Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Гос.политика и администрирование / 02.Учебники РФ / Арендт Х.Пространство публичного и сфера частного.doc
Скачиваний:
95
Добавлен:
13.02.2016
Размер:
541.18 Кб
Скачать

8 Приватная сфера: собственность и владение

 

С этими многосложными значениями публичного простран­ства соотнесено в его исходно привативном смысле понятие приватного. Вести исключительно приватную жизнь значит в первую голову жить в состоянии, когда человек лишен опреде­ленных сущностно человеческих вещей. А именно лишен дей­ствительности, возникающей оттого что тебя видят и слышат, лишен „объективного", т. е. предметного отношения к другим, которое может сложиться только там где люди через опосредо­вание общего вещественного мира отделены от других и вмес­те с тем связаны с ними, лишены наконец возможности дос­тичь чего-то более устойчивого чем жизнь. Привативный ха­рактер приватного лежит в отсутствии других; в том, что каса­ется этих других, приватный человек не выступает в явленность, словно как если бы его вообще не было. Все, что он делает или упускает, остается лишено значения, не имеет последствий, и что его задевает, не касается больше никого.

 

В новоевропейском мире эта лишенность и присущая ей утрата реальности привели к той покинутости, которая мало-помалу стала массовым феноменом, демонстрирующим ущер­бность человеческих взаимоотношений в ее предельнейшей и бесчеловечнейшей форме[liv]. Причина, почему дело дошло до такой крайности, заключается конечно в том, что массовое об­щество разрушает не только публичное пространство, но и при­ватную сферу, т. е. не только лишает людей их места в мире, но отнимает у них также защиту их собственных четырех стен, в которых они некогда чувствовали себя укрытыми от мира и где во всяком случае также и те, кого исключила публичность, могли найти эрзац действительности в теплоте своего домаш­него очага внутри границ семьи. Полным развитием семейной жизни у домашнего очага до особого внутреннего простран­ства со своим самостоятельным правом и самостоятельными законами мы обязаны исключительному чутью римского наро­да к сфере политического; ибо римляне в отличие от греков никогда не жертвовали приватным публичному, понимая что эти две области в своем существовании зависят друг от друга. И хотя фактические условия жизни рабов в Афинах были едва ли хуже чем в Риме, все же характерным образом именно рим­ский автор высказал мысль, согласно которой для рабов хозяй­ство господина то же самое что res publica для гражданина[lv]. Сколь бы однако терпимой ни была приватная жизнь внутри семьи, она все же никогда не могла быть более чем эрзацем; лишенность все равно оставалась, даже если в Риме, как и в Афинах, приватная сфера предлагала достаточно места для видов деятельности, которые мы сегодня были бы склонны ценить выше чем политические, — как скажем жизнь накопителя богатств в Греции или занятия искусством и наукой в Риме. Этот „либеральный" подход, позволявший при особо благоприятных обстоятельствах рабам достичь большого благосостоя­ния и высокой образованности, лишь свидетельствовал, что богатство внутри греческого полиса не пользовалось всеобщим уважением и что в римской республике быть философом не много что значило[lvi].

 

Чутье к тому, что жизнь, вся проводимая в узости семьи, дома, хозяйства, лишена сущностных человеческих возможно­стей, уже в последние века Римской империи становилось все слабее, чтобы потом благодаря христианству совершенно угас­нуть. Христианская мораль, не обязательно тождественная с ос­новополагающими христианскими религиозными учениями, всегда подчеркивала что надо заботиться только о самом себе, что политическая ответственность бремя и что тяготы полити­ческого можно взваливать на себя исключительно лишь ради любви к ближнему, именно для того чтобы избавить верующих, озабоченных спасением души, от хлопот вокруг общественных дел[lvii]. Поразительно, что это отношение к политическому пе­режило новоевропейскую секуляризацию, причем в такой мере, что Маркс — в этом аспекте, как и во многих других, лишь кон­цептуально оформивший и программно высказавший предпо­сылки, еще имплицитные, Нового времени, — в конечном счете не только предсказывал, но и надеялся на отмирание всего публичного пространства. Глядя со стороны политического, раз­личие между христианством и социализмом незначительно, поскольку состоит в разной оценке не публичности и мира, а только человеческой природы, чья греховность в одном случае велит рассматривать государство как необходимое зло на крат­ком протяжении земной жизни, а в другом случае появляется надежда отделаться от государства уже на земле. Кроме того, свое пророчество об отмирании государства Маркс почерпал из факта, едва ли им осознанного, что публичное пространство и так уже отмирает или может быть вытесняется в узкую сферу государственного аппарата; прогрессирующее отмирание госу­дарственного и правительственного аппарата началось уже в Марксову эпоху, поскольку управление само все больше пони­малось как распространившееся на всю страну хозяйствование, так что наконец в нашем столетии и государственный аппарат тоже созревает до того чтобы раствориться в еще более ограни­ченном и совершенно безличном административном аппарате.

 

Похоже, в самом существе царящих между приватным и публичным отношений заложено, что отмирание публичности в ее конечных стадиях сопровождается радикальной угрозой приватному. Насколько эти темы вообще анализировались в Новое время, дискуссия всегда касалась вопроса о частной соб­ственности; и это не случайность, потому что даже для антич­ной политической мысли слово ,приватный' утрачивает свой привативный характер и не обязательно уже служит антони­мом к публичности, если выступает в связи с собственностью, именно как частная собственность. Очевидным образом собственность обладает известными свойствами, которые, хотя они и приватной природы, тем не менее крайне существенны для политического.

 

Новоевропейское, для нас само собой разумеющееся при­равнивание собственности к владению и богатству, а отсутствия собственности к нищете и беде, затрудняет действительное по­нимание единственной позитивной связи публичного с приват­ным, как она дает о себе знать в обязанности государства охра­нять приватную собственность. Новоевропейское отождествле­ние собственности с владением тем более все запутывает, что не только собственность, но владение и богатство исторически тоже всегда играли в политическом более важную роль чем любой другой лишь приватный запрос или интерес. Вплоть до конца девятнадцатого века, как известно, владение имуществом и состоятельность были обязательным условием для допуска в политическое пространство и пользования полнотой граждан­ских прав. Отсюда недалеко до непонимания разницы между собственностью и владением, соотв. богатством, которые не только не одно и то же, но имеют совершенно разную природу. Впрочем, именно в сегодняшнем обществе становится слиш­ком уж ясно, как мало эти вещи должны иметь между собой общего, а именно, как необычайное возрастание богатства об­щества может вполне совпадать с исчезновением частной соб­ственности, когда индивид владеет не более чем долей, пере­падающей ему от растущего национального дохода.

 

В борьбе между капитализмом и социализмом большей ча­стью забывают, что именно капитализм начал с отмены собственности и что социализм в этом аспекте лишь следует зако­ну, по которому пошло все хозяйственное развитие Нового вре­мени. До лишения низших слоев населения собственности к началу Нового времени святость частной собственности всегда само собой разумелась; но лишь невероятное возрастание вла­дения, богатства и как раз капитала в руках слоев, лишавших собственности, привело вообще к провозглашению владения святыней. Собственность была первоначально привязана к од­ному определенному месту в мире и как таковая не только „не­движима", но даже тождественна с семьей, занимавшей это место[lviii]. Поэтому еще и в Средневековье изгнание могло по­влечь за собой уничтожение, а не просто конфискацию имуще­ства[lix]. Не иметь никакой собственности значило не иметь ро­дового места в мире, которое называлось бы своим собствен­ным, т. е. быть кем-то, кто миром и организованным в нем по­литическим организмом не предусмотрен. Это был естествен­но случай пришлых чужеземцев и рабов, у кого никакие вла­дения и богатства не могли заменить отсутствующую собствен­ность[lx], равно как и наоборот бедность не могла лишить человека гражданских прав и принадлежности к политическому организму, пока его собственность, родовое место в мире, ос­тавалась в целости. С утратой этой собственности опять же в древнейшее время было связано и лишение защиты закона[lxi]. Сама собственность была со своей стороны чем-то больше чем местом обитания; она в качестве приватной предоставляла ме­сто, где могло совершаться то, что по своей сути было тайным, и ее неприкосновенность состояла потому в теснейшей связи со святостью рождения и смерти, с сокровенным началом и со­крытым концом смертных, приходящих как все живое из тем­ноты и возвращающихся во тьму подземного царства[lxii]. Как такое место потаенности, где под родным кровом люди нахо­дят защиту от света публичности, появляются на свет и умира­ют, но не проводят жизнь, где стало быть происходит то, во что никакой человеческий глаз и никакое человеческое знание не проникают[lxiii], как место рождения и смерти сфера домохо­зяйства и собственности была „приватной" не в привативном смысле. Ее неприкасаемая потаенность от публичного и от об­щего всем мира отвечала тому отрезвляющему обстоятельству, что человек не знает, откуда он приходит когда рождается и куда уходит умирая. Таинство начала и конца смертной жизни может быть сохранено лишь там, куда блеск публичности не достигает.

 

Так что политическое значение имели не недра этой облас­ти, чья тайна публичносги не касается, но лишь ее внешний образ, а именно то, что должно быть учреждено вовне для сбе­режения интимного. В свете публичного приватное выступает как ограниченное и огражденное и обязанность публичной, общей сферы в том, чтобы сохранить эти ограды и границы, отделяющие собственность и собственнейшее гражданина от собственности соседа, обеспечивая ему обособленность. То, что мы сегодня именуем законом, означало по меньшей мере у гре­ков исходно нечто вроде границы[lxiv], которая в более ранние времена была зримым граничным пространством, родом ни­чейной земли[lxv], замыкавшей и ограждавшей всякого, кто во­обще был кем-то. Правда, закон полиса ушел намного дальше этих прадревних представлений, но даже и ему еще явственно присуще какое-то пространственное значение. Ибо закон гре­ческого города-государства не был ни содержанием, ни резуль­татом политического акта (что политическая деятельность в первую очередь есть законодательство, пошло от римлян и ста­ло затем существенно новоевропейским представлением, нашед­шим себе самое весомое выражение в политической философии Канта); не представлял он собой и перечня запретов в смысле современных законов, которые все покоятся еще на „ты не дол­жен" десяти заповедей. Греческий закон был действительно „стеной закона" и создавал как таковой пространство полиса; без этой стены мог стоять город в смысле скопления домов для совместной жизни людей (άστυ), но только не город-государ­ство как политическая общность[lxvi]. Стена закона была священ­на, однако не она сама, но только то, что она ограждала, стано­вилось собственно политическим. Воздвигание закона было до-политической задачей; но лишь после ее выполнения консти­туировалось собственно политическое, а именно самый полис[lxvii]. Без стен закона публичное пространство так же не могло суще­ствовать, как участок недвижимости без окружающего его за­бора; первые ограждали и оберегали политическую жизнь го­рода, подобно тому как второй скрывал и охранял „приватную" жизнь его обитателей.

 

Поэтому недостаточно сказать, что приватная собственность до начала Нового времени была само собой разумеющимся ус­ловием для пользования гражданскими правами; дело шло тут о чем-то гораздо большем. Темное, сокровенное пространство приватного образовывало как бы другую сторону публичного, и при том что было конечно возможно проводить свою жизнь вне всякой публичности, пусть это и означало лишение себя высших человеческих возможностей, но было невозможно не иметь собственности, свои собственные четыре стены; потому жизнь раба, который вполне мог иметь богатства, но не соб­ственность, считалась недостойной человека, нечеловеческой жизнью.

 

Совсем другого и намного более позднего исторического происхождения политическое значение приватного владения или богатства, источника средств для поддержания жизни сво­ей и семьи. Мы уже упоминали античное приравнивание необ­ходимости к приватной сфере хозяйства, т. е. сфере, в которой человек как-то справлялся с жизненными нуждами. И свобод­ный человек, владевший приватной собственностью и не при­надлежавший подобно рабам чужому господину, тоже мог ока­заться загнан нуждой в нищету и даже принужден вести себя как раб[lxviii]. Так благосостояние или богатство стало условием участия в публичной жизни, но не потому что его обладатель был занят наращиванием богатства, но наоборот, потому что можно было отчасти положиться на то, что средствами жизни богатый человек обеспечен, усилий это от него не требует и потому он свободен для общественных дел[lxix]. Ведь само собой разумеется, что публичная деятельность только тогда возможна, когда позаботились о гораздо более жгучих жизненных нуж­дах. Это опять же могло быть достигнуто лишь трудом, и бо­гатство человека часто измерялось поэтому числом работников, т. е., понятное дело, имуществом в виде рабов[lxx]. Приватное владение означало здесь, что человек справился со своими соб­ственными жизненными нуждами и потому потенциально сво­боден, а именно свободен трансцендировать собственную жизнь и вступить в мир для всех общий.

 

Лишь когда такой общий мир осязаемо-реально налицо, т. е. лишь после учреждения полиса этот род приватного владения, гарантирующий не столько место в мире, сколько свободу от необходимостей поддержания жизни, смог приобрести столь исключительное политическое значение. Потому почти что само собой разумеется, что в гомеровском мире знаменитой гречес­кой низкой оценки ручного труда мы еще не находим. Презре­ние к приобретательству тоже более позднего происхождения и тесно связано с презрением к труду. Если кто-то, имевший достаточно чтобы обеспечить поддержание собственной жиз­ни, решал увеличить свое имущество вместо того чтобы его рас­ходовать или тратить на него ровно столько заботы, сколько необходимо для его поддержания, то значит он добровольно отрекся от своей свободы и унизил себя до положения, в каком рабы и нищие оказывались под давлением обстоятельств, — до участи раба необходимости[lxxi].

 

Это владение к тому же вплоть до начала Нового времени никогда не расценивалось как святыня. Лишь когда богатство как источник поддержания жизни совпадало с участком земли, с которого и на котором жила семья, т. е. стало быть в обще­стве, занятом в основном земледелием, собственность и владе­ние могли так неразрывно переходить друг в друга, что стано­вились одним и тем же, а тогда это естественно означало, что имущество оказывалось таким же священным как собственность. Внутри феодального общественного порядка это в какой-то ограниченной мере могло быть и справедливо. Но новоевропейские защитники приватной собственности, никогда не понимающие под нею ничего другого как приватное владение и приватное богатство, не имеют большого основания апеллиро­вать к этой традиции, для которой действительно не могло су­ществовать никакой публичной свободы без гарантии приват­ной собственности и никакой политической деятельности без приватного владения. Ибо для Нового времени дело идет тут в первую очередь о свободе приобретения, которое в той тради­ции считалась кабалой, о защите накапливаемого капитала, а не о защите приватной собственности. Скорее, процесс накоп­ления капитала в современном обществе вообще лишь потому пошел в ход, что перестали уделять внимание собственности; у его истоков стоят чудовищные экспроприации — отнятие соб­ственности у крестьян, явившееся в свою очередь почти авто­матическим побочным эффектом экспроприации церковного и монастырского имущества после реформации[lxxii]; на приватную собственность этот процесс никогда не обращал внимания, она всегда и повсюду экспроприировалась, когда вступала в конф­ликт с накоплением капитала. Изречение Прудона, что соб­ственность есть кража, содержит в себе истину, справедливую в отношении истоков капитализма; только не собственность ста­ла кражей, а капитал в современном обществе возник из кражи собственности. Тем характернее, что даже Прудон колебался в требовании всеобщей экспроприации; он слишком хорошо знал, что полная отмена приватной собственности хотя и смо­жет пожалуй излечить зло нищеты, но зато накличет по всей вероятности еще худшее зло тирании[lxxiii]. Поскольку ему не уда­лось провести различения между собственностью и имуществом, в каком-то аспекте может пожалуй показаться, что в этих своих двух воззрениях он впадает в противоречие сам с собой, что в действительности не так. В конечном счете процесс аккумуля­ции социума, делающегося все богаче, захлестывает все формы приватной собственности, для этого он теперь поистине не нуж­дается в какой-то специальной экспроприации средств произ­водства. Ибо в существе этого социума заложено, что приват­ное в любой своей форме может только стоять на пути разви­тия общественных производительных сил, и перед этим фак­том, который вовсе не изобретение Маркса, меркнут все рас­суждения о приватной собственности, которая должна уступить место все более растущему общественному богатству[lxxiv].