Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Теор лит Часть вторая.doc
Скачиваний:
1
Добавлен:
25.09.2019
Размер:
1.01 Mб
Скачать

Андрей николаевич болконский

3.1

Князь Андрей Болконский появляется в великосветской гостиной Анны Павловны Шерер с характерными повадками "лишнего человека", но по сути своей он имеет мало общего с тем же Онегиным, узником ума и совести. Чем обусловлено странное поведение молодого человека с "усталым, скучающим взглядом"? Он утратил цель в жизни, он трагически обескуражен тщетой любых усилий, он сломлен предчувствием, что "истина" и "жизнь" несовместимы?

Все эти предположения не имеют отношения к состоянию князя. Скука его ситуативна, она порождена вполне конкретными обстоятельствами и мало напоминает трагический разлад прозревших одиночек: князь Андрей готовит себя "в Наполеоны", и все окружающие "прискучили" ему своей обыденностью, оскорбляющей культ великой личности и саму идею величия. Вырваться из обыденности -- значит встать над "миром", заставить его поклоняться себе. Вот достойная точка приложения требующих выхода духовных сил!

Примерно таков ход рассуждений честолюбивого молодого человека. Даже внешне, своим "небольшим ростом" Болконский напоминает "Антихриста" (по словам Шерер) Бонапарта. Мало того, что свои первые слова в романе русский князь произносит по-французски, мало того, что словами этими были "генерал Кутузов" (фамилию которого Болконский произнес, "ударяя на последнем слоге zoff, как француз"), князь Андрей, "усмехаясь", цитирует Наполеона наизусть. В цитатах этих Бонапарт предстает как божий избранник, возвысившийся над толпой: "Бог мне дал корону. Горе тому, кто ее тронет"; "Я показал им путь славы: они не хотели; я открыл им мои передние: они бросились толпой..." (Заметим, что в кабинете князя Андрея, в который мы попадаем вскоре после сцены в гостиной, на видном месте находились также "Записки Цезаря".) Болконский вступил в диалог непосредственно с Наполеоном и избрал для себя именно "путь славы", чтобы избежать судьбы человека "толпы". Вот откуда ядовитый снобизм, сквозивший в публичных разговорах и поведении князя, "который, развалившись, сидел в креслах Анны Павловны и сквозь зубы, щурясь, говорил французские фразы".

Князь Андрей буквально "заболел" Наполеоном, это была глубоко личная тема. На вопрос отца, в чем же "показал себя" "великий полководец", сын отвечал: "Это длинно было бы." Даже в задушевной беседе с Пьером Безуховым, с которым Болконский был откровенен настолько, насколько он вообще мог быть откровенен с другим человеком (и который, кстати, в тот момент тоже считал Наполеона "величайшим человеком в мире"), князь Андрей, невольно заговорив о Бонапарте и его карьере, ни словом не обмолвился о терзающих его демонах честолюбия и мании величия.

Достоинства князя подчеркиваются через восприятие Пьера, его антипода: "Пьер всегда удивлялся способности князя Андрея спокойного обращения со всякого рода людьми, его необыкновенной памяти, начитанности (он все читал, все знал, обо всем имел понятие) и больше всего его способности работать и учиться". Если добавить к этому наличие "силы воли", а также "отсутствие способности мечтательного философствования", то следует признать, что князь Андрей не без основания претендовал на роль исключительной, сильной личности. (Хочется специально, в самом начале нашего анализа, подчеркнуть, что у Толстого не меньшее изобилие обобщающих аналитических формул, чем у Пушкина; можно было бы усмотреть в этом еще одну пушкинскую традицию, однако вкус к подобного рода формулам есть свидетельство высочайшего класса интеллектуальной литературы, и Пушкин как таковой не может считаться родоначальником упомянутой традиции.) Мы же обратим внимание и на вполне определенно обозначенный уже в самом начале эпопеи тип личности: Болконский, "весьма красивый молодой человек с определенными и сухими чертами", выведен как тип рационалиста, направляющего свою волю к продуманной, выверенной цели, о которой он непременно "имеет понятие". Никакая спонтанность, импровизация, непреднамеренность не согласуются с обликом внутренне дисциплинированного князя Андрея. (Кстати, обратим внимание и на то, что с самого начала произведения по воле автора пути внутренне и внешне контрастных героев пересеклись; наблюдение это мы разовьем в главе о Пьере, а сейчас ограничимся сказанным.) Нам важно не только то, что Андрей Болконский решил разделить с Наполеоном "путь славы" (вот принцип обусловленности поведения Болконского на этой стадии его жизни), но и то, что цель эта была сформулирована в результате хода рассуждений, а не возникла из недр души. Компонент рассудочности органично входит в состав принципов освоения жизни героя. Очевидно, и брак его с Lise Мейнен – запомним этот немецкий мотив! – был вполне разумным, но отчего-то несчастным для князя…

"Целая история жизни" подвела Болконского к принятому решению. Вступив на путь славы, он прошел его до логического конца. Конец оказался -- непредсказуемым, нелогичным (что, впрочем, в предлагаемой читателю системе отсчета вовсе не означает "неудачным"). Объясняется все это предельно просто -- но в рамках иной, не ограниченной миром личности логики. Решив взять свою судьбу в собственные руки, князь Андрей volens nolens бросил вызов даже не Бонапарту, с которым, по воле провидения (направляемой, впрочем, волей автора), он сошелся в честном бою, а чему-то "непонятному, но важнейшему", перед чем фигура "великого полководца", а вместе с ней и путь славы, оказались эфемерными и ложно значительными.

Здесь интересно отметить вот что: разочарование, постигшее князя Андрея на данном витке судьбы, стало итогом уже не привычного "хода рассуждений", а какого-то иного, периферийного для Андрея Болконского духовного механизма, способа постигать.

Ведь почти ничто не угрожало карьере и не предвещало краха честолюбивых надежд. Более того, князь Андрей, адъютант главнокомандующего, собственной волей и умом "организовал" себе "звездный час", твердо и хладнокровно стараясь превратить Аустерлиц в свой Тулон -- и был сражен возможностью иного, так сказать, звездного пути. Смутный ассоциативный ряд, связанный с небом, накапливался давно, исподволь и только на поле Аустерлица выплеснулся наружу.

Отметим некоторые многозначительные штрихи, предшествовавшие мгновению "переоценки ценностей". Перед тем, как отправиться "завоевывать Бонапарта", в сцене прощания с княжной Марьей, мягко упрекнувшей своего своенравного брата в "большом грехе" -- "гордости мысли", мы видим "Андрюшу" в состоянии, предвещающем (или, по крайней мере, не исключающем) эволюцию в сторону, противоположную "рассудочности". Глубоко религиозная сестра князя Андрея, торжественно вручая ему "старинный образок спасителя", сопроводила этот жест проникновенной речью: "Против твоей воли он спасет и помилует тебя и обратит тебя к себе, потому что в нем одном истина и успокоение". Княжна Марья понимала всю безнадежность миссионерства в семье Болконских. Характеризуя образ мыслей отца в религиозном отношении, она кротко замечает: "Я не понимаю, как человек с таким огромным умом не может видеть того, что ясно, как день, и может так заблуждаться?" Сама-то она не заблуждается и в отношении брата: "Я знаю, ты такой же, как и mon pere". И тем не менее княжна Марья не убоялась наивного и трогательного жеста. И что же?

"Она перекрестилась, поцеловала образок и подала его Андрею. (...) Брат хотел взять образок, но она остановила его. Андрей понял, перекрестился и поцеловал образок. Лицо его в одно и то же время было нежно (он был тронут) и насмешливо". У нас есть основания предположить, что князь Андрей был тронут не только отношением сестры, но и тем, что он, помимо своей воли, вступил под защиту спасителя. Иными словами Толстой дал понять, что у его далеко не сентиментального героя существовал уголок души, куда критический "образ мыслей в религиозном отношении" чудесным образом не распространялся. Даже в сердце "сухого" князя Андрея был обнаружен оазис иррационального, неподвластного разуму.

Оазис этот постепенно разрастался. В начале памятного сражения при Голлабруне (Шенграбенское дело), находясь в боевом строю рядом с Багратионом, "князь Андрей чувствовал, что какая-то непреодолимая сила влечет его вперед, и испытывал большое счастие". При разборе этого, достаточно удачного для русских "дела", князю Андрею пришлось вступиться за героя дня Тушина и "выручить" его. Карьерная возня при штабе, унизительная затравленность героя перед начальством -- "все это было так странно, так непохоже на то, чего он надеялся". "Князю Андрею было грустно и тяжело". И все же он по-прежнему испытывал зависть к "сильным мира сего", подобным своему герою Наполеону или даже министру иностранных дел, князю Адаму Чарторижскому, которые, как представлялось Болконскому, "решают судьбы народов".

Кульминация в идейно-духовном развитии нашего героя на "военном" этапе его судьбы наступает в ночь перед Аустерлицким сражением, что нашло свое отражение в самом большом к этому моменту романа внутреннем монологе князя Андрея. Интрига монолога заключается в том, что писатель впервые ставит героя перед вопросом, который самому повествователю представляется неразрешимым средствами разума. "Но неужели нельзя было Кутузову прямо высказать государю свои мысли? Неужели это не может иначе делаться? Неужели из-за придворных и личных соображений должно рисковать десятками тысяч и моей, моей жизнью?"-- думал он. (Прервем монолог, чтобы зафиксировать главную особенность склонного к "гордости мысли" Андрея Болконского, а именно: его убеждение в том, что правильными мыслями можно нейтрализовать неверные соображения и тем самым успешно регулировать стихию жизни. Продолжим монолог.) "Да, очень может быть, завтра убьют",-- подумал он. И вдруг, при этой мысли о смерти, целый ряд воспоминаний, самых далеких и самых задушевных, восстал в его воображении; он вспоминал последнее прощание с отцом и женою; он вспомнил первые времена своей любви к ней; вспомнил о ее беременности, и ему стало жалко и ее и себя, и он в нервично-размягченном и взволнованном состоянии вышел из избы, в которой он стоял с Несвицким, и стал ходить перед домом". Вдруг, внезапно, нелогично и немотивированно при мысли о смерти -- случилось душевное восстание. Логике разума повествователь противопоставляет логику чувств, стоящих на страже жизни, словно образок спасителя. Мысль же, неспособная принять во внимание ценность жизни, в том числе его жизни, аргументированно соблазняет знающего цену логике князя Андрея той "счастливой минутой", "тем Тулоном", к которым он стремился всю свою жизнь.

"А смерть и страдания? -- говорит другой голос." "Другой голос", т.е. голос задушевный, а не рассудочный, уже нащупал пункт, обессмысливающий всякий "разумный" подход. Хорошо, пусть будут сражения, победы... "Кутузов сменяется, назначается он... Ну, а потом? -- говорит опять другой голос (...)".

"Смерть, раны, потеря семьи, ничто мне не страшно,"-- подавляет другой голос князь Андрей. "И как ни дороги, ни милы мне многие люди -- отец, сестра, жена, -- самые дорогие мне люди, -- но, как ни страшно, ни неестественно это кажется, я всех их отдам сейчас за минуту славы, торжества над людьми, за любовь к себе людей, которых я не знаю и не буду знать (...)." "(...) для одного этого я живу. Да, для одного этого!"

Голос души "жалеет" дорогих людей -- голос бездушной "абстрактной логики" заставляет приносить их в жертву ... чему?

Противопоставляя "другой" голос "первому", повествователь закрепляет за другим нерассуждающее, но "человеческое", жизненное, следовательно, истинное, божественное начало; первый голос компрометирует сам "ход рассуждений", сам процесс мыслетворчества тем обескураживающим результатом, к которому приводит мышление: от первого, атеистического голоса исходит непосредственная угроза жизни, угроза близким и самому субъекту, инфецированному мышлением.

Так, очевидно, следует понимать повествователя.

На самом деле подчиненность Андрея Болконского "злой воле" не имеет ничего общего с феноменом "диктата разума" -- по той простой причине, что именно разумности, всесторонне-критической обоснованности как раз и не хватает поведению князя. Болконский обуян страстью параноидальной природы, классической манией величия, т.е. именно душевно-психологически ослеплен, что выдается, однако, за "гордыню ума". Толстой в своей нелюбви к разуму зашел настолько далеко, что элементарную установку на размышление (которая по функции может быть идеологическим "обоснованием" той же иррациональной страсти) отождествляет с рациональным типом отношения к жизни. Это происходит вследствие демонстративного неразличения двух принципиально разных по функции типов ума. Надо полагать, оттенки зла -- а разум подается как монолитный источник зла -- не интересуют писателя. К сожалению, не интересуют, ибо пренебрежительное неразличение станет источником роковых заблуждений самого писателя. Два разноприродных ума, два разных типа отношения к жизни, за которыми стоят разные ценности, два языка культуры, две концепции личности -- это не оттенки, а противоположные миры. Ум одномерно-схоластический, органично совмещающийся со страстью, не только не противостоял ей, но и подпитывал ее; ум универсальный, душевно неангажированный, нацеленный на разоблачение уловок и безумной логики страсти -- это уже нечто другое, и он не мог быть так легковесно, "по хотению", подвергнут критическому отрицанию. Одного нежелания считаться с таким умом явно недостаточно, чтобы объявить его несуществующим. Ты отвергаешь мудрый ум -- он отвергает тебя.

Таким образом, князь Андрей был ослеплен страстью, своего рода душевной болезнью, которая внешне напоминала "горе от ума". Не голос разума угрожал "дорогим" и "милым" людям, а именно дефицит разумной воли. Глупым, как это происходит всегда, можно быть только при отсутствии настоящего ума; при наличии ума можно выглядеть глупым, но не быть им по сути. Так вот князь Андрей Болконский не выглядит глупым; однако само по себе это не является достаточным основанием, чтобы судить о его уме.

Ничего удивительного не произошло тогда, когда искусственно сконструированный "смысл жизни" развеялся над полем Аустерлица под напором нерассуждающей стихии. Вопрос только, стихии ли в этом заслуга или все объясняется нежизнеспособностью хилого смысла?

Так или иначе, Болконский, вооруженный своей "железной логикой", которой он пока не сумел найти эффективное противоядие, выходит на поле брани в поисках своего шанса. Как ни странно, князь Андрей практически добился того, к чему так упорно стремился. Его Величество Случай распорядился таким образом, что Болконскому удалось проявить себя в сражении как фигуре весьма заметной. Он совершил подвиг -- и судьба отметила целеустремленность князя комплиментом из уст его кумира, его героя, самого императора Наполеона: "Voila une belle mort (вот прекрасная смерть), -- сказал Наполеон, глядя на Болконского." Более того, ему представилась возможность пообщаться с великим полководцем вскоре после того, как раненный в голову Болконский пришел в себя и мог говорить. Но князь Андрей молчал. "Глядя в глаза Наполеону, князь Андрей думал о ничтожности величия, о ничтожности жизни, которой никто не мог понять значения, и о еще большем ничтожестве смерти, смысл которой никто не мог понять и объяснить из живущих." Произошла действительно "прекрасная смерть" прежних "славных" иллюзий, и герой Толстого стал мыслить по-иному. Он отрешился от суеты, мгновенно выздоровел и прикоснулся к вечности, знаком которой выступило небо, "высокое", "бесконечное", "вечное", "справедливое" и "доброе" небо. "Страдание и близкое ожидание смерти" (вспомним предостережения другого голоса) сделали свое дело: в голове Болконского возник "строгий и величественный строй мысли".

Интересно в этой связи отметить характер и, так сказать, обстоятельства ранения: "Как бы со всего размаха крепкою палкой кто-то из ближайших солдат, как ему показалось, ударил его в голову." Божественное предостережение донесено своеобразно, но доходчиво: простая жизнь руками простых русских людей, в которых находилось первобытно простое орудие, без всяких французских реверансов выбила дурь из головы замудренного князя.

Итак, Наполеон в сравнении с небом оказался просто ничтожеством (кстати, в начале сражения над Наполеоном "было ясное голубое небо"; иными словами, небо есть всегда и над всеми, даже над Бонапартом и ему подобными, только они этого, намекает повествователь, не замечают). Поскольку терзавшую Болконского страсть чисто условно можно было назвать системой ценностей, князю Андрею эту самую ценностную иерархию еще только предстояло создать. И судьба (направляемая скромным повествователем) дала ему шанс исправиться, указав верное направление. Имеющий глаза должен был увидеть. Знаком судьбы вновь послужил чудесным образом возвращенный князю Андрею украденный было золотой образок, навешенный на брата набожной сестрой. Покровительство высших сил дало немедленный результат: несмотря на то, что Болконский, "в числе других безнадежно раненых, был сдан на попечение жителей", он выжил, и все у него было впереди.

Однако Болконский по-своему истолковал предоставленные ему возможности. "Хорошо бы это было, -- подумал князь Андрей (...) -- ежели бы все было так ясно и просто, как оно кажется княжне Марье." Следовательно, Болконский не может допустить мысли, что все в мире просто и ясно и не его, князя, забота курировать смыслы и вносить ясность. "Ничего, ничего нет верного, кроме ничтожества всего того, что мне понятно, и величия чего-то непонятного, но важнейшего!"

"Небо" выступило всего только символом, направлением поисков, но оно само по себе не содержало непосредственной истины. Истину предстояло отыскать -- так вызывающе реагировал Болконский на непонятный ему "ход вещей". И уже с самого начала нового жизненного этапа было видно, каким способом собирается это делать князь Андрей: он, как и прежде, размышляет, ничего не принимая на веру. Он и рад бы сказать "господи, помилуй меня!" -- да неспособен к этому "простому и ясному" самоуничижению, отречению от себя. По версии повествователя, он просто лишен дара мгновенного и непосредственного постижения истины.

Не забудем, что Андрей Болконский, далеко не худший, если вообще не лучший из породы рационалистов, служил Толстому своеобразным "безбожным полигоном", на ком он отрабатывал все мыслимые "спасительные" модели поведения. При этом задача писателя состояла не в том, чтобы помочь Болконскому исправиться, а в том, чтобы убедить читателя, что сама "технология" поиска истины, избранная Болконским, порочна настолько, что неизбежно губит , вроде бы, хорошего человека. Задача Толстого была -- развенчать разум и стоящее за ним отношение к жизни, поэтому ждать милости писателя не приходится: ведь милость была бы непоследовательностью. Все последующие сюжетные ходы, связанные с судьбой Болконского, интересны именно как варианты спасения; Болконский мог, мог спастись, но почему-то не получилось. Почему? Что помешало ему и мешает человеку вообще стать счастливым?

3.2

Следующий виток жизненного пути князя Андрея "вычислялся" им (у автора был несколько иной расчет) по принципу "от противного": если ни война миров в сознании Болконского, ни бурная жизнь в мире войны не принесли желаемого умиротворения, отчего бы не замкнуться в мире тихих семейных радостей?

Уже на носилках, сразу после несостоявшегося диалога с Наполеоном (по причине того, что они оказались в разных мирах-измерениях), "тихая жизнь и спокойное семейное счастие в Лысых Горах представлялись ему".

Но человек полагает, а кто-то другой располагает: высшие силы тут же напомнили о себе и жестоко надсмеялись над неуместностью логических прогнозов. Как известно, в день возвращения "блудного сына" к отцу, в момент, когда буквально воскресший сын сам становится отцом, сын новорожденный потерял мать. Ну, где тут логика? Разве что ирония судьбы. Какие качества необходимы, чтобы приспособиться к такому миру? Разум -- или способность читать в своем сердце простые ответы Бога на самые сложные вопросы?

Княжна Марья, обладавшая указанной спасительной способностью в высшей степени, прочла: "Не желай ничего для себя; не ищи, не волнуйся, не завидуй. Будущее людей и твоя судьба должна быть неизвестна тебе; но живи так, чтобы быть готовой ко всему."

Не с такой программой, не с такими "планами" вернулся в родовое гнездо князь Андрей; у него была своя программа. Во-первых -- "Князь Андрей после Аустерлицкой кампании твердо решил никогда не служить более в военной службе" (что, очевидно, не слишком согласуется с пунктом "не желай ничего для себя"; Андрей Болконский по-прежнему считал себя хозяином своей судьбы). Во-вторых, несмотря на принятое решение, его "сердило то, что эта тамошняя, чуждая для него, жизнь могла волновать его" (такова была реакция князя Андрея на прочтение письма Билибина, в котором дипломат подробно информирует о ходе очередной кампании против Наполеона). "Тамошняя" жизнь его волновала, он завидовал людям, ведущим активную общественную жизнь, желал для себя иной судьбы и крайне неохотно смирялся с тем, что он вынужден был ограничить свой искусственно выгороженный мирок заботами о подрастающем сыне: "Да, это одно, что осталось мне теперь", -- сказал он со вздохом". Иными словами, он находился в неустойчивом состоянии поиска.

Именно в таком состоянии застал его Пьер. Посмотрим на "постаревшего" князя Андрея глазами повествователя и одновременно Пьера: "взгляд был потухший, мертвый, которому, несмотря на видимое желание, князь Андрей не мог придать радостного и веселого блеска. Не то что похудел, побледнел, возмужал его друг; но взгляд этот и морщинка на лбу, выражавшие долгое сосредоточение на чем-то одном, поражали и отчуждали Пьера, пока он не привык к ним." О чем же сосредоточенно размышлял живший явно неудовлетворявшей его жизнью несчастливый князь Андрей? "Пьер начинал чувствовать, что перед князем Андреем восторженность, мечты, надежды на счастие и на добро неприличны." Наконец, Пьер прямо спросил: "Какие ваши планы?"

Князь Андрей изложил "свой новый взгляд на вещи" опять по-французски, что, во-первых, подчеркивало рационализм формул Болконского, а во-вторых, отчуждало "не в меру умного князя" не только от преданного "мечтам и надеждам на счастие" Пьера, но и от самого духа русскости, от народного взгляда на вещи (этот подтекст мы в полной мере оценим позднее, когда волею повествователя Болконский повернется лицом к народу). (Кстати, в свете сказанного легко понять, почему эпопея о русском народе начинается с пошловатой французской тирады в великосветском салоне, принадлежащем хозяйке с нерусской фамилией. Казалось бы, грипп, Генуя, Лукка, фрейлина, красный лакей, аббат -- все это очень далеко от народа, от крестьян, солдат, Кутузова, Тушина, Каратаева, Щербатого...

На самом деле роман и начинается с народа -- только "от противного", от антинародной составляющей духа народного. Народная тема скрыто, имплицитно присутствует везде, во всем; особенно активно она переплетается с главной темой: противостоянием "разума" -- "душе". Более того, народная тема и необходима именно как способ возвеличивания "души". Но и об этом -- в свое время, позднее.) Князь Андрей сказал: "Я знаю в жизни только два действительные несчастья: угрызения совести и болезнь. Жить для себя, избегая только этих двух зол, вот вся моя мудрость теперь." Открытый вызов тому божественному откровению, истинность которого ни на секунду не ставила под сомнение княжна Марья, -- налицо. Сестру Болконского тут же поддержал Пьер: "счастие жизни", считает он, заключается в том, чтобы "жить для других". (Болконский, между прочим, иронично заметил: "Вот увидишь сестру, княжну Марью. С ней вы сойдетесь.")

Далее князь Андрей предстал во всем интеллектуальном блеске, по пунктам разбив программу "наслаждения делать добро" другим не искушенного в гимнастике ума Пьера. Но опять же: там, где повествователь пытается выставить на всеобщее обозрение "идиотизм мысли", там "в идиотах" оказывается не разум (как планировал всевидящий и всепонимающий "образ автора"), а нечто иное: стремление опорочить ум. Толстому вновь не удалось скомпрометировать ум как таковой (а это, главным образом, ум многомерный, всеобъемлющий, диалектический), хотя цель его, несомненно, заключалась именно в этом. Что касается критики ума догматического, то здесь Толстой весьма преуспел -- и это, надо признать, является одной из сильнейших сторон романа.

Князь Андрей, словно на интеллектуальном турнире, логически безупречно доказывает бессмысленность позиции "творить добро". Реакция чуткого к интеллектуальной фальши Пьера не оставляет сомнения в том, что князь в очередной раз перемудрил: "Ах, это ужасно, ужасно! (...) Я не понимаю только, как можно жить с такими мыслями". Вот черта, за которую никогда всерьез не перешагивал Пьер: мысли должны быть такими, чтобы с ними можно было жить (а еще лучше, как выяснится впоследствии, вообще жить без мыслей). Дело даже не в том, прав или неправ князь Андрей; дело в том, что его логика несовместима с жизнью, вот что пугает жизнелюбивого Пьера. Болконский не побоялся истину развести с жизнью -- и тем самым обрек себя на несчастливую жизнь. "Вы не должны так думать", -- заключает Пьер.

Признаем, что в новом взгляде на вещи у князя Андрея присутствуют элементы трагизма. В этом состоянии он отчасти напоминает нам незрелого Онегина, вплоть до буквальных совпадений: "А мне кажется, что единственно возможное счастье -- есть счастье животное, а ты его-то (мужика -- А.А.) хочешь лишить его. Я завидую ему, а ты хочешь его сделать мною, но не дав ему ни моего ума, ни моих чувств, ни моих средств." Вот он, момент горя от ума.

Однако если повествователь "Евгения Онегина" увидел в интеллектуальном мужании предпосылку прогресса духовного, то повествователь "Войны и мира" трактует "бессмысленную", далекую от жизни диалектику, игру ума как симптом реального "недуга", от которого надо как можно быстрее избавиться.

Без всяких шуток Толстой встает на сторону осуждающего Онегина света (мира), на сторону человека комического, не признавая величия ума и, следовательно, высшей одухотворенности трагизма. Толстой, напротив, всячески снижает "мнимый", "искусственный" трагизм, который является следствием гордости ума, не более того. Оборотную сторону жизни -- "счастье животное", комическое -- автор легко делает своим союзником, прививая любви к жизни добро простым, как мир, иррациональным путем.

Онегин, как мы помним, был сотворен природой, которая "к противуречиям склонна". Болконский же сотворен тем, кто склонен выкорчевывать "противуречия", склонен к простым императивам, предполагающим ответное кроткое послушание.

Независимый Онегин завис между "небом" и "землей" не по чьей-то воле; он своею волей открыл законы мышления и жизни, что придавало обнаруженному им "противуречию" экзистенциальный характер; это была его проблема, и ничья более. Противоречие Болконского автор трактует как форму глупости, а неумение прислушиваться к простым императивам рассматривается если не как бунт, то, во всяком случае, не менее чем свидетельство склонности к суициду.

Онегин благодаря своему уму выделился из природы, вознесся над представлением о "животном" счастье. Пушкин ценил в нем именно выделенность из общего роя, из мира, поскольку интеллект -- это персональный инструмент, и нация, да и вообще любой коллектив, им обладать не может. Нация поощряет не ум, а умение подчиняться сущему над личностью общему мировому закону.

Вот почему, отметив умом Болконского, Бог и вместе с ним повествователь (точнее -- наоборот) шельму метит. Князь Андрей выдвинулся из общего ряда, из общества, стал белой вороной, он дерзнул мыслить, мечтал стать уникальным человеком (отчего и подался в Наполеоны, посягнул на право решать судьбы народов!) -- и это ставится ему не в заслугу, а вменяется в вину. Если в пушкинской картине мира личность выступает центром мироздания, то в толстовской -- о центре мироздания громко и всуе говорить не принято; что касается толстовской личности, то она хороша тем, что растворяется в других, в миру -- тем, что ее нет.

Таким образом, князю Андрею, решившемуся "жить для себя", повторимся, была заранее уготована незавидная судьба; весь "фокус" был в том, чтобы разоблачить недуг, вывести на чистую воду "грязные" (по определению) мысли. Вот почему Андрей Болконский тяготится умом, смутно ощущая (по велению повествователя) вину перед жизнью, народом, мирозданием -- следовательно, перед истиной; он переживает свою невольную вину, не понимая "главного пункта" своей ошибки. Во всем этом повествователь подмечает даже смесь некоторой инфернальности со стремлением к чистоте истины: "Взгляд его оживлялся тем более, чем безнадежнее были его суждения."

И вот за это интуитивное, бессознательное стремление к "настоящей" истине, постигаемой не интеллектом, повествователь решается всерьез "зацепиться". Заключительная фаза диалога двух друзей (которые, по логике, должны быть врагами) происходит на пароме, что символизирует пограничную ситуацию распутья в душе Болконского: он как бы оторвался от одного берега, но еще не пристал к другому, к тому, куда "тянет" его Пьер. "Я чувствую (чувствую -- любимое слово и главный аргумент в споре Пьера -- А.А.)", -- проповедует Безухов, -- "(...) что в этом мире есть правда". "Надо жить, надо любить, надо верить, -- говорил Пьер, -- что (...) будем жить вечно там, во всем (он указал на небо)." Где-то в этот момент паром пристал к "берегу Пьера".

"Князю Андрею казалось, что это полосканье волн (очень напоминающее шепот мира -- А.А.) к словам Пьера приговаривало: "Правда, верь этому." Опять он обратил свой взор к "высокому", "вечному" небу и что-то "лучшее" в нем "вдруг радостно и молодо проснулось в его душе."

Далее автор акцентирует: "Свидание с Пьером было для князя Андрея эпохой, с которой началась хотя во внешности и та же самая, но во внутреннем мире его новая жизнь." Новая жизнь началась тогда, когда великий рационалист "вдруг" стал чувствовать и верить, презрев анализ. Едва наметившийся трагизм счастливо разрешился в "комическое" мироощущение, не было сделано даже попытки вознестись до величественной гармонии, даже попытки повернуть голову в сторону гармонии такого рода.

Итак, князь Андрей при успешном посредничестве Пьера получил новый, действительно серьезный шанс "исправиться", выздороветь, истребить вирус интеллекта и зажить в мире с собой и всем остальным миром.

3.3

Дальше, разумеется, кончилась зима и наступила весна, весна 1809 года. "Пригреваемый весенним солнцем, он (князь Андрей -- А.А.) сидел в коляске, поглядывая на первую траву, первые листья березы и первые клубы белых весенних облаков, разбегавшихся по яркой синеве неба. Он ни о чем не думал, а весело и бессмысленно смотрел по сторонам." В таком состоянии он начинает общаться с лакеем Петром, человеком из народа (не с Шерер, заметим, или Наполеоном), и с природой (вспомним поразившие Болконского "параллельные" метаморфозы дуба, отражавшие эволюцию мироощущения жившего в деревне князя). Князь Андрей ощутил ритмы жизни, природы, зажил в унисон с не укладывающимися в формулы, но реальными законами мироздания. Разумеется, Болконский должен был влюбиться. И он влюбился -- в юную графиню Ростову, "черноволосую, очень тоненькую, странно-тоненькую, черноглазую девушку", до банальности напоминающую росток жизни. Под влиянием первого впечатления ему показалось, что она "была довольна и счастлива какой-то своей отдельной -- верно, глупой, -- но веселой и счастливой жизнью."

Жизнь, жизнь со всех сторон окружает на французский манер умного князя Андрея, кружит его в вальсе с Наташей Ростовой -- и благоразумный Болконский, к счастью, теряет голову. Наташа, всегда готовая "улететь в небо" (куда так тянет и нашего героя), но прочно укорененная в жизнь земную, была человеком, воплощавшим именно ту противоположность, которой так не хватало еще только учившемуся жить князю. Однако еще до отъезда в Петербург (князь Андрей приехал в столицу в августе 1809 года; бал же, на котором Болконский танцует с шестнадцатилетней Ростовой, состоялся 31 декабря, "накануне нового 1810 года") князь Андрей возобновил внутреннюю "войну" с собой, войну, зачинателем которой всегда выступал, конечно же, разум. "Целый ряд разумных, логических доводов, почему ему необходимо ехать в Петербург и даже служить, ежеминутно был готов к его услугам." Ранее "на основании таких же бедных разумных доводов" он приходил к противоположным заключениям. "Теперь разум подсказывал совсем другое."

Что же получается: разум только "подсказывает", озвучивает словами, логически аранжирует то, что предрешено уже до того, как разум спешит предложить свои "услуги"? Чему же тогда служит разум (или: что сильнее разума, что на самом деле управляет человеком)?

"И князь Андрей, заложив назад руки ( словно пленник чего-то доразумного -- А.А.), долго ходил по комнате, то хмурясь, то улыбаясь, передумывая те неразумные, невыразимые словом, тайные, как преступление, мысли, связанные с Пьером, с славой, с девушкой на окне, с дубом, с женской красотой и любовью, которые изменили всю его жизнь."

Получается, что есть мысли и мысли; есть тайные, неразумные, невыразимые мысли (так сказать, чувства-мысли, думы-ощущения), от которых то хмуришься, то улыбаешься -- а есть мысли выразимые, разумные, но "бедные", не отражающие полноту тайных ощущений, желаний. И вторые всего лишь отчасти реализуют первые, но необоснованно претендуют при этом на полноту истины! Так видятся Толстому взаимоотношения разума и души. Бедный разум обслуживает бессознательные, тайные, невнятные бездны души (становясь внятными -- они перестают быть безднами), вот почему ему нельзя доверять, ибо он говорит не своим голосом, он не самостоятелен, не автономен, он рупор отдельных актуализированных "хотений".

Толстовский "разум" выступает всего лишь продолжением или придатком неразума, иррационально-психологическим инвариантом, это идеологический разум, специализирующийся на выдавании желаемого за действительное. Поэтому толстовкая критика разума, по существу, адресована все той же душе, замаскированной под личину разумности. Но ведь весь пафос романа-эпопеи направлен именно против такого разума, представленного узурпатором истины, логическим монстром, обманным путем выступающим от имени человека!

Этот разум делает людей заносчивыми, заставляет ошибаться. Носителями такого разума выступает целый ряд персонажей, тяготеющих к полюсу Болконского; последний так или иначе разделяет их мировидение и сам волей-неволей выступает в авангарде их внушительной армии. "Братьями по разуму" оказываются и целая плеяда представителей света, среди которых "блистают" Элен Курагина с отцом и братьями, Борис Друбецкой, Берг и Вера, Билибин, масоны и Наполеон со свитой; и немецкий генералитет из окружения Кутузова, и Сперанский с обществом государственных людей, и отец князя Андрея, «генерал-аншеф князь Николай Андреевич, по прозванию в обществе le roi de Prusse» -- прусский король, учредивший в доме незыблемый порядок в духе века просвещения («Так как главное условие для деятельности есть порядок, то и порядок в его образе жизни был доведен до последней степени точности»). По существу, весь "Запад", столкнувшийся с "Востоком", отмечен печатью рациональности, а вот "Восток" выгодно отличается духом непочтения к самим идеям порядка, строгости, разумности, противопоставляя им совершенство хаоса, беспорядок живой жизни.

И Толстой по-своему прав: жизнь невозможно понять, ибо то, что сотворено не умом, не поддается сведению к разумному порядку, к логической схеме или концептуальному плану. В таком случае зачем же жизнью -- поверять свойства разума? Не является ли подобный оригинальный ход всего лишь "разумным" трюком?

Чтобы хоть как-то свести концы с концами, писатель вынужден "последовательно" "компрометировать" сознание, приписывая ему свойства психики. Большей мистификации мировая литература не знает. Надо быть семижды семи раз художественным гением, чтобы не замечать подмены. Все, что говорит Толстой -- справедливо, но справедливо не в отношении собственно разума, автономного, независимого от души и нацеленного на объективную реальность (как фактор духовности он попросту не представлен в романе), а в отношении того разума, который служит не разуму, который, следовательно, выдает себя не за то, что он есть на самом деле.

Для повествователя все это могло означать одно: надо непосредственно обращаться к душе, минуя "разумные доводы", которые вносят только смуту, раздор, войну, ибо искажают простую истину. Вот этим, единственно разумным путем, и продвигается Болконский по траектории, вычерченной для него заботливым повествователем. Можно приближаться к Христу, а можно удаляться от Сократа: все зависит от точки отсчета. В толстовской системе отсчета, в его мире приближение к истине означало удаление от разума, даже от поверхностного разума.

Князь Андрей пока еще не умеет блаженно отдаваться переживанию тайных мыслей и при этом не держать в уме заднюю мысль (т.е. не умеет жить, не думая), не научился доверять тому, что могущественнее разума, он пока еще цепляется за логику. Вот почему порой он "говорил" "с особенной логичностью, как бы наказывая кого-то за всю эту тайную, нелогичную, происходящую в нем внутреннюю работу." Вот почему в Петербурге он был очарован отчасти придуманным, идеализированным образом разумности, отыскав в Сперанском "идеал вполне разумного и добродетельного человека", озабоченного исключительно общественным благом. "Он видел в нем разумного, строго мыслящего, огромного ума человека, энергией и упорством достигшего власти и употребляющего ее только для блага России. Сперанский, в глазах князя Андрея, был именно тот человек, разумно объясняющий все явления жизни, признающий действительным только то, что разумно (отметим этот недружелюбный выпад в сторону диалектики, втягивающий в ареал сомнительной разумности не только просвещенную Европу -- перед нами с тонким умыслом обыгранная формула немецкой классической философии -- , но и проевропейски ориентированную часть русского общества, в том числе современного Толстому русского общества -- А.А.), и ко всему умеющий прилагать мерило разумности, которым он сам так хотел быть."

Трудно удержаться от следующей цитаты, с одной стороны, завершающей облик разумности, с другой -- углубляющей понимание внутреннего состояния князя Андрея, с третьей -- проясняющей толстовскую концепцию разума: "Вообще главная черта ума Сперанского, поразившая князя Андрея, была несомненная, непоколебимая вера в силу и законность ума. Видно было, что никогда Сперанскому не могла прийти в голову та обыкновенная для князя Андрея мысль, что нельзя все-таки выразить всего того, что думаешь, и никогда не приходило сомнение в том, что не вздор ли все то, что я думаю, и все то, во что я верю?"

Если в ум можно только верить, --а чем вера в законность ума отличается от любой другой веры? -- то очевидно, что ум без веры в него ничего не стоит. Вновь очень изящно и умно уму отказано в праве на суверенность.

Однако планиды (под попечительством повествователя) до поры до времени благоволили князю Андрею и не дали ему роковым образом увлечься новой вредной страстью: верой в законность ума. Чары Сперанского, а вместе с ними и вера в разум, развеялись мгновенно, при первом же столкновении со страстью законной, идущей не от головы. Во время танца с Наташей "вино ее прелести ударило ему в голову", и уже на следующий день за обедом у Сперанского "ему стало смешно, как он мог ждать чего-нибудь от Сперанского и от всей своей деятельности, связанной с ним, и как он мог приписывать важность тому, что делал Сперанский."

"Вино прелести", так сказать, отрезвило Болконского, внесло ясность в перепутанную было систему координат. События развивались стремительно, как и положено, когда в дело вступают чувства. На другой день он уже обедал у Ростовых, и новое очарование, так гармонирующее с его новым взглядом на жизнь, стало заполнять его душу. "Князь Андрей чувствовал в Наташе присутствие совершенно чуждого для него, особенного мира, преисполненного каких-то неизвестных ему радостей (...). Теперь этот мир уже более не дразнил его, не был чуждый мир; но он сам, вступив в него, находил в нем новое для себя наслаждение."

Итак, князь Андрей окончательно сменил старый, разумный мир, на новый, неразумный (сверхразумный?), но более симпатичный, нежели прежний. В этом новом мире происходили чудесные события: пение Наташи, слезы (!) князя Андрея, его бессонница и, наконец, оформившаяся вера в счастье: "я теперь верю в него. Оставим мертвым хоронить мертвых, а пока жив, надо жить и быть счастливым."

В 1810 году Андрею Болконскому был тридцать один год.

3.4

Из несчастливого эгоиста князь Андрей превратился в эгоиста счастливого, сменив одну идеологическую парадигму на другую, обветшавшую систему ценностей -- на противоположную. Сам повествователь с нескрываемой симпатией и воодушевлением относится к мужественному решению князя отказаться от излишнего "умствования" (выражение Пьера, который в это же самое время переживал наиболее тяжкие моменты жизни) и одаривает своего героя высшими "романными милостями", т.е. вполне разделяет его чувства и мысли. "Князь Андрей казался и был совсем другим, новым человеком." Он любил и был, судя по всему, любим (несколько настораживал разве что нелишний в продуманном мире Толстого штрих: к чувству любви у Наташи "необъяснимо" примешивалось чувство страха). Казалось бы, нет никаких препятствий для счастья.

Никаких -- за исключением того пустячка, что жизнь не терпит логического насилия, ее нельзя отложить или отменить по чьей-либо прихоти. В дело вмешивается злая сила из старого мира, разрушительность которой князь Андрей, новичок в мире светлых чувств, явно недооценил. Николай Андреевич Болконский (который, между прочим, признавал в жизни "только две добродетели: деятельность и ум"), "приняв спокойный тон", "обсудил все дело": во-первых... во-вторых... в-третьих... в-четвертых.

Вердикт был таков: свадьбу отложить на год.

Князь Андрей, видя неодолимое упрямство пунктуального старика, "решил исполнить волю отца: сделать предложение и отложить свадьбу на год." А ведь в планах князя Андрея было не считаться с "капризами" отца, "заставить" его согласиться на брак или "обойтись" без его согласия -- т.е. своей жизнелюбивой волей противостоять глупой логике...

Тем не менее, казалось бы, произошло не самое страшное, что может произойти в жизни (если рассуждать здраво). Но реакция Наташи, своеобразного камертона жизни, убеждает в обратном: "Это ужасно! Нет, это ужасно, ужасно! -- вдруг (мгновенно: фильтр губительного здравого смысла просто отсутствует -- А.А.) заговорила Наташа, и опять зарыдала. --Я умру, дожидаясь года: это нельзя, это ужасно." "Недоумение" на лице князя (правда, и "сострадание" тоже) было ей ответом. Расставание с женихом было, по сути, уже первым актом трагедии, смысл которой мы рассмотрим в главе о Наташе Ростовой.

Итак, князь сделал все правильно -- и оказался, на первый взгляд, без вины виноват; но его несомненная (для повествователя) вина заключалась именно в том, что он был слишком "правильным" для жизни. Вина юной Наташи (имеется в виду история с Анатолем Курагиным) была другого рода: она слишком любила жизнь, она была сама жизнь -- настолько органична, что компромиссное соглашение с сухим умствующим стариком, фанатично обожающим "порядок", не могло быть соблюдено по определению. Но нас в данном случае интересует реакция князя Андрея. Ведь он-то был, согласно новым своим убеждениям, на стороне невесты, против отца, т.е. против своей второй натуры.

Теперь повествователь поставил его в ситуацию решающего выбора. Ситуация была сложна, даже коварна своей завуалированной экзистенциальной ловушкой, и князя Андрея можно понять при любом исходе, можно логически обосновать любой выбор. Но в том-то и дело, что это были бы обманчивые выкладки услужливого ума. Не вдумчивый анализ требовался в данном случае от Болконского, а дар непосредственного постижения мотивов странного, необъяснимого поведения Наташи. И Пьер, например, сполна продемонстрировал такой дар, невольно, вопреки доводам рассудка выступая ее адвокатом перед Болконским. Впрочем, раз уж речь зашла о Пьере, два коротких разговора с Наташей убедили его, что невеста князя Андрея поступила дурно только потому, что она была очень хороший человек. Безухов почувствовал это и, вместо осуждения, признался ей в любви: "Ежели бы я был не я, а красивейший, умнейший и лучший человек в мире и был бы свободен, я бы сию минуту на коленях просил руки и любви вашей."

Реакция же князя Андрея, даже по тону и стилю, была в духе его отца: это была чисто рассудочная реакция оскорбленного человека. Его я, его самолюбию был нанесен чувствительнейший укол, поэтому он реагировал не на поступок совершенно запутавшейся и уже жестоко раскаявшейся любимой девушки, а на логику ситуации: "(...) я говорил, что падшую женщину надо простить, но я не говорил, что я могу простить. Я не могу", -- приводит он эгоистические доводы Пьеру. Повествователь совершенно прав: Болконский не сумел и даже не потрудился сделать попытку почувствовать другого человека, поставить себя на его место, посопереживать ему.

Значит ли это, что князь Андрей возвратился в свой хорошо обжитый, но ненавистный старый мир, где доводы рассудка определяли направление жизни?

Повествователь гениально уходит от схемы, очень тонко не упрощает ситуацию, что не удалось сделать его герою, князю Андрею. Болконский расчетливо устраивает свое существование, но вместе с тем мы постоянно ощущаем присутствующий в нем пульс живой, иррациональной стихии. "Его интересовали теперь только самые ближайшие, не связанные с прежними, практические интересы"; "и это сознание того, что оскорбление еще не вымещено, что злоба не изжита, а лежит на сердце, отравляло то искусственное спокойствие, которое в виде озабоченно-хлопотливой и несколько честолюбивой и тщеславной деятельности устроил себе князь Андрей в Турции."

"Искусственная деятельность" была естественной реакцией на более чем естественную обиду. Однако характерно и симптоматично то, что спасение от душевных ран и невзгод князь Андрей интуитивно находит в спокойствии ума. Тем не менее он открыто выступил против воли отца, который, по обыкновению, "стал объяснять причины", по которым он устроил настоящий ад любимой дочери.

С уверенностью можно сказать одно: состояние князя Андрея ("он объездил и запад и восток", обронил повествователь) было мучительно и неопределенно; он не разочаровался в своем новом взгляде на жизнь настолько, чтобы появилась необходимость и потребность заменить его на еще более новый. Несомненно, однако, что новый взгляд, на который столько надежд возлагал изверившийся рационалист, не оправдал его ожидания. Переоценки ценностей пока не последовало; но преобладало ощущение гнетущего несчастья, всегда предшествовавшее переоценке, свод неба "превратился в низкий, определенный, давивший его свод" (небо как таковое, подчеркнем, -- не исчезло). Связь явлений "рассыпалась", они стали "бессмысленными", из них ушла жизнь.

Читатель, конечно, понимает всю условность аналитического приема, условность вычленения сюжетной линии, отдельной судьбы отдельно взятого я, Андрея Болконского, из общего сплетения судеб громадного количества персонажей, образующих мир. Позитивную или негативную содержательность поступков и сторон натуры князя Андрея необходимо рассматривать в контексте. Все главные герои эпопеи в свое время попадают в безвыходные, критические ситуации, но они по-разному ищут и находят выход. Наташа и Николай Ростовы, княжна Марья и Пьер от чего заболели, тем и лечатся: они ищут выход в любви к жизни, а не в недоверии к ней. Вот как раз любви к жизни или, если угодно, воли к жизни катастрофически не хватало князю Андрею (с позиций повествователя), поэтому в личном плане дело опять завершилось войной, непосредственной угрозой жизни. В 1812 году, когда началась война с Наполеоном, князь Андрей в качестве командира полка оказался в Западной армии, т.е. был призван непосредственно противостоять продвижению французских войск вглубь России. Важно отметить, что князь Андрей "навеки потерял себя в придворном мире, не попросив остаться при особе государя"; точно так же князь Андрей отклонил предложение Кутузова служить "при нем" в штабе, предпочитая почему-то тянуть лямку в полку, быть "пушечным мясом", разделив судьбу большинства, а не элиты, приданной какой-либо важно особе.

Почему? Может быть, интуитивно искал смерти, не имея воли к жизни?

Так однозначно ответить нельзя, если опираться на информацию , предоставляемую тенденциозным повествователем. Воля к жизни князя укреплялась по линии соединения незримыми нитями с миром людских интересов, интересов других, причем по большей части интересов простых людей. "Новое чувство озлобления против врага заставляло его забывать свое горе. Он весь был предан делам своего полка, он был заботлив о своих людях и офицерах и ласков с ними. В полку его называли наш князь, им гордились и его любили." Князь Андрей нашел точку соприкосновения со всеми, "с чужой средой", став "народным князем". И князь Кутузов, подлинный народный герой, благословил его выбор: "Иди с богом своей дорогой. Я знаю, твоя дорога -- это дорога чести." Обратим внимание: не славы, не тщеславия, не самолюбия -- а чести; князь Андрей вступил на дорогу, где "один" представлял интересы "всех"; поэтому "все" были за "одного". В этом смысле Болконский был не одинок.

Много еще мудрых напутствий подарил своему любимцу Кутузов, человек, который тонко понимал (т.е. чувствовал) людей и жизнь. И советы его были универсальны, применимы не только к конкретной ситуации войны с Наполеоном. "А ведь, голубчик: нет сильнее тех двух воинов, терпение и время", -- пророчествовал главнокомандующий русской армией, избранный на свой пост по "народным соображениям". "В сомнении, мой милый, воздерживайся," -- выговаривал он "с расстановкой" по-французски, вкладывая в изречение какой-то русский, не вредящий общему делу смысл. "Голубчик" и "мой милый" -- это знак обратной связи и с повествователем, и с народом, и с миром.

И все-таки в личном плане Болконский был одинок. Полк не мог заменить потери любимой невесты, а вместе с ней и стимула к жизни. Надо было терпение и время, чтобы побороть свои сомнения и придать смысл "рассыпавшимся" фрагментам мира. Но ни первого, ни второго не было отпущено строгим, но справедливым повествователем в той мере, в какой необходимо для того, чтобы начать, наконец, богоугодную жизнь.

В мире выживает сильнейший, т.е. тот, кто умеет выживать. ("Сражение выиграет тот, кто твердо решил его выиграть": это credo самого Болконского.) В назидание и поучение всем остальным, "образ автора", послушник истины, без ложной жалости распорядился судьбой того, кто ценил смысл жизни едва ли не более, чем саму жизнь.

На Бородинском поле во всенародном сражении (по версии безымянного солдата, на врага "всем народом навалиться хотели"), в редкостном порыве единения и сплочения перед одинаково нависшей над всеми смертельной угрозой князь Андрей умудрился отдельным, особым способом получить смертельное ранение.

Уже вечером накануне сражения его одолевают "самые простые, ясные и потому страшные мысли", что само по себе служит очень тревожным признаком. Однако содержание дум -- уже просто приговор ясно мыслящему герою. В "холодном белом свете" он увидел "всю жизнь". Свет, излучаемый "ясной мыслью о смерти", так безжалостно окарикатурил главное, что представлялось раньше "прекрасным и таинственным", что Болконскому стало чуть ли не стыдно за смысл прожитого и пережитого. "Слава, общественное благо, любовь к женщине, самое отечество -- как велики казались мне эти картины, какого глубокого смысла казались они исполненными! И все это так просто, бледно и грубо при холодном белом свете того утра, которое, я чувствую, поднимается для меня." (Отметим попутно совершенно уникальную способность Толстого к многомерному, симфоническому, полифоническому образно-художественному мышлению, которое сказывается в тончайшей отделке поэтики. Сложнейшая смысловая перекличка "утоплена" в детали или емкие словесные формулы, диалектически предрасположенные к неожиданным трансформациям, к мерцанию смыслами. Страницу спустя "добродушный" Тимохин, "беспрестанно оглядываясь" на Болконского, говорит Пьеру: "Свет увидели, ваше сиятельство, как светлейший (т.е. Кутузов -- А.А.) поступил." Причем слова эти будут продублированы, и "ваше сиятельство" будет уже обращением к князю Андрею... А если учесть, что "новый свет" в этот день (еще спустя страницу) озарил и мировидение Безухова, то внутренняя рифмовка смыслов становится просто виртуозной. Внутреннюю полемику с надломленным Болконским устами Тимохина и мыслями Пьера продолжает повествователь. В данном случае "свет" и объединяет миры в единую суперсферу, и разрывает мир разнонаправленными функциями. И это только микрофрагмент романа-эпопеи.) Наконец-то повествователь "просто и грубо" отождествил функцию мысли с функцией смерти. Мысль убивает жизнь, анализ есть эквивалент смерти. И самое страшное и безнадежное -- живой князь Андрей предчувствует смерть. По логике жизни он должен бессознательно сопротивляться, шерсть должна встать дыбом, организм должен мобилизовать все ресурсы. Но князь заворожен "ясным светом" и предчувствием.

Было бы непростительным художественным упущением не свести в этот момент князя Андрея с Пьером и не сверить их мироощущения. Вновь линии их судеб ("Какими судьбами?" -- воскликнул князь Андрей) пересекаются в момент, когда идут в разных направлениях (в который уже раз). Разные амплитуды, разные точки отсчета -- разные жизненные итоги и идеологии. Пьеру -- "интересно", князь Андрей -- готовился к смерти. И все же диалог между ними состоялся, сначала при свидетелях, а потом и с глазу на глаз. Точнее, это было, по сути, продолжение монолога Болконского. Он отчетливо солировал, мысли его были точны, глубоки и екклесиастически безысходны. "Ах, душа моя, последнее время мне стало тяжело жить. Я вижу, что стал понимать слишком много. А не годится человеку вкушать от древа познания добра и зла... Ну, да ненадолго! -- прибавил он."

Признаем, что вновь трагическая нота диссонансом вторгается в духовный мир героя и, отчасти, романа и расстраивает потенциальную гармонию, на страже которой стоит и к которой ведет вездесущий повествователь. Но тут же и отметим, что дисгармония -- "ненадолго", что вовсе не на этой ноте закончится жизненный путь Болконского. Итоги пути будут однозначно и недвусмысленно "работать" на общую концепцию (общий план, как сказал бы Пушкин) романа. И это общий принцип эпопеи. Любой и каждый фрагмент всемирной битвы за душу человека просто не может, в соответствии с убеждениями повествователя, оканчиваться "ясной мыслью о смерти". Последнее слово в столкновении жизни и смерти, принимающем форму противостояния "души" и "разума", должно оставаться за жизнью.

Эпизод с "войной и миром" на территории души Болконского завершается, как и все столкновения подобного рода в романе (речь идет, правда, о больших, заметных душах), миротворческим пассажем. Попрощавшись с Пьером (который тоже почему-то "знал", что это их последнее свидание: видимо, пронзительность интеллекта несчастного друга смутила и Пьера), князь Андрей стал вспоминать. "Он живо вспомнил один вечер в Петербурге. Наташа с оживленным, взволнованным лицом" пыталась передать ему "страстно-поэтическое ощущение". "Я понимал ее, -- думал князь Андрей. -- Не только понимал, но эту-то душевную силу, эту искренность, эту открытость душевную, эту-то душу ее, которую как будто связывало тело, эту-то душу я и любил в ней... так сильно, так счастливо любил..." Приговоренный князь Андрей, предчувствуя смерть, переживает поэзию жизни... Чего ж вам больше?

Бородинское сражение, если бы роман был только о князе Андрее, можно было и не начинать: судьба героя была предрешена. Но духовный путь Болконского явно не укладывается в рамки его персональной сюжетной линии. Обстоятельства ранения князя Андрея проливают свет на его внутреннее состояние и важны едва ли не более, чем сам факт рокового ранения. Сначала князь вел себя "точно так же как и все люди полка". Но в самый критический момент сказалась-таки смертельная склонность к "умствованию"! Полк князя подвергся интенсивному бомбометанию. Перед гранатами, как и перед судьбой, все были равны. В тот момент, когда "в двух шагах от князя шлепнулась граната", заботливый повествователь окружил бесстрашного командира полка целой группой обычных живых существ: с одной стороны подходил адъютант, с другой на лошади подъехал майор, командир батальона. Не стоит сбрасывать со счетов также соседство луговой травы и куста полыни.

Как ведут себя все нормальные живые существа в обстоятельствах непосредственной угрозы смерти?

"Лошадь первая, не спрашивая того, хорошо или дурно было выказывать страх, фыркнула, взвилась, чуть не сронив майора, и отскакала в сторону. Ужас лошади сообщился людям.

-- Ложись! -- крикнул голос адъютанта, прилегшего к земле (живые ищут защиты у земли, где коренятся трава и полынь -- А.А.). Князь Андрей стоял в нерешительности." "Он думал" (о любви к жизни и о смерти) "и вместе с тем помнил о том, что на него смотрят." "Стыдно, господин офицер! -- сказал он адъютанту."

Нельзя сказать, что князь Андрей искал смерти; однако если ты сомневаешься, стоит ли тебе жить, если тебе стыдно прятаться от смерти, если ты "думаешь" и оцениваешь себя со стороны, а не фыркаешь в ужасе перед смертельным снарядом -- значит ты выбрал смерть. Вот кто продемонстрировал потрясающие масонские задатки ("любовь к смерти" -- главная добродетель масонов), которых так не хватало Пьеру.

Князь Андрей на сей раз был поражен в живот, что в художественном смысле гораздо опаснее, нежели ранение в голову, ибо живот есть не просто жизненно важная зона, но символ жизни (вспомним выражение: сражаться не на живот, а на смерть). Что касается адъютанта, майора и его лошади, то все они не мудрствуя лукаво уцелели. Они были хранимы Богом, что в данном контексте означает: кого Всевышний хочет сохранить, того он лишает разума.

Однако физическая смерть князя наступила не сразу, а только после того, как он, тридцатитрехлетний, смертию смерть попрал. Подобрав раненого князя, "опустившегося лицом до травы" (клонит к жизни! -- А.А.), ополченцы принесли его "к лесу". "Луг, полынь, пашня, черный крутящийся мячик и его страстный порыв любви к жизни вспомнились ему." (Вот они, жизнь и смерть в оболочке "мира" и "войны"!) Перед тем, как его внесли в палатку и передали в руки докторов, князь Андрей подумал: "Отчего мне так жалко было расставаться с жизнью? Что-то было в этой жизни, чего я не понимал и не понимаю."

Повествователь, конечно, намекает на то, что князь Андрей не понимал главного: жизнь права уж тем, что она жизнь, и если мысль, орудие смерти, угрожает жизни, значит живое существо тем более совершенно, тем более соответствует замыслам Творца, чем менее оно думает, мыслит.

Преступление князя Андрея, за которым последовала столь беспощадная расправа, состояло в том, что он так и не сумел отказаться от претензии жить собственным умом, уже понимая, что умом не проживешь. У Болконского было два пути к гармонии (соответственно, они вели к разным типам гармонии): он мог избрать простой, проверенный пьеровский способ разрешения противоречия между мыслью и чувством -- это был путь элементарного устранения одного из членов противоречия, а именно: мысли; но у него была и, скажем прямо, закрытая, табуированная Толстым, онегинская возможность гармонии, когда противоречия между антиподами сохраняются, но это не мешает мыслям и чувствам жить в границах целостного духовного мира личности. Повествователь, фактически, лишил Болконского выбора, предельно жестко сформулировав (художественными средствами, конечно) альтернативу: или Болконский станет Безуховым -- или он умрет. В толстовском мире андреи болконские, не говоря уже о евгениях онегиных, не живут; они есть именно угроза этому прекрасному, поэтическому, беззащитному перед мыслью миру.

Оставить Болконского в раздвоенном состоянии значило бы слишком робко и нерешительно встать на защиту жизни (и тем самым уступить часть жизненной инициативы и территории -- смерти). Этого автор допустить не мог. Поэтому умирающий князь Андрей должен был осознать всю неправоту и преступную половинчатость своей позиции и тем самым признать правоту жизнелюбивой, нерассуждающей партии персонажей романа.

Вот почему затянулась пауза между жизнью и смертью, вот почему в поле зрения Болконского вновь появилась Наташа и между ними возобновились отношения жениха и невесты. Князь Андрей понял, как надо было жить -- но было уже слишком поздно: такова художественная логика заключительного этапа судьбы Андрея Николаевича Болконского.

3.5

Не успел князь Андрей покинуть палатку, где, заботливо сняв с него платье, ему сделали болезненную операцию, в результате чего он "потерял сознание", как уже произошел радикальный, окончательный переворот в его душе. "После перенесенного страдания князь Андрей чувствовал блаженство, давно не испытанное им. Все лучшие, счастливейшие минуты в его жизни, в особенности самое дальнее детство, когда его раздевали и клали в кроватку, когда няня, убаюкивая, пела над ним, когда зарывшись головой в подушки, он чувствовал себя счастливым одним сознанием жизни, -- представлялись его воображению даже не как прошедшее, а как действительность."

Тут же, в палатке, князь Андрей увидел злейшего врага своего, Анатоля Курагина, которого он мечтал вызвать на дуэль и пристрелить. Разве не заслуживал этот господин, поглумившийся над его надеждами, самой суровой мести? Месть ничтожному Курагину стала едва ли не ближайшей целью жизни испытавшего все прелести унижения Болконского. Реакция на присутствие личного врага стала первой и лучшей иллюстрацией "новейшего" взгляда на вещи: "Князь Андрей вспомнил все, и восторженная жалость и любовь к этому человеку наполнили его счастливое сердце.

Князь Андрей не мог удерживаться более и заплакал нежными, любовными слезами над людьми, над собой и над их и своими заблуждениями. Сострадание, любовь к братьям, к любящим, любовь к ненавидящим нас, любовь к врагам -- да, та любовь, которую проповедовал бог на земле, которой меня учила княжна Марья и которой я не понимал; вот отчего мне жалко было жизни, вот оно то, что еще оставалось мне, ежели бы я был жив. Но теперь уже поздно. Я знаю это!"

Комментарии к столь тенденциозному тексту едва ли необходимы. Христианское мироощущение безраздельно завладело душой отходившего в мир иной некогда мятежного князя. И он попросил Евангелие. Перед лицом смерти смертельно опасные мысли уступили место любви, этому всепроникающему ферменту жизни.

Разумеется, в новом свете предстали и отношения с Наташей. Князь Андрей "в первый раз представил себе ее душу. И он понял ее чувство, ее страданья, стыд, раскаянье. Он теперь в первый раз понял всю жестокость своего отказа, видел жестокость своего разрыва с нею."

Конечно же, Наташа не могла не появиться рядом с ним.

"Вы? -- сказал он. -- Как счастливо! (...)

-- Простите! -- сказала она шепотом, подняв голову и взглядывая на него. -- Простите меня!

-- Я вас люблю, -- сказал князь Андрей.

-- Простите...

-- Что простить? -- спросил князь Андрей."

Прощать было нечего. В свете новых ценностей исчезла вина Наташи и появилось чувство вины самого Болконского. Князь Андрей стремительно, в обидно-сокращенном варианте прошел все фазы не только личного, но всечеловеческого пути. Он как никто другой в романе продемонстрировал нам логику этого единственно достойного (по замыслу повествователя) пути. Он слишком быстро стал "слишком хорош" для жизни, по словам Наташи.

За два дня до приезда княжны Марьи с князем Андреем, по словам той же Наташи, никогда не умевшей выражаться внятно, но всегда чувствующей глубину главного, это сделалось. Что же "сделалось" с князем Андреем? Неужели смерть пришла к нему, испытавшему прилив вселенской любви, через мысль?

Толстовскому космосу, конечно, явно не хватает диалектичности, зато он безупречно непротиворечив. Мысль в мире Толстого есть смерть; но смерть для любящих жизнь, для любящих -- не есть мысль. Смерть есть нечто другое, располагающееся в одной плоскости с жизнью; можно было бы сказать, что она является оборотной стороной жизни, если бы это не выглядело навязыванием ненавистной автору умственной диалектики (что касается "диалектики души" -- то здесь Толстой по праву может считаться корифеем, не знающим себе равных; при этом толстовская "диалектика души" служит способом дискредитации диалектики ума). Переход от бытия к небытию совершается в космосе Толстого не через мысль, а через чувство, ибо смерть, преодоленная наличием бога, гаранта жизни, есть в своем роде продолжение жизни.

Именно приобщение к смерти (или "пробуждение от жизни") сделалось с Болконским, и это не вызвало у провожающих его, безвременно ушедшего, в последний путь Наташи и княжны Марьи протеста или, боже упаси, бунта, ибо они, не рассуждая, но чувствуя высшую целесообразность происходящего, приняли это как должное: "обе знали, что это так должно быть и что это хорошо."

Впервые Болконский приобщился к смерти еще до того, как увидел Наташу и даже до того, как впервые почувствовал "жестокость своего отказа". "Я испытал то чувство любви, которая есть самая сущность души и для которой не нужно предмета. (...) Все любить -- любить бога во всех проявлениях. Любить человека дорогого можно человеческой любовью; но только врага можно любить любовью божеской." Вот вам и формула полноценного, гармоничного человека (такова сводная, идеальная толстовская концепция личности): любовь человеческая + любовь божественная, и при этом ни тени дерзкой мысли. Формула героя отражает главную функцию человека: реализовать некую внешнюю и высшую по отношению к человеку заданность, безропотно пестовать и взращивать предусмотрительно вложенные в него божественные "зерна". И если при наличии такой программы, обеспечивающей райский внутренний комфорт и гармонию с внешним миром, человек дерзает мыслить, т.е. самонадеянно присваивать несвойственные ему, "божественные" функции, -- такой человек обрекает себя на трагедию гордой никчемности, отъединенности, отлучения от мира.

Болконскому удалось преодолеть искушение мыслью -- правда, ценой жизни. Он нашел себя в любви, а нашедший себя в любви -- это уже Герой, ибо он исполняет человеческий долг, служит Тому, Кто выше человека (ведь "любить -- любить бога во всех проявлениях"). Логика такой любви заставила совершить подвиг: "покорить припадок ужаса перед неведомым" (т.е. подавить чувство жизни, преодолеть человеческую любовь) и -- обрести "странную легкость бытия". Все это князь Андрей исполнил как должно и приблизился к "грозному, вечному, неведомому и далекому, присутствие которого он не переставал ощущать в продолжение всей своей жизни (...)."

Вот что "сделалось с ним" и что составляет, по Толстому, самую суть таинства смерти, т.е. "пробуждения от жизни".

И все же "пробуждаться от жизни" следует вовремя, после того, как сполна насладишься дарованной тебе жизнью: в этом заключается своеобразный приятный долг человека перед мирозданием. Этот долг повествователь доверил исполнять другим, гораздо более приспособленным для этой миссии персонажам. Они сполна испытали "человеческую любовь", никогда не забывая о "любви божеской".

4