- •Рихард Вагнер произведение искусства будущего
- •Посвящение
- •Рихард Вагнер
- •I. Человек и искусство
- •1. Природа, человек, и искусство
- •2. Жизнь, наука и искусство
- •3. Народ и искусство
- •В чем же спасение из этого гибельного состояния?
- •4. Народ как условие существования произведения искусства
- •5. Антихудожественный строй жизни при современном господстве абстракции и моды
- •6. Контуры произведения искусства будущего
- •II.Артистический человек и искусство, выражающее его непосредственно
- •1. Человек как предмет и материал искусства
- •2. Три чисто человеческих рода искусства в их первичном единении
- •3. Танец
- •4. Музыка
- •5. Поэзия
- •6. Предшествующие попытки вновь объединить три вида искусства
- •III. Человек, творящий из природного материала
- •1. Архитектура
- •2. Скульптура
- •3. Живопись
- •IV. Основные черты произведения искусства будущего
- •V. Художник будущего
- •Но кто же будет поэтом?
3. Танец
Самый конкретный вид искусства — танец. Его художественным материалом является реальный телесный человек— не какая-либо его часть, а весь человек, с головы до пят, такой, каким видит его глаз. Танец поэтому включает в себя непременное условие для существования всех других видов искусства: поющий и говорящий человек — это всегда прежде всего телесный человек, С помощью своего внешнего облика, с помощью телодвижений внутренний человек — поющий или говорящий — являет себя; музыка и поэзия первоначально раскрывают себя восприимчивому к искусству человеку (не только слушающему, но и смотрящему) в движении.
Произведение искусства становится свободным, лишь непосредственно раскрываясь соответствующему органу чувств, когда художник в своем обращении к этому чувству уверен в понятности сообщаемого им. Самым важным и достойным предметом искусства является человек.
Полного удовлетворения человек достигает, лишь являясь глазу в своем телесном облике. Не доставляя зрительного впечатления, ни одно искусство не может полностью удовлетворить, поэтому не получает самоудовлетворения и остается несвободным. При всем совершенстве своей выразительности для слуха или для мышления, способного комбинировать и дополнять полученные впечатления, то искусство, которое не раскрылось ясно и понятно глазу, полно стремлений, но не достигает всех своих возможностей — недаром в немецком языке слова «мочь» (konnen) и «искусство» (Kunst) — от одного корня.
Чувство удовольствия или боли у физического человека выражается непосредственно теми членами тела, которые испытывают удовольствие или боль. Боль или удовольствие, которые испытывает весь человек, он выражает совокупностью всех или только наиболее выразительных членов. Из взаимоотношения и взаимоположения этих членов, из смены взаимодополняющих телодвижений, наконец, из многообразных изменений самих телодвижений— как они вызываются постепенной или быстрой сменой чувств (от нежных и спокойных до страстных и бурных) ,— из всего этого создаются законы бесконечного разнообразного движения, в согласии с которыми выражает себя художественно одаренный человек. Дикарь, охваченный грубыми страстями, не знает в своем танце иных переходов, как только от однообразного неистовства к столь же однообразному апатичному спокойствию и наоборот. В богатстве и разнообразии переходов дает себя знать облагороженный человек; чем богаче и разнообразнее эти переходы, тем естественнее и очевиднее их порядок и взаимосвязь — закономерностью же этого порядка является ритм.
Ритм — это не произвольное установление, в согласии с которым артистический человек должен совершать телодвижения, а открывшаяся человеку душа необходимых движений, при помощи которых он непроизвольно стремится выразить свои чувства. Если движение и жест являются как бы исполненным чувства звуком этих чувств, то их ритм — понятным и выразительным языком. Чем быстрее смена чувств, тем более одержимым страстями, тем менее ясным оказывается сам человек и тем менее способным выразить понятным языком свои чувства. Чем спокойнее эта смена, тем нагляднее чувства. Покой — это остановка; а остановка в движении означает повторение движения. Повторения могут быть исчислены, закономерность же этих чисел и есть ритм.
Лишь благодаря ритму танец становится искусством. Он мера движений, при помощи которых выражают себя чувства; мера, благодаря которой чувства приобретают доступную для понимания зрелость. Однако материал ритма, этого добровольно взятого на себя закона движения, через который он внешне выражает себя, определяя порядок и соразмерность, не телодвижения как таковые, а нечто иное; ведь я могу познать себя лишь через другое, отличное от меня самого,— вот таким отличным, другим для телодвижений является то, что человек воспринимает иным, чем телодвижения, органом чувств; и таким органом является ухо. Ритм, рожденный из необходимости выразительности и ясности телодвижений, сообщается танцующему как внешне упорядочивающая необходимость, как закон, прежде всего через воспринимаемый ухом звук, точно так же как в музыке такт — отвлеченная мера ритма — сообщается движением, воспринимаемым глазом. Равномерная повторяемость, заложенная с необходимостью в самом движении, выступает для танцующего в равномерной повторяемости звуков, управляющей его движениями. Эти звуки в простейшем случае вызываются ударами в ладони, ударами в деревянные, металлические или иные предметы.
Танцор, который представляет себе последовательность своих движений в согласии с внешним законом, не может, однако, полностью удовлетвориться простым обозначением временных отрезков, в которые повторяется то или иное движение; танцору хотелось бы, чтобы подобно движению, которое после быстрой смены время от времени останавливается, превращаясь в живую картину,— чтобы таким же образом как бы застыл, растянулся во времени мгновенно возникающий и исчезающий звук; ему хотелось бы, наконец, чтобы те чувства, которые одушевляют его движения, нашли выражение и в этих замедленных звуках, ибо лишь в таком случае ритм полностью отвечал бы танцу, заключая в себе не одно, а по возможности все условия его существования; мерой должна, следовательно, стать сама серьезность танца, воплотившаяся в другом, родственном виде искусства.
Этим другим видом искусства, в котором танец с необходимостью стремится познать самого себя, вновь обрести себя, раствориться, является музыка, которая из танца получает ритм, эту основу основ собственного построения.
Ритм естественно и нерасторжимо связывает танец с музыкой; без ритма нет ни танца, ни музыки. Если ритм является — в качестве связывающего и определяющего единообразие закона — духом танца, то, с другой стороны, он составляет костяк музыки. Чем больше этот костяк обрастает плотью звуков, тем менее различимым оказывается этот закон танца в особых закономерностях музыки и тем выше становится способность танца выражать переполняющие сердце чувства и соответствовать, таким образом, сущности звуков. Живая плоть звуков — это человеческий голос, слово же — крепкий мускулистый ритм человеческого голоса. В определенности и решительности слова подвижное чувство, хлынувшее из танца в музыку, находит наконец четкое и безошибочное выражение, с помощью которого оно может понять и высказать себя. Тем самым чувство благодаря звуку, ставшему языком, обретает высшее удовлетворение и одновременно возвышение в музыке, ставшей поэзией. Оно поднимается от танца до мимики, от широкого изображения всеобщих телесных ощущений до самого концентрированного и тончайшего выражения определенных духовных аффектов и волеустремлений.
В этом открытом взаимопроникновении, взаимопорождении и взаимодополнении отдельных искусств — в отношении музыки и поэзии мы лишь бегло указали на это — рождается единое лирическое произведение; в нем каждое искусство таково, каким оно только и может быть по своей природе; чем оно не является, оно и не пытается стать, эгоистично заимствуя у других,— оно довольствуется тем, что существуют другие искусства. В драме — высшей форме лирики — каждое искусство проявляет свои высшие возможности, среди других — и танец. В драме человек в согласии со своим высшим достоинством одновременно и предмет и материал искусства. Танец в драме, где он служит непосредственному раскрытию отдельных или общих чувств через отдельные или общие движения и где порожденный им закон ритма является упорядочивающей мерой всего представления,—танец в драме облагораживается и достигает своего наиболее духовного выражения в мимике. В качестве искусства мимики он становится непосредственным, захватывающим всех выражением внутреннего человека, и законом его выступает больше не грубо чувственный звуковой ритм, а духовно-чувственный ритм языка, соответствующий первичной сущности танца. Все, что язык стремится высказать, все переживания и чувства, взгляды и мысли — смутные, податливые и слабые поначалу, а затем исполненные несокрушимой энергии и обнаруживающие себя в актах воли, — все это обнаруживает очевидную истинность только через мимику. Даже сам язык как чувственное средство выражения обретает убедительность и правдивость благодаря непосредственной связи с мимикой. Танец присутствует в драме не только в этих своих высочайших достижениях, но и в своей самой первичной форме; там, где язык лишь описывает и объясняет, где музыка — лишь одушевленный ритм, сопровождающий танец, там с помощью прекрасного тела и его движений только и может быть непосредственно выражено охватившее всех радостное чувство.
Так в драме танец достигает своих высочайших вершин и полнейшего разнообразия выражения, восхищая там, где он главенствует, захватывая там, где он подчиняется, всегда и везде оставаясь самим собой, всегда непроизвольным и поэтому необходимым и невосполнимым; лишь тогда, когда какой-либо вид искусства необходим и невосполним, он является полностью тем, чем может и должен быть.
Как при вавилонском столпотворении, когда спутались все языки и народы, лишенные возможности понять друг друга, разошлись в разные стороны, так же и отдельные виды искусства, когда их национальная общность распалась на тысячу эгоистических устремлений, покинули гордо высящийся храм драмы, где они перестали понимать друг друга.
Посмотрим теперь, какая судьба постигла пляску, после того как она покинула хоровод сестер и одна отправилась на поиски счастья.
Танец опустил руку, протянутую в знак сотрудничества и согласия угрюмо-тенденциозному и наставительному искусству Еврипида, — руку, от которой это искусство высокомерно и брюзгливо отвернулось, с тем чтобы снова попытаться ухватиться за нее, смиренно протянутую, из утилитарных соображений; пляска рассталась со своей философически настроенной сестрой, которая с мрачной развязностью могла лишь завидовать юным прелестям, но не любить их. Пляска, однако, не была в состоянии совсем отказаться от помощи более близкой к ней сестры — музыки. Она была связана с ней нерасторжимыми узами, музыка владела ключом к ее сердцу. Как после смерти отца, любовь которого соединяла их всех и имущество которого было их общим достоянием, наследники своекорыстно начинают рассчитывать, что же принадлежит каждому из них в отдельности, так пляска рассчитала, что тот ключ выкован ею самой, и потребовала его себе как условие своего отдельного существования. Она охотно отказалась от полного чувства звука голоса сестры — из-за этого голоса, в основе которого лежало поэтическое слово, она оказалась бы прочно прикованной к высокомерной сестре своей —поэзии! Но тот инструмент из дерева или металла, музыкальный инструмент, который создала в поддержку своему голосу сестра, стремясь оживить любовно своим дыханием мертвую материю природы, инструмент, обладающий способностью воспроизводить необходимые такт и ритм и подражающий прекрасному голосу сестры, — этот музыкальный инструмент она взяла с собой. Она беззаботно оставила сестру свою, музыку, плыть по безбрежному потоку христианской гармонии с верой в силу слова и легкомысленно и самонадеянно устремилась в жадный до роскоши мир.
Нам знакома эта фигура в короткой одежде; кто не встречал ее? Повсюду, где только дает себя знать современная тупая жажда развлечений, она с величайшей готовностью берется исполнить за деньги все, что угодно. Свою драгоценнейшую способность, которой она теперь больше не находила применения,— способность своими жестами и мимикой воплотить мысли и стремления поэзии, — она легкомысленно утеряла, а может быть, столь же легкомысленно уступила кому-то. У нее теперь лишь одна забота — всеми чертами своего лица, всем своим телом выразить полнейшую готовность услужить. Ее только беспокоит, не может ли показаться, что она в чем-то может отказать, и от этого беспокойства она освобождается с помощью одного-единственного выражения на своем лице, на которое теперь она только и способна, — неизменной улыбки безусловной готовности ко всему и ради любого. При этом неизменном и постоянном выражении лица она может единственно с помощью ног удовлетворить требованиям разнообразия и движения. Все ее художественные способности сосредоточились в ногах. Голова, плечи, грудь, спина и бедра выражают теперь только самих себя, одни лишь ноги оказались в состоянии показать все свои возможности, а руки взялись ради сохранения равновесия дружески их поддержать. То, на что в частной жизни позволяют себе лишь робко намекнуть с цивилизованной деревянной беспомощностью — когда наши сограждане начинают танцевать на так называемых балах в соответствии с обычаями и привычками, усвоенными во время различных общественных развлечений,— разрешено выразить перед публикой с предельной откровенностью прелестной танцовщице: ведь ее образ действий всего лишь искусство, а не истина — и, будучи объявленной вне закона, она тем самым оказывается над законом. Мы можем позволить ей прельщать нас, не поддаваясь, однако, этим прельщениям в нашей нравственной жизни, подобно тому как религия прельщает нас добротой и добродетелью, которым мы отнюдь не чувствуем необходимости уступать в обыденной жизни. Искусство свободно, и танец пользуется этой свободой —и он прав, для чего же иначе нужна свобода?
Как могло это благородное искусство так низко пасть, что оно в состоянии завоевать признание и право на существование в нашей публичной художественной жизни лишь как сочетание всех соблазнов, что оно покорно соглашается влачить позорные оковы жизненной зависимости? Ибо всё оторванное от своих естественных связей, отъединенно-эгоистическое, в действительности несвободно, потому что зависит от чего-то постороннего. Только телесный чувственный человек, только человек чувства или только человек рассудка — каждый из них сам по себе не способен к самостоятельности настоящего человека; их односторонность приводит к нарушению всякой меры, ибо истинная мера может быть обретена — и притом сама собой — лишь в сообществе с себе подобными и в то же время в чем-то отличном; нарушение меры означает абсолютную несвободу, и эта несвобода неизбежно выступает как внешняя зависимость.
Танец, отделившись от музыки и, в особенности, от поэзии, не только отрекся от своих высших возможностей, но и утерял своеобразие. Своеобразно лишь то, что способно к творчеству. Танец был чем-то совершенно своеобразным, пока он мог, повинуясь своей сущности и внутренней потребности, творить законы, на основании которых он стал понятным и выразимым. Сегодня только народный, национальный танец сохранил своеобразие, он выражает неповторимым образом свою особую сущность в жесте, ритме и размере, законы которых он создал непроизвольно сам и которые обнаруживают себя в качестве законов, рожденных произведением народного искусства как его абстрагированная сущность. Дальнейшее развитие народного танца, его всестороннее обогащение возможны только во взаимосвязи с переставшими подчиняться ему свободной музыкой и свободной поэзией, потому что он может развить и расширить свои возможности в полной мере лишь с помощью возможностей родственных искусств и под их влиянием. Произведения греческой лирики показывают нам, как свойственные танцу законы ритма, многообразно развившись и обогатившись в музыке и, в особенности, в поэзии благодаря своеобразию этих искусств- сообщили танцу новые бесконечно разнообразные импульсы для поисков новых, свойственных только ему движений. В этом живом, радостном и многообразном взаимном обмене и влиянии своеобразие каждого вида искусства смогло достичь своего высшего развития. Подобный взаимный обмен не мог принести пользу современному народному танцу: так же.как христианством и христианско-государственной цивилизацией были задавлены ростки развития всего народного искусства современных наций,— так и народный танец, это одинокое растение, не мог полностью развиться и расцвесть. И тем не менее единственными своеобразными явлениями в области танца, известными нашему современному миру, оказались создания народа, порожденные или еще порождаемые особым характером той или иной нации. Все наше цивилизованное танцевальное искусство представляет собой компиляцию этих национальных танцев: оно воспринимает, использует, искажает — но не развивает дальше — своеобразные черты каждой нации, ибо оно как искусство питается лишь чужим. Оно сознательно подражает, искусственно соединяет и сочетает, но никогда не творит и не создает вновь; оно лишь следует моде, которая из пустого стремления к разнообразию сегодня предпочитает одно, а завтра — другое. Оно должно поэтому придумывать произвольные системы, облекать свои намерения в форму правил, предписывать ненужные условия, чтобы быть понятым и повторенным своими приверженцами. Однако эти системы и правила лишь обрекают танец на полное одиночество, мешая любому естественному соединению с другим видом искусства для совместного воздействия. Это противоестественное создание, искусственно поддерживаемое законами и произвольными нормами; крайне эгоистично и, будучи не в состоянии ничего породить само, не способно ни к каким соединениям.
Это искусство не испытывает потребности любить, оно может брать, но не давать: оно охотится за любым жизненным материалом, расчленяет и поглощает его всем своим бесплодным существом, но не в состоянии сочетаться с каким-либо вне его находящимся, самостоятельным жизненным элементом, потому что не может ничему отдаться.
В пантомиме современный танец старается достичь того, к чему стремится драма; он хочет, как всякое одинокое, эгоистическое искусство, быть всем, все уметь и все делать сам; он хочет представлять людей, события, состояния, конфликты, характеры и побуждения, не обращаясь к той способности, которая увенчивает способности человека,— к языку; он хочет быть поэтом, не приобщаясь к поэзии. Что может породить он в своей чопорной чистоте и «независимости»? Лишь несамостоятельное искалеченное существо — человека, который не может говорить, и не потому, что он лишился этого дара в результате несчастного случая, а из упрямства; актера, который думает, что в любую минуту может сбросить роковые чары, овладевшие нами, стоит только ему решиться нормально заговорить, освободившись от мучительной немоты жестов; но правила и предписания искусства пантомимы запрещают ему осквернять незапятнанную чистоту и независимость танца естественным звуком слова.
Это немое абсолютное зрелище находится в столь жалкой зависимости, что оно решается в лучшем случае использовать лишь тот материал драмы, который никак не обращается к разуму человека, но и в этом наиболее благоприятном для себя случае оказывается вынужденным обратиться к такому презренному средству, как сообщение о своих намерениях зрителю при помощи поясняющей программы!
И при этом проявляются еще самые благородные устремления искусства танца: оно стремится быть чем-то, оно поднимается до тоски по величайшему произведению искусства — драме. Оно стремится укрыться от нестерпимо похотливых взглядов под покрывалом искусства, которое скрыло бы его постыдную наготу. Но в какую недостойную зависимость оно попадает в этом своем стремлении! Каким отвратительным уродством оно должно расплачиваться за свое тщеславное стремление к неестественной самостоятельности! Искусство танца без существеннейшего своеобразного вклада которого не может быть создано величайшее произведение искусства, вынуждено, порвав с другими видами искусства, в поисках спасения от проституции попадать в смешное положение и искать спасения из смешного положения в проституции! О дивное искусство танца! О презренное искусство танца!