Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Методология_Литература / Вен П. Как пишут историю. Опыт эпистемологии. 2003

.pdf
Скачиваний:
315
Добавлен:
29.02.2016
Размер:
2.49 Mб
Скачать

282

ста не меньше оснований жаловаться на нее, чем у историка. Изначальные конфигурации науки и нашего реального опыта столь различны, что состыковать их не удается. Пределы наших познавательных способностей столь невелики, условия их приложения столь жестки, что эти конфигурации взаимоисключаются и наука о подлунном возможна только при отказе от подлунного, при утрате радуги ради квантов и поэзии Бодлера ради теории поэтического языка как иерархии жестких рамок при оптимальной выразительности; эти конфигурации совпадут только в отдаленном будущем, когда не повар, а химия будет определять вкус блюда. Для подъема истории на научный уровень нужно, чтобы наука была тем же, чем является воспринимаемый мир, в более научном виде и в несколько модернизированной версии, не оторванной от непосредственного восприятия, и чтобы, чуть-чуть поскоблив наш опыт, можно было обнаружить скрытый за ним закон. Сейчас мы покажем, почему история не научна, но поскольку наука о человеке все же существует, мы посмотрим также, какие у нее могут быть отношения с историей; для этого нам нужно сначала выяснить нынешнее положение гуманитарных наук.

Научные факты и факты нашего опыта

Конфигурация научного и конфигурация подлунного не совпадают, поскольку наука заключается не в описании того, что есть, а в обнаружении скрытых пружин, которые, в отличие от подлунных объектов, функционируют совершенно четко; она стремится к формализации за пределами нашего опыта. Она не подвергает наш мир стилизации, а создает его модели, она определяет его в формулах, например, углекислоты или предельной значимости, и рассматривает в качестве своего предмета эти самые модели, устройство которых она описывает16. Она представляет собой четкий дискурс, которому факты неукоснительно подчиняются в пределах их отвлеченности; она особенно хорошо совпадает с действительностью там, где речь идет о небесных телах, планетах и ракетах, так что из-за этих исключительных случаев мы рискуем забыть о том, что научная теория, как правило, остается теорией, что она скорее объясняет

16 См. напр., J. Ullmo. La pensée scientifique moderne. Paris: Flammarion, 1958, chap.l et 2 ; Id. "Les concepts de la physique" in Logique et connaissance scientifique. Coll. Encyclopédie de la Pléiade, p. 701.

283

реальность, нежели дает возможность воздействовать на нее, и что техника намного обгоняет науку, которая в не меньшей степени превосходит технику в других отношениях. Противостояние подлунного и определенного, описания и формализации остается при этом критерием подлинной научности; оно не является программой исследований - открытие не программируется, - но позволяет увидеть, с какой стороны можно ожидать дуновения духа, а с какой - нас ждут тупики, особенно тупики авангардизма17. Однако факты, подчиняющиеся модели, никогда не окажутся теми, что интересуют историка, и в этом суть дела. История, которую мы пишем, и прежде всего та, которую мы переживаем, состоит из наций, крестовых походов, социальных классов, ислама и Средиземноморья: все эти понятия получены из нашего опыта и позволяют действовать и страдать, но это не идеи, порожденные разумом. А те понятия, которые наука о человеке может выстроить как строгие модели, напротив, чужды этому опыту: стратегия минимакса, риск и неопределенность, конкурентное равновесие, оптимум Парето, транзитивность выбора. Ведь если бы мир, каким мы его видим, обладал четкостью математических уравнений, то это видение и было бы самой наукой; а поскольку люди никогда не перестанут смотреть на мир так, как они на него смотрят, историко-филоло- гические дисциплины, которые сознательно ограничиваются нашим опытом, никогда не утратят смысл существования.

В этом отношении нет никакой разницы между историко-филологи- ческими дисциплинами и естественными науками: физики на уровне опыта, полученного из ощущений, не может быть больше, чем гуманитарной науки - на уровне опыта, полученного из истории. Сомневаться в этом можно, только если буквально понимать идею опытного характера экспериментальной науки. Если бы физические науки находились в готовом виде на донышке пробирок и под микроскопами, то почему же тогда нельзя было выделить науку из исторического опыта? Значит, человеческий опыт, по сути своей, не должен был поддаваться никакой науке; напомним также об убеждении, будто только количественное можно математизировать. Но мы же знаем, что эксперименты - это еще не вся наука, что наука - это рискованная интерпретация экспериментов, всегда

17 Например структурализм, о котором см. G. Granger. "Evénement et structure dans les sciences de l'homme" in Cahiers de l 'Institut de science économique appliquée, n° 55, mai-déc. 1957; Id. Préface à la 2e édition (1968) de Pensée formelle et sciences de l'homme; R. Boudon. A quoi sert la notion de structurel Gallimard, 1968.

284

двойственных и переполненных деталями, что она - теория. Поэтому невозможность научной истории обусловлена не существом homo historiens, a лишь жесткими требованиями знания: если бы физика стремилась стать простой стилизацией совокупности ощутимого мира, как в те времена, когда она рассуждала о Тепле, Сухости и Огне, то все, что говорится о необъективности истории, могло бы быть перенесено на предмет физики. Онтологический пессимизм сводится, таким образом, просто к гносеологическому пессимизму: то, что история историков не может быть наукой, не означает, что невозможна наука об историческом опыте18; но ясно, какой ценой: то, что мы привыкли считать событием, рассыпалось бы на множество абстракций. Поэтому мысль о научном объяснении революции 1917 г. или творчества Бальзака представляется такой же ненаучной и такой же нелепой, как мысль о научном объяснении департамента Луар-и-Шер; не потому что человеческие факты являются неделимыми (в таком случае физические факты тоже неделимы)19, а потому что науке известны лишь ее собственные факты.

Нынешнее положение гуманитарных наук

Подлунное и научное, наш опыт и определенность противоположны друг другу только в познании. Контраст, отмеченный Аристотелем между двумя областями бытия, тем, что находится над уровнем Луны, и тем, что под ним, перешел в знание, когда родилась современная наука, и когда Галилей показал, что у подлунного есть свои скрытые законы, а Луна и Солнце являются телами, подобными Земле, что у них есть свои «материальные» несовершенства, пятна и горы. Из чего следует, во-первых, что наука о человеке возможна, и что раздающиеся еще иногда возраже-

18 G. Barraclough. "Scientific Method and the Work of the Historian" in Logic, Methodology and Philosophy oj Science. Proceedings of the 1960 International Congress.

Stanford University Press, 1962, p. 590: "Выбор, совершаемый историком между идеографическим и номографическим подходом, и особенно его отказ перейти от рас- сказа-описания к теоретическим построениям, не навязаны ему природой фактов, как это пытались доказать Дильтей и другие. Это совершенно свободный выбор. Не сложно продемонстрировать, что с этой точки зрения нет принципиальной разницы между фактами, которые использует историк, и фактами, которые использует физик. Разница заключается только в подчеркивании индивидуального наблюдателем".

19 F. von Hayek. Scientisme et Sciences sociales, p. 78.

285

ния против этого («человек есть непредсказуемая стихия») - все те же, что высказывали Галилею, заявляя, что природа - это Праматерь, неисчерпаемая, стихийная творческая сила, и поэтому ее невозможно свести к цифрам. Из этого также следует, что наука о человеке вполне заслуживает своего названия науки, только если она является не просто парафразой свойств нашего опыта, если она обзаводится своими собственными абстракциями, достаточно строгими, чтобы быть выраженной на таком удобном языке, как алгебра. И наконец, из этого следует, что подлунное продолжает существовать как другая форма знания, форма историко-фи- лологических дисциплин; одно из главных свойств науки - не быть непосредственным опытом, а одно из главных свойств этих дисциплин - описывать этот опыт. Между нашим опытом и определенностью ничего нет; еще не формализованные гуманитарные науки представляют собой риторику, топику, извлеченную из описания нашего опыта; когда социология не является, как ей следовало бы, историей современной цивилизации, когда она хочет стать общей и теоретизирует по поводу ролей, позиций, социального контроля, Gemeinschaft и Gesellschaft, когда она измеряет показатели либерализма, социальной сплоченности и культурной общности, то она уподобляется древней физике, которая концептуализировала Тепло и Влажность и хотела создать химию Земли и Огня.

Так что следует отказаться от попыток сделать историю наукой, признать ненаучными значительную часть нынешних гуманитарных наук, заявив при этом о возможности существования науки о человеке, опираясь на несколько страниц этой будущей науки, написанных уже на сегодняшний день, и, наконец, настоять на том, что историческое знание навсегда сохранит свою законность, так как наш опыт и определенность суть две взаиморасширяющиеся области знания (а не две соседние области бытия - природы и человека); наукаэто не все знание. Согласимся, что эти четыре положения являются в определенной степени сектантскими, вернее, они представляют собой некий вызов, поскольку мы ввязались и не можем не принять вызова; нет ничего хуже страусиной политики или принципиальной поддержки любых новшеств. Нынешнее положение гуманитарных наук — такое же, как у физики в начале Нового времени. Три века назад те, кто считал, что реальность поддается математизации,- могли продемонстрировать в свое оправдание только две-три теоремы, казавшиеся довольно жалкими по сравнению с многообразным творчеством тех, кто интерпретировал или пересказывал прямо с листа неразборчивые каракули природы; Галилей прельщал меньше, чем Па-

286

рацельс, и для большинства современников наукой был Парацельс. Нам надо смириться с малоприятной идеей о том, что в нарождающейся науке действует закон «все или ничего»; бескрайние пространства научных изысканий, казавшиеся в свое время самой наукой, могут быть заброшены. Мы прекрасно понимаем, что наши книги по гуманитарным наукам покажутся через несколько десятилетий такими же странными, как теория молнии у Лукреция; можно даже сказать, что, если мы захотим сегодня почувствовать свежесть и эмоции древней физики, понять, каким гением надо было быть, чтобы выявить движение и изменение, скорость и ускорение, тепло, свет и температуру, чтобы постичь инерцию, то мы должны проделать следующее небольшое упражнение: попытаться извлечь нечто из известных понятий социального класса, деполитизации или роли (предположим, что они менее условны, нежели понятия исконного местоположения и совершенства кругового движения); кто удивляется тому, как неловко Лукреций обращается с идеей равновесия природных элементов, может просто попытаться проявить больше ловкости в отношении идеи социального равновесия20.

Из этого можно заключить либо то, что Человек всегда останется человеком и его никогда не сведут к алгебре, либо то, что Человек - это лишь факт западной мысли, и что ему суждено исчезнуть из человеческой мысли и гуманитарным наукам - вместе с ним: эти две версии одной идеи, классическая и ницшеанская, должны прельщать молодые и не очень молодые умы. Но к чему страдать понапрасну? Эпоха, в которую возникли теорема минимакса, теорема Эрроу (Arrow) и порождающая грамматика, может вполне законно питать те же надежды, что и поколение, предшествовавшее Ньютону. Перелистайте книги по теории решений, по отношениям в организациях, динамике групп, оперативным исследованиям, экономике welfare, теории голосования, и вы заметите, что появляется нечто, что связано со старыми проблемами сознания, свободы, индивида и социума (но сталкивается, надо признать, с проблемой «рационального» поведения); что имеются все данные, и даже более того;

20 Идеясоциальногоравновесия, удобнаяи смутная, каквсе,что происходитиз народной мудрости, из поговорок, в которых Аристотель видел древнейшую философию, стала все же предметом, по крайней мере, одного исследования: Е. Dupréel. Sociologie générale. P.U.F., 1948, p. 263-274. Проблема преобразилась в свете теории игр, где очень отвлеченное понятие равновесия может быть осмыслено по-но- вому, исходя из "специфической функции" распределения выигрышей.

287

что математический инструментарий обкатывается и не хватает только чутья, позволившего Ньютону найти три-четыре «интересные» переменные. Другими словами, эти книги относятся к той же стадии эволюции, что и труды Адама Смита: они представляют собой смесь описаний, теоретических набросков, общих мест, появившихся, чтобы тут же испустить дух, порождений здравого смысла, никчемных абстракций и практических советов; работа по систематизации этой смеси еще только предстоит, но она уже стала возможной. У нас есть лингвистика, о которой здесь говорить неуместно; есть экономика - вполне сложившаяся гуманитарная наука; наука о психике, которая не имеет ничего общего с материей (на этот раз в марксистском смысле слова): она нисколько не напоминаетмарксизм, экономическуюисторию илиэкономическиестраницы в «le Monde»; она занимается не тоннами угля и пшеницы, а происхождением ценностей и утверждением целей, которые мы выбираем в мире, где материальные блага - редкость; это дедуктивная наука, где математика - не столько выражение количественных параметров, сколько символический язык. Дать понять историку, в каком отношении история - не наука, и сделать так, чтобы соответствующие идеи утвердились у него в голове, чтобы проявились контрасты и появилась ясность, чтобы слово «наука» получило четкий смысл, а положение о том, что история - не наука, перестало казаться богохульством, - вот самая настоящая

наука.

Так что нам повезло больше, чем современникам Галилея, знавшим (в самом прямом смысле слова «знать») о физике только две-три вещи: закон падения тел и принцип Архимеда; однако этого могло быть достаточно для того, чтобы им уже стало ясно, какой стиль они должны были обнаружить в подлинной науке и что они могли уже не беспокоиться о проблемах, смущавших до того их мировоззрение, например, о проблеме соотношения между макрокосмосом и человеческим микрокосмосом.

Возможность существования науки о человеке

Возражения против науки о человеке (человеческие факты - не вещи, наука - это лишь абстракция) могли бы прозвучать и в адрес физической науки; как мы сейчас увидим, нет ничего проще, чем раскритиковать Галилея. Закон Галилея гласит, что расстояние, пройденное телом, падающим вертикально или по параболе, прямо пропорционально квадрату

288

времени, в течение которого происходит падение; то есть е = \l2gt2, где величина t2 символизирует тот факт, что пройденное пространство превращается в снежный ком. Эта теория имеет два недостатка: она непроверяема и не признает оригинальности природных фактов; она не соответствует ни эксперименту, ни реальному опыту. Оставим в стороне пресловутый эксперимент с Пизанской башней: сегодня известно, что Галилей его не проводил (в XVII веке есть масса экспериментов, которые проводились только в уме, к ним относятся и эксперименты Паскаля с вакуумом) или провел его неудачно; результаты его ложны от начала до конца. Что же касается эксперимента с наклонной поверхностью, то Галилей прибег к нему, не имея возможности создать вакуум в колонне; но с какой стати приравнивать ядро, которое катится, к падающему ядру? Почему пренебрегать одним и учитывать другое, считать сопротивление воздуха несущественным, а ускорение - главным? А если верный подход следует искать в здравой мысли о том, что ядро падает быстрее или медленнее, в зависимости от того, из свинца оно или из перьев? Аристотель пренебрегал количественным аспектом феномена, и его нельзя за это упрекать, поскольку Галилей пренебрегает природой падающего тела. И кстати, такой ли уж количественный этот закон? Он непроверяем из-за отсутствия хронометра (у Галилея была лишь клепсидра), из-за колонны и неопределенного значения g. Он столь же приблизителен, сколь и произволен (формула е = l/2gt2 так же верна для нажавшего на газ автомобилиста, как и для падающего тела). И он противоречит нашему опыту. Что общего между вертикальным падением свинцового ядра, медленно кружащимся листом и параболической траекторией копья, запущенного спортсменом, кроме слова «падение»? Галилей стал жертвой языковой ловушки. Если и есть что-то несомненное, так это различие между свободным движением (огонь поднимается, камень падает) и вынужденным движением (пламя, направленное книзу, камень, запущенный в небо); последнее всегда возвращается к естественному направлению: физические факты - не вещны. Пойдем дальше, вернемся к самим вещам, чтобы не забыть о том, что любое падение ничем не похоже на остальные, что бывают только конкретные падения, что почти абстрактное совершенство падения свинцового ядра - крайность, а не типичная ситуация, чтооноявляется исключительнорационалистическойфикцией, какhomo œconomicus; на самом деле, никто не может рассчитать и предсказать падения, можно только дать его идеографическое описание, создать его историю. Физика - это вопрос не рациональности, а понимания, осто-

289

ложности: никто не может точно сказать, сколько продлится падение листа; но можно сказать, что какие-то вещи возможны, а какие-то - нет: диет не может оставаться в воздухе бесконечно, так же как овца не может родить лошадь. У природы нет научных законов, поскольку она так же изменчива, как человек; но у нее есть свои feeder а, свои установленные пределы, как и у истории (нам хорошо известно, например, что революционная эсхатология невозможна, что она противоречитуогс/тг historiae, И что не все может произойти; но чтобы точно сказать, что произойдет...

Как максимум, можно считать, что такое-то событие «способствует» наступлению такого-то события). Таким образом, в природе и в истории есть свои пределы, но внутри этих границ определенность невозможна-1.

Читатель прекрасно понимает, что эти возражения Галилею совершенно разумны, и что закон Галилея совсем не очевиден; он вполне мог бы оказаться неверным. Но читатель также понимает, что сегодня не стоит возвращаться к некоторым возражениям в адрес гуманитарных наук. Немало авторов подчеркивали непреложный характер человеческих фактов, то, что они цельны, свободны, поддаются пониманию, и что наше восприятие этих фактов является их составной частью. Кто в этом сомневается? И в этом ли дело? Мы не хотим рассказывать историю: мы стремимся к науке о человеке; а эволюция наук достаточно ясно показывает, что принципиальные возражения, выдвигавшиеся против них в свое время во имя истинной природы вещей и во имя того, чтобы предмет рассматривался в соответствии с его сущностью, были признаком архаичной методологии. Существует одно вечное заблуждение - вера в то, что наука есть двойник нашего непосредственного опыта, и что она должна возвращать его нам в улучшенном виде. Эта ошибка мешала как нарождающейся физике, так и нарождающимся гуманитарным наукам; какое значение имеет особая природа фактов, встречающихся в науках о человеке, если эти факты не относятся к наукам Q человеке, которым, как любой науке, известны лишь факты, избранные ими для себя? Они не могут предвидеть природу фактов, которые им предстоит для себя

выбрать.

Таким "образом, выбор переменных окажется шокирующим с точки зрения здравого смысла, который из этого заключит, будто наука хочет

21 Об эпикуровых fœdera naturae, которые являются не законами, а установлен-

ными пределами (овца не может родить лошадь; при этом природа имеет право

Делать все, чего fœdera не запрещают ей делать), см. P. Boyancé. Lucrèce et l'épicurisme. P.U.F, 1963, p. 87, 233.

290

разрушить человека, что, конечно, вызывает тревогу. Экономическое исследование не будет учитывать идеологию действующих лиц, исследование о Цветах Зла не станет заниматься поэзией и душой поэта: это исследование ставит своей задачей не дать понятие о Бодлере, а найти жесткиеформулыпоэтическогоязыкавтерминахпрограммирования. Наука ищет себе объекты, она не объясняет существующих объектов. Ее единственное правило - успех22; иногда правильным ключом становится трюизм, в других случаях самые, казалось бы, простые вещи не поддаются какой бы то ни было формализации (математики не могут пока сформулировать алгебру узловых центров, тогда как уже два века назад они смогли выразить в уравнениях капризы волны). Признак удачи заключается в том, что принятая формализация позволяет провести дедукцию, которая соответствует реальности и дает нам нечто новое.

Гидродинамика исходит из нескольких очень простых идей: в струе воды жидкость несжимаема, и вакуум там тоже не образуется, и если мысленно выделить некую часть потока, то сколько воды в нее попадает, столько же и вытекает; на основе этих трюизмов пишутся уравнения с частными производными; а эти уравнения, как выясняется, приводят к очень интересной дедукции, они позволяют предвидеть, будет вода вытекать равномерно или нет. С человеком дела обстоят так же, как с волной. Благодаря нескольким математикам появляется формальная социология, на которую хотят возложить такие же надежды, как на экономическую науку; когда один из этих математиков, H. Simon23, строит модель функционирования группы управляющих и уровня ее активности, то он выбирает простейшие переменные и аксиомы: уровень активности членов группы, их взаимная симпатия, их отношения с внешним миром; о значении модели следует судить не по этим банальностям, а по тому факту, что формализация ведет к дедукции, которая была бы невозможна на уров-

22 Отсюда - юмористические строки N. Chomsky. Syntactic Structures. Mouton, 1957, p. 93 (trad. Baudeau, Structures syntaxiques, 1969, p. 102): «Огромные усилия были затрачены нато, чтобы ответить на возражение: "Как можно построить грамматику, не учитывая смысла?" Однако же сама постановка вопроса - неверная, поскольку постулатотом, чтоможностроитьграмматику, исходяизсмысла,неоправдан никакими реальными свершениями... На самом деле, надо было бы поставить следующийвопрос: "Какможнопостроитьграмматику?"».

23 Нем. перевод Eineformale Theorie der Interaktion in sozialen Gruppen in Renate Mayntz (ed.). Formalisierte Modelle in der Soziologie. Berlin: Luchterhand, 1967, p.5572; R. Boudon. L'Analyse mathématique des faits sociaux, Pion. 1967, p. 334.

291

не вербального рассуждения: каковы возможные точки равновесия для деятельности группы, для царящего в ней согласия, для ее гармонии с окружающей средой, и являются ли эти моменты равновесия стабильными.

Эти примеры дают историку понятие о подходе, весьма отличающемся от его собственного; речь уже идет не о критическом духе и понимании, а о чутье теоретика, которое обращено в равной мере к человеческому поведению и к природным феноменам и позволяет почувствовать за подчас тривиальным парадоксом некий скрытый мотив. Например, оглядываясь назад, можно заметить, что микроэкономика предельных явлений могла быть открыта любознательным умом, углубившимся в следующий парадокс: как получается, что проголодавшийся человек, готовый отдать за первый проглоченный им сандвич целое состояние, платит за него не дороже, чем за четвертый, который окончательно утоляет голод?

Формализация оценивается не по исходному пункту, а по сути и результатам. Она заключается не в записи понятий на символическом языке, то есть аббревиатурах, а в проведении операций с этими символами. Затем она должна привести к проверяемым результатам, к «проверяемым положениям», как говорят американцы; иначе для создания формализованной эротологии было бы достаточно, чтобы возлюбленный сделал своей возлюбленной следующее заявление: «Исходящее от вас очарование - это интеграл моих желаний, а постоянство моей страсти соответ-

ствует абсолютной величине второй производной».

Итак, чутье теоретика направлено на то, чтобы угадать, какие аспекты реальности могут быть выражены четким языком, способным дать множество выводов математического порядка, какой концептуальный ключ откроет нечто, возможно малозаметное, возможно очень абстрактное, но тем не менее нечто реальное, о существовании которого до того не подозревали. Попрактикуемся немного zpraxeology fiction. Однажды непременно появится математическая теория государства и общественного строя, как появилась благодаря Вальрасу (Walras) и существует математическая теория общего экономического равновесия. Во времена физиократов тайна еще не родившейся экономической науки могла быть сформулирована следующим образом: каким образом получается, что семистам тысячам парижан каждое утро удается находить пищу и удовлетворять свои нужды благодаря труду миллионов производителей и посредников, которые действуют сами по себе, не договариваясь между собой и не подчиняясь какому-то согласованному плану? Ключ к тайне следовало искать в равновесии спроса и предложения, в условности

292

экономической деятельности, понимаемой как огромный рынок, выражаемый системой уравнений. Однако политические мыслители, от Ла Боэси до Б. де Жувенеля, не переставали подобным образом удивляться чудесному подчинению человеческих групп идеальным правилам и указаниям горстки их членов: «в подобном подчинении есть нечто поразительное для людей, способных размышлять; подчинение очень большого числа очень малому - это особое поведение, идея почти загадочная»24. Решение этой загадки наукой заключается не в психологическом истолковании власти и чувства зависимости, не в социологическом и историческом описании власти с ее идеал-типами, не в ковариационном анализе; научный прорыв произойдет, скорее, в неожиданном пункте, создающем возможность для формализации, например в таком парадоксе: «Если бы полицейский, регулирующий движение, стремился к справедливости, он опросил бы всех подряд и пропустил бы сначала врача и акушерку; на практике это привело бы к полной неразберихе, и все были бы недовольны. Поэтому полицейскому совершенно не интересно, кто спешит, и по какой причине; он просто останавливает движение; он осуществляет порядок как таковой»25. Помечтаем немного о политической математике, в которой условный перекресток играл бы ту же роль научного объекта, что и рынок в экономике у Вальраса26, но очнемся, не медля, и вспомним о двух вещах: во-первых, что сначала нужно выразить эту условность на языке алгебры - это не должно оказаться невозможным в наше время, когда удалось найти математическое выражение очереди; и, во-вторых, что эта алгебра должна привести к проверяемым и информативным выводам: в этом все дело.

Гуманитарные науки - это праксеологии

Как мы видим, гуманитарные науки действительно являются науками, поскольку они дедуктивны, и действительно являются гуманитарными, поскольку они обращаются к человеку в его цельности, к его телу,

24Неккер, цит. по В. de Jouvenel. Du pouvoir. 2e éd., 1947, p. 31. Стабильность коалиций кажется необъяснимой с точки зрения игр с нулевым результатом: W.H. Riker. The Theory ofPolitical Coalitions, p. 30.

25Alain. Propos, 3 Janvier 1931 (Pléiade, p.985).

26L. Walras. Eléments, p. 43 sq.

293

душе и свободе; они являются теориями деятельности в целом, праксеологиями. Экономические теории касаются представлений не в большей степени, чем материи; они - ни психологические, ни внепсихологические, они - экономические. Область собственно экономической теории начинается, когда мы переходим от чисто технической производительности к производительности на уровне ценностей, а экономическая теория есть как раз теория ценностей; она также примениема к ценности университетского диплома, при всей его нематериальности. Закон снижения выработки только внешне напоминает физический закон, так как подразумевает технологический выбор и наделение ценностью. Закон убывания полезности не является психологическим законом27; как говорит Шумпетер, теория предельной стоимости является не столько психологией ценности, сколько логикой28. Можно сказать, что ценность относится если не к психологии, то к психике, поскольку следует подчеркнуть, что она все-таки больше похожа на представление, чем на камень29, поскольку экономическая наука есть наука о деятельности; ценность - это абстракция, научный объект, который не смешивается ни с ценами, ни с таким психологическим фактом, как наше вожделение какой-то вещи. Обратимся к теории процентов с капитала, по Boehm-Bawerk: то, что обмен имеющихся ценностей на будущие ценности происходит за вычетом процентов, не является объективной необходимостью, институтом или психологическим моментом; это значит, что данный вычет диктуется ло-

27J. Schumpeter. History ofEconomic Analysis, p. 27; Id., The Theory ofEconomic Development. Oxford University Press, 1961, p. 213. О законе снижения выработки каквыражениитогофакта,чтофакторыневполневзаимозаменяемы,см.J.Robinson.

The Economics of Imperfect Competition. Macmillan, Papermacs, 1969, p. 330. Как говорит F. Bourricaud (в предисловии к переводу Eléments pour une sociologie de l'action Парсонса, р. 95), можно сказать, что экономическая наука как система правил, регулирующих альтернативное использование редких материальных благ, является принципиально субъективной (поскольку существуетвыбор) и втоже время бихевиористской (поскольку существует "проявляемое предпочтение" в поведении потребителя); впрочем, экономистов это не волнует, поскольку они не претендуют на создание теории поведения во всей его цельности; их теория абстрактна, то есть ограничивается определенными суждениями.

28History ofEconomic Analysis, p. 1058. О психической природе экономики см. тж L. von Mises. Epistemological Problems ofEconomies. Van Nostrand, 1960, p. 152155; F. von Hayek. Scientisme et sciences sociales, p. 26.

29L. Robbïns. Essai sur la nature et la signification de la science économique, trad. fr. Librairie de Médicis, 1947, p. 87-93.

294

гикюй действия; «реквизиция» связана с тем, что будущим благам субъективно придается меньшая ценность; последнее означает, что мы представляем ее таковой. Обратимся, наконец, к знаменитому парадоксу о воде и брильянте: бесполезный бриллиант стоит очень дорого, вода, без которой не обойтись, ничего не стоит; ее обменная стоимость равна нулю, тогда как ее практическая значимость велика. Если бы в экономической теории было принято различать представление и функционирование, то неравноценность воды и бриллианта, обусловленная, на первый взгляд, представлениями, была бы вытеснена во внешний мрак, что не помешало неоклассикам найти сто лет назад причину этого; еще вчера стратегия рынка, однозначно объяснявшаяся тем, как индивиды и группы представляют себе своих партнеров по обмену, также должна была быть отброшена к слишком гуманитарным наукам: но математика игр разрабатывает ее теорию30. Образцовый характер экономической теории обусловлен тем, что она преодолевает дуализм представлений и объективных условий; установленное ею разделение - то же, что устанавливается во всякой науке; оно проходит между тем, что она дает в качестве теории, и тем, что она, абстрагируясь, оставляет за пределами теории; это могут быть психологические моменты (например, биржевая паника и вообще все, что

называют экономической психологией) и непсихологические (например экономические институты).

Психология и институты, конечно, являются реквизитом, но не функциональным реквизитом; напротив, теория никогда так хорошо не функционирует, как в их отсутствие; они являются реквизитом приложения теории к конкретике. Подобным образом в ньютоновой механике реквизитом будет существование луны, солнца и планет; подобным же образом, если мы хотим, чтобы кантовский категорический императив воздействовал на реальность и чтобы вы, просто соблюдая «ты должен», вернули отданное вам на хранение, то нужен психологический реквизит (любовь к добродетели или страх перед жандармом) и институциональный реквизит (существование вещи, называемой «отданное на хранение»).

Как и всякая теория, экономическая наука теоретизирует. Поэтому совершенно бесполезно вновь разоблачать условность homo œconomicus,

, 30 См. изложения ее, впрочем, очень отличающиеся друг от друга, у R.D. Luce and H. Raiffa. Games and Decisions. Wiley, 1957, p. 208; y G. Granger. "Epistémologie

économique" in Logique et Connaissance scientifique, Encyclopédie de la Pléiade, p. 1031; и у W.J. Baumöl. Théorie économique et analyse opérationnelle, trad. Patrel. Dunod, 1963, p. 380.

295

движимого исключительно своими эгоистическими инстинктами31. К тому же в этом случае условность касается не эгоизма, а рациональности. Взглянем на это с точки зрения нео-классицизма, которая сегодня

31 Примеры выпадов против homo œconomicus: B.Malinowski. Une théorie scientifique de la culture, trad. Maspéro, 1968, p. 43; E. Sapir. Anthropologie, trad. fr.

Editions de Minuit, 1967, vol. I, p. 113. Contra L. Robbins. Essai sur la nature et la signification de la science économique, p. 96; a также Ph. Wicksteed. The Common Sens ofPolitical Economy, 1910, reed. 1957, Routledge and Kegan Paul, p. 163, 175; любопытное замечание, сделанное Wicksteed, было развито - возможно, вполне самостоятельно — у Riker. Theory ofPolitical Coalitions, p. 24: когда мы сами распоряжаемся своими деньгами, мы имеем полную возможность вести себя как плохие homines œconomici и растратить свои деньги или подарить их; но всякий распоряжающийся чужими деньгами (государственными или сиротскими) несет моральную обязанность вести себя как безупречный homo œconomicus', a поскольку в современных обществах деньгами, как правило, распоряжаются третьи лица, то homo œconomicus становится все более реальным. По поводу vexatissima quaestio пользы и эгоизма следует упомянуть, как минимум, главу 5 из P.A. Sa.muelson. Fondements de l'analyse

économique, trad. Gaudot. Gauthiers-Villars, 1965; но я, конечно, не могу похвастаться тем, что понял эту книгу, с ее высоким математическим уровнем. При нынешнем положении гуманитарных наук вопрос вовсе не в "материи" и "сознании", и не в том, являются ли "представления" простым реквизитом объективных процессов; эти старые вопросы совершенно неактуальны. Вопрос, как известно, касается рационального и нерационального поведения; гуманитарные науки, в том виде, в каком они сегодня существуют, представляют собой, как говорит Granger, технику вмешательства. Они соединяют в себе черты описательности и нормативности: это праксеологии. Благодаря своей рационалистической гипотезе они остаются гуманитарными, за их внешним смыслом кроется человеческое: если два первобытных племени обмениваются вещами во время потлатча, социолог опишет церемониальный и психологический аспект этого обмена, напишет страницы, полные тонких суждений о смысле дара для этих людей, тогда как экономист выделит экономическое значение этого обмена: максимально увеличить прибыль, получить путем обмена "потребительскую прибыль". Отсюда и диагноз в Granger. Penséeformelle et sciences de l'homme, p. 66: "Двойной соблазн, подстерегающий гуманитарные науки, заключается в том, что мы ограничиваемся только пережитыми событиями, или же, предпринимая неадекватные попытки достижения объективности естественных наук, уничтожаем какое бы то ни было значение, чтобы свести человеческий факт к модели физических феноменов. Исходя из этого, принципиальная проблемагуманитарных наук может быть обозначена как перевод пережитых значений в мир объективных значений". В связи с этим возникает ряд вопросов: 1) Гуманитарные науки сегодня сколь нормативны, столь и описагсльны; вот почему E. Weil. Philosophie politique, p. 72, n. 1, может выступать за формулирование гипотетико-дедуктивной теории политики, которая была бы сравнима с экономической теорией и являлась

296

устарела, но может служить примером; экономический анализ изучает не то, что делают люди для более или менее эффективного достижения своих экономических целей, а то, что они сделали бы, если бы были hommes œconomici, более рациональными, чем они, как правило, являются, независимо от избранных ими целей и от психологических мотивов, по которым они их избрали: для апостола, если он человек рациональный, монета - это монета, как и для финансового воротилы. Экономическая теория прослеживает логику и, можно сказать, пределы действия; как и в случае с кантовской моралью (где моральное действие, в той мере, в какой оно обусловлено склонностью действующего лица, «не имеет подлинной моральной ценности, как бы оно ни соответствовало долгу, как бы похвально оно ни было»), можно сказать, что «ни одно действие до сегодняшнего дня» не было произведено из чисто экономической рациональности. Так же как в природе не существует чистых химических веществ. Однако это не мешает кантовской морали, экономической теории и химии объяснять значительную часть конкретного и четко отделять от нее ту часть, которая им не дается; если в ответ на «ты должен» человек ответит: «А если я этого не сделаю?», то экономическая теория может сказать: «События отомстят за меня». Таким образом, теория - это орудие анализа и вмешательства: рационален человек или нерационален, она объясняет, что случится и почему. Например, она показывает, что теория процентов с капитала остается истинной при комму-

бы наукой вмешательства. Остается понять, насколько человек соответствует нормативному оптимуму; всякая нормативная праксеология должна сопровождаться описательнойэтиологией, котораясравниваетреальноеповедениеснормой. 2)Не является ли доля рационального поведения наименьшей в человеческом поведении? Нет ли в человеческом поведении, как и в инстинктах, своих сбоев и нелепостей? Cf. Stegmüller. Probleme und Resultate, p. 421. Отсюда справедливый протест F.Bourricaud против эклектизма, которым отличается "великая теория" Парсонса: можно ли сегодня создать теорию действия, которая была бы справедлива как для рационального, так и для нерационального поведения? 3) Не является ли тот факт, что сегодня гуманитарныенаукипредставляютсобойтехническиеприемы вмешательстваидемострируютнекуючеловечность, всеголишьвременным состянием в их развитии? Так, многие физики, от Галилея и до конца XVIII столетия полагали, будто Природа следует простым математическим путем, выбирает математически элегантные решения, тогда как это они сами начали с открытия простейших законов. Так что понятие значения, видимо, не является существенно важым для гуманитарных наук; но сегодня оно, наверное, самое подходящее.

297

нистической системе, даже если там не существует таких экономических институтов, как капитал и процентная ссуда: Boehm-Bawerk блестяще доказал это уже в 1889 г.32; ведь чтобы сделать рациональный выбор одной из двух программ, сроки реализации которых более или менее отдалены, составитель плана будет обязан изобразить на бумаге, неважно в какой форме, индекс, соответствующий процентной ставке, с тем чтобы вычислить сравнительную стоимость замораживания государственного кредита. Советские экономисты, для которых сегодня это остается главной проблемой, признали, что хотя руки у теории чисты, они (руки) у нее

все же есть.

Недоразумение с homo œconomicus повторяется во всякой праксеологии. Сказать, что Критика практического разума излагает нравственную доктрину чистого уважения, противоположную античному эвдемонизму или нравственности, основанной на ценностях, было бы не совсем точно; она, скорее, дает, согласно Канту, «формулировку» нравоучения; она анализирует логику нравственного поступка вне зависимости от ментальное™ действующего лица, от его философских и религиозных рационалистических объяснений, его мотивов и всего того, что можно прочесть в труде по социологии нравственности33. Кант не указывает, что должны делать нравственные действующие лица, и не впадает в проповедничество; он говорит, каков смысл того, что они делают на практике; если те, к кому это относится, считают иначе, то это происходит потому, что они не смогли сформулировать то, что они делают. Поэтому нельзя возражать Канту, заявляя об отсутствии практических подтверждений того, что человек действует, исходя из чистого уважения, или интерпретировать кантианство как сублимацию протестантского и мелкобуржуазного духа. С таким же успехом можно говорить, что Критика способности суждения проповедует формализм в искусстве; она ограничивается формулированием эстетического суждения как такового, и любая социология искусства, растворяющая эстетическую праксеологию в социологическом подходе, сама исчезнет, поскольку деятельность, которую она желает описать, потеряет всякий смысл.

32E. von Boehm-Bawerk. Positive Theorie des Kapitals, ed. 1889, p. 390-398; Парето всего лишь использовал это доказательство.

33H.J. Paton. Der kategorische Imperativ, eine Untersuchung über Kants

Moralphilosophie. De Gruyter, 1962, p. 41, 77.

298

Экономисты-неоклассики - не идеологи либеральной буржуазии34, так же как Клаузевиц - не теоретик войны до победного конца: он просто формулирует, в абстрактной «абсолютной жестокости» «трений»35 «реальной войны» логику и, можно сказать, пределы любого вооруженного конфликта. Любая сфера деятельности имеет свою скрытую логику, которая дает направление действующим лицам, независимо от их отношения к ней, от их мотивов и рационалистических объяснений, полученных ими от общества; ментальное™ и структуры не суть ultima ratio, a социология - не судилище для всего мира. Различные доктрины политической власти и веберовская социология власти с ее идеал-типами про- сто-напросто крутятся вокруг той непреложности, каковой является политическая власть, будь то власть традиционная, конституционная или харизматическая. Изучать человеческое действие только социологически

— это значит смириться с полным его непониманием. И обе Критики, и Клаузевиц, и экономическая теория, и смутный пока еще комплекс, обозначаемый как операционные исследования, суть фрагменты будущей науки; так, вне психологии и социологии, на еще безымянной по man 's land постепенно создается наука о деятельности, самая определенная на сегодняшний день надежда гуманитарных наук36.

34 Такое утверждение в данной формулировке связано, конечно, с популярными обвинениями; но оно также затрагивает серьезную проблему (таким же образом популярное представление о том, что гуманитарные науки — это орудие в руках суровых технократов, затрагивает проблему их природы, на сегодняшний день полунормативной). Данная проблема - не что иное, как пресловутый Methodenstreit: является ли экономическая теория исторической наукой, как того желал немецкий историзм, или теоретической наукой? Для Макса Вебера экономическая теория была просто идеал-типом исторической реальности, либеральной экономики. Противостоя этой исторической и инстутициональной тенденции немецкой школы (тенденции, все еще живой), австрийцы, от Бом-Баверка до Шумпетера, фон Мизеса и фон Хайека, настаивали на теоретическом, "чистом", строгом характере учения и подчеркивали различие между универсальными законами и эмпирическими, психологическими и институциональными данными, вплоть до осуждения Кейнса как замаскированного эмпирика. Книга F.A. Hayek. The Pure Theory ofCapital. Routledge

and Kegan Paul, 1941 и 1962, представляет собой "австрийскую" попытку перевести Кейнса на язык чистой теории.

35 Метафора трений, которая появляется у Клаузевица (De la guerre, trad. Naville. Editions de Minuit, 1955, p. 109, 671), вновь появится у Walras. Eléments d'économie

politique, 4e éd., 1900 (Dalloz, 1952), p. 45.

36 G.Th. Guilbaud. Eléments de la théorie mathématique desjeux. Dunod, 1968,

299

Почему история тянется к науке

Но является ли она надеждой для историка? Чего он может ждать от гуманитарных наук? Ему хотелось бы получить от них многое, поскольку он живет в тягостном состоянии, вызванном отсутствием теории, и сегодня в витринах книжных магазинов мы наблюдаем множество отчаянных попыток избавиться от этой неловкости; это принято называть «модой» в гуманитарных науках. Малейшая строчка рассказа (угнетенные восстали, угнетенные смирились со своим уделом) требует двойного обоснования: человеческая природа включает в себя возможность того, что называется «угнетением», которое приводит или не приводит (и у этой разницы непременно есть свое «почему») к восстанию; нельзя бесконечно ограничиваться констатацией того, что угнетение, как любит говорить Вебер, «благоприятствует» восстанию. У историков — от Фукидида, испытывавшего тягу к ионийской физике и медицине, до Марка Блока, кружившего сначала вблизи Дюркгейма, - заметна неудовлетворенность теоретической стороной, хотя и постоянно подавляемая. «Здесь проходил Иоанн Безземельный» — вот фраза как нельзя более историческая; он здесь больше не появится — это ясно; но как не задать вопрос, зачем он здесь проходил? Все: от психоанализа Иоанна Безземельного до социологии паломничества, не забывая о торговых путях и феноменологии временного измерения у английской знати, - все будет испробовано для ответа на это «зачем». Так, в конечном счете, мы узнаем о путешествии Иоанна Безземельного ровно столько же, сколько о путешествии кого-нибудь из наших соседей или о нашем собственном путешествии; этого достаточно для существования, значит, этого хватит для того, чтобы написать историю. В конце концов, историк сочтет вполне достаточным сам факт того, что Иоанн прошел здесь, и, прежде всего, он установит этот факт, но подавляя сожаление о том, что не удалось достичь большего. И все же он с этим смиряется, поскольку он быстро замечает, что, пока он рассказывает свою историю во всей простоте и не требует от своего пера больше, чем требует романист, то есть чтобы оно позволяло понять, все получается хорошо; и напротив, как только он пытается достичь большего, определить в итоге принципы своих объяснений, обобщить, углубить, - получается плохо: все течет меж пальцев, превращается в суесловие и неправду. Однако сожаление не проходит, поскольку потребность в определенности не менее сурова, чем разум; так что он все-

p. 22.

300

гда готов надеяться на что угодно: на структурализм, функционализм, марксизм, психоанализ, социологию, феноменологию.

Размывание сущностей

Но это еще не все; созерцание исторического пейзажа подобно созерцанию земного пейзажа: формы рельефа не только напоминают изложение проблемы, они словно подсказывают решения и указывают местонахождение будущей науки; ведь яблоки, в конце концов, могли бы и не падать на землю37, а люди - не подчиняться некоторым людям. Власть, религия, экономика, искусство имеют свою скрытую логику и постольку представляют собой «региональные» сущности38. Их рельеф не случаен; их склоны не спускаются в случайном направлении, в них видна некая жесткая необходимость. Самой удивительной чертой этого пейзажа остается его монументальность: здесь все поворачивается к институту, к различию и к распространению, здесь все развивается и усложняется: империи, религии, системы родства, экономические системы и интеллектуальные авантюры; история имеет странную склонность к созданию гигантских структур, к тому, чтобы человеческие творения оказались почти так же сложны, как природные.

В результате получается, что даже если написать от начала до конца историю одного из этих творений, то это еще не создаст ощущения, что оно действительно объяснено: историк занимается тем, что крутится вокруг сущностей, имеющих свою скрытую праксеологию, никогда не видя подлинного смысла того, о чем он говорит. Нужно все-таки признать, что, с одной стороны, нет почти ничего общего между античным «государством» и современным государством; что, говоря о греческой религии и религии христианской, историк злоупотребляет омонимией. Но, с другой стороны, он постоянно ощущает присутствие сущности государственной власти или религии за их историческими вариациями; никто не знает, что это за сущности; однако писать историю, делая вид, что вы не

37 Случай с ньютоновым яблоком - подлинный: A. Koyré. Etudes newtoniennes.

Gallimard, 1968, p. 48, n. 35.

38 Ср. плюралистический эссенциализм у J. Freund. L'essence de la politique. Sirey, 1965. Конечно, мы не придаем словам"региональные сущности"тогоже строгого смысла, какой они имеют у Гуссерля.

301

знаете того, что сразу же становится ясно любому путешественнику, который, высадившись на неизвестном острове, понимает, что таинственные жесты аборигенов представляют собой религиозную церемонию, - значит превратить историю в хаос. Поэтому, от Платона до Гуссерля, история, как и весь наш опыт, постоянно ставила проблему сущности; наше восприятие пережитого - это восприятие сущностей, но размытых:

однако только они придают зрелищу смысл.

Короче говоря, в истории никогда не удается (и какой историк не выходил из себя из-за этого бессилия?) найти того, что Виттгенштейн называет твердостью мягкости, и определение чего является условием и началом любой науки: наш опыт, напротив, всегда поддается при нажиме. Вдвойне. Во-первых, причинность непостоянна (не всякая причина имеет свое непременное следствие; к тому же, как мы увидим в следующей главе, причины одного определенного рода, например экономические, не всегда оказываются самыми эффективными). Кроме того, нам не удается перейти от признака к сущности: мы можем понять, что поведение можно определить как религиозное, но мы все-таки не способны сказать, что такое религия; эта неспособность, в частности, выражается в существовании нечетких пограничных зон, например между сферами религии и политики, где все сводится к банальностям («марксизм - это милленаристская религия»), с которыми нельзя смириться, но которые нельзя и игнорировать, поскольку в них кроется нечто истинное; однако это нечто, как только его пытаются определить, утекает между пальцев, превращаясь в словопрения. Эта размытость, эти противоречия, эта нечеткость феноменов побуждают нас предполагать по ту сторону нашего опыта область определенности, научности; ведь наука в гораздо большей степени рождается из противоречия, из нечеткости феноменов, нежели выводится из их подобия. Так, постоянно повторяется старый конфликт между аристотелевским непосредственным опытом и платоновской определенностью форм; любая наука- в большей или меньшей степени платонизм.

А историк ограничивается непосредственным опытом. Так что ему приходится постоянно сопротивляться соблазну устранить его размытость с наименьшими затратами, прибегая к редукционизму. А как просто было бы объяснять все, сводя его к чему-то другому; религиозные войны сведутся к политическим страстям; страсти не будут соотноситься с болезнью социального организма как такового, которую индивид ощущает на себе, так что даже если он не страдает от нее в частной жизни, она, проявляясь как страх или стыд, не дает ему спать; эти страсти будут сведены