Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Методология_Литература / Вен П. Как пишут историю. Опыт эпистемологии. 2003

.pdf
Скачиваний:
315
Добавлен:
29.02.2016
Размер:
2.49 Mб
Скачать

242

дицию или за прогресс. В то же время историк, за что бы он ни голосовал, обязан придерживаться своего принципа: продвигать объяснение как можно дальше, проникать в не-событийное, за пределы свободы и случайности, достигнутые его предшественниками.

Возьмем, например, косность; является ли она просто косностью? Вот два реальных факта, которые позволяют в этом усомниться. В статье, опубликованной в 1941 г., Марк Блок (выбравший уже между Парижем, Клермон-Ферраном и Лионом дорогу, которая должна была привести его на пытку и на расстрел) писал: «Крестьянская косность, несомненно, существует, но в ней нет ничего абсолютного; мы видим на множестве примеров, что крестьянские сообщества довольно охотно брали на вооружение новые технические приемы, тогда как в иных обстоятельствах те же самые сообщества отказывались от нововведений, которые, на первый взгляд, были для них не менее соблазнительны»; мы наблюдаем, с одной стороны, что рожь, не признанная римлянами, была повсеместно принята в наших деревнях уже в раннем Средневековье; с другой стороны, в XVIII в. крестьяне отказались от упразднения черного пара и, тем самым, от какой бы то ни было аграрной революции. Причина такой разницы проста: «Замена пшеницы и ячменя рожью никак не затрагивала общественного строя»; зато «аграрная революция XVIII века грозила разрушить весь общественный строй, в который была вписана крестьянская жизнь. Простого крестьянина не интересовала идея роста национальных производительных сил. И не слишком интересовала менее отдаленная перспектива роста его собственного производства или хотя бы той части, что предназначалась для продажи; рынок казался ему чем-то таинственным и немного опасным. А главной его заботой было сохранение традиционного образа жизни в более или менее неприкосновенном виде. Почти повсюду он считал, что его судьба зависит от сохранения старых кол-

лективных повинностей; а данная практика предполагала наличие пара»104.

Другой пример - из области промышленности. Как отмечалось105, когда дирекция меняет организацию труда на заводе, сопротивление рабочих переменам является групповым поведением: производительность рабо-

104M. Bloch. Les caractères originaux de l'histoire ruralefrançaise, vol. 2. A. Colin, 1956, p. 21.

105Я передаю факты из вторых рук, так как журнал Human Relations, I, 1948, где онибылиизложены,мненедоступен.

243

чего-новичка снижается и подстраивается под производительность других членов группы, чтобы не превышать стандарт, установленный по молчаливому согласию самой группой и негласно предписанный всем ее членам. Ведь слишком высокая производительность какого-либо рабочего ,м°жет стать для дирекции предлогом повысить норму выработки; задача группы - снизить темп, чтобы производить ровно такое количество, свыше которого оплата за единицу продукции может снизиться: это очень сложная экономическая проблема, поскольку следует учитывать множество переменных, но рабочим отдельно взятого цеха удается решать ее интуитивно и достаточно успешно, снижая производительность во второй половине дня, если они замечают, что с утра перетрудились, и наоборот; эта косность очень рациональна с точки зрения как средств, так и

целей.

У всякой косности есть своя логика, принцип которой, срабатывая без объявления, срабатывает еще лучше, будучи объявлен, и вполне объясняет, зачем все вещи длятся в этом мире: чтобы уменьшить риск или неопределенность, homo historiens никогда не начинает с tabula rasa (это удается в научной работе, да и то с большим трудом); он довольствуется решением, которое удовлетворяет неким минимальным требованиям106, и ему непременно кажется, что это решение соответствует самой природе вещей: «может быть, имеется лучшее решение, но поскольку вещи являются именно тем, чем они являются, то достоинство данного решения - в том, что оно существует и что оно приемлемо: отныне мы будем его придерживаться; выйти за его рамки было бы авантюрой». Вот почему история - это не утопия107. Поступок почти никогда не предстает в виде изна-

106 Ср. M. Crozier в предисловии к J.G. March et H.A. Simon. Les organisations, problèmes psycho-sociologiques. Dunod, 1964, p. XII; атакже M. Oakeshott. Rationalism in Politics. Methuen, 1967, p. 95-100. Как известно, Платон противопоставлял нова-

торскую épistémé косной techne,

107 Ср. по поводу экономического равновесия J. Schumpeter. Theory of the Economic Development. Oxford University Press, 1967, p. 40: "Единожды установленная система стоимости и заданные раз и навсегда экономические комбинации всякий раз являются исходным пунктом каждого нового экономического цикла и пользуются, можносказать, презумпциейнадежности. Эта стабильностьнеобходимадля выработки экономического поведения индивидов, поскольку они практически не способны выполнитьинтеллектуальнуюработу попереосмыслениюсвоегоопыта. Мы наблюдаем на практике, что количество и стоимость благ предшествующих циклов определяют количество и стоимость каждого последующего цикла. Но одного этого факта

244

чально поставленной цели, для достижения которой изыскиваются адекватные средства; он предстает в виде традиционного способа; этот способ надо применять таким, какой он есть, если вы хотите, чтобы он сработал, или, в крайнем случае, менять его с осторожностью. Условия даже самой простой задачи столь сложны, что невозможно каждый раз выстраивать все заново: более того, если бы не существовало способа, то никто бы и не помышлял о цели; или же это была бы система регулярных гениальных озарений и эмоциональных порывов. Так что, если политические ассамблеи, даже состоящие из выдающихся умов, обычно принимают, по мнению Ле Бона, посредственные решения, достойные презренной черни, то это отнюдь не доказывает существования «психологии толпы», имеющей какую-то особую природу: это доказывает только то, что те проблемы, для решения которых собираются ассамблеи, неизбежно требуют решений более посредственных, нежели проблемы, решаемые в уединении кабинета, называемого иногда «теплица».

Поскольку косность, а возможно, и всякое поведение, отсылает к скрытым мотивам, а не к привычке, то не следует поддаваться искушению и сводить разнообразие поведений к некому обобщенному habitus, якобы естественному и позволяющему говорить о некой исторической характерологии в духе Зомбарта: дворянин, буржуа. Таких наборов характерных черт не существует; антитезой дворянской ментальное™ и рациональной ментальное™ прибыли является конвенциональная психология; привычка аристократической ментальное™ к широким жестам в какой-либо

для объяснения стабильности недостаточно; принципиальным фактом является, конечно, то, что эти правила поведения выдержали проверку опытом и что индивиды, в конечном счете, полагают самым правильным приспособиться к ним. Итак, эмпирический образ действий индивидов не является случайностью, а имеет рациональную основу". О существовании подобных подсознательных расчетов, подводящих к рациональному поведению, см. G. Granger. Pensée formelle et Sciences de l'homme, p. 101 (теория обучения); Davidson, Suppes and Siegel in Decision Making, Selected Readings (Edwards and Tversky, ed. ). Penguin Books, 1967, p. 170; W. Stegmüller. Probleme und Resultate... vol. I, p. 421. Поскольку современные гуманитарные науки являются техническими приемами эффективного вмешательства, нацеленными на оптимум, то изучение человеческого поведения заключается в отделении поведения, представляющего собой рациональное вмешательство и скрытую праксеологию, от поведения "иррационального", в том смысле, что оно не соответствует нашим нынешним моделям вмешательства и поэтому относится к описательной этиологии, то есть является неформализуемым остатком.

245

сфере не означает, что она не проявит страсти к наживе в иной сфере. Есть вельможи, отменно вежливые, пока речь не заходит о деньгах, и финансовые воротилы, которые, попадая в общество, становятся меценатами. Наши ценности из разных областей противоречат друг другу, потому что они представляют собой «большую посылку», выведенную из различных форм нашего поведения благодаря перевернутой логике оправдания; а формы эти навязаны нам инстинктами, традициями, корыстью, праксеологией, которым совершенно незачем создавать последовательную систему. Поэтому мы можем одновременно заявлять, что Аполлон прорицает будущее, и что его оракул продан персам, или желать «рая, но как можно позже». У индийского ростовщика может быть еще несколько «первобытное» мышление, он не умеет вести двойной бухгалтерии, и его «концепция времени» может быть «квалитативной, иррациональной и традиционной» (по крайней мере, если распространить на его реальную жизнь идеи, исповедуемые им в религиозном и философском плане; за исключением этого, он такой же, как все мы: на практике он должен ждать, «пока сахар растает»); но такой взгляд на временное измерение, конечно же, нисколько не мешает ему по истечении срока требовать выплаты процентов, независимо от квалитативной концепции времени108.

4. «Институт»

Мы употребляем здесь слово «институт» в том смысле, какой придают ему социологи; оно не означает чего-то, что учреждено определенными текстами, напротив: органы управления являются лишь частным случаем. Мы будем понимать под институтом все, в связи с чем можно говорить об общественном идеале, корпоративном духе, традиции группы, все, что представляет собой ту смесь личного честолюбия и коллективных санкций, благодаря которой группа добивается менее корыстных (к счастью"или к несчастью) целей, нежели те, что преследуются ее членами в индивидуальном порядке; так функционируют правительства, армии, духовенство, университеты, медицинское сообщество, художественные и научные школы, концентрационные лагеря, литературный аван-

108 Возражения против идеи ментальности как обыкновенного habitus см. в М. Confino. Domaines et Seigneurs en Russie, p. 257.

246

гард, всякого рода секты, альпинисты в связке и т.д. Институты служат целям и вдохновляются ценностями; не будем заключать из этого, что ценности являются основой института, поскольку ситуация здесь обратная: институт есть такая ловушка, попав в которую, человек не имеет иного выхода, кроме чувства профессионального долга; в этом смысле Моррас не ошибался, когда говорил, что институты поддерживают существование лучшего в нас, и Толкотт Парсонс тоже писал об этом109; они поддерживают и существование худшего, но, так или иначе, они поддерживают существование.

Структура института имеет столь важное значение, - именно ей история обязана своей монументальностью, - что на этом стоит остановиться подробнее. Вернемся к примеру эллинистического и римского эвергетизма, который мы уже представили читателю. Все началось в эпоху Александра Великого с того, что состоятельные именитые граждане полисов, отличавшиеся щедростью и патриотизмом, заново изобрели старинный аристократический идеал превосходства и соперничества; в эллинистическую эпоху они жертвовали полису свои деньги и время, дарили ему различные сооружения и ставили ему на службу свое влияние; в Риме они предлагали плебсу зрелища и задавали пиры, как подобает отцам-правителям. Что и создало традицию: я имею в виду приобретенные права и обязанности государства, в результате чего между именитыми гражданами началось постоянное соревнование в выставлении даров, в то время как народ стал добиваться этих подарков как чего-то должного и требовать их от всех богатых, даже от тех, кто не был особо склонен к щедрости; в небольших сообществах, каковыми были античные полисы, ответить отказом было трудно, поскольку богатые и бедные ежедневно встречались друг с другом, и всегда можно было организовать шаривари. Стремление к общественному спокойствию в этих маленьких городах-государствах, где не было полиции, привело в один прекрасный день к тому, что класс именитых граждан вменил в обязанность всем своим членам эвергетизм как долг, соответствующий их положению; граждане не преминули интериоризировать этот долг, поскольку роль обуславливает не только поведение людей на публике, но и их внутреннюю позицию, так как жить в состоянии внутреннего разлада неудобно - это вам скажет

109Т. Parsons. Eléments pour la théorie de l'action, trad. Bourricaud. Pion, 1955, p. 193 sq., cf. p. 40. О разрыве между ментальностью и теорией в институтах, ср. A. Gehlen. Studien zur Anthropologie und Soziologie. Berlin: Luchterhand, 1963, p. 196 sq.

247

любой социолог. Таким образом личное качество - щедрость - стало своего рода государственным институтом; публичными благодетелями становились люди, которые без этого никогда бы так себя не повели. Это изменило атмосферу полиса, строй превратился в умеренную аристократию, попечительную в Греции и патерналистскую в Риме; стремление к социальному миру, заставившее возвести щедрость в долг и даже в идеал, ретроспективно принимает макиавеллиевский оборот: хлеб и зрелища способствовали деполитизации народа, вернее, его усыплению в отвратительном материализме; на самом же деле, нотабли, отнюдь не помышляя о столь искусном расчете, просто пошли по линии наименьшего сопротивления. Античный полис продержался на этом полтысячелетия; нотабли, руководившие городом, вели дела, черпая средства из собственных кошельков. Что не означает, будто все они делали это охотно: выполнять свой долг не всегда приятно, но даже если мы уклоняемся от его выполнения, то делаем это, по определению, не без угрызений совести;

по этим признакам мы и узнаем институт.

Институт есть структура, в которой некие мотивы, причем совсем не обязательно идеалистические (делать карьеру, не вступать в конфликт со своей средой, не жить в состоянии внутреннего разлада), побуждают людей стремиться к идеальным целям так же настойчиво, как если бы они их преследовали в силу личной склонности; как мы видим, существование института поддерживают вовсе не те ценности, что связаны с его происхождением и его целями. Отсюда постоянное напряжение между бескорыстием, которое предполагают цели института, и естественным эгоизмом действующих лиц; одни эвергеты усердствуют в щедрости, поскольку положение обязывает, другие пытаются от этого уклониться и сбежать в деревню (не без угрызений совести), третьи исполняют тяжкий долг благодаря своему высокому моральному духу честолюбцев, а четвертые избегают внутреннего разлада и становятся^ для всех примером, исполняя роль «исключительной совести», делая при этом ничуть не больше, чем остальные, но с истинным благочестием, с неким сознанием профессионального долга эвергета. В основе этого раздвоения лежит диалектика «всех» и «одного», столь часто встречаемая в истории: все именитые граждане были заинтересованы в нормальном функционировании института эвергетизма, удовлетворявшего плебс, но они были заинтересованы и в том, чтобы не приносить себя в жертву идеалу; они избежали этого разлада благодаря классовой морали, благодаря идеалу эвергетизма, выработанному для решения дилеммы, которая усилиями

248

теоретиков стратегии игр стала известна под названием дилеммы двух заключенных110: каждый заинтересован в том, чтобы остальные исполняли свой долг, но сами готовы исполнять свой долг, только будучи уверены, что и остальные поступят так же.

Из этого можно заключить, что психологические объяснения верны и в то же время ложны. Идеологические мотивы действуют при наличии института: каждая эпоха делает и расхваливает то, что ее определяет и привлекает; эвергетами становятся при наличии эвергетизма, крестоносцами - во времена крестовых походов, набожными прихожанами - в приходе. Но ясно и то, что было бы напрасно проводить опрос и выяснять, хотят ли люди быть эвергетами и почему; их мотивами были рационалистическое объяснение института (хлеб и зрелища - плата за социальный мир) или реакция приспособления к нему (гораздо лучше - хотя и труднее - исполнить долг щедрости, чем уклониться от него). Эвергетизм создает эвергета, а не наоборот. Ключом к этой эволюции является человеческая реакция, столь мощная, что она похожа на расчет, продиктованный инстинктом самосохранения: превратить необходимость в добродетель, сменить принципы, но не состояние, занять позицию, соответствующую роли. А следующим поколениям будет проще обратиться к моделям, доказавшим свою надежность, нежели опять изобретать все сначала.

Еще одно замечание, уместность которого читатель поймет, прочитав главу XII. Вышеприведенный анализ институтов, наверное, имеет в ваших глазах некий социологический оттенок; к тому же он начинается с безобидной имитации Толкотта Парсонса. Однако читатель мог заметить, что при этом мы выполнили только работу историка: объяснять датированные факты, и объяснять их благодаря пониманию; если убрать исторические моменты и понятную интригу, то каков будет обобщенный и собственно социологический остаток? Понятие, точнее условный и псевдонаучный термин «институт», а также яркая максима, достойная французских моралистов: человек превращает необходимость в добродетель, - что в общей социологии выражено в более научной формуле: статусы и роли, как правило, органично переходят во взгляды, за исключением тех

110 Два подозреваемых знают, что если они оба будут молчать, то отделаются легким приговором, но если один из них даст показания, то его отпустят, тогда как его товарищ получит суровый приговор из-за того, что не признался первым; следует ли заговорить первым или можно доверять другому? Мы вернемся к этому в главе XI и дадим там соответствующие ссылки.

249

случаев, когда этого не происходит. Мы вспомним об этом, когда будем изучать отношения истории с социологией.

Новое понимание человека

Эту казуистику можно продолжать до бесконечности: достаточно обратиться к современной историографии и социологии, где можно найти сколько угодно примеров; это свидетельствует о преобразовании, вернее обогащении нашего знания о человеке, а также позволяет говорить о но-

вом уровне критики источников.

Эпоха критики идеологий в духе Парето и Маркса осталась позади; дуализм материи и духа, страстей и предлогов сменяется множеством частных случаев, требующих конкретного анализа и некоторого опыта в области коллективной психологии. А близкое знакомство с коллективной психологией является одним из достижений сегодняшней культуры; это открытие новой области в познании человека. Результаты этого открытия не сформулированы в учебниках, поскольку речь идет о «литературной», или обыденной психологии, а не о знании, сводимом к формулам; но доказательства этого не существовавшего ранее знакомства видны даже в газетах. Это обогащение последовало за другим преобразованием - психологии личности у Руссо, Достоевского и Фрейда; и это еще одна черта современной культуры: понимание диалектики отношений «я» с самим собой в унижении и оскорблении, угрызений совести, парадоксов компенсации и бегства в будущее. По сравнению с этим новым знанием личной и коллективной души старая психология душевных противоречий у Сенеки и христианских моралистов, а также старая народная мудрость в области психологии народов кажутся теперь жалкими и косными. Таким образом, приобретение знаний о человеке происходит неравномерно и

скачкообразно.

Все это должно привести к увеличению роли источниковедения. Будучи знанием, полученным из источников, история представляет собой то, чем делают ее различные типы следов, оставшихся у нас от прошлого; но, видимо, мы замечаем только половину задач критики источников. Одно дело - ставить вопрос о подлинности, искренности и надлежащей реконструкции документов, другое дело - и здесь еще многое нужно сделать — ставить вопрос о том, какого рода истину можно выводить из того или иного типа следов; тогда станет ясно, что немалое количество оши-

250

бок в истории происходит от чрезмерной интерпретации источников, от того, что перед ними ставят вопросы, на которые они не могут ответить. Нельзя из одного слова выводить ценность, нельзя из одной ценности выводить институт, из лозунга - факт, из поговорки - поведение, из обряда - верование, из теологемы - личную веру, из веры - конформизм, из языковой идиомы - психологию народа. И даже может быть, общая социология - этот «больной» сегодняшней социологии - именно в качестве такой критики источников обрела бы свое подлинное призвание: она преобразовалась бы в таком случае в критику источников, как мы только что видели, и в историческую топику, как мы увидим в следующей главе.

Главная сложность истории

При этом отношения между сознанием и поступком остаются самой сложной проблемой исторического синтеза, поскольку они составляют его важнейшую часть; история вращается вокруг наших целей, а они не понятны нам самим. Ничто в этой области не поддается систематизации: ни редукционизм (религиозное не является политическим, и наоборот), ни определенность целей (бывают религиозные войны, которые являются также политическими, и политика, которая является также мистикой), ни дуализм идеологического прикрытия и подлинных мотивов. На практике постоянно возникают колебания между рационалистической интерпретацией (косность есть скрытая причина) и «инстинктивной» интерпретацией (логика «институтов» основана, в конечном счете, на инстинкте самосохранения: превратить необходимость в добродетель; косность - это просто привычка); но чаще всего возможны обе интерпретации (на усмотрение историка), а факты не позволяют дать однозначный ответ. Вот простейший пример, взятый нами из знаменитой полемики, где ис-

точники одновременно избыточны и недостаточны: истоки Гражданской войны в США.

Ни одна из причин этой войны не может действительно объяснить, почему разгорелся конфликт между Севером и Югом; противоположность экономических интересов капиталистов-янки и садистов-плантаторов выглядит надуманной, раздоры из-за рабовладения были слишком идеалистическими для того, чтобы иметь политический вес, таможенные тарифы были скорее предлогом или деталью, нежели casus belli, контраст в образе жизни не был все же достаточным основанием для того, чтобы

251

перерезать друг другу глотки... Попробуем дать рациональную интерпретацию этой войны и для начала допустим, что наша ошибка состояла в поиске причин в прошлом. Тогда мы вполне обоснованно предположим, что конфликт разгорелся не вследствие того или иного события, а поскольку Юг задался вопросом о том, не утратит ли он окончательно контроль над политикой федерального правительства и не обречен ли он изза этого в более или менее короткий срок испытать на себе всемогущество янки; война в таком случае является, конфликтом вокруг власти, и носит превентивный характер. Предположим также, что Юг в этом конфликте не стремился к власти как таковой (общество - это не правящий класс), а хотел сохранить доступ к командным рычагам для обеспечения своей будущей безопасности; и наконец, предположим, что южане видели угрозу этой безопасности не в каком-то конкретном факторе (например в разорительных таможенных тарифах), а в неуверенности в будущем, в ощущении того, что из-за значительной разницы в образе жизни Севера и Юга «с ними могло что-то случиться» по вине северян и им следовало защищаться «на всякий случай». Ни одна из этих гипотез не является невероятной, но как их проверить? Что искать в источниках? Очень может быть, что ни один политик-южанин, ни один публицист не рассуждали на эти темы, ни устно, ни письменно; да и с какой стати об этом рассуждать? Зачем убеждать убежденных? Может быть даже, ни у одного из убежденных в необходимости сражаться не было в голове этих причин, и они не говорили себе: «Мы отданы на милость северянам, связанные по рукам и ногам»; страх за свое будущее, чувство неуверенности, видимо, проявлялись у них не в осознанной форме, а в сильной привязанности: когда проблема колонизации Запада высветила предстоящий конфликт власти, то внезапно возросла напряженность, и умы пришли в возбуждение... Почему? Люди сами этого не знали; точно так же животное из семейства кошачьих, забившееся в угол клетки, не «знает», почему оно испытывает инстинктивный страх и скалится, даже когда дресси-

ровщик ему не угрожает.

Итак, мы можем приписать южанам в равной мере и тот и другой тип мотивации: как иррациональный, инстинктивный (страх перед хозяева- ми-иностранцами или ненависть к слишком непривычному образу жизни, или же фанатичная привязанность к существующему положению...); мы можем также интерпретировать их поведение как совершенно рациональный - при всей его инстинктивности - рефлекс, заставляющий стремиться к безопасности в обстановке неуверенности. А эта двойственность

252

встречается в истории повсеместно; косность, возможно, и является такой рациональной, какой мы ее показали, но она также может быть просто привычкой; преданность институтам - это тонкий расчет или животная привязанность к aima mater, которая обеспечивает существование...

Ни один факт не позволяет сделать выбор между этими двумя типами интерпретации; ведь речь идет об интерпретациях: наши цели никогда не видны непосредственно, их приходится выводить логически. Наше сознание не может ясно различать наших целей; что касается нашего поведения, то оно отражает их в довольно смутном виде и не дает их точной формулы. Цели не являются осознанными, и не доступны наблюдению в их чистом виде.

Однако если взглянуть на эту сложность в ее истинном измерении, то она соразмерна всеобщей истории: повсюду, и в особенности там, где лилась кровь, мы видим крестоносцев, гугенотов, жителей Богемии, Вандеи, Алжира, возбужденных страстями, столь же сильными, сколь и слепыми и преходящими: чего они собственно хотели? Следует ясно понимать, на каком уровне кроется сложность; не так уж трудно поставить на одну доску тех, кто сводит религиозные схватки к классовым, с теми, кто считает их чисто религиозными; если подойти к проблеме без предубеждения и обратить внимание на специфические нюансы поведения, можно определить удельный вес алчности, политики и набожности в Крестовых походах и религиозных войнах. Но тут начнутся настоящие осложнения: как точно сформулировать выделеннные таким образом цели и почему именно эти цели? Что алжирцы ставили в вину французскому владычеству? Что оно было иностранным? Этническое дистанцирование? Экономическое господство? Что ставили в вину Республике вандейцы? Что она была республикой, а не королевством. Исход событий сам по себе не раскроет целей, поскольку последние проявляются только в компромиссах, в институтах и в неудачах. Так что исторические страсти никогда не появляются в «первозданном виде», если воспользоваться выражением Фуко; они всегда в исторических костюмах: рвение крестоносцев, антиколониализм..., и причина всего этого неизвестна, в том смысле, что страсти нельзя свести к некой антропологической структуре, обнаружить в них некоторое количество постоянных человеческих целей, не скатившись вновь к народной мудрости: тяга к наживе, стяжательство, любовь к родине... Так что всеобщая история выглядит как рассказ о череде датированных капризов («XIX век и национальное движение»),

253

смысл которых неизвестен, и после оглашения их условного названия

остается только описать все их проявления.

Происходит это оттого, что страсти, имеющие историческое значение, не являются преднамеренными: смысл академических споров не заключается в том, чтобы узнать, имела ли место ненависть к оккупантам или к хозяевам, и нам не требуется сознавать причины нашей ненависти к ним: достаточно эти причины иметь. Так что план действия не совпадает с планом познания в том смысле, что самосознание в истории есть рассуждение о средствах, а не прояснение целей. Наши заявленные идеи и официальные ценности суть лишь оправдание, рационалистическое объяснение, утешение; в лучшем случае это попытки разъяснения: когда индивиды или общество пытаются разъяснить причины своих действий, то они оказываются в том же положении, что и историки, которые пытаются разъяснить это со своей стороны. Как сказано в De anima, желание не определяется умом; наоборот, желание является основой ума, который рассуждает только по поводу средств. Кроме того, исследуя (сейчас мы этим займемся) прогресс, на который способно историческое познание, мы должны будем сделать важное замечание: гуманитарные науки (я говорю о тех, что действительно достойны звания науки) занимаются средствами действия, праксеологией. Это науки (или искусства) об организации средств, и они, по меньшей мере, столь же нормативны, сколь описательны; зато они ничего не сообщают нам о человеческих целях.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

ПРОГРЕСС ИСТОРИИ

X. Расширение вопросника

Первый долг историка - установить истину, а второй - сделать понятной интригу: у истории есть критика (источников), но нет метода, поскольку метода понимания не существует. Так что кто угодно может вдруг сделаться историком, вернее мог бы, если бы при отсутствии метода история не требовала наличия культуры. Эта историческая культура (ее можно было бы также назвать социологической или этнографической) постоянно развивалась и достигла значительного уровня за последние один-два века: наши знания о homo historiens богаче, чем у Фукидида или у Вольтера. Однако это культура, а не знание; она заключается во владении топикой, в возможности задавать все больше вопросов о человеке, но не в способности на них ответить. Как пишет Кроче, формирование исторической мысли состоит в следующем: со времен древних греков историческое знание значительно обогатилось; но не потому что нам известны принципы и цели человеческих событий: просто мы вывели из этих событий гораздо более богатую казуистику1. Таков единственный вид прогресса, на который способна история.

Прогрессивная концептуализация

Трудно себе представить, что современник святого Фомы Аквинского или Николая Кузанского смог бы написать Феодальное общество или

1 В. Croce. Théorie et Histoire de l'historiographie, trad. Du four. Droz, 1968, p. 53.

255

Экономическую историю Западного средневековья ': не было еще не только примера изучения экономических фактов и социальных отношений в рамках исторического жанра, но отсутствовали и необходимые для этого категории и понятия; никто еще не занимался фактами настолько, чтобы у него возникли эти понятия. Наблюдение за нашим историческим опытом представляет собой медленный и кумулятивный прогресс, подобный прогрессу самопознания при помощи дневника или постепенному открытию пейзажа по мере внимательного наблюдения. Когда Эйнгард перечитывал биографии римских императоров Светония, прежде чем описать жизнь своего покровителя Карла Великого, то он замечал в первую очередь сходство между великим императором и римскими цезарями, а не те огромные различия, которые видим мы; можно ли сказать, что его взгляд на историю был архетипическим, поскольку, согласно его представлениям, события являются повторением типических образцов? Или все-таки он был архетипическим, поскольку он был ограниченным? Как говорит Ларошфуко, требуется немалый ум, чтобы увидеть, насколько люди самобытны. Для восприятия индивидуального, для обогащения взгляда требуется умение ставить больше вопросов по поводу того или иного события, чем это делает человек с улицы; художественный критик видит в картине гораздо больше, чем простой турист, и та же широта взгляда отличает Буркхардта, созерцающего итальянское Возрождение.

Эйнгард, конечно, понимал, что Карл Великий отличается от Августа, и что ни одно событие не является повторением каких-то других; но он не осознавал этих различий или же у него не было слов для этих нюансов; он их не воспринимал. Формирование новых понятий - это операция, благодаря которой происходит расширение взгляда; Фукидид и святой Фома не увидели бы в современном им обществе всего того, что мы научились там искать: социальные классы, образ жизни, ментальность, экономическое поведение, рационализм, патернализм, conspicuous consumption, связь богатства с авторитетом и властью, конфликты, социальную мобильность, капиталистов, земельных рантье, групповую стратегию, социальное восхождение кратчайшим путем, городскую и сельскую знать, мобилизуемые состояния, «спящие»состояния, стремление к безопасности, династии буржуазии. Они воспринимали эти аспекты реальности подобно крестьянину, не раздумывающему над формой своего плуга, своей мельницы и своего надела, которые для географа составля-

."очинепия К4арка Блока и Анри Пирениа. соответственно.

256

ют три сюжета исследования и сравнения. Так, наше видение мира становится все более детальным, и наступает момент, когда мы удивляемся, что наши предшественники не «узрели» того, что было у них - как и у нас - перед глазами.

История начинается с наивного взгляда на вещи, взгляда человека с улицы, составителей Книги Царств и Великих французских хроник'. Постепенно, в ходе медленного и неравномерного движения, сравнимого с развитием науки и philosopia perennis, происходит концептуализация опыта. Это движение менее впечатляющее, чем движение науки и философии, оно не выражается в теоремах, тезисах и теориях, которые можно формулировать, противопоставлять и обсуждать; чтобы его заметить, нужно сравнить текст Вебера или Пиренна с текстом хрониста 1000 года. Этот прогресс, такой же не-дискурсивный, как и процесс обучения, является, тем не менее, обоснованием историко-филологических дисциплин и оправданием их автономии; он составляет часть открываемой сложности мира. Здесь можно было бы говорить о все бдлее точном знании человечества о себе самом, если бы речь не шла - что куда скромнее - о все более точных знаниях об истории у историков и их читателей. Это единственный прогресс, в связи с которым можно говорить о наивности древних греков и юности мира; в науке и философии взрослость измеряется не тем, насколько велик corpus приобретенных знаний, а самим актом основания; не так обстоят дела с открытием сложности мира: древние греки были гениальными детьми, которым не хватало опыта; зато они открыли Начала Евклида... Ведь и Мишле признавал, что фактором превосходства современного историка была его «современная личность, столь сильная и развившаяся». Ни один современный историк не может оказаться глубже Фукидида на его территории, поскольку наш исторический опыт не имеет глубины; но Фукидид многому бы научился, прочитав то, что написали о его цивилизации и его религии Буркхардт и Нильссон; если бы он сам попытался об этом говорить, то его фразы были бы гораздо слабее, чем наши. Поэтому история историописания, желающая дойти до самой сути своего сюжета, должна была бы уделять меньше внимания простому изучению идей каждого историка и больше внимания - их палитре; мало сказать, что описание у такого-то историка слабое, а та- кой-то совсем не интересуется социальными аспектами своего периода.

Grandes Chroniques de France, составленные в XIII-XV веках, содержат все основные мифы французской монархии.

257

В этом случае список достойных мог бы подвергнуться коренным изменениям; старый аббат Флери с его Mœurs des Juifs et de premiers chrétiens

показался бы тогда, по меньшей мере, таким же значительным, как Вольтер; удивление вызвали бы многоплановость Марка Блока и ограниченность Мишле. Получилось бы, что во многих случаях эта история истории разворачивается не среди историков, а среди романистов, путешественников и социологов.

Различия в заметности

Причиной этого многовекового формирования нашего взгляда является одна особенность, которая безраздельно определила облик исторического жанра: различные виды событий заметить неодинаково легко, и в истории проще увидеть битвы и договоры, события в обычном смысле слова, нежели ментальность и экономические циклы; идеал «не-собы- тийной истории», «новаторской истории»должен породить у историков вкус к сложностям и показать им направление усилий. В сфере политики мы легко различаем войны, революции и смены министерств; в области религии — богословские системы, богов, соборы и конфликты между церковью и государством; в экономике - экономические институты и поговорки о сельском хозяйстве, в котором не хватает рабочих рук; общество

это юридический статус, повседневная или светская жизнь, литература

галерея великих писателей, история науки — история научных открытий. Такое перечисление, от которого пришел бы в ужас и упал бы в обморок представитель школы Анналов, представляет собой непосредственный взгляд на историю. Прогресс истории состоял в освобождении от

него, и особое значение имели книги, где были сформулированы новые категории: от истории отдельных местностей до истории ментальное™. Теперь мы можем судить об учебнике по истории цивилизации, просто заглянув в оглавление: оно сразу показывает, какими понятиями опери-

рует автор.

Различия в заметности событий обусловлены, если я правильно подсчитал, по меньшей мере, семью причинами. Событие - это отличие, однако история пишется на основании источников, составителям которых их собственное общество кажется настолько естественным, что они не рассматривают его как таковое. К тому же «ценности» заключены не в том, что люди говорят, но в том, что они делают, а официальные назва-

258

ния чаще всего обманчивы; ментальность не является чем-то рассудочным. В-третьих, понятия - постоянный источник нелепостей, потому что они не передают специфики и не могут быть прямо перенесены из одного периода в другой. В-четвертых, историк склонен останавливать разъяснение причин на первой встретившейся свободе, первой материальной причине и первой случайности. Quinta, реальность оказывает известное сопротивление нововведениям; всякая затея, будь то политическая инициатива или сочинение поэмы, попадает в старую проторенную колею традиции раньше, чем она это осознает. Sexto, историческое объяснение - это регрессия в бесконечность; когда мы сталкиваемся с традицией, с косностью, с инерцией, трудно сказать, идет ли речь о реальности, или же это видимость, а истина кроется под сенью не-событийного. И наконец, исторические факты часто бывают социальными, коллективными, статистическими (демография, экономика, обычаи); мы находим ихтолько в самом низу столбца, а то и вообще не замечаем или допускаем на их счет самые странные ошибки.

Этот список, который каждый может дополнить по своему усмотрению, явно неоднороден. Сама эта пестрота говорит о том, что различие в заметности тех или иных событий является особенностью познания, а не бытия; в истории не существует недр, для открытия которых требуются раскопки. Точнее, наш маленький список — это как бы изнанка ткани исследования о Критике источников, которое представляется нам подлинным сюжетом исследования об историческом знании (все остальное, о чем говорится в этой книге, - всего лишь видимая часть айсберга). Наш список может, по крайней мере, иметь какое-то эвристическое применение. Истории необходима эвристика, поскольку ей не известно, что ей не известно: историк должен прежде всего научиться видеть то, что находится перед ним, в источниках. Незнание истории не проявляется само по себе, а наивный взгляд на событийное представляется самому себе таким же полным и цельным, как и самый глубокий взгляд. На самом деле, там, где историческая мысль не различает самобытности вещей, она берет вместо нее анахроничную банальность, вечного человека. Прочтем шутки Рабле насчет монахов; нам, оценивающим тот век по меркам нашего, кажется, как и Абелю Лефрану (Lefranc) и Мишле, что Рабле был вольнодумцем, и только Жильсон объяснил нам, что «правила того, что было тогда позволительно или чрезмерно в шутках, даже по поводу религии, нам недоступны, и эти правила не могут определяться впечатлениями некоего профессора, читающего текст Рабле в лето Господне

259

1924»2. История обладает свойством вырывать нас из привычной обстановки; она постоянно ставит нас перед странностями, на которые мы реагируем самым естественным образом: мы их не видим; мы не только не замечаем, что у нас нет нужного ключа, но даже не видим замка, который нужно открыть3. Да будет нам позволено привести пример из личного опыта. Мне всегда как-то претило заводить знакомство с соседями по лестничной клетке; я приветствую их, сдержанно кланяясь, когда мы встречаемся в лифте, и не заговариваю с ними; мне даже случалось заявлять с некоторым удовлетворением (и это меня несколько удивляло), что я даже не знаю, как их зовут; за пять лет я сменил четыре квартиры, и везде происходило одно и то же. У меня есть замечательный коллега, эпиграфист, как и я сам, которого бы я с удовольствием навещал гораздо чаще, чем я это делаю, если бы, к несчастью, мы не жили на соседних этажах. Мое gnothi seauton в этих делах тем бы и ограничилось, если бы я не прочитал недавно у одного социолога, что одним из признаков, позволяющих наиболее легко отличать средний класс от народа, является следующий: в народной среде люди друг друга знают и друг другу помогают, тогда как средний класс не допускает, чтобы знакомства определялись

чисто пространственными соображениями. Прочитав это, я сразу же твердо решил истолковать таким образом предвыборные афиши в Помпеях, где плебеи выступают за кандидатуру какого-нибудь именитого гражданина в следующих выражениях: «Назначьте такого-то эдилом, об этом просят его соседи»; ведь это утверждение социологов, верное для нашего века, не является таковым для других эпох. Помпеи меньше походили на современный город, чем на средневековый град с его уличными общинами, или на предместье Сен-Жермен далеких времен, где герцог де Германт поддерживал добрососедские отношения с жилетником Жюпьеном.

Историческая топика

Многовековое обогащение исторической мысли происходит в борьбе с нашей естественной склонностью забывать о специфике прошлого. Оно

2Е. Gilson. Les idées et les Lettres. Vrin, 1955, p. 230.

3 Cf. Droysen. Historik. Hübner, p. 34-35, 85: "Искусство эвристики, конечно, не может предоставить сведений, которых нет в источниках, но существуют не только сведения, заметные с первого взгляда, и мастерство исследователя проявится в его искусстве найти их там, где другие ничего не видели и замечают, только когда им

указывают на то, что находится прямо перед ними". * Самопознание.

260

проявляется в увеличении числа понятий, которыми располагает историк, и, следовательно, в удлинении списка вопросов, которые он сможет поставить перед источниками. Этот идеальный вопросник можно представить себе в виде списка «общих мест», или topoi, и «вероятностей», которые античная риторика составляла в помощь ораторам (говорим без малейшей иронии: риторика была великой вещью и ее праксеологическое значение, конечно, очень велико); благодаря этим спискам оратор знал в каждом данном случае, о каких аспектах вопроса ему следовало «не забыть упомянуть»; эти списки не устраняли сложностей: они перечисляли все мыслимые сложности, о которых следовало вспомнить. В наши дни социологи иногда разрабатывают топики подобного рода под названием check-lists4; другим замечательным списком рубрик является Manuel

4 Например, в конце исследования J.G. March et H.A. Simon. Les organisations, problèmes psycho-sociologoques, tr. fr. Dunod, 1964. В книге Jean Bodin la Méthode de

l'histoire (trad. Mesnard, Publications de la faculté des lettres d'Alger, 1941), старом шедевре, по-прежнему заслуживающем внимательного прочтения, глава III называется "Как безошибочно определить общие места, или разделы истории". Систематика Дройзена тоже является набором topoi: расы, человеческие цели, семья, народ, язык, священное (Historik, p. 194-272). См.тж список топик (с научным названием "переменные"), который составил S.N. Eisenstadt в конце своего внушительного тома The Political Systems of Empires. Glencoe: Free Press, 1967, p. 376-383 (это сравнительное исследование истории государственного управления, названной "социологический анализ"; оно нацелено на развитие "исторической социологии"). По правде говоря, существует не много идей столь полезных и столь заброшенных, как идея топики, своего рода перечня, призванного облегчить открытие; уже Вико сетовал на то, что история и философия политики пренебрегали топикой ради простой критики. О возрождении топики в гуманитарных дисциплинах см. W. Hennis. Politik undpraktische Philosophie, eine Studie zur Rekonstruktion der politischen Wissenschaft.

Berlin: Luchterhand, 1963, гл. VI: "Политика и топика" и реакцию H. Kühn. "Aristoteles

und die Methode der politischen Wissenschaft" in Zeitschrift für Politik, XII, 1965, p. 109-120 (это дискуссия исключительного уровня и интереса). Топике всегда есть место там, где вещи не организованы по more geometrico. Цель топики - дать возможность сделать открытие, то есть (вновь) найти все соображения, необходимые в определенном случае; она не позволяет открыть нечто новое, но помогает мобилизовать кумулятивное знание, не пройти мимо верного решения или правильного вопроса, ничего не упустить. Это вопрос рассудительности, осмотрительности. Социология родилась из идеи, что о социальных фактах можно сказать нечто, отличающееся от истории этих фактов. К сожалению, как мы увидим, эти факты не поддаются классификации и никакому иному объяснению, кроме диахронического, исторического, и, значит, не дают возможности для появления науки: все, что можно о

них сказать, относится к топике; социология есть топика, которая сама себя не понимает. Социология Макса Вебера - это просто топика.

261

d'ethnographie Марселя Мосса, указывающий дебютантам, которые отправляются на места, что им там нужно посмотреть. Историк находит эквивалент этому при чтении своих классиков - особенно когда эти классики не касаются «его периода», так как из-за различия в источниках топики разных цивилизаций взаимно дополняются; чем длиннее его список рубрик, тем больше у него шансов отыскать в нем верный ключ (вернее, заметить, что имеется замок). Как говорит Марру, «чем умнее, образованнее, богаче жизненным опытом, восприимчивее к любым человеческим ценностям будет историк, тем более он будет способен что-то отыскать в прошлом, тем богаче и истиннее могут оказаться его познания»5; ведь мы видели выше, что проведение исторического синтеза заключается в ретродикции, и что последняя проводится при помощи списка возможных гипотез, из которого выбирается наиболее вероятная.

Топика доиндустриальных обществ

Исторические topoi удобны не только для синтеза; в плане критики источников они позволяют избежать главной опасности лакунарного состояния любых источников: меняющегося расположения лакун. Такая-то черта, свойственная нескольким цивилизациям, прямо засвидетельствована только в одной из них, и если ограничиться источниками, характерными для этой цивилизации, то никто и не подумает использовать данную черту для ретродикции. Предположим, что историк изучает цивилизацию, предшествовавшую индустриальной эре: он располагает топикой, которая ему указывает, что он a priori должен задаться вопросом об отсутствии или наличии особенностей, часть которых мы сейчас перечислим. Часто случается, что демографическая ситуация этих обществ, детская смертность, продолжительность жизни и наличие эндемических болезней представляют собой нечто, чего мы себе и не представляем. Ремесленные товары имеют такую относительную цену, что сегодня они были бы включены в категорию полу-люкс (одежда, мебель и домашняя утварь числятся в перечнях наследуемого имущества, а одежда бедняка была подержанной, так же как у нас машина простого человека - это подержанная машина6). Повседневный «хлеб»- это не метонимия. Выб-

5H.I. Marrou. De la connaissance historique. Seuil. 1954, p. 237.

6Вот строки Адама Смита, представляющие интерес для любого археолога, который найдет в доме следы движимого имущества: "Дома, мебель, одежда бога-