Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Теор лит Часть вторая.doc
Скачиваний:
1
Добавлен:
25.09.2019
Размер:
1.01 Mб
Скачать

Наталья ильинична ростова

5.1

Этот образ, возможно, -- самая большая удача писателя. Наташа Ростова есть сама жизнь -- и больше ничего. Вот почему ее образ легко стал нарицательным, легко обнаружил свою символическую природу и естественно растворился "в миру". Именно женщина могла и должна была противостоять по всем позициям "неорганическому", рассудительному мужскому началу. Женщина дает жизнь, оберегает и защищает ее; женщине некогда думать, но "по статусу" в мироздании ей положено знать о жизни самое главное. И Ростова блестяще начинает и завершает концепцию Толстого, которая легла в основу "плана" эпопеи.

Что такое гнет "задних мыслей", что такое беспристрастная ревизия здравого смысла, Ростова просто не знает. Она есть цельный, органический кусок природы, так сказать, идеальное воплощение "мыслящего тростника"(точнее, чувствующего и совсем чуть-чуть мыслящего). И вот за обладание этим "тростником", "тоненьким, странно-тоненьким" ростком, стебельком жизни серьезно сражаются разумные и неразумные герои романа. Она как романтическое воплощение человека комического есть главный и лучший приз, самая престижная награда наиболее жизнеспособному (а жизнеспособность, как мы убедились и еще убедимся, включает в свой состав и необходимый компонент добра). Таким рыцарем добра и жизни оказался Пьер, который обошел целый мир конкурентов.

Последовательность и внутренняя себетождественность Ростовой не имеют ничего общего с монотонностью. Удивительно тонко Толстой избегает опасности "схематизации" образа, иначе говоря, демонстрирует в высшей степени художественное мышление, а не иллюстрирует тезисы "картинками". Ведь Ростова по сути своей неизменна и однообразна, даже своей новизной и легендарной "непредсказуемостью", но она не приедается, как жизнь.

Она буквально врывается на страницы романа-эпопеи и приковывает к себе внимание гостиной (и читателей) как нечто несалонное, естественное и чуждое условностям, как фигура, в сравнении с которой все искусственное и фальшивое тотчас же дезавуируется и блекнет: "(...) в комнату вбежала тринадцатилетняя девочка, запахнув что-то короткою кисейною юбкою, и остановилась посередине комнаты. Очевидно было, она нечаянно, с нерассчитанного бега, заскочила так далеко." "Нечаянно" и особенно "нерассчитанно" -- это способ существования Ростовой.

Отметим и следующую черту, без которой немыслима Наташа, всеобщая любимица. (Ее, кстати, родители баловали и "притворялись строгими" в отличие от планомерного родительского воздействия на рассудительную Веру, которую мать "держала строго"; "графинюшка мудрила с Верой", считал граф. Каковы отношения -- таково и чадо (плюс, разумеется, непросчитываемые капризы генетики, которые, впрочем, автору угодно считать скрытой от человеческого сознания логикой Сеятеля; зерна бросает Сеятель, а жнут, почему-то, неразумные человеки). С Наташей "не мудрят", она просто купается в море любви. Тут же, кстати, отметим по-толстовки тонкий штрих, имеющий отношение к натуре Наташи (Сеятель Сеятелем, а порода породой). Князь Василий с удивительным постоянством называет "медведями" великодушных и добродушных людей. Следующим после Безухова, кто удостоился этой незамысловатой метафоры из уст князя, был Илья Андреич Ростов, большой любитель охоты, хлебосол и нестрогий отец. То ли князь Василий приписывает им свои звериные склонности, то ли бессознательно вкладывает в определение некий комплимент, хотя имеет намерение унизить и уничтожить. Так или иначе "медведи" оказываются антиподами элегантным, но бездушным светским людям.) С момента первого появления она -- влюблена. Конечно, это было по-детски чистое чувство к Борису Друбецкому, хотя Наташа к самому чувству относилась не по-детски серьезно (четыре года спустя после "объяснения" с Борисом -- "Навсегда? -- сказала девочка. -- До самой смерти?" -- "вопрос о том, было ли обязательство к Борису шуткой или важным, связующим обещанием, мучил ее"). Пожалуй, точнее отроческо-юношеское состояние Наташи можно было бы назвать предчувствием любви, готовностью к любви, ожиданием любви. Как бы то ни было Наташа постоянно находилась в состоянии любви -- состоянии предшествующим и сопутствующим чувству, состоянии деятельном, трагическом, легкомысленном, экзальтированном, повседневном. Любовь и была содержанием ее жизни, отличительным родовым признаком Наташи. Очень ярко это состояние проявилось уже на балу у Иогеля: "Наташа сделалась влюблена с самой той минуты, как она вошла на бал. Она не была влюблена ни в кого в особенности, но влюблена была во всех. В того, на кого она смотрела в ту минуту, как она смотрела, в того она и была влюблена." Не случайно состояния готовности к любви так обострялись во время танцев или пения: момент эстетизации придает чувству колорит праздничности, преодоления повседневности, приближения к звездным мигам краткой жизни. Причем, разные искусства по-разному подчеркивают содержательность любви. Пластика и вокал, наиболее чувственные искусства, приобщают Наташу к сотворению праздника жизни, возвышая при этом и "инстинкты" с помощью искусства, и искусство с помощью жизни. Наташа в романе очень много танцует, и все ее танцы становятся судьбоносными, если не роковыми для партнеров. Первый свой танец "тоненькая девочка" танцует (вряд ли и это случайно) с "толстым" Пьером. Затем она вскружила голову лихому гусару, мастеру мазурки Василию Дмитриевичу Денисову, который, не откладывая дела в долгий ящик, сделал предложение "волшебнице". Отношения, их отношения с князем Андреем тоже начались после танца. Во время танца Анатоль Курагин признался Наташе в любви -- и теперь уже Наташа потеряла голову.

Если у Пьера или у того же Николая Ростова жажда жизни проявлялась в грубом, сниженном, мужском варианте, то в Ростовой жизнелюбие находило предельно одухотворенные, эстетические и даже поэтические формы. Исключительное жизнелюбие -- и при этом исключительный душевный, человеческий такт, врожденный такт, делающий жизнелюбие "божественным". Наташа неотразимо действовала даже на малопоэтические, черствые, циничные души. "Воспоминание о Наташе было самым поэтическим воспоминанием Бориса", а на Анатоля Курагина "Наташа произвела сильное впечатление".

Недостаточно сказать, что в Наташе проявились лучшие женские качества. В романе-исследовании человеческой природы выведено много женщин (что позволило создать естественный фон, оттеняющий уникальность Наташи). Женский ансамбль -- чрезвычайно разнообразен, но это именно ансамбль: от незримо присутствующих "женщин Курагина" (поездки к ним, "туда" привлекали и молодого гусарского офицера Николая Ростова, который одновременно с этим наслаждался обществом своей особенной сестры) до чрезмерно одухотворенной Марьи Болконской; а ведь есть еще "мраморная" Элен Курагина, Соня, Вера, маленькая княгиня Lise Болконская, энтузиастка Анна Павловна, интриганка Анна Михайловна, Жюли Карагина, мадмуазель Бурьен и т.д. Весь этот продуманно выписанный контекст подчеркивает уникальные достоинства Наташи, которые состояли в редком сочетании личного, почти эгоистического порыва к счастью (не чуждого той же Элен) с готовностью любить другого, осчастливить другого, полностью растворить себя в нем (что составляло нравственный капитал княжны Марьи). Индивидуальная привлекательность Наташи не мешала "общеженскому" призванию, а наоборот, возвышала это призвание, делала его философски самым важным. Судьба Наташи заставляет (так задумано повествователем) поклоняться женской судьбе, а любой невозвышенный, иронический или снисходительный тон, уместный в отношении, скажем, Элен, Жюли или Бурьен, в отношении Наташи будет выглядеть фальшивым, как злая сплетня в отношении чистых помыслов мадонны. Вот почему волшебница, певунья и танцовщица в эпилоге романа совершенно естественно появляется с запачканной детской пеленкой в руках. И этот аксессуар украшает ее не менее, чем бальное платье, в котором она танцевала с князем Андреем.

Итак, в Наташе духовно-поэтическое начало преодолевает начало телесно-природное, но при этом не уничтожает и не очерняет последнее, а сообщает ему свою поэтичность. Такой букет достоинств делает Наташу, как говорят французы, женщиной на все времена.

То, что у "развратной" Элен, которую сама мысль о детях от мужа приводила в трепет отвращения, выглядит как любовная интрижка, у Наташи наполняется чрезвычайно богатым человеческим содержанием. Если Элен была женщиной, т.е. полом, привлекающим противоположный пол, что позволяло ей быть центром внимания в светских кружках, то Наташа являлась женщиной, призвание которой состояло в том, чтобы стать любящей, любимой, женой, матерью, сестрой, что обеспечивало ей иную роль -- сделаться центром мироздания. И ведь не от большого ума стала Наташа той универсальной женщиной, какой она стала! Напротив, это сделалось само собой, вопреки уму, точнее, она как бы не замечала проблемы "горе от ума", была если не выше этого (подобная высота достигается, что ни говори, за счет ума), то как-то счастливо в стороне ("она не удостоивает быть умной", по словам Пьера). Почему же тогда Курагин Анатоль, Долохов, да и многие другие персонажи, не менее Наташи любящие жизнь, были при этом лишены способности одухотворения? Почему они были обделены тем, чем сверх меры была наделена Наташа? В чем заслуга Натальи Ильиничны Ростовой?

А в чем заслуга породистой собаки Милки, статями и мастями которой так восхищалось общество охотников?

Ни в чем. Она просто создана такой, она есть восхитительное, прелестное порождение природы (Сеятеля?), не более того. Никакой личной заслуги Наташи в том, что она обладает "волшебными" качествами -- нет. Она не может похвалиться тем, что она сама, и никто другой, сделала себя, ибо человеческое самосовершенствование достижимо только одним путем -- путем развития интеллекта. Эта возможность для Наташи, да и для всех приличных людей, была закрыта по определению (специально делегированные персонажи, как мы помним, убедились в неконструктивности этой возможности).

Тут мы вновь упираемся в проблему, от которой Толстой уходил, но не ушел. Если Наташа не думает попусту и хороша именно тем, что не берет себе лишнего в голову, живет бессознательной жизнью души, -- следовательно, за нее, как за птичку божию, думает кто-то другой. Пускай это будет бог, повествователь, автор. Это не столь важно. Важно то, что в мире романа присутствует шкала ценностей, наличествуют отчетливо обозначенные "хорошо" и "плохо", "верх" и "низ", и шкала эта создана именно интеллектом (иерархический порядок есть результат усилий ума и только ума).

Как следствие -- читателя заставляют думать. И чтобы понять, что Наташа хороша именно отсутствием в ее жизни состава мысли, надо воспринять концепцию романа-эпопеи, что мы и пытаемся делать. Следовательно, сам роман, развенчиваюший мысль как таковую, держится на мысли. Само наличие Наташи Ростовой, сам гимн душе не только не отвергают, но подразумевают наличие интеллекта в мире -- вот что вытекает из значения образа, взятого в системе других образов. Образ Ростовой, будучи символом без-смысленного существования, имеет достаточно великий смысловой коэффициент. Наташа воплощает торжество жизни -- но из этого не следует, что интеллект плох или что он не нужен; напротив, именно интеллект делает Наташу символом жизни.

Разумом утвердив ценность жизни и сделав вид, что разум человеческий здесь не при чем, Толстой отводит познающему разуму роль всецело отрицательную: разрушительную, неконструктивную. Писатель в старом добром христианском ключе решает противоречие, заключенное в разуме (ведь что ни говори, а разумная любовь к жизни -- это тоже одна из граней реальности; в таком контексте "разумный" не значит "разрушительный"): единый разум он расщепляет на несколько "видов", на "добрый" и "злой". "Добро", конечно, закреплено за небесами, за сверхразумом, а ум человеческий, знакомый лишь с азбукой логики, пытается уяснить масштабы вселенского промысла на свой пигмейский лад (чем и несет "зло" человеку).

Получается, что Толстой "сверхлогичен" (откуда такая мессианская осведомленность?): он, как подобает только "посвященному", сохраняет в жизни присутствие "того", горнего разума, но защищает жизнь от блудливого, мошеннического людского ума. Грустно наблюдать за тем, как человек из когорты титанов, Лев Толстой, отказывается "верить" в силу продемонстрированного им самим разума, в то, что он без божьей помощи почти разобрался с человеком, и считает своим долгом иступленно веровать в то, что человек должен быть ничтожен.

Казалось бы, манипуляция с разумом -- пустячок, но пустячок этот, положенный в основу концепции, перевернул человеческий мир с ног на голову, и мир "головой вниз", уродливый, но угодный богу, поэтизируется изо всех человеческих сил. Слава богу, гения человеку не занимать, а потому гимн жизни удался на славу.

Отчего существуют "породы" Курагиных, Ростовых , Болконских и отчего в породах бывают исключения, наподобие Веры и княжны Марьи, пошедших не в породу отца-матери?

Породы, несомненно, присутствуют в романе, и они проанализированы как таковые, как проанализированы мотивы поведения представителя каждой породы. И сделано это, напомним, писателем, т.е. всего лишь человеком. Однако если мы зададим вопрос: может ли происходить "улучшение породы", понимаемое как преодоление биологической (по другой версии, божественной) детерминации за счет личных усилий, направленное в сторону самовольного изменения заданной, предопределенной духовной программы (проще говоря, не грех ли было тому же Долохову или Курагину пытаться стать лучше, чем они задуманы Творцом?) -- мы зададим один из тех вопросов, которые неприлично задавать вслух, ибо нет призвания отвечать на него. Человеческим умом пытаться понять нечеловеческую логику -- значит вторгаться в чужую епархию, значит слишком много на себя брать. Во всяком случае, в романе, деле рук человеческих, нет ответа на этот вопрос, или, если угодно, есть ответ, который подчеркивает неуместность вопроса. Ответ таков: есть непостижимая логика жизни, которая не совпадает с логикой человеческих вопросов и ответов, и есть Тот, Кому положено заботиться о логике жизни.

Таким образом, самые острые вопросы элементарно нейтрализуются примитивным предположением о существовании некоего неземного сверхразума, у которого, очевидно, куда больше информации, чем у тех, кого он заставил играть в свою игру. Убрав ум, Толстой убрал и активность субъекта, личности -- такова логика вещей, у которой нет никаких хозяев. Тем самым, независимо от своих субъективных намерений, писатель провозгласил мировоззренческую покорность, пассивность человека -- лучшим видом активности.

Получается, что Наташа Ростова, представитель явно "элитарной породы", не в силах изменить ни Соню, ни Веру -- никого. Люди лишены выбора, они не вольны выбирать себе породу и судьбу. Получается, что проблема изменения мира с целью его совершенствования -- изымается из компетенции человека. Получается, что Элен всего лишь без вины виновата, и напрасно так гневался Пьер, едва не расплющив эту тварь божью мраморным столиком (впрочем, Пьер также действовал в соответствии с императивом породы).

Показав, кто есть кто, показав плохие и хорошие стороны людей, повествователь лишает человека возможности судить, выносить нравственные оценки. Впрочем, по неизвестной нам логике (мы бы, располагая доступной нам информацией, предположили, что это всего лишь логика реализма), человеческое в романе не чуждо даже самым бесчеловечным людям. В принципе, почти у каждого "негодяя" повествователь подмечает светлую человеческую (божью?) метку: кровожадный бретер Долохов нелогично оказывается нежным сыном и братом; князь Василий искренне рыдает ( и это не спектакль с корыстной подоплекой) у гроба почившего "в бозе" графа Безухова как простой смертный, которого не минет участь графа; Друбецкой сопротивляется поэтическому чувству -- и т.д. Что это: намек на нереализованные возможности, свидетельство изначальной одухотворенности бренной плоти или "доказательства" бессилия ума в делах человеческих?

Получается, что "плохое" и "хорошее" в человеке не поддается принципиальной коррекции. Справедливо ли это по отношению к человеку?

Повествователь прямо и без обиняков, что, несомненно, делает честь тому, кто ищет истину, даже если при этом и ошибается, -- прямо и недвусмысленно отвечает на этот "коварный" (с точки зрения разума, конечно) вопрос, и все "коварство" (если подойти к вопросу "душевно") улетучивается, как дурной сон. Ответ привязан к образцово-богоугодной линии поведения княжны Марьи: "Княжна никогда не думала об этом гордом слове: справедливость. Все сложные законы человечества сосредотачивались для нее в одном простом и ясном законе -- в законе любви и самоотвержения, преподанном нам тем, который с любовью страдал за человечество, когда сам он -- бог. Что ей было за дело до справедливости или несправедливости других людей? Ей надо было самой страдать и любить, и она это делала." Отмеченные выше логические несуразности "получаются" в рамках человеческой логики, которая объявлена Толстым не имеющей смысла.

Таким образом, генезис пестроты мира и человека -- не в компетенции автора. Он берет на себя скромную, по сравнению с князем Андреем, которого он авторитарно покарал за нескромность, роль регистратора-евангелиста. Его роль и статус как бы защищают от нескромных вопросов, грозящих разрушить сотворенный им "божий" мир. Уже при вступлении в концептуальный диалог с повествователем, подталкивающим к определению "высший разум" (ибо он нашел то, что пробивается сквозь разум, не покрывается им, определяет и, в конечном счете, побеждает его), исследователю предлагается испытывать приличествующее деликатности ситуации что-то вроде чувства вины за сам неподобающий пафос исследования.

В свое оправдание могу сказать следующее. Сам факт наличия романа и его автора активно противоречат идее пассивности. Если мне предложена концепция ("план"), лишающая концептуальный подход как таковой смысла, -- я и оцениваю ее как концепцию, т.е. средствами человеческого мышления, и нахожу в ней много изъянов; но поскольку, согласно моей эстетической концепции, художественное произведение не может быть сведено к мировоззренческой концепции, к решению "вопросов" -- я считаю роман Толстого счастливо противоречащим его, писателя, концепции, я считаю произведение великим по своим художественным достоинствам. Писатель Толстой талантливее философа Толстого, первый преодолевает второго -- и в этом залог успеха романа. Все на свете противоречиво: этого не отменить никому, даже Толстому. Великий русский классик, стремясь оправдать "глупое" жизнелюбие, обнажить читателю его, жизнелюбия, божественную сущность, предоставил возможность и иной, вполне земной трактовки человека, вплотную подвел к иной (по сравнению с отстаиваемой) модели культурного человека.

5.2

Вернемся к нашей героине. Как выяснилось, мало не иметь ума (этим достоинством в избытке обладали наравне с Наташей и злосчастные Курагины, в особенности Ипполит); надо иметь в душе нравственно озабоченное жизнелюбие (если будет на то воля бога). В сущности, повествователь, от которого не слишком активно дистанцируется автор, намечает две крайности, одинаково угрожающие добру (а значит и жизни): чрезмерный рационализм и злая глупость. Ростова милостью неба счастливо избежала обеих крайностей, что было чудом само по себе. Она вроде бы и думала, но как-то так в меру, что вопросы Болконского и Безухова ее почему-то не волновали. С другой стороны, глупым можно назвать, скажем, классического идиота Ипполита, но Наташу глупой не хочется называть. В ней ум не мешал жизни -- "она обворожительна, и больше ничего", как выразился Пьер, знавший толк в определениях. И поскольку в ней не было самодовлеющего умственного содержания, линия жизни Ростовой слилась с линией любви.

Вот пример "рассуждений" Наташи (которая, кстати, за минуту до того "прямо и неподвижно" смотрела "на одного из сфинксов красного дерева", и мать ее была поражена "серьезным и сосредоточенным выражением" профиля дочери). Разговор с матерью шел о влюбленном в шестнадцатилетнюю Наташу Борисе Друбецком: "И он очень мил, очень, очень мил! Только не совсем в моем вкусе -- он узкий такой, как часы столовые... Вы не понимаете?.. Узкий, знаете, серый, светлый...

-- Что ты врешь? -- сказала графиня.

Наташа продолжала:

-- Неужели вы не понимаете? Николенька бы понял... Безухов -- тот синий, темно-синий с красным, и он четвероугольный.

-- Ты и с ним кокетничаешь, -- смеясь, сказала графиня."

Наташа по поводу людей, которых она неплохо знает и с которыми она поддерживает определенные отношения, может воспроизвести только ряд цветовых и геометрических ассоциаций ("представлений"). Предметное, художественное мышление Наташи свидетельствует о том, что умом, в сущности, она не обладала; то, что у нее было, называется интуицией, чувственно-психологическим восприятием.

Но вот что характерно. Уже после разговора с матерью "она все думала о том, что никто никак не может понять всего, что она понимает и что в ней есть." "Это удивительно, как я умна" -- думала она, воображая, что сказал бы про нее "какой-то очень умный, самый умный и самый хороший мужчина..."Все, все в ней есть, -- продолжал этот мужчина, -- умна необыкновенно, мила и, потом, хороша, необыкновенно хороша, ловка -- плавает, верхом ездит отлично, а голос!"

Свой дар вчувствования и сопереживания она называет "умом", ставит его на первое место и ждет такого же "ума" от других, в частности, от самого лучшего мужчины -- и повествователь с тихой серьезностью благословляет ее убеждения. Интуиция, присущая активным, но не до агрессивности, росткам жизни, заменяет ум. Божественное отсутствие ума (назвать это глупостью -- такова обворожительная сила гения Толстого! -- выглядит кощунственно), оборачивающееся утонченностью души, -- вот способ жить в гармонии с миром и, что является для Толстого решающим разумным аргументом в споре против разума, с народом. Этим, в сущности, исчерпывается вся умственная загадочность Наташи.

Истинная ее обворожительность, сила и волшебство -- в другом, в умении любить жизнь, в умении любить, в умении подчиняться закону любви. И вот феноменальная способность любить в сочетании с потребностью быть любимой сыграли с Наташей злую шутку (Толстой тенденциозно чуток к диалектике души, которая "работает" на его концепцию, на дискредитацию диалектики ума). Князь Андрей, ее первый избранник, знающий цену слова, был потрясен ее неформальным, можно было бы сказать, экзистенциальным, если бы это слово не было бессмысленным в отношении к Наташе, не ведавшей цены умных слов, отношением к любви и браку. Форма предложения руки и сердца была, как всегда у князя, точна и изысканна: "Я полюбил вас с той минуты, как увидал вас. Могу ли я надеяться?"

Лицо Наташи говорило: "Зачем спрашивать? Зачем сомневаться в том, чего нельзя не знать? Зачем говорить, когда нельзя словами выразить того, что чувствуешь." Но князь Андрей был далек от "невыразимых" премудростей жизни. "-- Любите ли вы меня?

-- Да, да, -- как будто с досадой проговорила Наташа, громко вздохнула, другой раз, чаще и чаще. и зарыдала.

-- О чем? Что с вами?

-- Ах, я так счастлива (...)."

В этом микрофрагменте -- вся Наташа (или/и весь творческий метод писателя в отношении к данному персонажу). Она безукоризненно ведет партию чувств, при этом очаровательным диссонансом нарушая внешнюю логику, и даже приличия. Две точки зрения фокусируются на Наташе (как, впрочем, на каждом из героев): точка зрения презренного ума, куцого здравого смысла, глупого человеческого разума (персонифицируемая в одном из "рационалистов")-- и точка зрения чувств, интуиции, высшего разума (которую так или иначе поддержит повествователь через опекаемый им персонаж). Наташа всегда поступает "по чувству", и никогда не поддается искушению ума. Отсюда ее обворожительная бессловесность или, в лучшем случае, вдохновенное косноязычие.

После вынужденного (с позиций здравого смысла) отъезда жениха, Наташа -- отдадим должное корифею человековедения Толстому -- не "заскучала", не "затосковала" и не стала испытывать иных приличествующих моменту и смыслу ситуации чувств, пусть сколь угодно тонких и неоднозначных. Она даже не плакала. Она испытала клиническое состояние "нравственной болезни", что само по себе подчеркивает Наташино умение любить: она срослась с избранником, проросла в него, и никакие "слова" не могли исправить или отменить "закон любви". Нет любви -- нет жизни. Попробуйте теперь лишить объекта любви того, для кого любовь есть жизнь...

Спрашивается, как же Наташа могла увлечься ничтожным Анатолем? Где была ее интуиция, ее чувство жизни и привязанное к нему чувство долга?

Здесь дело не в Анатоле, а в ней самой, и "сгубили" её именно интуиция, её потрясающие, редкие достоинства, которые превратились в недостатки только в ситуации, ненормальной по отношению к чувствам. Чувства и жизнь -- отложить невозможно, а если все же удается сделать невозможное, это говорит о дефиците воли к жизни и катастрофическом переизбытке ума. Князь Андрей, испытывая чувства к невесте, по себе судил о ней и с точки зрения ума и умом же выверенных нравственных категорий судил её легкомысленное, анормальное, не внявшее императивам морали поведение.

Но есть еще и "божий суд", который, как ни странно, оказался не на стороне оскорбленного жениха (позднее князь Андрей, как мы помним, стал смотреть на ситуацию с точки зрения логики чувств и не только не нашел "состава преступления" в действиях Наташи, но и признал свою вину).

Что случилось с Наташей, если посмотреть на ситуацию глазами самой "потерпевшей" ( а повествователь намеренно сталкивает две шкалы оценок, полемически примеряя их к явно неоднозначной ситуации и при этом недвусмысленно принимая сторону Наташи)?

Прежде всего -- Ростова ни на секунду не изменила себе. Она не строила никаких умыслов, вся её духовная жизнь состояла из предчувствий и мучительно-невнятных, хотя и определенных по тональности, ощущений. Два лейтмотива доминировали в грустной музыке души Наташи. Первый: "Соня! когда он вернется? Когда я увижу его! Боже мой! как я боюсь за него и за себя, и за все мне страшно..." Второй: "Мысль (строго говоря -- чувство -- А.А.) о том, что так, даром, ни для кого пропадает её лучшее время, которое бы она употребила на любовь к нему, неотступно мучила её."

Вот с такой тяжелой, угнетающей гаммой ощущений появляется Наташа в Москве, куда со дня на день ждали прибытия князя Андрея. Марья Дмитриевна Ахросимова, в доме которой остановились Ростовы, по-женски мудро наставляла свою любимицу: "(...) против воли (отца князя Андрея -- А.А.) в семью входить нехорошо. Надо мирно, любовно. Ты умница, сумеешь обойтись, как надо. Ты добренько и умненько обойдись. Вот все и хорошо будет."

Но как только в дело включаются соображения ума, все странным образом начинает рушиться, и дело склоняется к непредвиденному итогу. Словно мы становимся свидетелями пантеистического бунта, бунта тонко организованного миропорядка, отторгающего чуждые его природе "соображения". Первая встреча с княжной Марьей (ведь надо было познакомиться с сестрой будущего мужа!) свелась к "тяжелому, притворному разговору" и закончилась холодной враждебностью родственных сторон. (А ведь впоследствии, когда они встретятся не по замыслу, а волей случая у изголовья умирающего Болконского, они сойдутся душа в душу, как родственные души; позднее новый случай, точнее, новое несчастье (гибель Пети Ростова) сблизят их настолько, что отношения их перерастут в "страстную и нежную дружбу".) Причем никто из них персонально не был виноват, напротив они были, как всегда, предельно чутки и деликатны. Но они не созрели еще для общения, а разумная воля, как всегда, неразумно форсировала ход событий -- в итоге вышло "нехорошо", хоть и задумано было "умненько".

Чтобы ярче оттенить своеобразие Наташи, повествователь дал ей в подруги девушку спокойную и рассудительную (что и подчеркнул именем Соня, Софья: "сонные" и "мудро-расчетливые" ассоциации имени органично сопровождают предсказуемое поведение довольно мелкой души и неглубокой натуры). Соня, спокойно, "ровно", по словам Наташи, любя Николая, спокойно ждала, выжидала верный случай. И дождалась. Она, просчитав, как шахматную партию, ситуацию, блестяще сымитировала, разыграла великодушие, возвратив "слово" Николаю в надежде этим отпускающим на волю жестом еще больше, теперь уже навсегда, привязать к себе благородного возлюбленного. Соня, как и всякий другой, кто дерзнул играть с судьбой в умные игры, просчиталась.

Наташа и Соня соотносятся как действующий вулкан по сравнению с уснувшей сопкой. Неукротимый вулкан не спрашивает, хорошо или нехорошо жить и бурлить.

При посещении оперы Наташа испытывала ту вулканическую "полноту жизни", когда "ей мало было любить и знать, что она любима: ей нужно теперь, сейчас нужно было обнять любимого человека и говорить и слышать от него слова любви, которыми было полно её сердце." Конечно, это было неразумно, зато очаровательно. После деревни, после многомесячного культурно-светского "воздержания", Наташа оказалась в театре, где все было "так вычурно-фальшиво и ненатурально", но где все считали нужным выразить свое восхищение происходящим на сцене.

Полнота жизни в сочетании с плохо усвоенными (или хорошо забытыми) условностями света привели к тому, что Наташа пришла "в давно не испытанное ею состояние опьянения", когда желаемое легко выдается за действительное, когда реальность игнорируется самым грубым образом в угоду сиюминутной полноте ощущения.

Таким образом, жажда жизни, наложившись на светскую и житейскую неопытность, сделала Наташу без вины виноватой; отмеченные факторы в комплексе стали предпосылкой трагического развития событий. (Попутно отметим такую "мелочь": в оперу Наташа поехала из вежливости по отношению к Марье Дмитриевне, которая достала билет специально для Наташи. И Марья Дмитриевна, и Наташа поступили вполне разумно.)

В сущности, не произошло ничего экстраординарного, но писатель с чрезвычайным литературным мастерством и прямо-таки компрометирующей его магистральную антирациональную доктрину научной дотошностью разложил метафору "полнота жизни" на физиолого-психологическую и нравственно-духовную составляющие, отделяя зерна от плевел. В результате обычная игривая светская беседа Наташи с Анатолем Курагиным, не выходящая за рамки заурядного флирта, в мире, где неестественное -- естественно, а нормальное -- смешно и неэлегантно, поставила перед Наташей серьезную духовную проблему. Приняв намекающий тон Анатоля, Наташа почувствовала, что ей нравится нравиться. Она ощутила себя женщиной, и впервые отделила поэтическое чувство от власти инстинкта. Но в Наташе -- и это сразу же поймет Пьер, а позднее и князь Андрей -- одно без другого не существует. И сам факт достаточно невинного раздвоения Наташа восприняла как начало грехопадения.

Иными словами, она была органически чиста и непорочна и, открыв в себе грубое, "скотское" начало, к которому совершенно естественно апеллировал органически порочный сердцеед Курагин, она почувствовала, что невольно оскорбила свое чувство любви к князю Андрею и его -- к ней. "Погибла ли я для любви князя Андрея, или нет? (...) Что ж со мной было? Ничего. Я ничего не сделала, ничем не вызвала этого. (...) Стало быть, ясно, что ничего не случилось, что не в чем раскаиваться, что князь Андрей может любить меня и такою. Но какою такою? (...)"

"Наташа успокоивалась на мгновенье, но потом опять какой-то инстинкт говорил ей, что хотя все это и правда и хотя ничего не было, -- инстинкт говорил ей, что вся прежняя чистота любви её к князю Андрею погибла."

Писатель здесь не только прав, но и мудр, как мудра и вся его "философия" Ростовой. Поэтому все страницы романа, связанные с Наташей, исключительно поэтичны, умны и исполнены впечатляющего художественного мастерства, замешанного на психологии, на тонком, умном понимании женской психологии. Главное противоречие, которое могла испытывать Наташа, было противоречие именно между душой и инстинктом, а не между душой и умом. Бонвиван и безмозглый эпикуреец Анатоль Курагин, конечно, был недостоин Наташи, как недостоин её (совсем по иным соображениям) оказался глубокомысленный князь Андрей. Наташа задумана как мера всех вещей -- вот почему она стала центром притяжения самого разнородного мужского внимания. Через отношение к ней выявляется истинная цена каждого "претендента", но они же и создали Наташе репутацию женщины универсальной, на все времена.

Наташа, безусловно, ошиблась и в отношении себя, и в отношении Анатоля. Однако главная "мораль" этой истории видится в следующем: несмотря на все свое внешнее сближение с Элен, Наташа не стала и не могла стать такой, как Элен. Она сохранила себя, осталась верна себе и, более того, познала себя. Отвергнув князя Андрея, Наташа, как ни парадоксально, сделала это не из побуждений совершенно уж эгоистических, а скорее ради него, ради его блага. Их отношения были для неё святыней: "(...) дело любви князя Андрея (и Наташи -- А.А.), (...) представлялось ей таким особенным от всех людских дел, что никто, по её понятиям, не мог понимать его." Искренне посчитав себя недостойной высокой любви князя Андрея, Наташа решила не то чтобы максимально самоустраниться (это было бы жертвой в духе Сонечки, на что эгоистически заряженная на счастье Наташа была просто неспособна), но принудила себя избрать все же "сниженный", по её меркам, вариант. Она уже чувствовала, что "погубит" себя , но то же чувство подсказывало ей: не отказать в этой ситуации Болконскому, что ни говори, означало поступить "дурно".

И в отношениях с Анатолем она не наслаждения и удовольствия искала (что было бы в духе "развратной" Элен). Она с самыми серьезными намерениями бросилась в авантюру. Для неё любовь, любовь к мужчине по-прежнему была самым главным делом в жизни, событием, случающимся раз и "навсегда", "до самой смерти" (как было с Борисом Друбецким). Важность "дела любви" сомнений не вызывала; проблема была в том, какая любовь окажется той самой, исключительной и судьбоносной: "её мучил неразрешимый вопрос, кого она любила: Анатоля или князя Андрея?" Ведь сама "неразрешимость вопроса" была унизительна для Наташи, а значит и для её "дела любви" с князем Андреем.

Наташа потому так нелепо попалась на грубую интрижку Анатоля, что она по себе судила о честности намерений другого, а главное -- она стала заложницей своего неумения жить без любви, т.е. заложницей своего основного достоинства.

Но за это же ей и воздалось. В конце концов, Наташа была вознаграждена за непорочность своей отзывчивой на любовь натуры. Не стоит слишком жалеть Наташу: ведь в расстройстве её помолвки можно усмотреть и горний промысел, который сберег её для настоящей любви к Петру Кирилловичу Безухову; с другой стороны, граф Безухов (также явно не без вмешательства высших сил) был коронован её любовью. И это, согласно замыслу автора, справедливо.

Строго во исполнение замысла автора, в соответствии с которым путь к настоящей любви лежит через страдание, Наташа вступила в достаточно мрачную полосу своей жизни.

5.3

Наташа поступила самым безрассудным и нерасчетливым образом. Её взбунтовавшееся сердце, рассудочно обреченное на роковое бездействие, было право уж тем, что, по божьему промыслу, оно не могло не любить. Наташа согрешила против правил и норм логики человеческой, "себя осрамила, как девка самая последняя", по словам ревнительницы морали Марьи Дмитриевны, которая делала все "умненько" и соблюдала, главным образом, внешнюю сторону приличий (по достаточно злой и ироничной логике всевышнего, та же Ахросимова сделала все для того, чтобы Наташа "себя осрамила"). Этот взгляд со стороны примет к сведению и положит в основу своей оценки князь Андрей. Но против логики жизни, подчеркнем, Наташа не согрешила. И это было залогом её будущего счастья. Завтра есть только у тех героев Толстого (сразу же исключим из их числа негодяев), которые живут сиюминутным и не слишком стремятся заглядывать за горизонт. ("Настоящие мудрецы", вроде Анатоля, "ничего не видят дальше настоящей минуты удовольствия" (наблюдение заблуждающегося Пьера) -- и именно по этой причине лишают себя завтра; может быть, стоит добавить, что содержание минуты у "мудрецов" от бога должно как-то реферировать с вечностью.) А уж в этом смертном грехе, грехе соперничества с богом, Наташа была никак не повинна. Но этого ей знать было не дано. В результате родился еще и третий взгляд на ситуацию -- взгляд самой Наташи. Уже после неудавшегося побега с Анатолем, Наташа "зарыдала с таким отчаянием, с каким оплакивают люди только такое горе, которого они чувствуют сами себя причиной". И это была естественная реакция человека, который своими руками, в дьявольском состоянии опьянения разрушил не только для себя самое дорогое, но и нанес глубокую рану другому человеку, который, по меркам совести, никак не заслуживал этого. Наташа, хоть и была орудием в руках божьих, судила себя по законам человеческого представления о справедливости, по законам совести. И это была образцово-показательная ситуация, когда человек чувствует себя виноватым уж тем, что он человек, и страданием своим искупляет предусмотренное несовершенство своей природы, вследствие чего, вкусив благо самоуничижения, может надеяться на компенсацию моральных издержек.

Что ни говори, но в плане собственно человеческом Наташа вела себя безукоризненно. Она, не зная разумной меры в делах сердечных, казнила себя беспощадно. Анатоль, конечно, не стоил слез и мук душевных, и он так же быстро выпал из мира Ростовой, как и внезапно в нем появился. Все стало на свои места, все чувства и мысли обращены были к оскорбленному князю Андрею: "Нет, я знаю, что все кончено, -- сказала она (Пьеру -- А.А.) поспешно. -- Нет, это не может быть никогда. Меня мучает только зло, которое я ему сделала. Скажите только ему, что я прошу его простить, простить, простить меня за все..."

С потерей любви Наташа, как ей казалось, лишилась будущего. Когда Пьер решил утешить её здравым замечанием "вся жизнь впереди для вас", он услышал: "Для меня? Нет! Для меня все пропало, -- сказала она со стыдом и самоуничижением."

Все запутано в мире людей, но сквозь запутанность эту проступают знаки некой стратегической целесообразности. В момент, когда Наташа ставит на себе крест, она вдруг получает признание в любви от человека, который, считая себя глупым и недостойным, от имени "красивейшего, умнейшего и лучшего" (каким, кстати, он во многом был на самом деле) считал бы за честь "на коленях просить руки и любви" Наташи... Если это не реализация промысла всевышнего (через замысел скромного повествователя), то что это?

А пока что Ростова вновь испытала приступы долгой "нравственной болезни", сопровождавшиеся нешуточной угрозой для жизни -- болезни отсутствия любви. "Признаки болезни Наташи состояли в том, что она мало ела, мало спала, кашляла и никогда не оживлялась". Она не смеялась. Она не могла петь. "Смех и пение особенно казались ей кощунством над её горем." Смех и пение сразу же вызывали слезы, "слезы досады, что так, задаром, погубила она свою молодую жизнь, которая могла бы быть так счастлива." Она вела "жизнь без жизни".

А между тем шел июль 1812 года. Жизнь постепенно возвращалась к Наташе, а вместе с ней и любовь. Понятие "любовь" все более и более трансформировалось и расширялось (и для Наташи и -- через Наташу -- для просвещенного читателя). Теперь Наташа видела в любви нечто большее, чем одухотворенные отношения полов. И выразились новые, возвращающие к жизни, ощущения героини в "молитвах раскаяния". Кульминацией нового акцента в мироощущении Наташи явилась воскресная "приобщающая" молитва (это было во время службы, завершающей Петровский пост). Наступило счастливое воскресенье. Диакон читал слова молитвы: " Миром господу помолимся." "Миром, -- все вместе, без различия сословий, без вражды, а соединенные братской любовью -- будем молиться", -- думала Наташа." Эта молитва перешла в молитву о "спасении России от вражеского нашествия". Наташа была "в состоянии раскрытости душевной". "Она ощущала в душе своей благоговейный и трепетный ужас перед наказанием, постигающим людей за их грехи, и в особенности за свои грехи, и просила бога о том, чтобы он простил их всех и её и дал бы им всем и ей спокойствия и счастья в жизни. И ей казалось, что бог слышит её молитву."

Видимо, так оно и было. Во всяком случае, Наташа стала пробовать петь, к ней вернулось прежнее оживление. Своим чередом развивались даже отношения с Пьером, которые Наташа, правда, и в мыслях не смела назвать любовью. По-своему Наташа была права, но отношения тем не менее развивались -- по своей, не зависимой от её и Пьера логике. Во всяком случае, кризис счастливо миновал.

Своим чередом развивались и отношения с князем Андреем, который после смертельного ранения обрел, наконец, "новое счастье и (...) это счастье имело что-то такое общее с Евангелием". Наташа не отходила от раненого Болконского, искусно ухаживала за ним. Она делала то, что должна была делать. Возможно, Болконский выжил бы, возможно были бы возобновлены отношения жениха и невесты. Однако личным отношениям уже было придано сверхличное, общее измерение: "нерешенный, висящий вопрос жизни и смерти не только над Болконским, но над Россией заслонял все другие предположения".

5.4

Тут самое место перейти к той стороне личности Наташи, которая позволяла ей без труда и усилий, совершенно естественно, концентрировать в себе общий строй мира, народа. "Всемирная" отзывчивость Наташи была предопределена тем счастливым обстоятельством, что разум не мешал ей жить (чтобы не сказать, что у нее просто не было ума; кстати, эта очаровательная черта евиного племени непосредственным образом роднит Наташу Ростову с Татьяной Лариной: вот еще одна глубинная пушкинская традиция, актуализированная Толстым). Интеллект -- выделяет, объединяют -- чувства. Наташа Ростова была создана как начало объединяющее, соединяющее -- "всех вместе, без различия сословий" и без различия интеллектуальных способностей. Писатель просто не мог избежать темы "Наташа и народ": это было бы явным обеднением такой идеологически важной фигуры, как Ростова и, с другой стороны, собирательный образ народа лишился бы колоритнейшей краски (кстати -- там где Наташа, там возникает очень и очень много попутных "кстати", ибо образ аккумулирует дух народного мира -- само имя Наташа в переводе с латинского означает "родная" или, с латинского же, название праздника рождества, рождения. Наташа, род, родина, народ, рождение -- вот к какому душевному ряду "привязана" семантика имени). Наташа тысячью нитями и россыпью эпизодов породнена с народом. Отметим и проанализируем наиболее характерные.

Непосредственно перед злосчастной историей с Курагиным, когда Наташа коротала время в ожидании "гарантированного" счастья с Болконским, она принимала участие в охоте (впоследствии она вспоминала именно "охоту, дядюшку и святки" как самый "беззаботный, полный надежд склад жизни"). Охота, т.е. общение, тесное соприкосновение с природой, растворение в ней в изображении Толстого выглядит как процесс, когда все культурное (читай "наносное") отбрасывается само собой и остается некий стержень, не сводимый, конечно, к инстинктам, но составляющий простую, естественную человеческую суть. Перед нами разворачивается не процесс травли волка или зайца, но поэтизированное, облагороженное человеческими страстями действо, где волк похож на собак, собаки на псарей, ловчие на хозяев-помещиков, а хозяева без ущерба для достоинства уподобляются волкам, и все они вместе образуют целый мир, живущий по своим законам. Быть своим в этом мире, переживать перипетии и сюжеты охоты -- значит просто любить жизнь, почитать законы космоса. "Глянцевито-мокро чернела" земля, ей вторили "большие черные навыкате глаза" Милки, которые напоминали "черные блестящие глаза" Данилы, родственные "блестящим глазам" Наташи (тоже, кстати, черным), глазам Ильи Андреича ("подернутые влагой", они "особенно блестели"), да и "большим стеклянным глазам" матерого волка... Глаза, зеркало души, отражают гармонию мира.

А дальше в этом странном мире ловчий Данило мог грозить арапником графу и свирепо распекать его непечатными словами, старый кобель Карай превращался в "отца" ("Караюшка! Отец!.. -- плакал Николай..."), черно-пегая широкозадая сука Милка -- в "матушку" ("Милушка, матушка! -- послышался торжествующий крик Николая"), красно-пегая сучка Ерза -- в "сестрицу" ("Ерзынька! сестрица! -- послышался плачущий, не свой голос Илагина"), красный горбатый кобель дядюшки Ругай стал родным "Ругаюшкой" (позже Николай отметит, что Ругай похож на дядюшку). В то время как кипели охотничьи страсти, "Наташа, не переводя дух, радостно и восторженно визжала так пронзительно, что в ушах звенело. Она этим визгом выражала все то, что выражали и другие охотники своим единовременным разговором (попросту -- галдежом -- А.А.). И визг этот был так странен, что она сама должна была бы стыдиться этого дикого визга и все бы должны были удивиться ему, ежели бы это было в другое время."

Но никто ничему не удивлялся, люди счастливо вернулись в свое первородное состояние, к своей первой (и единственной?) натуре. Наташа стала тем, кем она и всегда была: восхитительным ростком природы, порождением космоса, вселенной, мира. (И после этого, напомним, Наташа оказалась в Москве, в театре, в обществе Элен и Анатоля...)

Когда разгоряченные охотники и сопереживающая им свита, основательно подрастерявшие дворянскую и светскую спесь в поле, вваливаются в "деревянный, заросший садом домик" дядюшки, уже никого не удивляла простая, почти деревенская обстановка и тяготеющий к простонародному "склад жизни" дворянина. Дядюшка, дальний родственник Ростовых (у которого, по его же словам, "ума не хватает служить"), потчевал гостей немудреными разносолами, появившимися на столе стараньями Анисьи Федоровны, Анисьюшки, экономки дядюшки, которая, судя по его "нахмуренным бровям и счастливой, самодовольной улыбке", сопровождавшим её появление с подносом, была больше, чем экономка. "На столе были травник, наливки, грибки, лепешечки черной муки на юраге, сотовый мед, мед вареный и шипучий, яблоки, орехи сырые и каленые и орехи в меду." Сам перечень блюд источает не только гастрономический, но и народно-поэтический аромат.

Нас, конечно, интересует самочувствие Наташи в этом, отчасти экзотическом, контексте. Но экзотики-то как раз и не вышло. И не надо лучшей характеристики Наташе, воспринимающей, казалось бы, чуждый ей мир как близкий и давно освоенный. (В этой связи отметим, что в подобной обстановке совершенно невозможно представить себе ту же Элен.) "Наташе так весело было на душе, так хорошо в этой новой для неё обстановке, что она только боялась, что слишком скоро за ней приедут дрожки." Была всего лишь новая обстановка, но не было унизительного для дядюшки и его образа жизни ощущения экзотики. И в этой обстановке "графинечка, воспитанная эмигранткой-француженкой", чувствовала себя так же естественно, как и на охоте. После того, как дядюшка "со степенным весельем (тем самым, которым дышало все существо Анисьи Федоровны)" "отделал" русскую народную песню, Наташу обуял языческий восторг. Она "забежала вперед дядюшки и, подперши руки в боки, сделала движенье плечами и стала." Здесь повествователь от захлестнувших и его не чуждую народности душу эмоций "сбивается" чуть ли не на лирическое отступление (чем "нечаянно" обнаруживает свое отношение к "барышне-графинюшке"). Вначале все испугались, что она в танце "не то сделает". "Она сделала то самое и так точно, так вполне точно это сделала, что Анисья Федоровна, которая тотчас подала ей необходимый для её дела платок, сквозь смех прослезилась, глядя на эту тоненькую, грациозную, такую чуждую ей, в шелку и бархате воспитанную графиню, которая умела понять то, что было и в Анисье, и в отце Анисьи, и в тетке, и в матери, и во всяком русском человеке."

Собственно, Наташа затем и появилась в деревне у дядюшки, чтобы продемонстрировать "всосанный из русского воздуха" русский дух, "неподражаемый" и "неизучаемый", дающийся едва ли не от рождения. Точно так же, как "бессознательный напев" дядюшки, "как бывает напев птицы", доказал его органическую народность, так и бессознательно точные движения обнаружили в его племяннице неизвестно откуда взявшуюся у нее народную закваску. "Неизвестно откуда" означает: точно известно, что "закваска" не прививалась путем изучения, сознательным путем; значит, она привита путем бессознательным. И это, по Толстому, "доказывает", что настоящее объединение, сплочение может быть только бессознательным. Родственный и роднящий компонент есть компонент бессознательно-душевный.

Вот почему народ приветствовал назначение Кутузова в главнокомандующие, а сам светлейший, за версту чуявший русский дух, видел свою задачу как народного полководца в том, чтобы не мешать народу, и потому презирал всяческие диспозиции, всю военную науку, предписывающую сознательное вмешательство в дела бессознательные (это, правда с роковым опозданием, "понял" и князь Андрей). Именно феномен бессознательного единения так поразил умного Пьера на поле Бородина, и уже сам бессознательно "читая" людей, он поразился феномену Наташи, в высшей степени обладавшей свойством настраиваться на волну другого, проникать в душу, минуя сознание.

Таким образом, Наташа Ростова еще и еще раз убедительно демонстрировала преимущества внесознательного постижения реальности.

Уже зная Наташу, мы не удивляемся тому, насколько органично её личные интересы переплетаются с интересами народа, семьи, любимого человека. Патриотический, и даже в известной степени героический акт она облекает в форму женской истерики, забота о раненых преподносится повествователем как дело сугубо семейное. Мы имеем в виду ситуацию, когда Ростовы покидали свой московский дом и должны были увозить на подводах "детское состояние" (в доме оставалось "на сто тысяч добра"). Граф хотел отдать часть подвод под раненых, однако графиня воспротивилась. Она вполне разумно настаивала, чтобы вывезли добро "как люди", а не разорялись "как дураки".

И тогда в дело вмешалась Наташа. Она "с изуродованным злобой лицом, как буря ворвалась в комнату и быстрыми шагами подошла к матери.

-- Это гадость! Это мерзость! -- закричала она. -- Это не может быть, чтобы вы приказали." Своими неразумными действиями она, как и следовало ожидать, добивается нужного, правильного результата.

И в отношениях с раненым Болконским уже подспудно присутствовали незримые связи с миром, укреплявшие душу Наташи и давшие ей силу перенести утрату. После смерти князя Андрея можно было ожидать обострения "нравственной болезни". Отчасти так оно и произошло. Наташа и княжна Марья, "нравственно согнувшись и зажмурившись от грозного, нависшего над ними облака смерти, не смели взглянуть в лицо жизни." "Признавать возможность будущего казалось им оскорблением его памяти." К счастью, Наташа ненадолго ушла в мир скорби; к несчастью, вывело Наташу из состояния изнурительного уединения, из бесплодного сосредоточения на "непосильном ей вопросе" о значении смерти известие о смерти её младшего брата Пети.

Строго говоря, к жизни Наташу вернула все та же любовь -- на этот раз любовь к матери. Страшное известие оживило Наташу, так как без её любви рушился мир семьи. "Вдруг как электрический ток пробежал по всему существу Наташи. Что-то страшно больно ударило её в сердце. Она почувствовала страшную боль; ей показалось, что что-то отрывается в ней и она умирает. Но вслед за болью она почувствовала мгновенно освобождение от запрета жизни, лежавшего на ней. Увидав отца и услыхав из-за двери страшный, грубый крик матери, она мгновенно забыла себя и свое горе." "Нежная борьба" с обезумевшей матерью потребовала от Наташи напряжения всех её духовных и физических сил. "Друг мой, маменька, -- повторяла она, напрягая все силы своей любви на то, чтобы как-нибудь снять с нее на себя излишек давившего её горя. (...) Любовь Наташи, упорная, терпеливая, не как объяснение, не как утешение, а как призыв к жизни, всякую секунду как будто со все сторон обнимала графиню."

Вновь вечный мотив "смертию смерть поправ" становится руководством к действию для конкретных живых людей. Смерть для писателя -- это способ прикоснуться к вечности; но долг живых он видит в том, чтобы противостоять смерти. Само допущение вечности, возможность вечности делает мир Толстого прекрасно сиюминутным, трагически неповторимым, хрупким -- и тем самым в чем-то равновеликим вечности, поскольку он выступает единственно возможным противовесом смерти. Роман-эпопею по его пристрастному жизнелюбию можно назвать гимном мгновению, учитывая то, что мгновение есть момент вечности.

Вот и получается, что жизнь коротка -- зато искусство вечно. Жизнь получает измерение вечности. Получается, что жизнь еще более, нежели смерть, является способом укрощения вечности (может быть, это не соответствует смиренному религиозному послушанию автора, однако жизнелюбивая модель дает основания для непослушно широких, в том числе антирелигиозных трактовок). Получается, что присущий жизни смысл не пустячок, на который не следует обращать неприлично большого внимания (как делали это "мудрец" Курагин, или умник Друбецкой, или "пользовавшаяся репутацией умнейшей женщины" Элен). Получается, что трижды, сотни раз правы в своем серьезном отношении к жизни (любви, уму, смерти) Андрей Болконский, Петр Кириллович Безухов, Наташа Ростова, Марья Болконская. Получается, что мотыльковое беспроблемное существование и соответствующая ему идеология (система взглядов на мир) -- просто говоря, элементарная абсолютизация принципа удовольствия -- совершенно не соответствуют космическому, экзистенциальному феномену жизни. Получается, что сам дух и тон романа-эпопеи органично адекватны самому главному в жизни: проблеме как следует жить. Толстой не решил проблему, но он не опошлил, а возвысил её. Художников такого ранга и класса в мировой культуре -- единицы. Он гениально уловил и модельно передал непередаваемые разумным путем, не фиксируемые рационально драгоценные смыслы бытия. Толстой почувствовал жизнь как личность колоссальная, как человек, в чем-то прорвавшийся к своим пределам, и потому он навечно остался в культуре как эпохальная величина.

Итак, рана, которая "наполовину убила графиню, эта новая рана вызвала Наташу к жизни." Повествователь безукоризненно точно выстроил логику возвращения к жизни: "рана душевная, как и физическая, заживает только изнутри выпирающею силой жизни." Не маскируя концептуальное зерно, из которого вырос образ Ростовой, повествователь, поборник жизни, анализирует: "Так же зажила рана Наташи. Она думала, что жизнь её кончена. Но вдруг любовь к матери показала ей, что сущность её жизни -- любовь -- ещё жива в ней. Проснулась любовь, и проснулась жизнь."

А дальше уже делом писательской техники и делом утверждения высшей справедливости было довести начатое возрождение до разумного завершения. Наташа вновь была готова к любви. Она еще не догадывалась, что бессознательно (не исключено, что с первого мгновения, когда она в свои тринадцать лет думала, что влюблена в Друбецкого, но сидела за именинным столом напротив Пьера и "переглядывалась" с ним; иначе говоря, бессознательная жизнь Наташи сознательно выстроена как бессознательная) давно уже проросла в Пьера, давно уже любит его. Пьер тоже давно уже любит Наташу (не исключено, что с того же мгновения, когда "ему под взглядом этой смешной, оживленной девочки хотелось смеяться самому, не зная чему"). Но теперь он свободен. (Писатель даже толком "не удостоил" разъяснить, как и при каких обстоятельствах "сгинула" прекрасная Елена Васильевна; писателя можно понять: промысел божий на то и промысел, чтобы не осквернять его комментариями, промысел самодостаточен, он говорит сам за себя -- тем, правда, кто способен за случайностями жизни ощущать промысел; ради тех же (прав, прав писатель), кто не ангажирован ощущениями настолько, чтобы перестать получать удовольствие от разъяснений, -- ради них не стоит тратить попусту "золотые" слова.)

Необходим был эпилог, который мог бы служить послесловием не только к истории Пьера и Наташи, но и ко всему роману-эпопее.

6