гуманизации аскетического идеала в Палестине и в России».

4) В целом Феодосии был далек от радикализма, от односторонности, но следовал христианскому образцу в самой жизни. Образ Христа выражается в его жизни не во внешних акциях, а как бы светится внутри его личности. Все в его поведении продиктовано «евангельским образом униженного Христа». Феодосии, как кажется, не знает любви как эроса в смысле страстной и мистической любви к Богу как небесному воплощению красоты. «Агапэ остается для него единственным типом христианской любви». Поэтому в его практике нет ничего и мистического. Созерцание не его удел. Его ночные моления не являются мистическими видениями, ни сопровождаются обильными слезами и жестами. И в этом отношении Феодосии — типичный представитель Древней Руси. «Мистицизм — редкий цветок на русской почве».

И, наконец:

6) Разница двух миров в русском восприятии — это пропасть не между телом и духом, как в платоновской мистической традиции, а между павшей и преображенной (обоженной) плотью. Отсутствие Эроса как в мистическом, так и в эстетическом смысле составляет разницу между Феодосием и Франциском Ассизским.

Традиция Феодосия Печерского имела продолжение и развитие вплоть до рубежа XV—XVI вв. Достаточно назвать имена Сергия Радонежского, Епифания Премудрого, Нила Сорского и его последователей и учеников, старца Артемия, Вассиана Патрикеева. Кстати заметить, что все позднейшие представители этого направления прибегали в своих сочинениях к обильному цитированию Нового Завета, как это делал в свое время и Феодосии Печерский. Напротив, их противники щедро обращались к текстам Ветхого Завета. Здесь нельзя не вспомнить еще раз «Слово о законе и благодати» митрополита Илариона. Нам предстоит полемика с некоторыми нашими современниками - исследователями по вопросам о значении мистических мотивов и так называемого Православном Возрождении, то есть о значении в творчестве его представителей мотивов исихазма и паламизма.

Воспроизведу слова профессора русской литературы, Николая Павловича Сидорова, учителя одного из самых известных исследователей русской духовной культуры, исихазма в частности, и русской общественной мысли А.И. Клибанова, сказанные им в беседах со своим учеником в 1946—1947 годах: «Мистический исихазм чужд русскому духу» (вспоминаются слова Феодосия Печерского о мистицизме как редком цветке в русской духовной жизни).

Как маятник — от благодати к закону и от закона к благодати — колеблется и движется в зависимости от общемировоззренческой; и собственно церковной позиции ее представителей. Ведь и Иосиф Волоцкий стал святым несмотря на его воинствующее законничество.

Приведенные выдержки из исследования Федотова представляют собой его кратчайшую аннотацию и заведомо обедняют его труд, изобилующий фактами, наблюдениями, рассуждениями, восстанавливающими в подлинном масштабе мир русской святости в древний и средневековый периоды в его кенотипическом варианте, не единственном уже и в те века, но культуру духа эпохи характеризующем и превалирующем. Нам хотелось бы, чтобы читатель со всем возможным вниманием отнесся к сведенному нами в несколько пунктов содержанию труда Федотова. В них не только раскрыт образ кенотипически верующего, мыслящего и действующего святого, но вместе с тем и глубокие — история покажет, что и неизгладимые — черты характера русского человека, его национального менталитета. Они, эти черты, столь глубоки и устойчивы не без того, что закладывались много веков назад и веками же культивировались на разных путях культурного влияния.

Здесь весьма уместно обратиться к теме «крестьяне и святые». На каком бы уровне ни происходило это общение, на каких бы сугубо житейских вопросах ни замыкалось, в реальности существовала не только «буква общения», будто и исчерпывающая всю суть дела, но и незримый и оттого не теряющий в силе дух общения. Круг «крестьяне и святые» вписывался в дух эпохи, охватывавший средневековую Русь и унаследованный в своем ядре от Древней Руси. Дух всепроникающий и не только благодаря непосредственному общению крестьян и святых. Лучшим доказательством этого служит именно то, что, минуя временную специфику, в которой он некогда достигал человека, это был дух, запечатлевшийся в человеке как непреходящий момент личности, разделяемый собратьями по нации, им общий, имманентный — я имею в виду духовный склад человека, черты его ментальное.

К открытому и изученному Федотовым в сущности нечего добавить. Главное им сказано. Далеко за пределами истории средневековой Руси, до рубежа XIX—XX вв., чтобы не входить в последующее время, в народе остается жить как этический — потому не подлежащий уничтожению и гибели принцип - непротивления злу насилием. В истории русского народа этот принцип жизни и поведения оплачен жертвами, не поддающийся исчислению. Он, как правило, связан с религиозной верой и убежденностью. Это был фактор исторической жизни народа и, не обнимая всю совокупность его, без учета этого фактора история России неполна. Только Индия, ее народ, ее мыслители дают пример непротивления злу насилием более убедительный яркий, массовый и исторически действенный, не говоря о том, что куда более древний. Махатма Ганди, заключая свою автобиографию (в ее последней строке), обратился к моральной силе «самоуничижения» — кенопсису в греческом оригинале понятия.

Среди поэтических шедевров Тютчева имеется и исключительно кенотический. Мало кто из русских читателей, с тех пор как он стал их достоянием, не восхищался этим шедевром и не сохранил в памяти его дословно. Однако напоминаем о нем не только потому, что он относится к рассматриваемой здесь теме и обнажает «простоту» в ее сложности и представляет собой одно из наивысших творческих достижений поэтического гения. Здесь имеются строки, дающие повод поделиться с читателем заслуживающей внимания информацией из переписки великого ученого-гуманитария нашего века Арнольда Тойнби с достойным по масштабу личности и таланта и эрудиции корреспондентом — академиком Николаем Иосифовичем Конрадом. До сих пор не издана большая часть их переписки, представленная в машинописных копиях в домашнем архиве А.И. Клибанова. Итак, Тютчев:

Эти бедные селенья, Эта скудная природа, — Край родной долготерпенья, Край ты русского народа! Не поймет и не заметит Гордый взор иноплеменный, Что сквозит и тайно светит В наготе твоей смиренной. Удрученный ношей крестной, Всю тебя, земля родная, В рабском виде Царь Небесный исходил благословляя.

«Взор иноплеменный» и вовсе не «гордый» сполна оценил наличие кенотипического начала в русской культуре и его место и значение в русской истории.

Это отмечается и западными исследователями. Вот выдержки из переписки величайших мыслителей 20 века А. Тойнби и Р. Конрада:

Тойнби — Конраду 23 апреля 1969 г.: «...для меня величайшие русские герои — это средневековые Борис и Глеб, которые добровольно пошли на казнь вместо того, чтобы сражаться за свои права и свою жизнь. Это была крайняя степень кенопсиса, а кенопсис (если я правильно толкую традиционное теологическое значение этого слова) — это добродетель, которой Западу особенно не хватает. Мы стали рабами вожделения богатства и силы...».

Конрад — Тойнби 30 ноября 1969 г.: «С этим письмом я посылаю две фотографии тех самых юношей — Бориса и Глеба, — о которых Вы писали в предыдущем письме. Картины были написаны Нестеровым между 1890 и 1895 годом для собора Св. Владимира, строившегося в то время в Киеве. К сожалению, это только фотографии с репродукций этих картин... Но, я думаю, что и эти репродукции говорят сами за себя.

Я решил послать их Вам, потому что на меня произвело глубокое впечатление Ваше проницательное понимание их характеров и той высшей жертвы, которую принесли эти два героя нашей древней истории. Их деяния были ясны Вам в свете кеносиса, как Вы сами сказали. Мне кажется, что нестеровское изображение этих двух благородных юношей делает еще более рельефными эти свойства...

Что касается кеносиса, то мне представляется, что едва ли в наши дни существует какая-либо еще концепция, столь существенная для людей».

Таким образом, даже зарубежными исследователями отмечалось, что основой русского духовного идеала является идеал святого подвижничества и смирения, определивший также кенотипический тип русской культуры.

  1. Народная (карнавальная) культура средневековья и Ренессанса.

http://philosophy.ru/library/bahtin/rable.html

http://culture10.narod.ru/cult_t9r2part1.html

«ТВОРЧЕСТВО ФРАНСУА РАБЛЕ И НАРОДНАЯ КУЛЬТУРА СРЕДНЕВЕКОВЬЯ И РЕНЕССАНСА»

(М., 1965) — монография М. М. Бахтина. Существовало несколько авторских редакций — 1940, 1949/50 (вскоре после защиты в 1946 диссертации «Рабле в истории реализма») и текст, изданный в 1965. К монографии примыкают статьи «Рабле и Гоголь (Искусство слова и народная смеховая куль-тура)» (1940, 1970) и «Дополнения и изменения к «Рабле»» (1944). Теоретические положения книги тесно связаны с идеями Бахтина 1930-х гг., посвященными романному многоголосию, пародированию, хронотопу (статью «Формы времени и хронотопа в романе», 1937—38, автор намеревался включить в монографию). Бахтин говорил также о «раблезианском цикле», в который должны были войти статьи «К вопросам теории стиха», «К философским основам гуманитарных наук» и др., а также статья «Сатира», написанная для 10-го тома «Литературной энциклопедии».

Роман Рабле рассматривается Бахтиным в контексте не только предшествующей тысячелетней и древней культуры, но и последующей европейской культуры Нового времени. Выделяются три формы народной смеховой культуры, к которым восходит роман: а) обрядово-зрелищные, б) словесно-смеховые, устные и письменные, в) жанры фамильярно-площадной речи. Смех, по Бахтину, миросозерцателен, он стремится объять бытийное целое и выступает в трех ипостасях: 1) праздничный, 2) универсальный, при котором смеющийся находится не вне осмеиваемого мира, как это станет характерным для сатиры Нового времени, а внутри него, 3) амбивалентный: в нем слиты ликование, приятие неминуемой смены (рождение — смерть) и насмешка, издевка, похвала и брань; карнавальная стихия подобного смеха ломает все социальные перегородки, снижает и возвышает одновременно. Научный резонанс получила концепция карнавала, гротескного родового тела, взаимосвязи и взаимопереходы «верха» и «низа», противопоставление эстетики классического канона и гротескного, «неканонического канона», готового и незавершенного бытия, а также смеха в его утверждающем, возрождающем и эвристическом смысле (в противоположность концепции А. Бергсона). Для Бахтина смех — это зона контакта, общения.

Карнавальной смеховой стихии, по Бахтину, противостоит, с одной стороны, официально-серьезная культура, с другой — критико-отрицающее начало сатиры последних четырех веков европейской культуры, в которых гротеск, образы страшилищ, маски, мотивы безумия и т. п. утрачивают амбивалентный характер, претерпевая крен от солнечного бесстрашия к ночной, мрачной тональности. Из текста монографии ясно, что смех противопоставляется не всякой серьезности, а лишь угрожающей, авторитарной, догматической. Подлинная же, открытая серьезность очищается, восполняется посредством смеха, не боясь ни пародии, ни иронии, а почтительность в ней может соседствовать с веселостью.

Смеховой аспект бытия, как признает Бахтин, может вступать в конфликт с христианским миросозерцанием: у Гоголя этот конфликт приобрел трагический характер. Бахтин отмечает всю сложность подобного конфликта, фиксирует исторические попытки его преодоления, «понимая, вместе с тем, утопичность надежд на его окончательное разрешение как в опыте религиозной жизни, так и в эстетическом опыте» (Собр. соч., т. 5, с. 422; комментарий И. Л. Поповой).

 полностью искоренить язычество не удалось.

"В новейшей научной литературе весьма скептически оценивается точка зрения о господстве христианской идеологии и благовестия в средневековой Европе" (миф о христианском средневековье). "Христианское Средневековье" есть легенда, а потому ошибочны и рассуждения о "дехристианизации" Европы с переходом к новому времени. "Мир никогда не был христианским". Особенно сильны были позиции язычества в народной культуре, "культуре безмолвствующего большинства". Это приводит к эклектизму культуры Средневековья.

Эклектизм культуры Средневековья - её характерная черта.

Здесь соседствуют, борются, влияют друг на друга две культуры:

1. Господствующая культура верхов: церковной и светской знати. Эта культура - христианская, библейская, она преимущественно распространена была в церковной, монастырской среде, и при дворе короля и в замках феодалов. Она использовала латинский язык.

2. Другая культура - народная, низов общества - языческая, сохраняющаяся ещё с варварских времен, использующая родной язык - наречие того или иного народа.

Ярким примером эклектики, смешения может служить ларец Фрэнкса (VII в.). На нём рядом помещены кузнец Веланд (германская языческая культура) и изображение "Поклонения волхвов" (христианская культура). На другой стороне ларца имеются изображения Ромула и Рема (римская античность), на третьей - Тита из Иерусалима (римская культура). На крыше ларца - оборона здания человеком, стреляющим из лука, его имя - Эгиль (стрелок из лука), это - эпический герой. Таким образом, создатель ларца равно ценит и героев римской античности, и германского эпоса, и христианские святыни.

Первым из современных нам учёных, который обратил внимание на необходимость изучения народной карнавальной культуры, был М. М. Бахтин ("Творчество Франсуа Рабле и народная культура Средневековья и Ренессанса", М., 1965, М., 1990). Именно ему удалось вскрыть полузабытый язык тех или иных карнавальных форм и символов, выявить глубинные, подчас языческие основы культуры смеха. Но М. М. Бахтин резко противопоставил, разделил авторитарную культуру католицизма с её односторонностью серьёзного тона и культуру карнавала с её утопией, возможностью хотя бы временного освобождения от господствующей правды и отчуждения. В действительности, как отметил А. Я. Гуревич, столь полной противоположности не существовало - "народ" и "церковь" не только различались по своей культуре, но и имели общие основы для взаимопонимания - это смирение, терпение, спасение во Христе (государе).

  • Бахтин М.М. Творчество Франсуа Рабле и народная культура Средневековья и Ренессанса

/…/ Задача настоящего введения – поставить проблему народной смеховой культуры средневековья и Возрождения, определить ее объем и дать предварительную характеристику ее своеобразия. Народный смех и его формы – это, как мы уже сказали, наименее изученная область народного творчества. Узкая концепция народности и фольклора, слагавшаяся в эпоху предромантизма и завершенная в основном Гердером и романтиками, почти вовсе не вмещала в свои рамки специфической народно-площадной культуры и народного смеха во всем богатстве его проявлений. И в последующем развитии фольклористики и литературоведения смеющийся на площади народ так и не стал предметом сколько-нибудь пристального и глубокого культурно-исторического, фольклористского и литературоведческого изучения.

  • В обширной научной литературе, посвященной обряду, мифу, лирическому и эпическому народному творчеству, смеховому моменту уделяется лишь самое скромное место. Но при этом главная беда в том, что специфическая природа народного смеха воспринимается совершенно искаженно, так как к нему прилагают совершенно чуждые ему представления и понятия о смехе, сложившиеся в условиях буржуазной культуры и эстетики нового времени. Поэтому можно без преувеличения сказать, что глубокое своеобразие народной смеховой культуры прошлого до сих пор еще остается вовсе не раскрытым.

  • Между тем и объем и значение этой культуры в средние века и в эпоху Возрождения были огромными. Целый необозримый мир смеховых форм и проявлений противостоял официальной и серьезной (по своему тону) культуре церковного и феодального средневековья. При всем разнообразии этих форм и проявлений – площадные празднества карнавального типа, отдельные смеховые обряды и культы, шуты и дураки, великаны, карлики и уроды, скоморохи разного рода и ранга, огромная и многообразная пародийная литература и многое другое – все они, эти формы, обладают единым стилем и являются частями и частицами единой и целостной народно-смеховой, карнавальной культуры.

  • Все многообразные проявления и выражения народной смеховой культуры можно по их характеру подразделить на три основных вида форм: 1. Обрядово-зрелищные формы (празднества карнавального типа, различные площадные смеховые действа и пр.); 2. Словесные смеховые (в том числе пародийные) произведения разного рода: устные и письменные, на латинском и на народных языках; 3. Различные формы и жанры фамильярно-площадной речи (ругательства, божба, клятва, народные блазоны и др.). Все эти три вида форм, отражающие – при всей их разнородности – единый смеховой аспект мира, тесно взаимосвязаны и многообразно переплетаются друг с другом. Дадим предварительную характеристику каждому из этих видов смеховых форм.

  • Празднества карнавального типа и связанные с ними смеховые действа или обряды занимали в жизни средневекового человека огромное место. Кроме карнавалов в собственном смысле с их многодневными и сложными площадными и уличными действами и шествиями, справлялись особые «праздники дураков» («festa stultorum») и «праздник осла», существовал особый, освященный традицией вольный «пасхальный смех» («risus paschalis»). Более того, почти каждый церковный праздник имел свою, тоже освященную традицией, народно-площадную смеховую сторону. Таковы, например, так называемые «храмовые праздники», обычно сопровождаемые ярмарками с их богатой и разнообразной системой площадных увеселений (с участием великанов, карликов, уродов, «ученых» зверей). Карнавальная атмосфера господствовала в дни постановок мистерий и соти. Царила она также на таких сельскохозяйственных праздниках, как сбор винограда (vendange), проходивший и в городах.

  • Смех сопровождал обычно и гражданские и бытовые церемониалы и обряды: шуты и дураки были их неизменными участниками и пародийно дублировали различные моменты серьезного церемониала (прославления победителей на турнирах, церемонии передачи ленных прав, посвящений в рыцари и др.). И бытовые пирушки не обходились без элементов смеховой организации, – например, избрания на время пира королев и королей «для смеха» («roi pour rire»).

  • Все названные нами организованные на смеховом начале и освященные традицией обрядово-зрелищные формы были распространены во всех странах средневековой Европы, но особенным богатством и сложностью они отличались в романских странах, в том числе и во Франции. В дальнейшем мы дадим более полный и подробный разбор обрядово-зрелищных форм по ходу нашего анализа образной системы Рабле.

  • Все эти обрядово-зрелищные формы, как организованные на начале смеха, чрезвычайно резко, можно сказать принципиально, отличались от серьезных официальных– церковных и феодально-государственных – культовых форм и церемониалов. Они давали совершенно иной, подчеркнуто неофициальный, внецерковный и внегосударственный аспект мира, человека и человеческих отношений; они как бы строили по ту сторону всего официального второй мир и вторую жизнь, которым все средневековые люди были в большей или меньшей степени причастны, в которых они в определенные сроки жили. Это – особого рода двумирность, без учета которой ни культурное сознание средневековья, ни культура Возрождения не могут быть правильно понятыми. Игнорирование или недооценка смеющегося народного средневековья искажает картину и всего последующего исторического развития европейской культуры.

  • Двойной аспект восприятия мира и человеческой жизни существовал уже на самых ранних стадиях развития культуры. В фольклоре первобытных народов рядом с серьезными (по организации и тону) культами существовали и смеховые культы, высмеивавшие и срамословившие божество («ритуальный смех»), рядом с серьезными мифами– мифы смеховые и бранные, рядом с героями – их пародийные двойники-дублеры. В последнее время эти смеховые обряды и мифы начинают привлекать внимание фольклориста.

  • Но на ранних этапах, в условиях доклассового и догосударственного общественного строя, серьезный и смеховой аспекты божества, мира и человека были, по-видимому, одинаково священными, одинаково, так сказать, «официальными». Это сохраняется иногда в отношении отдельных обрядов и в более поздние периоды. Так, например, в Риме и на государственном этапе церемониал триумфа почти на равных правах включал в себя и прославление и осмеяние победителя, а похоронный чин – и оплакивание (прославляющее) и осмеяние покойника. Но в условиях сложившегося классового и государственного строя полное равноправие двух аспектов становится невозможным и все смеховые формы – одни раньше, другие позже – переходят на положение неофициального аспекта, подвергаются известному переосмыслению, осложнению, углублению и становятся основными формами выражения народного мироощущения, народной культуры. Таковы карнавального типа празднества античного мира, в особенности римские сатурналии, таковы и средневековые карнавалы. Они, конечно, уже очень далеки от ритуального смеха первобытной общины.

  • Каковы же специфические особенности смеховых обрядово-зрелищных форм средневековья и – прежде всего – какова их природа, то есть каков род их бытия? Это, конечно, не религиозные обряды вроде, например, христианской литургии, с которой они связаны отдаленным генетическим родством. Организующее карнавальные обряды смеховое начало абсолютно освобождает их от всякого религиозно-церковного догматизма, от мистики и от благоговения, они полностью лишены и магического и молитвенного характера (они ничего не вынуждают и ничего не просят). Более того, некоторые карнавальные формы прямо являются пародией на церковный культ. Все карнавальные формы последовательно внецерковны и внерелигиозны. Они принадлежат к совершенно иной сфере бытия.

  • По своему наглядному, конкретно-чувственному характеру и по наличию сильного игрового элемента они близки к художественно-образным формам, именно к театрально-зрелищным. И действительно – театрально-зрелищные формы средневековья в значительной своей части тяготели к народно-площадной карнавальной культуре и в известной мере входили в ее состав. Но основное карнавальное ядро этой культуры вовсе не является чисто художественной театрально-зрелищной формой и вообще не входит в область искусства. Оно находится на границах искусства и самой жизни. В сущности, это – сама жизнь, но оформленная особым игровым образом.

  • В самом деле, карнавал не знает разделения на исполнителей и зрителей. Он не знает рампы даже в зачаточной ее форме. Рампа разрушила бы карнавал (как и обратно: уничтожение рампы разрушило бы театральное зрелище). Карнавал не созерцают, – в нем живут, и живут все, потому что по идее своей он всенароден. Пока карнавал совершается, ни для кого нет другой жизни, кроме карнавальной. От него некуда уйти, ибо карнавал не знает пространственных границ. Во время карнавала можно жить только по его законам, то есть по законам карнавальной свободы. Карнавал носит вселенский характер, это особое состояние всего мира, его возрождение и обновление, которому все причастны. Таков карнавал по своей идее, по своей сущности, которая живо ощущалась всеми его участниками.

  • Эта идея карнавала отчетливее всего проявлялась и осознавалась в римских сатурналиях, которые мыслились как реальный и полный (но временный) возврат на землю сатурнова золотого века. Традиции сатурналий не прерывались и были живы в средневековом карнавале, который полнее и чище других средневековых празднеств воплощал эту идею вселенского обновления. Другие средневековые празднества карнавального типа были в тех или иных отношениях ограниченными и воплощали в себе идею карнавала в менее полном и чистом виде; но и в них она присутствовала и живо ощущалась как временный выход за пределы обычного (официального) строя жизни.

  • Итак, в этом отношении карнавал был не художественной театрально-зрелищной формой, а как бы реальной (но временной) формой самой жизни, которую не просто разыгрывали, а которой жили почти на самом деле (на срок карнавала). Это можно выразить и так: в карнавале сама жизнь играет, разыгрывая – без сценической площадки, без рампы, без актеров, без зрителей, то есть без всякой художественно-театральной специфики – другую свободную (вольную) форму своего осуществления, свое возрождение и обновление на лучших началах. Реальная форма жизни является здесь одновременно и ее возрожденной идеальной формой.

  • Для смеховой культуры средневековья характерны такие фигуры, как шуты и дураки. Они были как бы постоянными, закрепленными в обычной (т.е. некарнавальной) жизни, носителями карнавального начала. Такие шуты и дураки, как, например, Трибуле при Франциске I (он фигурирует и в романе Рабле), вовсе не были актерами, разыгрывавшими на сценической площадке роли шута и дурака (как позже комические актеры, исполнявшие на сцене роли Арлекина, Гансвурста и др.). Они оставались шутами и дураками всегда и повсюду, где бы они ни появлялись в жизни. Как шуты и дураки, они являются носителями особой жизненной формы, реальной и идеальной одновременно. Они находятся на границах жизни и искусства (как бы в особой промежуточной сфере): это не просто чудаки или глупые люди (в бытовом смысле), но это и не комические актеры.

  • Итак, в карнавале сама жизнь играет, а игра на время становится самой жизнью. В этом специфическая природа карнавала, особый род его бытия. Карнавал – это вторая жизнь народа, организованная на начале смеха. Это его праздничная жизнь. Праздничность – существенная особенность всех смеховых обрядово-зрелищных форм средневековья.

  • Все эти формы и внешне были связаны с церковными праздниками. И даже карнавал, не приуроченный ни к какому событию священной истории и ни к какому святому, примыкал к последним дням перед великим постом (поэтому во Франции он назывался «Mardi gras» или «Carêmprenant», в немецких странах «Fastnacht»). Еще более существенна генетическая связь этих форм с древними языческими празднествами аграрного типа, включавшими в свой ритуал смеховой элемент.

  • Празднество (всякое) – это очень важная первичная форма человеческой культуры. Ее нельзя вывести и объяснить из практических условий и целей общественного труда или – еще более вульгарная форма объяснения – из биологической (физиологической) потребности в периодическом отдыхе. Празднество всегда имело существенное и глубокое смысловое, миросозерцательное содержание. Никакое «упражнение» в организации и усовершенствовании общественно-трудового процесса, никакая «игра в труд» и никакой отдых или передышка в труде сами по себе никогда не могут стать праздничными. Чтобы они стали праздничными, к ним должно присоединиться что-то из иной сферы бытия, из сферы духовно-идеологической. Они должны получить санкцию не из мира средств и необходимых условий, а из мира высших целей человеческого существования, то есть из мира идеалов. Без этого нет и не может быть никакой праздничности.

  • Празднество всегда имеет существенное отношение к времени. В основе его всегда лежит определенная и конкретная концепция природного (космического), биологического и исторического времени. При этом празднества на всех этапах своего исторического развития были связаны с кризисными, переломными моментами в жизни природы, общества и человека. Моменты смерти и возрождения, смены и обновления всегда были ведущими в праздничном мироощущении. Именно эти моменты – в конкретных формах определенных праздников – и создавали специфическую праздничность праздника.

  • В условиях классового и феодально-государственного строя средневековья эта праздничность праздника, то есть его связь с высшими целями человеческого существования, с возрождением и обновлением, могла осуществляться во всей своей неискаженной полноте и чистоте только в карнавале и в народно-площадной стороне других праздников. Праздничность здесь становилась формой второй жизни народа, вступавшего временно в утопическое царство всеобщности, свободы, равенства и изобилия.

  • Официальные праздники средневековья – и церковные и феодально-государственные – никуда не уводили из существующего миропорядка и не создавали никакой второй жизни. Напротив, они освящали, санкционировали существующий строй и закрепляли его. Связь с временем стала формальной, смены и кризисы были отнесены в прошлое. Официальный праздник, в сущности, смотрел только назад, в прошлое и этим прошлым освящал существующий в настоящем строй. Официальный праздник, иногда даже вопреки собственной идее, утверждал стабильность, неизменность и вечность всего существующего миропорядка: существующей иерархии, существующих религиозных, политических и моральных ценностей, норм, запретов.

  • Праздник был торжеством уже готовой, победившей, господствующей правды, которая выступала как вечная, неизменная и непререкаемая правда. Поэтому и тон официального праздника мог быть только монолитно серьезным, смеховое начало было чуждо его природе. Именно поэтому официальный праздник изменял подлинной природе человеческой праздничности, искажал ее. Но эта подлинная праздничность была неистребимой, и потому приходилось терпеть и даже частично легализовать ее вне официальной стороны праздника, уступать ей народную площадь.

  • В противоположность официальному празднику карнавал торжествовал как бы временное освобождение от господствующей правды и существующего строя, временную отмену всех иерархических отношений, привилегий, норм и запретов. Это был подлинный праздник времени, праздник становления, смен и обновлений. Он был враждебен всякому увековечению, завершению и концу. Он смотрел в незавершимое будущее.

  • Особо важное значение имела отмена во время карнавала всех иерархических отношений. На официальных праздниках иерархические различия подчеркнуто демонстрировались: на них полагалось являться во всех регалиях своего звания, чина, заслуг и занимать место, соответствующее своему рангу. Праздник освящал неравенство. В противоположность этому на карнавале все считались равными. Здесь – на карнавальной площади – господствовала особая форма вольного фамильярного контакта между людьми, разделенными в обычной, то есть внекарнавальной, жизни непреодолимыми барьерами сословного, имущественного, служебного, семейного и возрастного положения. На фоне исключительной иерархичности феодально-средневекового строя и крайней сословной и корпоративной разобщенности людей в условиях обычной жизни этот вольный фамильярный контакт между всеми людьми ощущался очень остро и составлял существенную часть общего карнавального мироощущения.

  • Человек как бы перерождался для новых, чисто человеческих отношений. Отчуждение временно исчезало. Человек возвращался к себе самому и ощущал себя человеком среди людей. И эта подлинная человечность отношений не была только предметом воображения или абстрактной мысли, а реально осуществлялась и переживалась в живом материально-чувственном контакте. Идеально-утопическое и реальное временно сливались в этом единственном в своем роде карнавальном мироощущении.

  • Это временное идеально-реальное упразднение иерархических отношений между людьми создавало на карнавальной площади особый тип общения, невозможный в обычной жизни. Здесь вырабатываются и особые формы площадной речи и площадного жеста, откровенные и вольные, не признающие никаких дистанций между общающимися, свободные от обычных (внекарнавальных) норм этикета и пристойности. Сложился особый карнавально-площадной стиль речи, образцы которого мы в изобилии найдем у Рабле.

  • В процессе многовекового развития средневекового карнавала, подготовленного тысячелетиями развития более древних смеховых обрядов (включая – на античном этапе – сатурналии), был выработан как бы особый язык карнавальных форм и символов, язык очень богатый и способный выразить единое, но сложное карнавальное мироощущение народа. Мироощущение это, враждебное всему готовому и завершенному, всяким претензиям на незыблемость и вечность, требовало динамических и изменчивых («протеических»), играющих и зыбких форм для своего выражения.

  • Пафосом смен и обновлений, сознанием веселой относительности господствующих правд и властей проникнуты все формы и символы карнавального языка. Для него очень характерна своеобразная логика «обратности» (à l`envers), «наоборот», «наизнанку», логика непрестанных перемещений верха и низа («колесо»), лица и зада, характерны разнообразные виды пародий и травестий, снижений, профанаций, шутовских увенчаний и развенчаний. Вторая жизнь, второй мир народной культуры строится в известной мере как пародия на обычную, то есть внекарнавальную жизнь, как «мир наизнанку». Но необходимо подчеркнуть, что карнавальная пародия очень далека от чисто отрицательной и формальной пародии нового времени: отрицая, карнавальная пародия одновременно возрождает и обновляет. Голое отрицание вообще совершенно чуждо народной культуре.

  • Здесь, во введении, мы лишь бегло коснулись исключительно богатого и своеобразного языка карнавальных форм и символов. Понять этот полузабытый и во многом уже темный для нас язык – главная задача всей нашей работы. Ведь именно этим языком пользовался Рабле. Не зная его, нельзя по-настоящему понять раблезианскую систему образов. Но этот же карнавальный язык по-разному и в разной степени использовали и Эразм, и Шекспир, и Сервантес, и Лопе де Вега, и Тирсо де Молина, и Гевара, и Кеведо; использовали его и немецкая «литература дураков» («Narrenliteratur»), и Ганс Сакс, и Фишарт, и Гриммельсгаузен, и другие. Без знания этого языка невозможно всестороннее и полное понимание литературы Возрождения и барокко. И не только художественная литература, но и ренессансные утопии, и само ренессансное мировоззрение были глубоко проникнуты карнавальным мироощущением и часто облекались в его формы и символы.

  • Несколько предварительных слов о сложной природе карнавального смеха. Это прежде всего праздничный смех. Это, следовательно, не индивидуальная реакция на то или иное единичное (отдельное) «смешное» явление. Карнавальный смех, во-первых, всенароден (всенародность, как мы говорили уже, принадлежит к самой природе карнавала), смеются все, это – смех «на миру»; во-вторых, он универсален, он направлен на все и на всех (в том числе и на самих участников карнавала), весь мир представляется смешным, воспринимается и постигается в своем смеховом аспекте, в своей веселой относительности; в-третьих, наконец, этот смех амбивалентен: он веселый, ликующий и – одновременно – насмешливый, высмеивающий, он и отрицает и утверждает, и хоронит и возрождает. Таков карнавальный смех.

  • Отметим важную особенность народно-праздничного смеха: этот смех направлен и на самих смеющихся. Народ не исключает себя из становящегося целого мира. Он тоже незавершен, тоже, умирая, рождается и обновляется. В этом – одно из существенных отличий народно-праздничного смеха от чисто сатирического смеха нового времени. Чистый сатирик, знающий только отрицающий смех, ставит себя вне осмеиваемого явления, противопоставляет себя ему, – этим разрушается целостность смехового аспекта мира, смешное (отрицательное) становится частным явлением. Народный же амбивалентный смех выражает точку зрения становящегося целого мира, куда входит и сам смеющийся.

  • Подчеркнем здесь особо миросозерцательный и утопический характер этого праздничного смеха и его направленность на высшее. В нем – в существенно переосмысленной форме – было еще живо ритуальное осмеяние божества древнейших смеховых обрядов. Все культовое и ограниченное здесь отпало, но осталось всечеловеческое, универсальное и утопическое. Величайшим носителем и завершителем этого народно-карнавального смеха в мировой литературе был Рабле. Его творчество позволит нам проникнуть в сложную и глубокую природу этого смеха.

  • Очень важна правильная постановка проблемы народного смеха. В литературе о нем до сих пор еще имеет место грубая модернизация его: в духе смеховой литературы нового времени его истолковывают либо как чисто отрицающий сатирический смех (Рабле при этом объявляется чистым сатириком), либо как чисто развлекательный, бездумно веселый смех, лишенный всякой миросозерцательной глубины и силы. Амбивалентность его обычно совершенно не воспринимается.

  • *** Переходим ко второй форме смеховой народной культуры средневековья – к словесным смеховым произведениям (на латинском и на народных языках). Конечно, это уже не фольклор (хотя некоторая часть этих произведений на народных языках и может быть отнесена к фольклору). Но вся литература эта была проникнута карнавальным мироощущением, широко использовала язык карнавальных форм и образов, развивалась под прикрытием узаконенных карнавальных вольностей и – в большинстве случаев – была организационно связана с празднествами карнавального типа, а иногда прямо составляла как бы литературную часть их. И смех в ней – амбивалентный праздничный смех. Вся она была праздничной, рекреационной литературой средневековья.

  • Празднества карнавального типа, как мы уже говорили, занимали очень большое место в жизни средневековых людей даже во времени: большие города средневековья жили карнавальной жизнью в общей сложности до трех месяцев в году. Влияние карнавального мироощущения на видение и мышление людей было непреодолимым: оно заставляло их как бы отрешаться от своего официального положения (монаха, клирика, ученого) и воспринимать мир в его карнавально-смеховом аспекте. Не только школяры и мелкие клирики, но и высокопоставленные церковники и ученые богословы разрешали себе веселые рекреации, то есть отдых от благоговейной серьезности, и «монашеские шутки» («Joca monacorum»), как называлось одно из популярнейших произведений средневековья. В своих кельях они создавали пародийные или полупародийные ученые трактаты и другие смеховые произведения на латинском языке.

  • Смеховая литература средневековья развивалась целое тысячелетие и даже больше, так как начала ее относятся еще к христианской античности. За такой длительный период своего существования литература эта, конечно, претерпевала довольно существенные изменения (менее всего изменялась литература на латинском языке). Были выработаны многообразные жанровые формы и стилистические вариации. Но при всех исторических и жанровых различиях литература эта остается – в большей или меньшей степени – выражением народно-карнавального мироощущения и пользуется языком карнавальных форм и символов.

  • Очень широко была распространена полупародийная и чисто пародийная литература на латинском языке. Количество дошедших до нас рукописей этой литературы огромно. Вся официальная церковная идеология и обрядность показаны здесь в смеховом аспекте. Смех проникает здесь в самые высокие сферы религиозного мышления и культа.

  • Одно из древнейших и популярнейших произведений этой литературы – «Вечеря Киприана» («Coena Cypriani») – дает своеобразную карнавально-пиршественную травестию всего Священного писания (и Библии и Евангелия). Произведение это было освящено традицией вольного «пасхального смеха» («risus paschalis»); между прочим, в нем слышатся и далекие отзвуки римских сатурналий. Другое из древнейших произведений смеховой литературы – «Вергилий Марон грамматический» («Vergilius Maro grammaticus») – полупародийный ученый трактат по латинской грамматике и одновременно пародия на школьную премудрость и научные методы раннего средневековья. Оба эти произведения, созданные почти на самом рубеже средневековья с античным миром, открывают собою смеховую латинскую литературу средних веков и оказывают определяющее влияние на ее традиции. Популярность этих произведений дожила почти до эпохи Возрождения.

  • В дальнейшем развитии смеховой латинской литературы создаются пародийные дублеты буквально на все моменты церковного культа и вероучения. Это так называемая«parodia sacra», то есть «священная пародия», одно из своеобразнейших и до сих пор недостаточно понятых явлений средневековой литературы. До нас дошли довольно многочисленные пародийные литургии («Литургия пьяниц», «Литургия игроков» и др.), пародии на евангельские чтения, на молитвы, в том числе и на священнейшие («Отче наш», «Ave Maria» и др.), на литании, на церковные гимны, на псалмы, дошли травестии различных евангельских изречений и т.п. Создавались также пародийные завещания («Завещание свиньи», «Завещание осла»), пародийные эпитафии, пародийные постановления соборов и др. Литература эта почти необозрима. И вся она была освящена традицией и в какой-то мере терпелась церковью. Часть ее создавалась и бытовала под эгидой «пасхального смеха» или «рождественского смеха», часть же (пародийные литургии и молитвы) была непосредственно связана с «праздником дураков» и, возможно, исполнялась во время этого праздника.

  • Кроме названных, существовали и другие разновидности смеховой латинской литературы, например, пародийные диспуты и диалоги, пародийные хроники и др. Вся эта литература на латинском языке предполагала у ее авторов некоторую степень учености (иногда довольно высокую). Все это были отзвуки и отгулы площадного карнавального смеха в стенах монастырей, университетов и школ. Латинская смеховая литература средневековья нашла свое завершение на высшем ренессансном этапе в «Похвале Глупости» Эразма (это одно из величайших порождений карнавального смеха во всей мировой литературе) и в «Письмах темных людей».

  • Не менее богатой и еще более разнообразной была смеховая литература средних веков на народных языках. И здесь мы найдем явления, аналогичные «parodia sacra»:пародийные молитвы, пародийные проповеди (так называемые «sermons joieux», т.е. «веселые проповеди», во Франции), рождественские песни, пародийные житийные легенды и др. Но преобладают здесь светские пародии и травестии, дающие смеховой аспект феодального строя и феодальной героики. Таковы пародийные эпосы средневековья: животные, шутовские, плутовские и дурацкие; элементы пародийного героического эпоса у кантасториев, появление смеховых дублеров эпических героев (комический Роланд) и др. Создаются пародийные рыцарские романы («Мул без узды», «Окассен и Николет»). Развиваются различные жанры смеховой риторики: всевозможные «прения» карнавального типа, диспуты, диалоги, комические «хвалебные слова» (или «Прославления») и др. Карнавальный смех звучит в фабльо и в своеобразной смеховой лирике вагантов (бродячих школяров).

  • Все эти жанры и произведения смеховой литературы связаны с карнавальной площадью и, конечно, гораздо шире, чем латинская смеховая литература, используют карнавальные формы и символы. Но теснее и непосредственнее всего связана с карнавальной площадью смеховая драматургия средневековья. Уже первая (из дошедших до нас) комическая пьеса Адама де ля Аля «Игра в беседке» является замечательным образцом чисто карнавального видения и понимания жизни и мира; в ней в зачаточной форме содержатся многие моменты будущего мира Рабле. В большей или меньшей степени карнавализованы миракли и моралите. Смех проник и в мистерии: дьяблерии мистерий носят резко выраженный карнавальный характер. Глубоко карнавализованным жанром позднего средневековья являются соти.

  • Мы коснулись здесь только некоторых наиболее известных явлений смеховой литературы, о которых можно говорить без особых комментариев. Для постановки проблемы этого достаточно. В дальнейшем, по ходу нашего анализа творчества Рабле, нам придется подробнее останавливаться как на этих, так и на многих других менее известных жанрах и произведениях смеховой литературы средневековья.

  • *** Переходим к третьей форме выражения народной смеховой культуры – к некоторым специфическим явлениям и жанрам фамильярно-площадной речи средневековья и Возрождения. Мы уже говорили раньше, что на карнавальной площади в условиях временного упразднения всех иерархических различий и барьеров между людьми и отмены некоторых норм и запретов обычной, то есть внекарнавальной, жизни создается особый идеально-реальный тип общения между людьми, невозможный в обычной жизни. Это вольный фамильярно-площадной контакт между людьми, не знающий никаких дистанций между ними.

  • Новый тип общения всегда порождает и новые формы речевой жизни: новые речевые жанры, переосмысление или упразднение некоторых старых форм и т.п. Подобные явления известны каждому и в условиях современного речевого общения. Например, когда двое вступают в близкие приятельские отношения, дистанция между ними уменьшается (они «на короткой ноге»), и потому формы речевого общения между ними резко меняются: появляется фамильярное «ты», меняется форма обращения и имени (Иван Иванович превращается в Ваню или Ваньку), иногда имя заменяется прозвищем, появляются бранные выражения, употребленные в ласковом смысле, становится возможным взаимное осмеяние (где нет коротких отношений, объектом осмеяния может быть только кто-то «третий»), можно похлопать друг друга по плечу и даже поживоту (типичный карнавальный жест), ослабляется речевой этикет и речевые запреты, появляются непристойные слова и выражения и пр. и пр.

  • Но, разумеется, такой фамильярный контакт в современном быту очень далек от вольного фамильярного контакта на народной карнавальной площади. Ему не хватает главного: всенародности, праздничности, утопического осмысления, миросозерцательной глубины. Вообще бытовизация некоторых карнавальных форм в новое время, сохраняя внешнюю оболочку, утрачивает их внутренний смысл. Отметим здесь попутно, что элементы древних обрядов побратимства сохранились в карнавале в переосмысленной и углубленной форме. Через карнавал некоторые из этих элементов вошли в быт нового времени, почти полностью утратив здесь свое карнавальное осмысление.

  • Итак, новый тип карнавально-площадного фамильярного обращения находит свое отражение в целом ряде явлений речевой жизни. Остановимся на некоторых из них. Для фамильярно-площадной речи характерно довольно частое употребление ругательств, то есть бранных слов и целых бранных выражений, иногда довольно длинных и сложных. Ругательства обычно грамматически и семантически изолированы в контексте речи и воспринимаются как законченные целые, подобно поговоркам. Поэтому о ругательствах можно говорить как об особом речевом жанре фамильярно-площадной речи. По своему генезису ругательства не однородны и имели разные функции в условиях первобытного общения, главным образом магического, заклинательного характера.

  • Но для нас представляют особый интерес те ругательства-срамословия божества, которые были необходимым составным элементом древних смеховых культов. Эти ругательства-срамословия были амбивалентными: снижая и умерщвляя, они одновременно возрождали и обновляли. Именно эти амбивалентные срамословия и определили характер речевого жанра ругательств в карнавально-площадном общении. В условиях карнавала они подверглись существенному переосмыслению: полностью утратили свой магический и вообще практический характер, приобрели самоцельность, универсальность и глубину. В таком преображенном виде ругательства внесли свою лепту в создание вольной карнавальной атмосферы и второго, смехового, аспекта мира.

  • Ругательствам во многих отношениях аналогичны божба или клятвы (jurons). Они также наводняли фамильярно-площадную речь. Божбу также следует считать особым речевым жанром на тех же основаниях, как и ругательства (изолированность, завершенность, самоцельность). Божба и клятвы первоначально не были связаны со смехом, но они были вытеснены из официальных сфер речи, как нарушающие речевые нормы этих сфер, и потому переместились в вольную сферу фамильярно-площадной речи. Здесь, в карнавальной атмосфере, они прониклись смеховым началом и приобрели амбивалентность.

  • Аналогична судьба и других речевых явлений, например, непристойностей разного рода. Фамильярно-площадная речь стала как бы тем резервуаром, где скоплялись различные речевые явления, запрещенные и вытесненные из официального речевого общения. При всей их генетической разнородности они одинаково проникались карнавальным мироощущением, изменяли свои древние речевые функции, усваивали общий смеховой тон и становились как бы искрами единого карнавального огня, обновляющего мир. На других своеобразных речевых явлениях фамильярно-площадной речи мы остановимся в свое время. Подчеркнем в заключение, что все жанры и формы этой речи оказали могущественное влияние на художественный стиль Рабле.

  • *** Таковы три основных формы выражения народной смеховой культуры средневековья. Все разобранные нами здесь явления, конечно, известны науке и изучались ею (особенно смеховая литература на народных языках). Но изучались они в своей отдельности и в полном отрыве от своего материнского лона – от карнавальных обрядово-зрелищных форм, то есть изучались вне единства народной смеховой культуры средневековья. Проблема этой культуры вовсе и не ставилась. Поэтому за разнообразием и разнородностью всех этих явлений не видели единого и глубоко своеобразного смехового аспекта мира, различными фрагментами которого они являются. Поэтому и сущность всех этих явлений осталась не раскрытой до конца.

  • Явления эти изучались в свете культурных, эстетических и литературных норм нового времени, то есть мерились не своею мерою, а чуждыми им мерами нового времени. Их модернизировали и потому давали им неверное истолкование и оценку. Непонятным остался и единый в своем многообразии особый тип смеховой образности, свойственный народной культуре средневековья и в общем чуждый новому времени (особенно XIXвеку). К предварительной характеристике этого типа смеховой образности мы и должны сейчас перейти.

  • *** В произведении Рабле обычно отмечают исключительное преобладание материально-телесного начала жизни: образов самого тела, еды, питья, испражнений, половой жизни. Образы эти даны к тому же в чрезмерно преувеличенном, гиперболизованном виде. Рабле провозглашали величайшим поэтом «плоти» и «чрева» (например, Виктор Гюго). Другие обвиняли его в «грубом физиологизме», в «биологизме», «натурализме» и т.п. Аналогичные явления, но в менее резком выражении, находили и у других представителей литературы Возрождения (у Боккаччо, Шекспира, Сервантеса). Объясняли это как характерную именно для Возрождения «реабилитацию плоти», как реакцию на аскетизм средневековья. Иногда усматривали в этом типическое проявление буржуазного начала в Возрождении, то есть материального интереса «экономического человека» в его частной, эгоистической форме.

  • Все эти и подобные им объяснения являются не чем иным, как различными формами модернизации материально-телесных образов в литературе Возрождения; на эти образы переносят те суженные и измененные значения, которые «материальность», «тело», «телесная жизнь» (еда, питье, испражнения и др.) получили в мировоззрении последующих веков (преимущественно XIX века).

  • Между тем образы материально-телесного начала у Рабле (и у других писателей Возрождения) являются наследием (правда, несколько измененным на ренессансном этапе) народной смеховой культуры, того особого типа образности и шире – той особой эстетической концепции бытия, которая характерна для этой культуры и которая резко отличается от эстетических концепций последующих веков (начиная с классицизма). Эту эстетическую концепцию мы будем называть – пока условно – гротескным реализмом.

  • Материально-телесное начало в гротескном реализме (то есть в образной системе народной смеховой культуры) дано в своем всенародном, праздничном и утопическом аспекте. Космическое, социальное и телесное даны здесь в неразрывном единстве, как неразделимое живое целое. И это целое – веселое и благостное.

  • В гротескном реализме материально-телесная стихия является началом глубоко положительным, и дана здесь эта стихия вовсе не в частно-эгоистической форме и вовсе не в отрыве от остальных сфер жизни. Материально-телесное начало здесь воспринимается как универсальное и всенародное и именно как такое противопоставляется всякому отрыву от материально-телесных корней мира, всякому обособлению и замыканию в себя, всякой отвлеченной идеальности, всяким претензиям на отрешенную и независимую от земли и тела значимость. Тело и телесная жизнь, повторяем, носят здесь космический и одновременно всенародный характер; это вовсе не тело и не физиология в узком и точном современном смысле; они не индивидуализированы до конца и не отграничены от остального мира. Носителем материально-телесного начала является здесь не обособленная биологическая особь и не буржуазный эгоистический индивид, а народ, притом народ в своем развитии вечно растущий и обновляющийся. Поэтому все телесное здесь так грандиозно, преувеличенно, безмерно. Преувеличение это носит положительный, утверждающий характер.

  • Ведущий момент во всех этих образах материально-телесной жизни – плодородие, рост, бьющий через край избыток. Все проявления материально-телесной жизни и все вещи отнесены здесь, повторяем еще раз, не к единичной биологической особи и не к частному и эгоистическому, «экономическому», человеку, – но как бы к народному, коллективному, родовому телу (дальше мы уточним смысл этих утверждений). Избыток и всенародность определяют и специфический веселый и праздничный (а не буднично-бытовой) характер всех образов материально-телесной жизни. Материально-телесное начало здесь – начало праздничное, пиршественное, ликующее, это – «пир на весь мир». Этот характер материально-телесного начала сохраняется в значительной мере и в литературе и в искусстве Ренессанса и полнее всего, конечно, у Рабле.

  • Ведущею особенностью гротескного реализма является снижение, то есть перевод всего высокого, духовного, идеального отвлеченного в материально-телесный план, в план земли и тела в их неразрывном единстве. Так, например, «Вечеря Киприана», о которой мы упоминали выше, и многие другие латинские пародии средневековья сводятся в значительной степени к выборке из Библии, Евангелия и других священных текстов всех материально-телесных снижающих и приземляющих подробностей. В очень популярных в средние века смеховых диалогах Соломона с Маркольфом высоким и серьезным (по тону) сентенциям Соломона противопоставлены веселые и снижающие изречения шута Маркольфа, переносящие обсуждаемый вопрос в подчеркнуто грубую материально-телесную сферу (еды, питья, пищеварения, половой жизни). Нужно сказать, что одним из ведущих моментов в комике средневекового шута был именно перевод всякого высокого церемониала и обряда в материально-телесный план; таково было поведение шутов на турнирах, на церемониях посвящения в рыцари и других. Именно в этих традициях гротескного реализма лежат, в частности, и многие снижения и приземления рыцарской идеологии и церемониала в«Дон-Кихоте».

  • В средние века в школярской и ученой среде была широко распространена веселая пародийная грамматика. Традиция такой грамматики, восходящая к «Вергилию грамматическому» (мы упоминали о нем выше), тянется через все средневековье и Возрождение и жива еще и сегодня в устной форме в духовных школах, коллегиях и семинариях Западной Европы. Сущность этой веселой грамматики сводится главным образом к переосмыслению всех грамматических категорий – падежей, форм глаголов и пр. – в материально-телесном плане, преимущественно эротическом.

  • Но не только пародии в узком смысле, а и все остальные формы гротескного реализма снижают, приземляют, отелеснивают. В этом основная особенность гротескного реализма, отличающая его от всех форм высокого искусства и литературы средневековья. Народный смех, организующий все формы гротескного реализма, искони был связан с материально-телесным низом. Смех снижает и материализует.

  • Какой же характер носят эти снижения, присущие всем формам гротескного реализма? На этот вопрос мы дадим здесь пока предварительный ответ. Творчество Рабле позволит нам в последующих главах уточнить, расширить и углубить наше понимание этих форм.

  • Снижение и низведение высокого носит в гротескном реализме вовсе не формальный и вовсе не относительный характер. «Верх» и «низ» имеют здесь абсолютное и строготопографическое значение. Верх – это небо; низ – это земля; земля же – это поглощающее начало (могила, чрево) и начало рождающее, возрождающее (материнское лоно). Таково топографическое значение верха и низа в космическом аспекте. В собственно телесном аспекте, который нигде четко не ограничен от космического, верх – это лицо (голова), низ – производительные органы, живот и зад. С этими абсолютными топографическими значениями верха и низа и работает гротескный реализм, в том числе и средневековая пародия.

  • Снижение здесь значит приземление, приобщение к земле, как поглощающему и одновременно рождающему началу: снижая, и хоронят и сеют одновременно, умерщвляют, чтобы родить сызнова лучше и больше. Снижение значит также приобщение к жизни нижней части тела, жизни живота и производительных органов, следовательно, и к таким актам, как совокупление, зачатие, беременность, рождение, пожирание, испражнение. Снижение роет телесную могилу для новогорождения. Поэтому оно имеет не только уничтожающее, отрицающее значение, но и положительное, возрождающее: оно амбивалентно, оно отрицает и утверждает одновременно. Сбрасывают не просто вниз, в небытие, в абсолютное уничтожение, – нет, низвергают в производительный низ, в тот самый низ, где происходит зачатие и новое рождение, откуда все растет с избытком; другого низа гротескный реализм и не знает, низ – это рождающая земля и телесное лоно, низ всегда зачинает.

  • Поэтому и средневековая пародия совершенно не похожа на чисто формальную литературную пародию нового времени. И литературная пародия, как и всякая пародия, снижает, но это снижение носит чисто отрицательный характер и лишено возрождающей амбивалентности. Поэтому и пародия как жанр и всякого рода снижения в условиях нового времени не могли, конечно, сохранить своего прежнего громадного значения.

  • Снижения (пародийные и иные) очень характерны и для литературы Возрождения, продолжавшей в этом отношении лучшие традиции народной смеховой культуры (особенно полно и глубоко у Рабле). Но материально-телесное начало подвергается здесь уже некоторому переосмыслению и сужению, несколько ослабляются его универсализм и праздничность. Правда, процесс этот находится здесь еще в самом его начале. Это можно наблюдать на примере «Дон-Кихота».

  • Основная линия пародийных снижений у Сервантеса носит характер приземления, приобщения возрождающей производительной силе земли и тела. Это – продолжение гротескной линии. Но в то же время материально-телесное начало у Сервантеса уже несколько оскудело и измельчало. Оно находится в состоянии своеобразного кризиса и раздвоения, образы материально-телесной жизни начинают жить у него двойною жизнью.

  • Толстое брюхо Санчо («Panza»), его аппетит и жажда в основе своей еще глубоко карнавальны; тяга его к изобилию и полноте в основе своей не носят еще частно-эгоистического и отъединенного характера, – это тяга к всенародному изобилию. Санчо – прямой потомок древних брюхатых демонов плодородия, фигуры которых мы видим, например, на знаменитых коринфских вазах. Поэтому в образах еды и питья здесь еще жив народно-пиршественный, праздничный момент. Материализм Санчо – его пузо, аппетит, его обильные испражнения – это абсолютный низ гротескного реализма, это – веселая телесная могила (брюхо, чрево, земля), вырытая для отъединенного, отвлеченного и омертвевшего идеализма Дон-Кихота; в этой могиле «рыцарь печального образа» как бы должен умереть, чтобы родиться новым, лучшим и большим; это –материально-телесный и всенародный корректив к индивидуальным и отвлеченно-духовным претензиям; кроме того, это – народный корректив смеха к односторонней серьезности этих духовных претензий (абсолютный низ всегда смеется, это рождающая и смеющаяся смерть).

  • Роль Санчо в отношении Дон-Кихота можно сопоставить с ролью средневековых пародий в отношении высокой идеологии и культа, с ролью шута в отношении серьезного церемониала, ролью «Charnage» в отношении «Carême» и т.п. Возрождающее веселое начало, но в ослабленной степени, есть еще и в приземляющих образах всех этих мельниц (гиганты), трактиров (замки), стад баранов и овец (войска рыцарей), трактирщиков (хозяин замка), проституток (благородные дамы) и т.п. Все это – типичный гротескный карнавал, травестирующий битву в кухню и пир, оружие и шлемы – в кухонные принадлежности и бритвенные тазы, кровь – в вино (эпизод битвы с винными бурдюками) и т.п. Такова первая карнавальная сторона жизни всех этих материально-телесных образов на страницах сервантесовского романа. Но именно эта сторона и создает большой стиль сервантесовского реализма, его универсализм и его глубокий народный утопизм.

  • С другой стороны, тела и вещи начинают приобретать у Сервантеса частный, приватный характер, мельчают, одомашниваются, становятся неподвижными элементами частного быта, предметами эгоистического вожделения и владения. Это уже не положительный рождающий и обновляющий низ, а тупая и мертвенная преграда для всех идеальных стремлений. В приватно-бытовой сфере жизни отъединенных индивидов образы телесного низа, сохраняя момент отрицания, почти полностью утрачивают свою положительную рождающую и обновляющую силу; порывается их связь с землею и космосом, и они сужаются до натуралистических образов бытовой эротики. Но у Сервантеса этот процесс еще только в самом начале.

  • Этот второй аспект жизни материально-телесных образов сплетается в сложное и противоречивое единство с их первым аспектом. И в двойственной напряженной и противоречивой жизни этих образов, – их сила и их высшая историческая реалистичность. В этом – своеобразная драма материально-телесного начала в литературе Ренессанса, драма отрыва тела и вещей от того единства рождающей земли и всенародного растущего и вечно обновляющегося тела, с которыми они были связаны в народной культуре. Этот отрыв для художественно-идеологического сознания Ренессанса еще не завершился полностью. Материально-телесный низ гротескного реализма выполняет и здесь свои объединяющие, снижающие, развенчивающие, но одновременно и возрождающие функции.

  • Как бы ни были распылены, разъединены и обособлены единичные «частные» тела и вещи – реализм Ренессанса не обрезывает той пуповины, которая соединяет их с рождающим чревом земли и народа. Единичное тело и вещь не совпадают здесь сами с собой, не равны себе самим, как в натуралистическом реализме последующих веков; они представляют материально-телесное растущее целое мира и, следовательно, выходят за границы своей единичности; частное и универсальное еще слиты в них в противоречивом единстве. Карнавальное мироощущение является глубинной основой ренессансной литературы.

  • Сложность ренессансного реализма до сих пор еще недостаточно раскрыта. В нем скрещиваются два типа образной концепции мира: одна, восходящая к народной смеховой культуре, и другая, собственно буржуазная концепция готового и распыленного бытия. Для ренессансного реализма характерны перебои этих двух противоречивых линий восприятия материально-телесного начала. Растущее, неисчерпаемое, неуничтожаемое, избыточное, несущее материальное начало жизни, начало вечно смеющееся, все развенчивающее и обновляющее, противоречиво сочетается с измельченным и косным «материальным началом» в быту классового общества.

  • Игнорирование гротескного реализма затрудняет возможность правильного понимания не только ренессансного реализма, но и целого ряда очень важных явлений последующих стадий реалистического развития. Все поле реалистической литературы последних трех веков ее развития буквально усеяно обломками гротескного реализма, которые иногда оказываются не только обломками, а проявляют способность к новой жизнедеятельности. Все это в большинстве случаев – гротескные образы, либо вовсе утратившие, либо ослабившие свой положительный полюс, свою связь с универсальным целым становящегося мира. Понять действительное значение этих обломков или этих полуживых образований можно только на фоне гротескного реализма.

  • Гротескный образ характеризует явление в состоянии его изменения, незавершенной еще метаморфозы, в стадии смерти и рождения, роста и становления. Отношение к времени, к становлению – необходимая конститутивная (определяющая) черта гротескного образа. Другая, связанная с этим необходимая черта его – амбивалентность: в нем в той или иной форме даны (или намечены) оба полюса изменения – и старое и новое, и умирающее и рождающееся, иначало и конец метаморфозы.

  • Лежащее в основе этих форм отношение к времени, ощущение и осознание его, на протяжении процесса развития этих форм, длившегося тысячелетия, конечно, существенно эволюционирует, изменяется. На ранних ступенях развития гротескного образа, в так называемой гротескной архаике, время дано как простая рядоположность (в сущности, одновременность) двух фаз развития – начальной и конечной: зимы – весны, смерти – рождения. Движутся эти еще примитивные образы в биокосмическом кругу циклической смены фаз природной и человеческой производительной жизни. Компоненты этих образов – смена времен года, обсеменение, зачатие, умирание, произрастание и т.п. Понятие времени, которое implicite содержалось в этих древнейших образах, есть понятие циклического времени природной и биологической жизни.

  • Но гротескные образы не остаются, конечно, на этой примитивной ступени развития. Присущее им чувство времени и временной смены расширяется, углубляется, вовлекает в свой круг социально-исторические явления; преодолевается его цикличность, оно подымается до ощущения исторического времени. И вот гротескные образы с их существенным отношением к временной смене и с их амбивалентностью становятся основным средством художественно-идеологического выражения того могучего чувства истории и исторической смены, которое с исключительною силою пробудилось в эпоху Возрождения.

  • Но и на этой стадии своего развития, особенно у Рабле, гротескные образы сохраняют своеобразную природу, свое резкое отличие от образов готового, завершенного бытия. Они амбивалентны и противоречивы; они уродливы, чудовищны и безобразны с точки зрения всякой «классической» эстетики, то есть эстетики готового, завершенного бытия. Пронизавшее их новое историческое ощущение переосмысливает их, но сохраняет их традиционное содержание, их материю: совокупление, беременность, родовой акт, акт телесного роста, старость, распадение тела, расчленение его на части и т.п., во всей их непосредственной материальности, остаются основными моментами в системе гротескных образов. Они противостоят классическим образам готового, завершенного, зрелого человеческого тела, как бы очищенного от всех шлаков рождения и развития.

  • Среди знаменитых керченских терракотов, хранящихся в Эрмитаже, есть, между прочим, своеобразные фигуры беременных старух, безобразная старость и беременность которых гротескно подчеркнуты. Беременные старухи при этом смеются. Это очень характерный и выразительный гротеск. Он амбивалентен; это беременная смерть, рождающая смерть. В теле беременной старухи нет ничего завершенного, устойчиво-спокойного. В нем сочетаются старчески разлагающееся, уже деформированное тело и еще не сложившееся, зачатое тело новой жизни. Здесь жизнь показана в ее амбивалентном, внутренне противоречивом процессе. Здесь нет ничего готового; это сама незавершенность. И именно такова гротескная концепция тела.

  • В отличие от канонов нового времени, гротескное тело не отграничено от остального мира, не замкнуто, не завершено, не готово, перерастает себя самого, выходит за свои пределы. Акценты лежат на тех частях тела, где оно либо открыто для внешнего мира, то есть где мир входит в тело или выпирает из него, либо оно само выпирает в мир, то есть на отверстиях, на выпуклостях, на всяких ответвлениях и отростках: разинутый рот, детородный орган, груди, фалл, толстый живот, нос. Тело раскрывает свою сущность, как растущее и выходящее за свои пределы начало, только в таких актах, как совокупление, беременность, роды, агония, еда, питье, испражнение. Это – вечно неготовое, вечно творимое и творящее тело, это – звено в цепи родового развития, точнее – два звена, показанные там, где они соединяются, где они входят друг вдруга. Это особенно резко бросается в глаза в гротескной архаике.

  • Одна из основных тенденций гротескного образа тела сводится к тому, чтобы показать два тела в одном: одно – рождающее и отмирающее, другое – зачинаемое, вынашиваемое, рождаемое. Это – всегда чреватое и рождающее тело или хотя бы готовое к зачатию и оплодотворению – с подчеркнутым фаллом или детородным органом. Из одного тела всегда в той или иной форме и степени выпирает другое, новое тело.

  • Далее, и возрасты этого тела, в отличие от новых канонов, берутся преимущественно в максимальной близости к рождению или к смерти: это – младенчество и старость с резким подчеркиванием их близости утробе и могиле, к рождающему и поглощающему лону. Но в тенденции (так сказать, в пределе) оба этих тела объединяются в одном. Индивидуальность дана здесь в стадии переплавки, как уже умирающая и еще не готовая; это тело стоит на пороге и могилы и колыбели вместе и одновременно, это уже не одно, но еще и не два тела; в нем всегда бьются два пульса: один из них материнский – замирающий.

  • Далее, неготовое и открытое тело это (умирающее – рождающее – рождаемое) не отделено от мира четкими границами: оно смешано с миром, смешано с животными, смешано с вещами. Оно космично, оно представляет весь материально-телесный мир во всех его элементах (стихиях). В тенденции тело представляет и воплощает в себе весь материально-телесный мир как абсолютный низ, как начало поглощающее и рождающее, как телесную могилу и лоно, как ниву, в которую сеют и в которой вызревают новые всходы. Таковы грубые и нарочито упрощенные линии этой своеобразной концепции тела. /…/

  • Особенно большое и существенное развитие этот образ тела получил в народно-праздничных зрелищных формах средневековья: в празднике дураков, в шаривари, в карнавалах, в народно-площадной стороне праздника тела господня, в дьяблериях мистерий, в соти и в фарсах. Вся народно-зрелищная культура средневековья знала только эту концепцию тела.

  • В области литературы вся средневековая пародия зиждется на гротескной концепции тела. Эта же концепция организует образы тела в громадной массе легенд и литературных произведений, связанных как с «индийскими чудесами», так и с западными чудесами Кельтского моря. Эта же концепция организует и образы тела в громадной литературе загробных видений. Ею же определяются и образы легенд о великанах; элементы ее мы встретим в животном эпосе, в фабльо и шванках.

  • Наконец, эта концепция тела лежит в основе ругательств, проклятий и божбы, значение которых для понимания литературы гротескного реализма исключительно велико. Они оказывали прямо организующее влияние на всю речь, на стиль, на построение образов этой литературы. Они были своего рода динамическими формулами откровенной правды, глубоко родственными (по генезису и функциям) всем остальным формам «снижения» и «приземления» гротескного и ренессансного реализма. В современных непристойных ругательствах и проклятиях сохраняются мертвые и чисто отрицательные пережитки этой концепции тела. Такие ругательства, как наше «трехэтажное» (во всех его разнообразных вариациях), или такие выражения, как «иди в.....», снижают ругаемого по гротескному методу, то есть отправляют его в абсолютный топографический телесный низ, в зону рождающих, производительных органов, в телесную могилу (или в телесную преисподнюю) для уничтожения и нового рождения.

  • Но от этого амбивалентного возрождающего смысла в современных ругательствах почти ничего не осталось, кроме голого отрицания, чистого цинизма и оскорбления: в смысловых и ценностных системах новых языков и в новой картине мира эти выражения совершенно изолированы: это – обрывки какого-то чужого языка, на котором когда-то можно было что-то сказать, но на котором теперь можно только бессмысленно оскорбить. Однако было бы нелепостью и лицемерием отрицать, что какую-то степень обаяния (притом без всякого отношения к эротике) они еще продолжают сохранять. В них как бы дремлет смутная память о былых карнавальных вольностях и карнавальной правде. Серьезная проблема их неистребимой живучести в языке по-настоящему еще не ставилась.

  • В эпоху Рабле ругательства и проклятия в тех сферах народного языка, из которых вырос его роман, сохраняли еще полноту своего значения и прежде всего сохраняли свой положительный возрождающий полюс. Они были глубоко родственными всем формам снижения, унаследованным от гротескного реализма, формам народно-праздничных карнавальных травестий, образам дьяблерий, образам преисподней в литературе хождений, образам соти и т.п. Поэтому они и могли сыграть существенную роль в его романе.

  • Особо нужно отметить очень яркое выражение гротескной концепции тела в формах народной балаганной и вообще площадной комики средних веков и Ренессанса. Эти формы перенесли в наиболее сохранившемся виде гротескную концепцию тела и в новое время: в XVII веке она жила в «парадах» Табарена, в комике Тюрлюпена и в других аналогичных явлениях. Можно сказать, что концепция тела гротескного и фольклорного реализма жива еще и сегодня (пусть и в ослабленном и искаженном виде) во многих формах балаганной и цирковой комики. /…/ И

  1. Основные черты эстетики и искусства классицизма.

Классицизм (нем. klassizismus, от латинского classicus – образцовый) – одно из основных течений в европейском искусстве 17 – начала 19 века. Общей отличительной чертой классицизма является обращение к античности и к античному искусству как к норме и идеальному образцу. В наиболее последовательной форме классицизм как художественный стиль сложился в 17 веке во Франции в период подъема и расцвета абсолютизма, выступающего объединяющим началом общества. Искусство классицизма, отразившее борьбу за становление централизованного национального государства, сыграло прогрессивную роль и приобрело национальный характер. Классицизм утверждал идеальное представление о рационально организованном государстве, которому подчинены интересы сословий и отдельных личностей. Это определило основную тему искусства классицизма – конфликт личного чувства и гражданского долга, торжество общественного разумного начала над стихией индивидуальных страстей. Принципы философского рационализма, ярко проявившиеся в подходе классицизма к явлениям общественной жизни и природы, легли в основу его поэтики. Прекрасное выступает в ней как ясное, разумное, логическое начало, лишенное сложности и противоречий, присущих реальной жизни. Стремясь к большому общественному содержанию, возвышенным нравственным героическим идеалам, искусство классицизма отодвигало на второй план изображение современной действительности, простых людей, их быта, тяготело к идеализированным отвлеченным образам, провозглашало принцип изображения «прекрасной», «облагороженной» природы. Этот принцип в сочетании с героическим общественным идеалом приверженцы классицизма находили в античном искусстве, которое рассматривалось ими как абсолютная внеисторическая этическая норма.  «Каждый должен служить отечеству своими талантами»,- эти слова принадлежат французскому художнику Жаку Луи Давиду (1748-1825) и могут служить эпиграфом не только к его творчеству, но и к личной жизни. Живопись Давида отражает его восхищение античностью и преданность идеалам.

Все личное должно быть принесено в жертву гражданскому долгу –эта идея выражена в картине Давида «Клятва Горациев» с предельной наглядностью и лаконизмом. Сжатое постранство, композиция античного барельефа, спокойно-размеренный ритм способствуют выявлению сурового героического характера. Главные средства художественной выразительности при создании образов: ясный и лаконичный жест, строгий, подчеркнуто энергичный рисунок, четкая светотеневая моделировка – все это способствует удивительно цельному общему пластическому решению.

Ж-Л. Давид Клятва Горациев

С большой силой социально-этические идеалы классицизма были выражены в возвышенных, гармоничных по ритмическому строю исторических и мифологических картинах Н. Пуссена, в пейзажах К. Лоррена. Новый этап в развитии классицизма связан с буржуазным Просвещением 18 века. Отвергая как аристократическое искусство барокко и рококо, так и выродившийся дворянский классицизм, французские просветители часто пользовались художественным языком классицизма, чтобы выразить буржуазно-революционные устремления в духе гражданских идеалов античности.

Классицизм процветал почти во всех европейских странах. Его идеи продолжали владеть умами на протяжении почти двух столетий. Расцвет классицизма приходится на вторую половину 18 века. Его идейным вдохновителем стал Винкельман – историк искусства, автор трудов «Мысли о подражании греческому искусству» и «Истории искусств древности», вышедших в 1750-1760 годы. Крупнейший представитель европейского просвещения Лессинг своим трактатом «Лаокоон» (1766) также способствовал укреплению позиций классицизма. В основе эстетики классицизма лежало утверждение, что искусство в одном идеальном образе красоты объединяет то, что в реальной действительности существует отдельными и разрозненными частями.

В России классицизм сложился в 18 веке и сыграл важную роль в развитии национальной культуры. В изобразительном искусстве развитие классицизма тесно связано с учрежденной в 1757 г. петербургской Академии художеств. Сохраняя в той или иной степени черты идеализации, отвлеченности и аллегоризма, русские мастера исторической живописи классицизма – А. П. Лосенко, Г. И. Угрюмов, А. И. Иванов, А. Е. Егоров, В. К. Шебуев, в раннем творчестве – К. П. Брюллов и А.А. Иванов – пропагандировали просветительские идеи гуманизма, патриотического гражданского служения. Основоположником академической школы живописи русского классицизма считают А. Лосенко (1736 – 1773). Одна из лучших картин живописца – «Прощание Гектора с Андромахой». Воспользовавшись отдельными мотивами античного эпоса, художник вложил в произведение иное содержание, полностью исходя из принципов классицизма. В основе замысла Лосенко лежит идея долга перед родиной и героического самопожертвования во имя отечества.

Классицизм в 18 – начале 19 веков получил широчайшее распространение в Англии, Италии, Испании, Скандинавских странах, Восточной Европе, а также в США, Канаде, Аргентине. В 19 веке классицизм постепенно утрачивает прогрессивное содержание; это сказалось в так называемом стиле ампир периода Наполеоновской империи, где утверждается внешняя официальная парадность. Классицизм перерождается в холодный, догматичный академизм, что нашло отчетливое выражение в исторической и религиозной живописи Д. Энгра во Франции, Ф. А. Бруни в России, В. Камуччини в Италии.

Теоретики классицизма впервые показали, что эстетический идеал не есть нечто «костное и аморфное», туманное и неопределенное: напротив, он содержит достаточно четкую систему совершенно конкретных требований, без учета которых художественное произведение не может быть ни создано, ни понято.

I. Содержательные нормативы классического идеала.

1) Античные и реже библейские сюжеты, демонстрирующие значение героических действий. Использование среди античных сюжетов как мифологических, так и исторических. 2) Культ антигедонического героического начала в жизни, изображение победы добродетели над пороком. Такая установка предполагает культ морального закона и приоритет общественного над личным. 3) Культ порядка и покоя (устойчивости):

а) Спокойствие (в том числе отсутствие суетливости даже в критических ситуациях) есть показатель «божественного превосходства» (Винкельман) , ибо оно есть следствие силы в отличие от суетливости как проявления слабости. б) Только покой позволяет четко отделить существенное от второстепенного. Это объясняется тем, что оно исключает искажения черт и, тем самым, не снижает универсальности образа.

4) Предпочтение историческому жанру, аллегорическому портрету и ню и резкое падение интереса к бытовому жанру, пейзажу, натюрморту. Впрочем, Пуссен и Лоррен показали, что природа может быть подходящим или неподходящим фоном для совершения подвигов. Возник классический героический пейзаж, на который было распространено требование «благородной простоты и спокойного величия». 5) Культ человеческого тела как высшего проявления рациональной сущности в материальных вещах. Так как современный костюм считался серьезнейшим препятствием для достижения «пластической красоты», то оставались две возможности: либо античный костюм, либо ню. Поскольку необходимой принадлежностью героя является кристальная моральная чистота, то последовательная героизация человеческого тела должна привести к требованию его кристальной целомудренности. 6) Строгая регламентация поведения героев. Четкое определение в связи с этим эталона позы, жеста, движения, выражения глаз, мимики. 7) Повышенный интерес к аллегоризму – кодирование с помощь аллегории эмоционального отношения, с одной стороны, к абстрактным сущностям («разумному» в природе), а с другой – даже к реальным персонажам (широкое использование метафоры).

II. Формальные нормативы классического идеала. (Они очень близки соответствующим требованиям ренессансного идеала).

1) «Скульптурность» элементов. а) Приоритет линии над краской – четкий, «холодный» и «певучий» контур. Культ рафинированной линии намечен уже Давидом в его портрете мадам Рекамье и доведен до максимума Энгром в картинах «Большая одалиска» и «Источник».

Ж. Энгр Большая одалиска

б) Жесткие требования к рисунку: центральная перспектива; овальные формы (надо избегать четырехугольных и круглых форм); исключить параллельные линии и одинаковые углы. Среди правильных фигур предпочитать равносторонний треугольник; правильные пропорции (в том числе, золотое сечение); обобщение формы (отбрасывание несущественного, случайного, индивидуального). в) Обязательное наличие светотени. г) Чистые цвета – избегать смешения красок. Требование чистоты цвета – есть такой же постулат классического идеала, как и все другие нормативы. Оно в некотором смысле столь же «априорно», как и сам классический идеал. д) Исключение резких цветовых контрастов и полное подчинение цвета линии и форме. 2) Тектоничность композиции. Характерный для классицизма культ порядка, который рассматривается как «подражание разумному в природе», находит свое наиболее полное выражение в тех требованиях, которые классический идеал предъявляет к композиции картины. а) Размещение главных действующих лиц в центре и притом в наиболее выразительной одежде (если таковая имеется).

б) Симметрия и замкнутость, что достигается, как правило, с помощью пирамидальной или кольцевой композиции. в) Трехплановость построения и обязательная кулисность. Это требование предполагает расчленение всего композиционного пространства на несколько планов, выделение главной (центральной) группы и уравновешивающих ее двух или нескольких симметричных групп переднего плана.

г) Простота и ясность как следствие разумного начала, господствующего в мире. Это значит, что в картине не должно быть ничего лишнего, и все должно иметь четкую аллегорическую интерпретацию. д) Уподобление картины античному барельефу. Чеканный композиционный ритм должен восприниматься как отражение разумного начала, умеряющего низменные порывы и придающего величие поступкам человека. Прекрасным образцом реализации этих нормативов  может служить картина «Апофеоз Гомера» Энгра. 3) Классическая гармония художественного образа в целом: сочетание, как это характерно и для Ренессанса, контраста «культурных» элементов с равновесием тектонической композиции. Один из самых знаменитых и в то же время наиболее простых примеров такой гармонии демонстрирует Энгр в картине «Источник».

Ж. Энгр Источник

Таким образом, классический идеал приводит к специфическому типу красоты, возведенному многими художниками, критиками, искусствоведами в ранг всеобщего закона.

  1. Тенденции культуры XVIII- XIX веков.

  2. Русская культуры Серебряного века.

т

Серебряный век - это период расцвета духовной культуры: литературы, философии, музыки, театра и изобразительного искусства. Он протекал с 90-х гг. XIX в. вплоть до конца 20-х гг. XX в. На данном этапе истории духовное развитие в России происходило на основе взаимоотношения индивидуального и коллективного начал. Первоначально преобладающим было индивидуальное начало, рядом с ним существовало, отодвинутое на второй план, начало коллективное. После октябрьской революции положение изменилось. Основным стало коллективное начало, а индивидуальное начало стало существовать с ним параллельно.

Начало Серебряному веку было положено символистами, небольшой группой литераторов, осуществивших в конце ХIX - начала ХХ в. “эстетический переворот”. Символисты в 90-х годах XIX в. выступили с идеей произвести переоценку всех ценностей. В основу ее была положена проблема соотношения индивидуального и коллективного начал в общественной жизни и в искусстве. Проблема эта не была новой. Она возникла сразу после отмены крепостного права и проведения Великих реформ, когда активно стало формироваться гражданское общество. Одними из первых решить ее попытались народники. Рассматривая коллективное начало в качестве определяющего, они подчинили ему индивидуальное начало, личность - обществу. Человек имел ценность только в случае, если он приносил пользу коллективу. Наиболее эффективной народники считали общественно-политическую деятельность. В ней человек должен был раскрыть себя. Укрепление в обществе народнического подхода к человеку и его деятельности, произошедшее в 60-х - 80-х годах XIX в., привело к тому, что на литературу, философию и искусство стали смотреть как на явление второго плана, менее необходимое по сравнению с политической деятельностью. Свой “эстетический переворот” символисты направили против народников и их идеологии.

Символисты: как старшие (В.Я.Брюсов, Ф.К.Сологуб, З.Н.Гиппиус и др.), так и младшие (А.Белый, А.А.Блок, В.В.Гиппиус и др.) утверждали индивидуальное начало в качестве главного. Они пересмотрели отношения индивида и коллектива. Символисты вывели человека за пределы общества и стали рассматривать его как самостоятельную величину, равную по значению обществу и Богу. Ценность индивидуума они определяли богатством и красотой его внутреннего мира. Мысли и чувства человека были превращены в объекты исследования. Они стали основой творчества. Внутренний мир человека рассматривался как результат его духовного развития.

Вместе с утверждением индивидуального начала символисты и литераторы, близкие к ним (А.Л.Волынский, В.В.Розанов, А.Н.Бенуа и др.), занимались формированием эстетического вкуса публики. Они открывали читателю в своих работах мир русской и западноевропейской литературы, знакомили с шедеврами мирового искусства. Художественные произведения символистов, в которых затрагивались ранее запрещенные темы: индивидуализм, аморализм, эротизм, демонизм - провоцировали публику, заставляли ее обращать внимание не только на политику, но и на искусство, на человека с его чувствами, страстями, светлыми и темными сторонами его души. Под воздействием символистов изменилось отношение общества к духовной деятельности.

Вслед за символистами утверждение индивидуального начала в искусстве и общественной жизни продолжили философы-идеалисты и акмеисты.

Философы-идеалисты (Н.А.Бердяев, Л.И.Шестов, С.Л.Франк, и др.) выступили против утилитарного восприятия обществом личности. Они возвратили философии ценность и в центр ее поставили человека, жизнь которого они стремились обустроить на религиозных началах. Через изменение личности они хотели преобразовать все общество.

Сторонники акмеизма (М.Кузмин, Н.Гумилев, Г.Иванов и др.), литературного направления, возникшего в 10-х годах ХХ в., относились к личности как к данности, которая требует не формирования и утверждения, а раскрытия. Религиозные поиски и желание преобразовать общество были им чужды. Они ощущали мир прекрасным и таким же хотели изобразить его в своих произведениях.

В 10-х годах ХХ в. вместе с акмеизмом зародилось еще одно литературное направление - футуризм. С его развитием связано повторное утверждение в искусстве и общественной жизни коллективного начала. Футуристы (В.В.Маяковский, Д.Бурлюк, А.Крученых и др.) отказались от человека как объекта изучения и самостоятельной величины. В нем видели лишь совершенно безликую частицу общества. В объекты были превращены машины, станки, аэропланы. Объявив себя создателями истинных произведений искусства, футуристы провели свою переоценку ценностей. Они полностью отвергли достижения старой культуры и предлагали сбросить их с “парохода современности”. Религия отвергалась как базовый элемент старой культуры. Новую культуру футуристы намеревались строить “без моралина и чертяковщины”.

Появление в культуре направления, активно утверждающего коллективное начало, совпало с ломкой общественно-политической системы в России. Первая мировая война, ее последствия: голод, анархия, политические брожения привели к двум революциям. В ходе октябрьской революции к власти пришли большевики, провозгласившие в стране диктатуру пролетариата. В сознании многих людей политические перемены объединились с новшествами в культуре. Особенно тяжело было тем, кто долгие годы вел борьбу с коллективным началом. Они вновь столкнулись с ним в искусстве и в политике. Им казалось, что все, что они создали тяжелым трудом, в одно мгновение разрушено, что конец наступил не только старому политическому режиму, но и культуре. “Мы переживаем конец Ренессанса, изживаем последние остатки той эпохи, когда отпущены были на свободу человеческие силы и кипучая игра их порождала красоту. - писал Николай Бердяев в 1918 году. - Нынче эта свободная игра человеческих сил от возрождения перешла к вырождению, она не творит уже красоты.” [ 1 ] Старые кульруртрегеры, убежденные, что искусство “вырастает из духовной глубины человека”, отрицательно относились к авангарду. Они не считали его искусством. Негативное отношение к авангарду укрепилось в сознании старых деятелей культуры после того, как многие футуристы заявили о своей поддержке новой власти, а большевики, в свою очередь, признали футуризм как искусство. Отношение большевиков к авангарду было двояким. Новая власть ставила в заслугу авангардистам борьбу с “упадочной” буржуазной культурой, но не могла принять ухода к беспредметности и зауми. Она делала ставку на искусство, “которое ясно и всякому понятно”. Ориентация на массы была одной из главных установок большевиков в культуре. Но установка была расплывчатой и не имела определенного содержания.

Культурная политика большевиков в 20-х годах только начинала формироваться. Еще отсутствовали органы управления культурой, не было мифов о Ленине, революции и партии - структурирующего элемента советской культуры, охватывающего все стороны общественной и частной жизни. Все это появилось позднее. В 20-х годах партийными идеологами были сделаны общие установки на ликвидацию безграмотности, повышение культурного уровня масс. Идеологи утверждали необходимость соединения искусства с производством и антирелигиозной пропагандой. Но у них не было единого взгляда в отношении того, какую культуру необходимо строить классу, оказавшемуся у власти. Он появился позже, в тридцатых годах. Все это способствовало возникновению споров о путях развития культуры. В них принимали участие представители новой власти (Л.Д.Троцкий, А.В.Луначарский и др.) и литераторы, художники, театральные деятели им сочувствующие. Они заявляли о необходимости строительства культуры, которая бы соответствовала вкусам и потребностям всего общества и каждого конкретного человека в нем. В спорах принимали участие и представители старой традиционной культуры, желающие в строительстве искусства и общественной жизни исходить из индивидуального начала. Споры о путях развития культуры прекратились в тридцатых годах, когда произошло мощное усиление советской власти и увеличилась степень ее воздействия на общество.

Серебряный век русской культуры оказался удивительно коротким. Он продолжался примерно четверть века: 1898-1922 гг. Начальная дата совпадает с годом создания объединения «Мир искусства», основания Московского художественного театра (МХТ), где была поставлена «Чайка» А.П. Чехова, а конечная — с годом высылки из уже Советской России большой группы философов и мыслителей. Краткость периода вовсе не умаляет его значимости. Напротив, с течением времени эта значимость даже возрастает. Она заключается в том, что русская культура — пусть не вся, а только часть ее — первой осознала пагубность развития, ценностными ориентирами которого выступают односторонний рационализм, безрелигиозность и бездуховность. Западный мир пришел к такому осознанию намного позже.

Серебряный век включает в себя прежде всего два главных духовных явления: русское религиозное возрождение начала XX в., известное также под именем «богоискательство», и русский модернизм, охватывающий главным образом символизм и акмеизм. К нему принадлежат такие поэты, как М. Цветаева, С. Есенин и Б. Пастернак, не входившие в названные течения. К серебряному веку следует также отнести художественное объединение «Мир искусства» (1898-1924), создателями которого были А. Н. Бенуа и С. П. Дягилев, снискавший себе славу организацией знаменитых «Русских сезонов» в Европе и Америке.

Что касается русского авангарда, то он представляет собой отдельное, самостоятельное явление. По своему духу и устремлениям он расходится с серебряным веком. «Башня» Вяч. Иванова и «Башня» В. Татлина слишком различны, чтобы быть вместе. Поэтому включение русского авангарда в серебряный век, которое делают многие авторы, обусловлено скорее хронологией, нежели более существенными мотивами.

Выражение и название «серебряный век» является поэтическим и метафорическим, не строгим и не определенным. Его придумали сами представители серебряного века. У А. Ахматовой оно присутствует в известных строчках: «И серебряный месяц ярко над серебряным веком стыл...» Его употребляет Н. Бердяев. А. Белый назвал один свой роман «Серебряный голубь». Редактор журнала «Аполлон» С. Маковский использовал его для обозначения всего времени начала XX в.

В самом названии имеется некое противостояние предшествующему, золотому веку, когда русская культура переживала бурный расцвет. Она излучала яркий, солнечный свет, освещая им весь мир, поражая его своей силой, блеском и великолепием. Искусство тогда активно вторгаюсь в общественную жизнь и политику. Оно в полной мере соответствовало известной формуле Е. Евтушенко: «поэт в России — больше, чем поэт». Напротив, искусство серебряного века стремится быть только искусством. Излучаемый им свет предстает лунным, отраженным, сумеречным, таинственным, магическим и мистическим.