40A Пиндар, Олимпийские песни XI 4.
[xli] Часто цитируемые слова Гомера, „Жалкую рабскую долю избравши в судьбу человеку, Лучшую доблестей в нем половину Зевес истребляет" (Одиссея XVII 320 слл.) вложены у него в уста Евмея, который сам раб; это констатация, не критика или нравственно оценочное суждение. Раб утратил свою άρετη, свое превосходство, ибо еще до того лишился пространства, в котором имел возможность превзойти других.
[xlii] Barrow, op. cit., p. 156, уже отмечал, что по этой причине невозможно написать биографию раба или дать его характерологический очерк. „Пока не прорвутся к свободе и известности, они остаются скорее теневыми фигурами чем личностями".
[xliii] Перед лицом обескураживающе скудного „свидетельского материала" по этим вещам позволю себе напомнить одно малоизвестное стихотворение о боли, написанное Рильке на смертном одре:
Приди, последняя, кого признать готов я,
В телесном облике, без исцеленья Смерть.
Последние строки такие:
Я ль тот, кто здесь, неузнанный, сгорает?
Воспоминаний груза нет во мне.
О, жизнь: ты значишь быть вовне.
И я в огне. Никто меня не знает.
[xliv] О субъективности боли и ее значении для всех гедонистических сенсуалистских мировоззрений, см. §§ 15 и 43. Для живущих смерть есть прежде всего исчезание из явленности. Однако в отличие от смерти, которая вообще не может выступить в явленность, существует форма, в которой и смерть тоже как бы является среди живущих, и это старение — которое Гёте походя и бесподобно прекрасно называет „постепенным отступанием из явленности". Автопортреты великих мастеров в старости — Рембрандта, Леонардо — свидетельствуют о правде этого замечения. В самом деле, эти картины представляют самый процесс исчезания, как если бы исчезающим отступанием плоти, озаряя его, правила интенсивность взгляда.
[xlv] Я использую здесь „Письмо лорда Чандоса" Гофмансталя. Можно было бы, разумеется, процитировать здесь Рильке или даже Георге.
[xlvi] Contra Faustum Manichaeum V 5.
[xlvii] И это само собой разумеющимся образом остается еще предпосылкой политической философии Фомы Аквинского, который определенно говорит: quamdiu mundus durat (S. Th. II 2, 181, 4).
[xlviii] Организационная форма братства оказывалась тем ближе, что имела прообраз в римских коллегиях, члены которых называли себя иногда „братьями" и „сестрами" и которые вообще были организованы по модели семьи (см. Samuel Dill, Roman Society from Nero to Marcus Aurelius, 1904, кн. II, гл. 3). Термин corpus rei publicae часто встречается в дохристианской латыни, однако означает не где-то саму республику, а живущее на ее территории население. Соответствующее греческое слово σωμ,α употребляется для корпорации и объединения впервые пожалуй только в Новом Завете. Во всяком случае, метафора появляется уже у Павла (I Кор 12, 12-27) и с тех пор обычна у ранних христианских авторов как Тертуллиан (Apologeticus 39) или Амвросий (De officiis ministrorum III 3, 17). Значением все это наполняется впервые в политической теории Средневековья, а именно когда стали вполне серьезно принимать, что человечество в целом образует одно единственное тело — quasi unum corpus, как рассуждает Фома (S. Th. II 1, 81, 1). Тут надо еще обратить внимание, что в раннем Средневековье подчеркивали равнозначность и равноправие всех членов — они все необходимы для благополучия тела, — тогда как позднее акцент сместился на различие между головой и членами, т. е. на неравенство головы, долг которой повелевать, и членов, долг которых повиноваться (см. также Anton-Hermann Chroust, The Corporate Idea in the Middle Ages, в Review of Politics, vol. VIII, 1947).
[xlix] Фома Аквинский, S. Th. II 2, 179, 2.
[l] См. статью 57 устава бенедиктинцев у Лавассера, op. cit., p. 187: как только один из монахов начинает гордиться своей работой, он должен от нее отказаться.
[li] Огромная популярность римских коллегий среди низших слоев народа и главным образом среди рабского населения надо объяснять тем, что они были прежде всего также похоронными союзами, заботившимися не только о приличных похоронах, но и о надгробном камне, что очень привлекало как раз рабов. См. Barrow, op. cit., p. 168 („...good fellowship in life and the certainty of a decent burial... the crowning glory of an epitaph; and in this last the slave found a melancholy pleasure"), и Dill, там же.
[lii] Никомахова этика 1177b 31.
[liii] Wealth of Nations, кн. I, гл. 10.
[liv] Об одиночестве как современном массовом феномене см. David Riesman, The Lonely Crowd.
[lv] Так у Плиния Младшего, цитируемого по: W. L. Westermann, статья „Рабство" в Паули-Виссова, дополнительный том VI, S. 1045.
[lvi] Разность оценки богатства и образования в Риме и Греции не нуждается в свидетельствах. Однако занятно пронаблюдать, как это различие оценки сказывалась на конкретном положении рабов. Так, в римской культурной жизни рабы играли весьма заметную роль, тогда как в Греции они занимали важные позиции в предпринимательстве (см. Westermann, ibid., S. 984).
[lvii] По Августину, долг любви к ближнему ставит предел otium'y и созерцанию. Vita activa возникает из любви к ближнему; и в ней „мы должны думать не о почестях или власти в этой жизни... но о спасении тех, кто стоит ниже нас, salutem subditorum" (De civitate dei XIX 19). Разумеется, тут больше от ответственности отца семейства перед своими чадами и домочадцами чем от политической ответственности. Христианская заповедь заботиться о своих собственных делах, опирающаяся большей частью на I Фесс 4, 11: „чтобы жить тихо, делать свое дело", замыслена как противоположность политической за-действованности: евангельское ττράττειν τα ίδιа противостоит привычному πράττειν τα κοινά.
[lviii] Куланж предлагает слово familia переводить как собственность, поскольку оно обозначает поле и почву, дом, деньги и рабов (op. cit., р. 107). Моммзен переводит familia иногда просто как кабала, что конечно по сути своится к тому же. Важно, что эта собственность не владение, которое семья или ее глава могли бы забрать с собой; собственность скорее пространственное понятие, „собственность привязана к очагу, очаг к почве" (Куланж, op. cit., p. 62). Собственность неподвижна как очаг и могила, которые к ней относятся. „Преходящий — это человек. Это человек, по мере того как семья развертывает свои поколения, достигает положенного часа, когда он продолжит культ и возьмет на себя заботу об имении" (op. cit., кн. II, гл. 6).
[lix] Лавассер (op. cit., p. 240 и прим.) описывает правила основания одной средневековой общины и правила принятия в нее: „Недостаточно было жить в том же городе, чтобы иметь право доступа. Надо было... владеть домом". За этим следовало: „Всякое преступление, совершенное против общины, влекло за собой разрушение дома и изгнание виновника".
[lx] Разница между собственностью и имуществом была совершенно явственна в случае рабов, которые хоть и не могли иметь собственности, т. е. собственного дома, однако никоим образом не составляли неимущего класса в современном смысле. Peculium, приватное имущество римского раба, могло достигать значительной суммы и включать даже собственных рабов (vicarii). Barrow (op. cit., p. 122) говорит об „имуществе, каким владел самый скромный из его класса".
[lxi] Куланж цитирует замечание Аристотеля, что в древние времена сын при жизни отца не мог стать гражданином и что после его ухода из жизни лишь старший сын получал права гражданства. Также и разница между римским plebs и populus romanus заключалась в том что plebs состоял из людей без дома и очага (op. cit., кн. III, гл. 12).
[lxii] „Вся эта религия была очерчена домашним кругом... Все эти боги, Очаг, Лары, Маны, назывались богами скрытыми или богами внутренними. Для всех деяний этой религии требовались таинства, sacrificia occulta, говорит Цицерон" (Куланж, op. cit., кн. I, гл. 4).
[lxiii] Похоже, что задачей Элевзинских мистерий было так сообщить посвященным это потаенное, которое, хотя и обще всем людям, все же задевает каждого именно в его единственности, чтобы оно в свойственной ему ауре тайны снова могло сделаться своего рода всеобщим опытом, который, однако, хотя и столь многие приняли в нем участие, никогда не должен был обсуждаться публично. Принципом мистерий было то, что всякий мог быть в них посвящен и принимать в них участие, но никто не смел о них говорить, и именно поскольку они касались несказанного; а несказанный опыт располагался вне политического, как он располагался и вне языка. Что мистерии касались таинства рождения и смерти, показывает, похоже, один фрагмент Пиндара, οίδε μευ βίου τελευτάυ, οίδεv δέ διόσδοτου άρχάν. посвященный „знает о конце жизни и о ее Зевсом дарованном начале" (см. Karl Kerenyi, Die Geburt der Helena, 1943-1945, S. 48 ff.).
[lxiv] Νόμος, греческое слово для закона, происходит как известно от νέμειν, делить, владеть поделенным и обитать. Что закон исходно это „ограда закона", достигает явственной выраженности в одном фрагменте Гераклита: „Народ должен биться за закон как за городские стены". Римский lex означает наоборот то, что людей объединяет, не то, что их разделяет или замыкает. Однако границы и бог границы Терминус, отделявший agrum publicum от agro privato (Ливии), находились в большей чести чем соответствующие божества в Греции, υsoi 'όροι.
[lxv] Куланж сообщает (op. cit., p. 63) о старинном греческом законе, запрещавшем пристраивать одно здание к другому; между ними всегда должно было оставаться промежуточное пространство, род ничейной земли.
[lxvi] Пόλις, похоже, исходно имел значение „круговой стены", и латинское urbs, родственное с orbis, тоже значило окружение. Мы находим ту же связь в английском town, которое первоначально, как теперь немецкое Zaun, означало окружающую изгородь (см. R. В. Опiап, The Origins of European Thought, 1954, p. 444, прим. 1).
[lxvii] Законодатель поэтому не обязательно должен был быть гражданином и часто призывался извне. Его создание, законодательство, не имело собственно политической природы; оно было дополитичес-ким условием политической жизни, к которой можно было приступать после его выполнения.
[lxviii] „Много рабского и низменного заставляет свободных людей делать нищета (πολλά δουλικά, και ταπεινά, πράγματα τους ελευθέρους η πενία βιάζεται ποιέιν)", говорит Демосфен (Or. 57, 45).
[lxix] Что человек должен был располагать достаточным имуществом, чтобы не нуждаться в заработке для поддержания жизни, если хотел стать свободным гражданином, находит себе явственное выражение еще в раннесредневековых английских Books of Customs, в строгом различении „между ремесленником и свободным человеком, franke homme, в городе. ...Если ремесленник делался так богат, что хотел стать свободным человеком, то он должен был сперва отказаться от своего ремесла и избавиться от всех инструментов в своем доме" (W. J. Ashley, op. cit., p. 83). Лишь когда в царствование Эдуарда III ремесленники разбогатели, соотношение перевернулось и „уже не ремесленники считались негодными для гражданства, а гражданство стало связано с принадлежностью к одной из компаний" (р. 89).
[lxx] Куланж в отличие от других авторов подчеркивает не „досуг", а ту деятельность античного гражданина, которая крадет у него время и силы; оттого он и понимает, что аристотелевское утверждение, согласно которому никто вынужденный работать для поддержания жизни не может быть гражданином, вовсе не свидетельство „предрассудков" Аристотеля, но простая констатация факта (op. cit., кн. IV, гл. 12). Только в Новое время богатство как таковое, независимо от занятости его обладателя, стало условием полноты гражданских прав: тем самым впервые права гражданства стали действительно чистой привилегией, которой начинали „пользоваться", т. е. которая давала права без обязанностей.
[lxxi] Здесь, мне кажется, лежит решение известной загадки из истории античной экономики, а именно что „промышленность развилась до определенной точки, но остановилась перед прогрессивными шагами, какие можно было ожидать" ввиду того факта, что „совершенство и способность к организации в широких масштабах римляне показали в других отраслях, в государственной администрации и в армии" (Barrow, op. cit., p. 109-110). Это современный предрассудок — ожидать, что та же способность к организации, которая царит в публичном пространстве, должна распространяться также и на приватную хозяйственную жизнь. На то обстоятельство, что „античные города в гораздо большей мере чем средневековые были центрами потребления и наоборот в гораздо меньшей центрами производства", что „рабовладелец... был именно рантье, не предприниматель", указал уже Макс Вебер в своем цитированном выше первооткрывательском труде (S. 13, 22 ff. и 144). Скудость источников по экономической истории древности восходит к равнодушию античных авторов к этим вещам; именно это придает выкладкам Вебера дополнительную весомость.
[lxxii] Все сочинения по истории рабочего класса как совершенно неимущего класса, живущего изо дня в день трудом своих рук, страдают от наивной предпосылки, что подобный класс существовал всегда. Мы уже видели, что даже в античности рабы не были неимущими, и когда говорят о некоем свободном рабочем классе в античности, то обычно оказывается, что он состоял из „свободных лавочников, торговцев и ремесленников" (Barrow, op. cit., p. 126). Так Μ. Ε. Park (The Plebs Urbana in Cicero's Day, 1921) приходит к заключению, что свободных рабочих вообще не существовало, поскольку каждый свободный всегда владел собственностью. То же самое однако имеет силу и для Средневековья по меньшей мере до 15 столетия: „Тогда еще не существовало большого класса наемных работников, никакого ,рабочего класса' в современном смысле слова. Под ,рабочим классом' мы подразумеваем определенное число людей, из среды которых некоторые индивиды могут действительно подняться до положения хозяев, но которые в своем большинстве не могут даже надеяться подняться до более высокого положения. Однако в четырнадцатом веке несколько лет работы поденщиком были лишь ступенью, через которую самые бедные должны были пройти, тогда как большинство по-видимому устраивалось самостоятельно в качестве мастеровых-ремесленников сразу же после окончания ученичества" (op. cit., p. 93-94).
Таким образом, „рабочий класс" в античности не был ни свободным, ни неимущим; когда раб достигал своего освобождения (через вольноотпущенничество в Риме, через выкуп в Афинах), он становился не рабочим, а независимым торговцем или ремесленником. Он всегда выносил с собой на свободу свой капитал, чтобы утвердиться затем в торговле или промысле (Barrow, Slavery in the Roman Empire, р. 103). В Средневековье опять же статус „рабочего" в современном смысле был временным состоянием молодых людей, которые учились на мастеровых и подрастали до зрелости; наемный труд за деньги был исключением, а не правилом для взрослых. Немецкие „поденщики", Tagelöhner, французские „рабочие руки", manoeuvres, английские „трудящиеся бедняки", labouring poor, жили вне общин и вообще отождествлялись с бедняками (Pierre Brizon, Histoire du travail et des travailleurs, 1926, p. 40). Сверх того, тот факт, что до Наполеоновского кодекса ни одно законодательство не предусматривает свободной рабочей силы, ясно показывает, насколько возникновение рабочего класса принадлежит современности (см. W. Endemann, Die Behandlung der Arbeit im Privatrecht, 1986, S. 49, 53).
[lxxiii] См. глубокомысленный комментарий к „собственности как краже" в посмертно опубликованной Théorie de la propriete Прудона (p. 209-210), где он называет собственность с ее „эгоистической, сатанинской природой" „действеннейшим средством, чтобы противостоять деспотизму без разрушения государства".
[lxxiv] Вынуждена признаться, что мне совершенно непонятно, как сегодняшние либеральные социальные экономисты (называющие себя часто консерваторами) могут так уверенно утверждать, что сохранность приватного имущества в непрестанно богатеющем обществе станет достаточным гарантом гражданских свобод, т. е. что это имущество может играть ту же роль что приватная собственность. В обществе, где обладание рабочим местом представляет единственную надежную собственность, эти свободы гарантированы только государством; это политическое, а вовсе не экономическое обеспечение. Угроза свободе в современном обществе идет не от государства, как предполагает либерализм, но от социума, в котором осуществляется разделение рабочих мест и которое устанавливает долю каждого индивида в совокупном достоянии социума.
[lxxv] „Сообщество в основном существовало ради общего благосостояния" (R. W. К. Hinton, Was Charles I a Tyrant? в Review of Politics, vol. XVIII, January, 1956).
[lxxvi] По истории слова „капитал", которое, происходя от латинского caput, в римском праве означает данную в долг сумму, см. W.J. Ashley, op. cit., p. 429 и 433, прим. 183. Лишь в 18 веке слово приобрело сегодняшний смысл денег, вложенных для получения прибыли.
[lxxvii] Экономические теории Средневековья числят деньги среди consumptibiles и пока еще не применяют их как общий знаменатель и масштаб для всех других „ценностей".
[lxxviii] John Locke, Second Treatise of Civil Government, section 27.
[lxxix] Сравнительно редкие случаи, когда античные авторы восхваляют бедность и труд, объясняются этой опасностью. На предмет ссылок см. G. Herzog-Hauser, op. cit.
[lxxx] Греческие и латинские слова для внутренней части дома, μέγαςου и atrium, имеют всегда побочное значение темноты и мрака (см. Моммзен, op. cit., S. 22 и 236).
[lxxxi] Аристотель, Политика 1254b 25.
[lxxxii] Аристотель прямо называет жизнь женщины „трудовой" (πονητικός, De generatione animalium 775a 33). На том же основании он в „Политике" обсуждает женщин и рабов вместе. Они принадлежат к одинаковой категории. Эта одинаковость давала о себе между прочим знать в том, что женщины проводили жизнь среди рабов, а не с себе подобными. Их ранг в жизни таким образом определялся их рождением в гораздо меньшей мере чем их „функцией". Это очень ясно описывает Wallon (op. cit., I, p. 77 ff.): он говорит о „смешении рангов в таком разделении домашних функций". „Женщины... смешивались со своими рабами в каждодневных заботах внутренней жизни. Какого бы ранга они ни были, труд был их уделом, как у мужчин война".
[lxxxiii] См. Pierre Brizon, op. cit., p. 184, об условиях работы на фабриках в 17 веке.
[lxxxiv] Тертуллиан, op. cit., p. 38.
[lxxxv] Этим можно было бы объяснить разницу между Августином, показавшим такое мудрое здравомыслие в своих политических сочинениях, и истерическими преувеличениями Тертуллиана. В конце концов, оба были римляне и воспитанники римской политики.
[lxxxvi] Мф 19, 17. Та же мысль в Мф 6, 1-8, где Иисус предостерегает от лицемерия, от показа своего благочестия. Благочестие не может "показаться перед людьми", а только перед Богом, „видящим тайное". Бог конечно „воздаст" человеку, но не „явно", как утверждает стандартный перевод. Немецкое выражение Scheinheiligkeit, показная святость, — самое подходящее для этого религиозного феномена слово, потому что в нем получает выражение тот факт, что простое выступление в явленность уже равнозначно с лицемерием.
[lxxxvii] Этот оборот речи часто встречается у Платона. Он обстоятельно объяснен в Горгии 482.
[lxxxviii] Principe, гл. 15.
[lxxxix] Там же, гл. 8.
[xc] Discorsi, кн. III, гл. 1.
Ханна Арендт "VITA ACTIVA, Или о деятельной жизни". СПб., 2000.