Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Методология_Литература / Вен П. Как пишут историю. Опыт эпистемологии. 2003

.pdf
Скачиваний:
315
Добавлен:
29.02.2016
Размер:
2.49 Mб
Скачать

162

ный выход для побежденного - не перемирие, а победа, то нелепость этих слов поразила бы нас»36.

Историческое понятие позволяет, например, обозначить событие как революцию; из этого не следует, что, используя данное понятие, мы знаем, «что такое» революция. Такие понятия не достойны своего названия, относящегося к совокупности неразрывно связанных элементов; это, скорее, набор разнородных представлений, создающих иллюзию умозаключения, а на самом деле это просто некие обобщенные образы. Понятия революция, город составлены из всех известных нам городов и революций и ждут от нашего будущего опыта нового расширения, для которого они всегда открыты. Поэтому некий историк, специалист по Англии XVII в., может жаловаться на то, что его собратья «говорили о социальных классах, не делая оговорок относительно данного века; говоря о восходящих или утрачивающих свои позиции классах, они явно думали о конфликтах совершенно иного рода»37; выражение «средний класс» тоже вызывает «слишком много обманчивых ассоциаций, когда его применяют к социальному строю эпохи Стюартов»; «иногда (но реже, и как раз из-за нечеткости языка) доходят до смешения иерархических групп с социальным классом и продолжают свою мысль так, словно такие группы могли развиваться, приходить в упадок, сталкиваться друг с другом, сознавать свое существование, иметь собственную политику». Короче говоря, как сказано в Критике чистого разума, «эмпирическое понятие никак не может быть определено, а только — объяснено; мы никогда не уверены в том, что под названием, обозначающим некий объект, не подразумевают то больше, то меньше характеристик. Так, в понятии золота, помимо веса, цвета и прочности, один может подразумевать еще и то свойство золота, что оно не ржавеет; тогда как другой, может быть, и не думает об этом свойстве. Некоторыми характеристиками пользуются постольку, поскольку они нужны для различения, однако благодаря новым наблюдениям одни из них исчезнут, а другие будут добавлены, так что

м Tretise on Human Nature, p. 13 (Everyman's Library).

37 P. Laslett. Un monde que nous avons perdu: famille, communauté et structure sociale dans l'Angleterre pré-industrielle, trad. fr. Flammarion, 1969, p. 31; см. тж p. 26; 27 ("капитализм, одно из того множества неопределенных слов, которые составялют лексикон историков"); 30 («к несчастью, предварительное исследование, подобное нашему, должно заниматься таким сложным, противоречивым и техническим понятием, как "социальный класс"»); 61 ("ассоциация идей").

163

понятие никогда не бывает заключено в четкие рамки. И, кроме того, зачем давать определение понятию подобного рода? Ведь когда речь идет, например, о воде, то мы не ограничиваемся тем, что мы понимаем под словом «вода», а обращаемся к опыту, и в этом случае данное слово, с немногими связанными с ним характеристиками, является только обозначением, а не понятием о вещи; следовательно, так называемое определение есть не что иное, как объяснение слова»38. Если бы мы договорились применять слово «революция» только к революциям, приводящим к смене собственников, то в величественном саду французского языка стало бы, конечно, несколько больше порядка, но это ни на дюйм не продвинуло бы вперед теорию и типологию революционных процессов и историю 1789 г. Часто выражаемое пожелание о том, чтобы история четко определяла используемые ею понятия, и утверждение, будто эта четкость есть первое условие ее будущего прогресса, представляют собой прекрасный пример ложной методологии и бессмысленной строгости.

Но самая главная скрытая опасность заключается в словах, которые порождают в нашем уме ложные сущности и наполняют историю несуществующими универсалиями. Античный эвергетизм, христианская благотворительность, призрение в Новое время и нынешнее социальное обеспечение не имеют между собой практически ничего общего, обращены к разным категориям людей, предусмотрены для разных нужд, имеют разные институты, объясняются разными мотивами и находят себе разное оправдание; тем не менее продолжается изучение «призрения и благотворительности на протяжении веков», от времен египетских фараонов до скандинавских демократий; остается только прийти к выводу, что призрение есть неизменная категория, что она исполняет функцию, необходимую в любом обществе, и что в этой неизменности должна быть скрыта некая таинственная задача уравнения всего социального организма; таким образом можно положить свой кирпичик в здание функционалистской социологии. Так в истории находят ложную преемственность, обманчивые генезисы; произнося слова «призрение», «дар», «жертвоприношение», «преступление», «безумие», «религия», мы склонны полагать, будто у разных религий есть достаточно общих черт для того, чтобы оправдать изучение религии на протяжении истории; как будто существует субстанция под названием «дар» или «потлатч», с постоянными и опре-

38Kant. Critique de la raison pure, trad. fr. Tremesaygues et Pacaud. RU.F., 1967, p. 501.

164

деленными свойствами: например, вызывать ответные дары или обеспечивать дарителю престиж и превосходство над одариваемым. Прежняя социология часто попадала в ловушку понятийности; она начинала со сравнительной истории и под конец создавала отвлеченные понятия; из любви к обобщениям (ведь наука без обобщений невозможна) она придумывала социологическую категорию «преступность» и складывала в одну корзину ограбление промышленных компаний, драки и насилие на Диком Западе, вендетту на Корсике или в Италии времен Ренесанса и разбой в Сардинии, вызванный нищетой.

Агломераты

Не без тревоги взираем мы на книги под названием Трактат по истории религий или Религиозная феноменология: значит, существует такая вещь, как собственно «религия»? Мы бысто успокаиваемся, заметив, что, несмотря на обобщающие названия, эти трактаты практически обходят молчанием христианство, если в их рамках рассматриваются античные религии, и наоборот. Это вполне понятно. Различные религии суть агломераты различных феноменов, принадлежащих к гетерогенным категориям, и каждый из этих агломератов имеет свой особый состав, отличный от других; одна религия включает обряды, магию, мифологию, другая состоит из богословской философии, связана с политическими, культурными, спортивными институтами, психопатологическими феноменами, порождает институты, имеющие экономический аспект (античные панегирии, христианское и буддийское монашество); третья «ухватилась» за какое-то движение, которое в другой цивилизации стало бы политическим течением или же достопримечательностью истории нравов; сказать, что хиппи немного напоминают первых францисканцев, - банально: но это позволяет, по крайней мере, понять, каким образом психосоциальная потенциальность может быть ухвачена религиозным агломератом. Нюансы, отличающие религию от фольклора, от движения коллективного поклонения, от политической, философской или харизматической секты, будут незначительны; куда поместить сен-симонизм или кружок Стефана Георга*? С приходом буддизма Малой колесницы возникает атеистическая религия. Историки античности знают, насколько

165

зыбкой может быть граница между религиозным и коллективным (Олимпийские игры), а деятели Реформации считали паломничества папистов языческим туризмом; знаменитая фраза: «в античности все коллективное религиозно» — это не призыв возвысить роль религиозной составляющей в античные времена, приписав ей силу, которая характерна для нее в христианстве: эта фраза означает, что агломерат, называемый греческой религией, состоял в значительной степени из фольклора.

«План» одной религии не похож на план никакой другой, так же как план любой агломерации отличается от остальных, одна включает в себя дворец и театр, другая - заводы, третья - просто деревушка. Это вопрос степени: различия межу религиями достаточно значительны для того, чтобы учебник по истории религий был практически невозможной вещью, если только он не начинается с типологии, так же как книга по общей географии под заглавием Город непременно должна начинаться с различения типов городов и признания того, что разница между городом и деревней остается нечеткой. Тем не менее между разными религиями должно быть нечто общее, что позволяет объединить их в одном понятии; не менее справедливо и то, что историк должен считать это «нечто» основным, рискуя в противном случае ничего не понять в явлении религии. Но трудность будет состоять в том, чтобы определить это сущностное ядро: святость? религиозное чувство? трансцендентальность? Предоставим философам решать эту проблему региональной сущности; нам, как историкам, достаточно знать, что сущностное ядро агломерата есть лишь ядро, что нам не дано предугадать, чем станет это ядро в той или иной религии, что это ядро — не инвариант, и что оно в разных культурах - разное («священное», «бог» — слова не однозначные; что касается религиозных чувств, то сами по себе они не имеют ничего специфического: экстаз будет религиозным феноменом, если он связан со священным, а не с поэзией, как у некоего великого поэта современности, или с опьянением от астрономии, как у астронома Птолемея). Целое же остается достаточно неопределенным и условным для того, чтобы само понятие религии было расплывчатым и просто характерологическим; так что историк должен действовать эмпирически и остерегаться вкладывать в свое

представление о данной религии то, что попало в понятие религии из прочих религий39.

39 Cf. Stark and С.Y. Glock. "Dimensions of religious Commitment" in R. Robertson Немецкий поэт (1868-1933), чье творчество отличалось глубокой религиоз- (ed.). Sociology ofReligion, Selected Readings. Penguin Books, 1969, p. 253-261.

ностью.

166

Классифицирующие понятия

Вот где таится опасность: в классифицирующих понятиях. Можно вполне найти слова для описания разбоя на Сардинии, бандитизма в Чикаго, буддийской религии, или Франции в 1453 г., но не надо говорить ни о «преступности», ни о «религии», ни о «Франции» от Хлодвига до Помипиду; можно говорить о том, что греки называли безумием, и об объективных симптомах того, что мы в наше время называем безумием, но не надо говорить о «безумии» вообще и о «его» симптомах. Не будем делать из этого ницшеанских и трагических выводов; скажем только, что всякое классифицирующее понятие ложно, поскольку ни одно событие не похоже на другое, а история не представляет собой постоянного повторения одних и тех же фактов: но нас заставляют в это поверить иллюзии, порожденные классифицирующими понятиями. Бытие и идентичность существуют только в абстракции, а история желает иметь дело только с конкретным. Эти ее притязания не могут быть вполне удовлетворены, но мы бы уже достигли значительного успеха, если бы перестали говорить о религии и о революции, а говорили бы только о буддийской религии и о революции 1789 г., так чтобы в мире истории существовали лишь уникальные события (которые, впрочем, могут иметь между собой некоторое сходство) и не было никаких единообразных объектов. При этом все исторические понятия в каком-то отношении непременно будут несуразицей, поскольку все вещи развиваются; но было бы уже достаточно, если бы они не порождали несуразиц в выбранной интриге: нет ничего страшного, если, говоря о «буржуазии с XIV в. по XX в.», понимать под буржуазией совокупность простолюдинов, не имеющих прямого отношения к народу; куда хуже, если под этим словом понимают класс капиталистов. К несчастью, слово обычно воспринимают, практически не осознавая этого, во всех его смыслах сразу, ибо таков удел подлунных понятий.

Наша цель не в том, чтобы отказать термину «буржуазия» в какой бы то ни было объективности из-за преклонения перед капиталом, или отрицать из-за антиклерикализма, что религия представляет собой отдельный разряд в паскалевом смысле слова или самостоятельную сущность; мы просто хотим показать, насколько сложно отыскать отличительный признак буржуазии или религии в любую эпоху. Итак, если «религия» - это условное название, которое мы даем совокупности агломератов, сильно отличающихся друг от друга, значит, категории, которыми пользуются

167

историки для наведения порядка: религиозная жизнь, литература, политическая жизнь — не постоянные структуры и в каждом обществе — свои; меняется не только внутренняя структура каждой категории, но также их взаимоотношения и раздел событийного поля между ними. Здесь мы находим религиозные движения, но их так же точно можно считать движениями социального протеста, там - философские секты, но по сути они - религиозные, и где-то еще - политико-идеологические движения, которые на деле являются философско-религиозными; тому, что в одном обществе обычно помещают в раздел «политическая жизнь», в каком-то другом случае будут соответствовать с максимальным приближением факты, помещаемые в раздел «религиозная жизнь». То есть в каждую эпоху каждая из этих категорий имеет определенную структуру, меняющуюся от эпохи к эпохе. Поэтому не без тревоги мы обнаруживаем в оглавлении книги по истории разделы «религиозная жизнь», «литературная жизнь», как если бы это были вечные категории, нейтральные сосуды, которые нужно просто заполнить перечислением богов и обрядов,

авторов и сочинений.

Возьмем категорию «литературные жанры» на протяжении истории. Мы узнаем жалостливую элегию по ее длинным траурным одеяниям; с нашей точки зрения, проза — это одно, а стихи — совсем другое. Но в античных литературах различие поэтических жанров заключалось в метрике; в индо-европейских языках фонологическое значение оппозиции между краткими и длинными слогами придавало рифме такую форму, что отношение античного поэта к метрике сравнимо с отношением наших композиторов к ритму танца. Так что всякое стихотворение, написанное в элегическом ритме, было элегией, шла ли в нем речь о трауре, любви, политике, религии, истории или философии. Кроме того, наряду с прозой и стихами существовала особая категория - художественная проза, очень далекая от разговорного языка и часто весьма невразумительная: древним было так же трудно, как и нам, понимать Фукидида, Тацита или брахманы; проза Малларме дает приблизительное представление об этой художественной прозе (вот почему древние языки, которые изучают по литературным текстам, имеют заслуженную репутацию более трудных, чем современные). Рассмотрим теперь понятие реализма, или понятие романа. Как хорошо известно читателям Ауэрбаха (Auerbach), в древних литературах, как в индийской, так и в эллинско-римской, не допускалось рассказывать о повседневной жизни, о серьезном, о том, что не трагично и не комично; говорить о серьезных жизненных явлениях

168

можно было только в сатирическом или пародийном тоне. В результате из двух римских писателей, имевших бальзаковский характер, один, Петроний, смог добиться со своим романом лишь полууспеха, а другой - Тацит, вульгарный и ужасный, как Бальзак, и тоже способный извлечь из чего угодно какой-то грозовой отсвет, стал историком.

В истории всякое высказывание, имеющее форму: «это событие относится к литературе, к роману, к религии», - должно следовать только за высказыванием, имеющим форму: «литература или религия в эту эпоху представляли собой то-то и то-то». Распределение событий по категориям требует предварительной историзации этих категорий, иначе возможна ошибочная классификация или анахронизмы. Использование понятия как само собой разумеющегося так же чревато риском имплицитного анахронизма. Виноват в этом расплывчатый и имплицитный характер подлунных понятий, окружающие их ассоциации идей. Когда произносят слова «социальный класс» (и в этом нет ничего страшного), то пробуждают у читателя идею о том, что этот класс имел свою политику, а это верно не для всех периодов; когда произносят без каких-либо уточнений слова «древнеримская семья», то тем самым подводят читателя к мысли о том, что это семья неизменная, а значит и наша, тогда как эта семья, с ее рабами, клиентами, вольноотпущенниками, миньонами, с ее конкубинатом и обычаем бросать новорожденных (особенно девочек), так же далека от нас, как мусульманская или китайская семья. Одним словом, историю не пишут с чистого листа: там, где мы ничего не видим, мы предполагаем присутствие вечного человека; историография — это постоянная война против нашей склонности к анахроническим нелепостям.

Становление и понятия

Подлунные понятия неизменно ложны, потому что расплывчаты, а расплывчаты они потому, что сам их предмет все время движется; мы приписываем буржуазии времен Людовика XVI или римской семье свойства, которые вошли в эти понятия из христианской семьи и буржуазии времен Луи-Филиппа; но оказывается, что от Ромула до Христа и от Людовика XVI до Луи-Филиппа семья и буржуазия изменились. Они не только изменились, но и не содержат инварианта, который был бы основой их идентичности на протяжении всех перемен; не существует никакого ядра, поддающегося определению, которое было бы сутью религии и

169

существовало вне любых концепций религии и любых исторических религий; сама религиозность меняется, как и все остальное. Представьте себе мир, разделенный между народами, у которых постоянно меняются границы и столицы; периодически составляемые географические карты отражали бы эти последовательные ситуации, но ясно, что идентичность «одного и того же» народа на каждой карте может быть определена толь-

ко внешне и условно.

«Воистину, Протарк, отождествление Единого и Множества, производимое в речах, сопровождает все, что мы говорим; это началось не сегодня и никогда не кончится» (Филеб). Разрыв между единым и множеством, между бытием и становлением приводит к тому, что в истории присутствуют два подхода, в равной степени обоснованных и всегда соперничающих друг с другом; с недавних пор стало модно называть их, прибегая к англицизмам, регрессивным методом («формирование французской общности») и рекуррентным методом («постоянство альзасского духа на протяжении тысячелетних превратностей политической жизни»). При первом подходе за ориентир берутся границы «нации» на данный момент: здесь можно исследовать формирование и дробление этой концептуальной территории; при втором подходе за ориентир берется одна из «провинций», которая, как подразумевается, сохранила свою индивидуальность на протяжении всех потрясений на концептуальной карте. Например, в истории литературы первый подход будет заключаться в изучении эволюции жанра: «Сатира» на протяжении веков, ее зарождение и

метаморфозы.

Второй подход будет состоять в том, чтобы взять за ориентир «реализм» или «осмеяние»; для начала - ирония по поводу наивной телеологии предыдущего подхода, по поводу уподобления эволюции жанра эволюции живых видов; возмущение его статичностью: «Кто же не знает, что сатирический жанр — это ложная преемственность, что этот жанр может утратить свой дух и исполнять иные функции, тогда как дух сатиры воплотится в другом жанре, например в романе, который станет в этом случае истинным потомком сатиры?» Это вполне справедливо. Статичность сатирического жанра будет, таким образом, заменена статичностью реализма или осмеяния; телеология регрессивного подхода будет заменена функционализмом рекуррентного подхода: за тысячей воплощений обнаружится склонность к реализму, скрытая в самых неожиданных жанрах; конечно, в какие-то эпохи не найдется жанра для излияния этой склонности, и тогда эта нехватка вызовет явления супплетизма (вое-

170

полнения) или культурной патологии, которые станут данью таинственному постоянству функции реализма.

Итак, первый подход берет за ориентир имеющееся разграничение, второй берет за ориентир некую составляющую, которую предполагается возможным обнаружить в нескольких разграничениях; эти ориентиры в равной степени оправданы, и выбор между ними - лишь вопрос обстоятельств: эпоха, в которую слишком часто прибегали к «регрессивному» подходу, сменится эпохой, для которой более привлекательным будет «рекуррентный» подход. За этими двумя подходами обнаруживается все та же неразрешимая апория: согласно учению Платона, невозможно познать становление в чистом виде; о становлении можно рассуждать, только исходя из ориентиров, найденных в бытии. Отсюда все беды историка: историческое познание есть познание конкретной реальности, которая заключается в становлении и взаимодействии, но ей необходимы понятия; а бытие и идентичность существуют только благодаря абстракции. Рассмотрим, например, историю безумия в различные эпохи40. Сначала этнографы заметили, что у каждого народа психические состояния, определяемые как безумие, вернее способ их определения, - разные: один и тот же психоз у различных народов мог считаться слабоумием, деревенским простотой или же священным трансом; они также обнаружили, что существует некое взаимодействие и что способы определения безумия меняют его распространенность и симптомы; и наконец, они констатировали, что искомое «безумие» вовсе не существует и что преемственность идентичности его исторических форм признается условно; вне этих форм не существует никакого психоза «в исконном виде»; и вполне обоснованно: ничего не существует в чистом виде, кроме абстракций; ничего не существует в виде идентичности или обособленности. Но то, что сути психоза не существует в виде идентичности, не означает, что ее не существует вообще; проблему объективности психозов обойти невозможно. Вопрос о безумии, отнюдь не будучи первостепенным, составляет все же насущный хлеб историка; все исторические явления без исключения: психозы, классы, нации, религии, люди и животные - меняются в изменчивом мире, и всякое явление может менять другие и меняться под их влиянием, ибо конкретная реальность есть становление и взаимовлияние. Что поднимает проблему понятия, обновленную со времен греков.

40 R. Bastide. Sociologie des maladies mentales. Flammarion, 1965, p. 73-81, 152, 221,248,261.

171

Поскольку ни одна религия не похожа на другую, то стоит лишь произнести слово «религия», как тут же появляется риск вызвать ложные ассоциации идей. Историки античности считают очень важным одно правило, которое показывает, насколько они осознают эту опасность: употреблять только выражения данной эпохи; они не скажут, что Лукреций ненавидел религию, а Цицерон любил свободу и либерализм, но скажут, что первый ненавидел religio, a второй любил libertas и liberalitas. He то чтобы смысл этих латинских понятий был в принципе яснее, чем смысл их сегодняшних соответствий: в конце концов, подлунные понятия у римлян были в не меньшей степени подлунными, чем у нас; просто историк рассчитывает на обусловленные эпохой ассоциации, которые благодаря латинским словам возникнут у его собратьев-латинистов и отведут от него опасность впасть в анахронизм, избавив его притом от необходимости

разъяснять смысл этих понятий.

Понятие - это камень преткновения исторического знания, потому что это знание описательно; истории нужны не разъясняющие принципы, а слова о былом состоянии вещей. Но вещи меняются быстрее, чем слова; историк все время находится в положении художника, рисующего исторические памятники и вынужденного постоянно перескакивать от одного стиля к другому, забывать то, чему он учился в художественной академии, и перенимать египетскую манеру перед барельефом в Фивах, манеру майя - перед стелой в Паленке. Подлинным решением была бы полная историзация всех понятий и категорий; для этого историк должен контролировать всякое слово, выходящее из-под его пера, и осмысливать все категории, которые он использует неосознанно. Программа весьма обширная. Мы понимаем, как нужно воспринимать книгу по истории: ее нужно рассматривать как поле битвы между постоянно меняющейся истинойипостоянноанахроничнымипонятиями;понятияикатегорииследует все время преобразовывать, им нельзя давать какой-либо предустановленной формы, они должны ориентироваться на реальность их пред-

мета в каждой новой цивилизации.

Получается это более или менее успешно; в любой книге по истории понятия историзированные перемешаны с анахроническим осадком, порожденным бессознательными предрассудками в отношении вечного. Бенедетто Кроче превосходно передал это специфическое ощущение перемешанности и нечеткости41 ; как он пишет, в книгах по истории слиш-

41В. Croce. L'histoire comme pensée et comme action, Irad. Chaix-Ruy. Droz, 1968,

p. 40.

172

ком часто преподносится странная смесь подлинного описания и понятий, не продуманных до конца и не отстаиваемых с должной твердостью; реальный исторический колорит перемешан с анахроническими понятиями и условными категориями. Зато когда понятия и категории адекватны интерпретируемым фактам, эта точность превращает историю в произведение искусства, она достигает квази-даосского совершенства, которое, по словам Чжуан-цзы, «позволяет одержать верх над чем угодно, не нанеся никакого ущерба».

ПРИЛОЖЕНИЕ

Идеал-тип

Читатель вправе удивиться, что мы едва упомянули название знаменитой теории Макса Вебера об идеал-типе; нам ни к чему было о ней говорить, так как идеал-тип связан с совершенно иной проблематикой, нежели та, которой мы занимаемся. Он относится к гораздо более продвинутому этапу синтеза, чем тот, что мы изучаем под названием составления рядов; и, по правде говоря, чтобы обсуждать его и высказываться о его обоснованности, нужно было бы начать с прояснения многообразного и запутанного комплекса, который со времен Дильтея называется герменевтикой и представляется нам двойником историзма на уровне источниковедения. На самом деле идеал-тип является инструментом интерпретации, герменевтики в той проблематике, где история воспринимается как познание индивидуального.

В наши дни слово «идеал-тип» часто (но не всегда) употребляется в несколько банальном смысле: идеал-типом называют всякое историческое описание, где событие упрощается и рассматривается под неким углом зрения - что относится к любому тексту по истории, поскольку входить в подробности невозможно и предмет всегдарассматривается с определенной точки зрения. Но Вебер вкладывал в это иной смысл, и для него идеал-тип был не результатом работы историка, а просто орудием анализа, которое должно было оставаться в рабочем кабинете и использоваться только в эвристических целях: конечное описание не является идеал-типом, оно идет дальше. Идеал-тип - это действительно идеал, это в высшей степени совершенное событие, доходящее до своего логического конца или до одного из своих логических концов; это позволяет историку глубже проникнуть в логику конкретного события, выявить не-событийное, пусть даже потом придется констатировать разницу между идеальным и реальным. Тексты Вебера вполне определенны: идеал-тип (секта, Город, Либеральная экономика, Ремесленничество) - это «понятие-принцип», «утопия», которая «нигде не осуществи-

173

ма», но «служит для того, чтобы оценить, насколько реальность приближается или отклоняется от идеальной картины»; он имеет лишь «эвристическую» ценность и не составляет цели историографии: «он имеет значение только как инструмент познания», и «не нужно путать идеал-тип с историей». Однако без него историческое знание «осталось бы погруженным в область того, что лишь смутно различимо». Идеал-тип - это не усредненность, отнюдь нет: он подчеркивает характерное и противостоит видовым обобщениям; вполне возможно выработать идеал-тип некой индивидуальности42.

Современному европейцу сложно понять эту теорию; и не оттого что Вебер недостаточно ясен: просто довольно затруднительно представить себе, для чего все это нужно; ни психологическая правда, ни методологическая необходимость такого подхода в расчет не берутся. Возникает искушение сделать вывод о том, что либо Вебер невольно описал свою собственную психологию, свои личные привычки как исследователя, либо его теория имела в Германии 1900 г. отзвук, которого мы уже не улавливаем. Верно второе предположение. Как сообщил мне J. Molino, целая область немецкой мысли, от Шлейермахера до Дильтея, Майнеке и Лео Шпитцера постоянно сталкивалась с тайной индивидуальности; «Я уже сообщил тебе о фразе, из которой я вывожу целый мир: Individuum est ineffabile», -писал Гете Лафатеру43. Дильтей был прежде всего биографом духовного, автором описаний умственной жизни Шлейермахера и молодого Гегеля; чтение le Monde de l'esprit может несколько обескуражить, если взяться за него, не учитывая этого фона, но оно становится захватывающим, если знать, что идеал, к которому все время мысленно обращается Дильтей, - это понимание индивидуального творчества44; выдвинутое им противопоставление между объяснением и пониманием, которое чуть не стало гибельным для гуманитарных наук, выражено у него в идее биографии. Однако у биографа, а нередко и у филолога, «составление рядов» - подлинная основа элементарного понимания (rosa означает «роза», Гомер пишет стихами) - остается по большей части неявным, поскольку воспринимается просто как интуиция; проблемой же представляется творчество в его самобытности.

42 M. Weber. Essais sur la théorie de la science, trad. J.Freund, p. 179-210, 469-471

-для всех последующих цитат. Об идеал-типе см. прежде всего R. Aron. Lasociologie allemande contemporaine, 2e éd., p. 103-109.

43Эти слова Гете служат эпиграфом в Entstehung des Historismus Майнеке.

44R. Aron. La philosophie critique de l'histoire, essai sur une théorie allemande de

l'histoire. Vrin, rééd,1969, p. 108: "Биография рассматривается (Дильтеем) прежде всего как исторический жанр, поскольку личность является непосредственной и высшейценностью,аэпохинаходятсвоевыражениетолькоблагодарягениям,которые придают законченную форму рассеянным богатствам сообщества. В общем, биография - это эпоха, увиденная через человека".

174

Проблема идеал-типа заключается в понимании индивидуального, взятого в его цельности, а не сведенного к составлению рядов, которые лежат в основе его понимания. Однако развитие индивидуального (можно сказать: интриги, будь то Город, Либеральная экономика или воспитание Гете) никогда не доводится до конца и прерывается из-за материальных трудностей и случайностей; как сказано у Гете в Utrworte, это игра «бесов», живущих в каждом из нас, и нашей Tyche. Представим себе индивидуальное, которое дошло до своего логического конца и чей рост не заторможен и не остановлен никаким «трением» и никакой случайностью: это и будет идеал-тип. В основе теории Вебера присутствует идея полноценного развития индивидуального: «Идеал-тип - это попытка выразить историческую индивидуальность в генетических понятиях»45, поскольку, «когда хотят дать генетическое определение содержания какого-либо понятия, то не остается никакой иной формы, кроме идеал-типа». Итак, основная идея идеал-типическо- го метода заключается в том, что только окончательно сформированная индивидуальность позволяет понять несовершенную индивидуальность.

VIII. Причинность и ретродикция

История — не наука, и ее способ объяснения заключается в том, чтобы «сделать понятным», рассказать, как все произошло; здесь не возникает ничего такого, что принципиально отличалось бы от нашей повседневности, любого утра и любого вечера: это, что касается синтеза (остальное относится к источниковедению). Если это так, то почему исторический синтез столь труден, почему он происходит постепенно и противоречиво, почему среди историков нет согласия по поводу причин падения Римской империи или Гражданской войны в Америке? У этой сложности есть два резона. Один, который мы только что рассмотрели, состоит в том, что трудно охватить понятиями многообразие конкретного. Другой - и мы сейчас его рассмотрим - заключается в том, что историку доступна лишь мизерная часть этого конкретного, та, которую ему открывают имеющиеся у него источники; что касается всего остального, то ему приходится как-то заполнять пробелы. Это заполнение происходит осознанно лишь в очень незначительной пропорции: в области теорий и гипотез; в гораздо большей степени оно происходит бессознательно, поскольку само

45 В другом месте Вебер противопоставляет генетические и родовые понятия: возможно, это связано с "видовой историей", которую Карл Лампрехт хотел противопоставить"индивидуальной"истории.

175

собой разумеется (что не гарантирует его успеха). Так же случается в повседневной жизни; если в источнике прямо сказано, что король пьет, или если я вижу, как пьет мой приятель, то мне остается заключить из этого, что они пьют, поскольку испытывают жажду, и тут я могу ошибаться. Исторический синтез есть не что иное, как эта операция заполнения; мы будем называть ее ретродикция, позаимствовав термин из той теории лакунарного знания, каковой является теория вероятности. Когда на событие смотрят как на грядущее, то имеет место предсказание, предикция: сколько у меня есть или было шансов получить каре тузов в покере? Проблемы ретродикции, напротив, суть проблемы вероятности причин или, лучше сказать, вероятности гипотез: каково правильное объяснение уже происшедшего события? Пьет ли король оттого, что испытывает жажду, или оттого, что этого требует этикет? Исторические проблемы являются проблемами ретродикции, если только это не проблемы источниковедения46; именно по этой причине среди историков так популярно слово «объяснение»: объяснить - означает для них найти правильное объяснение, заполнить пробел, обнаружить разрыв отношений между арабским Востоком и Западом, который делает понятным последовавший экономический упадок. Итак, всякая ретродикция пускает в ход объяснение причин (король пьет из-за жажды) и, может быть даже (по крайней мере, так утверждают), настоящий закон (всякий жаждущий будет пить, если получит такую возможность). Изучать исторический синтез, или ретродикцию - это значит изучать, какую роль играет в истории индукция и в чем состоит «историческая причинность»; иначе говоря, причинность нашей повседневной жизни, подлунная причинность - поскольку Истории не существует.

Причинность или ретродикция

Начнем с самого простого исторического высказывания: «Людовик XIV стал непопулярен, поскольку налоги были слишком тяжелыми». Надо

46 Мы воздержимся от развития весьма сомнительного сближения между историческойретродикциейивычислениемвероятностигипотез;однакосм.H.Reichen-

bach. L'Avènement de la philosophie scientifique, trad. Weill. Flammarion, 1955, p. 200.

Укажем также иссследование Пирса о вероятности и критике источников: "Logic of History" in Collected Papers ofCharles Sanders Pierce. Harvard University Press, 1966, vol.7,p.89-164 (заметим, что Пирс придерживался "частотной" концепции обоснованиявероятности).

176

учитывать, что на практике историк может написать фразу подобного рода в двух совсем разных смыслах (любопытно, что, если я не ошибаюсь, никто никогда не сказал: «А вы не забыли, что история есть знание, основанное на источниках, то есть лакунарное?»); историки постоянно переходят от одного из этих смыслов к другому, без предупреждения и даже не вполне осозннно, и воспроизведение прошлого сплетено именно из этих переходов. В первом смысле, предложение означает, что историку известно из источников о налогах как действительной причине непопулярности короля; он услышал об этом, так сказать, своими ушами. Во втором смысле, историк знает только то, что налоги были тяжелыми и, кроме того, что король к концу своего царствования стал непопулярен; тут он предполагает или считает очевидным, будто самым явным объяснением непопулярности будет тяжесть налогов. В первом случае он рассказывает нам интригу, прочитанную им в источниках: налоги сделали короля непопулярным; во втором случае он совершает ретродикцию, от

непопулярности он доходит до предполагаемой причины, до объясняющей гипотезы.

Подлунная причинность

Точное знание того, что король стал непопулярен из-за налогообложения, подразумевает, например, знакомство с рукописями времен Людовика XIV, где деревенские кюре отмечали бы, как несчастный народ стонал от податей и потихоньку проклинал короля. В таком случае последовательность причин сразу становится понятной: иначе было бы невозможно даже приступить к разгадыванию мира. Ребенок понимает Фукидида, как только он открывает его сочинение, а достигнув определенного возраста, он вкладывает определенный смысл в слова «война», «город», «политический деятель»; идея о том, что любой город предпочитает править, а не находиться в рабстве, не возникнет у этого ребенка спонтанно: он найдет ее у Фукидида. То есть мы понимаем причину следствий, но это вовсе не означает, что внутри нас имеется некое их соответствие. Мы любим налоги ничуть не больше, чем подданные Людовика XIV, но, даже если бы мы их обожали, это не помешало бы нам понять мотивы их ненависти к королю; в конце концов, мы ведь понимаем, что богатым афинянам могли нравиться почетные и разорительные выплаты, которые налагались на них под названием литургий и что рассчитаться по ним

177

самым впечатляющим образом было для богатых вопросом чести и пат-

риотизма.

Отметив однажды, что налогообложение сделало короля непопулярным, мы можем ожидать повторения этого процесса: причинная связь в силу своей природы превосходит частный случай, не является случайным совпадением, предполагает известную упорядоченность вещей47. Но это вовсе не значит, что она доходит до постоянства: вот почему мы никогда не знаем, как сложится завтрашний день. Причинность необходима и неупорядоченна; будущее случайно, налогообложение может сделать правительство непопулярным, а может и не иметь такого следствия. Если следствие возникает, то ничто не покажется нам более естественным, чем эта причинная связь, но мы не будем слишком удивлены, если этого не произойдет. Мы знаем, во-первых, что бывают исключения, например, если налогоплательщиков охватывает патриотический порыв изза вторжения чужеземцев; когда мы говорим, что Людовик XIV стал непопулярен из-за налогов, то мы имплицитно учитываем историческую ситуацию в целом (война за пределами Франции, поражения, крестьянская ментальность...); мы чувствуем, что это особая ситуация, и что ее уроки нельзя переносить в другую ситуацию без риска допустить ошибку. Но значит ли это, что мы всегда способны точно сказать, в каком случае их можно переносить, или, наоборот, какие конкретные особенности этому препятствуют? Вовсе нет, мы прекрасно знаем, что никакие усилия не позволят нам с уверенностью сказать, в каких обстоятельствах уроки будут иметь смысл, а в каких - нет: мы понимаем, что если бы мы попытались это сделать, то нам очень скоро пришлось бы ссылаться, например, на тайну французского национального характера, то есть признать нашу неспособность предвидеть будущее и объяснять прошлое. Так что мы по-прежнему оставляем некоторую неопределенность и некоторую случайность: причинность всегда сопровождается ограничением суждений; это хорошо знала схоластика, которая указывала, что в подлунном мире законы физики действуют очень приблизительно, так как многообразие «материи» препятствует их четкому функционированию.

47 W. Stegmüller. Probleme und Resultate der Wissenschaftstheorie und analytischen

Philisophie, vol. l, Wissenschaftliche Erklärung und Begründung. Berlin & Heidelberg, Springer, 1969, p. 440 и, в целом, р. 429 sq. Отметим, что страницы 335-427 этого важнейшего труда являются отныне отправным пунктом любых рассуждений об эпистемологии истории.

178

Она неравномерна

Эти истины, как мы увидим, не лишены интереса с точки зрения дискуссий о причинности в истории; любой историк может повторить заявление (на первый взгляд противоречивое), сделанное Тацитом в Истории: «Я сделаю так, что читатель узнает не только о том, что произошло и что, как правило, является случайностью, но и о причинах того, что произошло». Но при этом все дело - в степени: события являются более или менее ошеломляющими или предсказуемыми, причинность действует более или менее постоянным образом в зависимости от обстоятельств. Поэтому мы строим планы на будущее при неравных шансах на точный результат. О неравных шансах мы знаем по собственному опыту; мы уверены, что предмет упадет на землю (мы узнали об этом из собственного опыта в возрасте пяти месяцев), если только это не птица и не красный воздушный шарик; если мы выйдем на улицу слишком легко одетыми, у нас начнется насморк, но эта вероятность менее определенна: если у нас действительно начнется насморк, то мы будем уверены в его причине, но, выходя на улицу без пальто, мы менее уверены в последствиях. Если правительство увеличивает налоги или замораживает зарплату, люди, возможно, будут недовольны, но насколько далеко зайдет их недовольство? Бунт - это риск, и не более того. При этом в наших действиях присутствует некое постоянство, без которого мы бы не смогли ничего сделать: когда мы берем телефонную трубку, чтобы дать распоряжение кухарке, стряпчему или палачу, то ожидаем определенного результата; однако бывает, что телефон или дисциплина не срабатывают. В силу этой составляющей приблизительного постоянства часть исторического процесса сводится к использованию приемов, о которых историк не упоминает, потому что событие - это отличие. События составляют интригу, где все в равной мере объяснимо, но не является в равной мере вероятным. Причина бунта - тяжесть налогов, но уверенности в том, что дело дойдет до бунта, не было; у событий имеются причины, у причин не всегда имеются следствия, значит, шансы событий на то, чтобы произойти, не равны. Можно даже поизощряться и ввести различие между риском, неопределенностью и неизвестностью. Риск присутствует там, где можно хотя бы прикинуть шансы возможных событий: например, если мы идем по леднику, где расщелины прикрыты слоем снега, и знаем, что сеть расщелин в этом месте довольно плотная; неопределенность - это когда не ясна относительная вероятность различных событий: например, когда мы не

179

знаем, является ли заснеженное пространство, по которому мы идем, коварным ледником или безобидным настом; неизвестность - это когда нам неведомо даже, какие события вообще возможны и какие несчастные случаи могут произойти: так бывает, когда мы впервые ступаем на неизвестную планету. В реальности homo historiens обычно предпочитает серьезный риск небольшой неопределенности (он склонен к косности) и терпеть не может неизвестности.

Она запутанна

Если всякая причинная связь постоянна в большей или меньшей степени, если мы можем ссылаться на нее только при условии ограничения суждений, то это происходит от того, что она представляется нам в слишком обобщенном и запутанном виде. Причинность слишком запутанна для того, чтобы о ней можно было рассуждать, как о двух биллиардных шарах, которые сталкиваются с замечательной простотой48. Мы думаем о причинной связи, когда видим, как они сталкиваются, потому что логика этого процесса почти так же очевидна, как когда клин выбивается клином; и напротив, мы не считаем день причиной ночи, хотя ночь следует за днем как нельзя более регулярно. Если я вижу, как в неизвестном мне устройстве опускается рычаг, а затем слышу музыку, я заключаю из этого не то, что рычаг является причиной музыки, но что движение рычага и музыка суть два последовательных результата какого-то скрытого механизма. Но так ли уж часто мы говорим о причине? Стану ли я говорить о ней в связи с действием электрического выключателя или водочерпалки? Я понимаю, что, когда я включаю электричество, то возникает процесс общего порядка, и не рассуждаю о его делении на причины и следствия. Все происходит так, словно причинная связь является просто конечным результатом множества мелких странных умозаключений, столь же неуловимых, как «мелкие восприятия» Лейбница. Если мальчишка бросит в мое окно кирпич и разобьет стекло, я очень быстро пойму причину следствий; я даже могу сказать, если буду выражаться пристойно, что кирпич является причиной разбитого стекла; однако было бы преувеличением

48 Cf. A. Michotte. La perception de la causalité, 2e éd. Louvain: Studia Psychologica,

1954.

L

180

выводить из этого закон о том, что кирпичи разбивают стекла49: сделав это, я доказал бы только то, что слова в предложении всегда можно поставить во множественном числе. Повседневная причинность состоит из отдельных причинных связей, за которыми обобщения хотя и просматриваются, но довольно смутно. Конечно, то, что брошенные предметы могут разбивать стекла, не является врожденным знанием; новорожденный сам должен узнать, что стекло бьется. Лично мне уже приходилось видеть, как бьют стекла камнями, пулями и гайками - но не кирпичами; однако я не сомневаюсь в результате, так же как и в том, что кусок пробки, напротив, ничего не разобьет; при помощи безотчетных умозаключений я учитываю вес предмета, его объем, упругость, толщину стекла, но

не его цвет.

Однако я не способен точно сказать, какой вес, какая упругость и т.п. приведут к тому, что стекло разобьется; я также не знаю, есть ли здесь другие, не известные мне условия: поскольку причинность является выводом, и притом неявным, ей всегда сопутствуют неопределенность относительно ее постоянства и ограничение суждения, и мы лишь более или менее уверены в ее следствиях. Ведь хотя всякое следствие имеет свою причину, не всякая причина приведет к своему следствию; поэтому схоластика считала уместным изучать в причинности не сомнительную возможность предсказывать следствия, исходя из причины, а необходимость идти от следствия к причине и задаваться вопросом о том, «откуда идет изменение», unde motus primo.

Ограничение суждений, которым мы окружаем предсказание, имеет еще одно основание: то, что мы называем причиной, представляет собой лишь одну из определимых причин процесса, конечное число определимых причин неизвестно, и определять их имеет смысл только с точки зрения дискурса; как разделить причины и условия в предложении: «Жак не смог сесть на поезд, потому что поезд был переполнен»? Для этого нужно перечислить тысячу и один возможный способ описания этого мелкого происшествия. Причиной разбитого стекла может быть кирпич, бросивший его мальчишка, незначительная толщина стекла или невеселое время, в которое мы живем. Как перечислить все условия, необходимые для того, чтобы кирпич разбил стекло? Людовик XIV стал непопуля-

49 Cf. P. Gardiner. The Nature of Historical Explanation, 1961 (Oxford Paperbacks, 1968), p.86 и, в целом, р.80-89 ; W. Dray. Laws and Explanation in History. Clarendon Press, 1957 (1966), chap.3 & 4.

181

рен из-за налогообложения, но в случае вторжения иноземцев, при более патриотичном крестьянстве, или если бы он был выше ростом и имел более величественный вид он, возможно, не оказался бы непопулярным. Поэтому мы не станем утверждать, что любой король будет непопулярным по той простой причине, что это случилось с Людовиком XIV.

Ретродикция

Историк не может с уверенностью предсказать, окажется ли король непопулярным из-за установленного им налогообложения; зато если он услышал собственными ушами, что король оказался непопулярным по этой причине, то ему ни к чему изворачиваться и заявлять, что «фактов не существует» (тут можно будет, как максимум, поизощряться в анализе умонастроений налогоплательщиков, о чем мы скажем в следующей главе). Однако поскольку наши знания о прошлом полны лакун, очень часто случается, что перед историком встает совершенно другая проблема: он замечает непопулярность короля, но ни в одном источнике не говорится о ее причинах; в таком случае ему нужно идти от следствия к предполагаемой причине путем ретродикции. Если он решит, что этой причиной должно быть налогообложение, то фраза «Людовик XIV стал непопулярен из-за налогообложения» будет написана им во втором из указанных нами смыслов; неопределенность будет заключаться здесь в следующем: у нас есть уверенность насчет следствия, но дошли ли мы до правильного объяснения? Будет ли причиной налогообложение, военные пораже-

ния короля или же какой-то третий момент, о котором мы не подумали? Статистика месс за здравие короля, заказанных верующими, ясно показывает их разочарование к концу царствования; кроме того, мы знаем, что налоги возросли, и учитываем, что люди не любят налогов. Люди, то есть вечный человек, иначе говоря, мы сами и наши предубеждения; а стоило бы изучить психологию той эпохи. Однако мы знаем, что в XV11 в. причиной многих бунтов были новые налоги, денежные реформы и дороговизна зерна; это знание не является врожденным, и в XX в. мы не имели возможности наблюдать бунты подобного рода, а забастовки были вызваны иными причинами. Но мы читали историю Фронды; мы сразу заметили там связь между налогами и бунтом, и у нас осталось общее представление об этой причинной связи. Итак, налог - это вероятная причина недовольства, но не относится ли это в той же степени и к