Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Скачиваний:
87
Добавлен:
11.03.2016
Размер:
3.96 Mб
Скачать

{58} Le bon Dieu1 52

Обращение с Богом…

Бабушка — Массалитинова и ее молитва (в «Детстве Горького»).

Проповедница в «Табачной дороге»53.

У меня разговор с Богом шел почему-то на французский лад:

мы с Богом были на Вы. «Господи Боже мой, да сделайте же…» «Ну дайте же мне, Господи…» по типу «Cher Jésus, ayez la bonté»2или «Sainte Catherina, priez Dieu pour nous…»3, как говорят французы.

Английское «You» давно утратило свое понятие «Вы». «Вы» говорят даже и вонючке («You dirty Skunk»4).

В обращении с Богом сохраняется Thou — ты. Так же и немец говорит: «Du lieber Gott»5.

То, что я пишу, вовсе не «инструктаж», а скорее «история болезни».

Это — не предложение норм, а ряд приключений, совпадений и событий, которые меня формировали, а отнюдь не прописи того, что должен испытать человек, чтобы стать кинорежиссером.

Таков, например, вопрос религии.

По-моему, доля религии в моей биографии была мне очень на пользу.

Но религия должна быть в меру, ко времени и к месту.

И определенного сорта.

Догматическое религиозное воспитание — это бред: a stifling1 живого мятущегося начала.

{59} Также и catholicisme pratiquant2 не нужно.

От религии хорош «фанатизм», который потом может отделиться от первичного предмета культа и «переключиться» на другие страсти…

You have to have this experience3, или, не прибегая к обобщению, скажу про себя: I had to have4.

Страстная Седмица в Суворовской церкви, последняя исповедь — в 1916 году (?).

Любая церковь знает Папу — догмат и примат мирских дел.

И любая же церковь знает противоположное — босого св. Франциска, лобзающего прокаженного, и нищенствующих божьих псов (domini canium).

Любопытно, что внутри русского православия бурлили те же две линии и, конечно, так же непримиримо.

До работы над «Иваном Грозным» я не особенно вникал в этот вопрос.

И вник по особой причине.

«Сочинив» Пимена, о котором исторически очень мало известно, кроме его заговора и расправы с ним Ивана (задом наперед на кобыле по тракту Новгород — Москва), я вдруг усомнился — не слишком ли он… испанец.

Post factum (как почти во всем сценарии) — стал искать оправданий. И именно XVI век знает именно эту же пару и в России.

Иосиф Волоцкий и иосифляне — русский орден наподобие иезуитов with political aims5. (Переписка митрополитов об Испании и Франции.)

И — Нил Сорский — русский Сен-Франсис6. (Старец Зосима и Великий инквизитор Достоевского54в известной степени несут на себе традицию этой пары. Хотя живьем Зосима — Серафим Саровский и еще более Тихон Задонский.)

Мне кажется, что линия вторых — экстатиков, мечтателей, «медитаторов» — в некоторой дозе — в творческой биографии не вредна.

Если она не засасывает в религию навсегда!

Иосифлянская — другое дело.

Я помню краткое, но интенсивное впечатление этой линии Нила.

{60} Священник Суворовской церкви на Таврической улице.

Переживание Страстной Седмицы как недели сопереживания Страстей Господних.

В слезах, измученный, в свечах, в неустанных требах, в давке, в шепотах исповеди, в отпущении грехов — я его помню.

Ни имени, ни фамилии не сохранила память.

Родственное этим впечатлениям звучало из упоения Эль Греко в дальнейшем.

С чудовищных, страшных и великолепных страниц о Страстной Седмице в «Молодости автора» Джойса55.

С полотна братьев Ленен «Святой Франциск в экстазе».

Исповедь в его руках была актом — раскрытием души в созерцании, в высказывании того, что наболело или чем морально страдал.

Это не холодный отсчет вопросов и ответов Требника.

(В эту часть прописи я тоже заглянул впервые в связи с «Иваном», в связи со сценой исповеди царя56— этот список норм физиологической и общественной самозащиты примитивной общины, грехом клеймящей все то, что могло бы нанести вред ее биологической и ранней социальной жизненности.)

Если бы кто-нибудь сказал, что у отца — я, кажется, вспомнил! — отца Павла проступал в эти дни кровавый пот на лбу, в отсветах свеч при чтении Двенадцати Евангелий57— я бы не взялся поклясться, что это было не так!

Вот, вероятно, одна из предпосылок, почему Эль Греко — «Гефсиманский сад» в Национальной галерее в Лондоне — поразил как знакомое, как уже где-то виденное.

Красивая легенда «Моления о Чаше» первичным абрисом входила в круг представлений в маленькой церкви из далекого [села Кончанского] (место ссылки Суворова), благоговейно перевезенной на Таврическую улицу и заботливо одетой каменной ризой здания, предназначенного ее беречь.

Вопль красок «Гефсиманского сада» Эль Греко.

Отец Павел had to be an experience1, и как только эта experience2 была пережита, я из круга этих эмоций и представлений практически вышел, сохранив их в фонде аффективных воспоминаний.

{61} В исповеди царя Ивана, конечно, разгорелся вовсю этот комплекс личных переживаний, где-то в памяти теплившихся, подобно блекло мерцающим и неугасимым лампадам.

А живые впечатления грудились одно над другим.

Последующее сильное и законченное впечатление на этих путях было… розенкрейцерство58.

Невообразимо! Минск. 1920 год.

Разгар гражданской войны.

Минск, только что освобожденный нами.

Въезжаем чуть ли не первыми с Политуправлением Западного фронта.

Расписываю агитпоезда еще в Смоленске. В Минске строю передвижную сцену. Пишу задник для «На дне». Утро после работы. Шоколад за церковью с обытовленными фресками жития Христа (в костюмах XX века — en continuant la tradition1) […]59

И вдруг афиша лекции для красноармейцев «О теории смеха Анри Бергсона» проф. Зубакина60.

Слушаю. Not very much impressed.

More impressed by himself2.

И не столько на лекции, сколько на другой день.

Представьте небольшую фигурку.

Явно экклезиастического покроя.

Черное длинное пальто, силуэтом похожее на сутану.

Черная шляпа.

Черная борода — короткая, обегающая как бы траурной рамкой чрезмерно бледное лицо.

Серо-голубые глаза.

И черные нитяные перчатки.

На углу улицы.

Раскрыв маленькую черную книжечку,

погружен в чтение.

Кругом грохот повозок.

Артиллерия.

Лошади.

Проволочные заграждения и рогатки около временного помещения прокуратуры.

Воинские соединения.

{62} Топот ног.

И маленькая фигурка в черном — что-то вроде честертоновского патера Брауна, углубленная в чтение посреди всей военной суеты свежезанятого западного города.

Книжечка — не молитвенник.

А последнее, что я мог предположить, — новеллы Мопассана.

Но и человечек не патер, а, как ни странно — по ихнему разряду — гораздо больше: епископ!

Но епископ не канонической.

А епископ… розенкрейцеровский.

Богори второй, «в миру» — профессор литературы и философии (?) — Зубакин, а сейчас временно — клубный инструктор и лектор.

Я никогда не забуду помещение «ложи» в Минске!

В проходном дворе — одноэтажный дом, занятый под красноармейский постой.

Несколько комнат с койками, портянками, обмотками, гармонью и балалайкой.

Почему-то озабоченные и задумчивые красноармейцы.

Маленькая дверь дальше.

За дверью что-то вроде бывшего кабинета с письменным столом с оторванными дверцами.

Дальше еще дверь в совсем маленькую комнатку.

Мы приходим туда — несколько человек.

Громадного роста, состоявший когда-то в анархистах, дегенерировавший русский аристократ с немецкой фамилией. Неудачник — сын одного из второстепенных русских композиторов61.

Актер Смолин из передвижной фронтовой труппы. Между исполнением [роли] Мирцева в пьесе «Вера Мирцева» (той пьесе, что начинается в темноте с выстрела, которым жена прокурора убивает любовника, и пьеса строится на том, как шаг за шагом прокурор приходит к уверенности, что убийца — его жена) он лечит мигрени наложением рук и часами смотрит в кристальный шар в своем номере гостиницы.

Тренькает за дверью балалайка.

Стучат котелки с ужином из походной кухни во дворе.

А здесь — накинув белую рубаху поверх гимнастерки и обмоток — трижды жезлом ударяет в пол долговязый анархист.

Возвещает о том, что «епископ Богори готов нас принять».

Омовение ног посвящаемым руками самого епископа.

Странная парчовая митра и подобие епитрахили на нем.

{63} Какие-то слова.

И вот мы, взявшись за руки, проходим мимо зеркала.

Зеркало посылает союз наш в… астрал.

Балалайку за дверью сменяет гармонь.

Стучат опустевшие котелки…

Красноармейцы уже веселы.

Печаль их была ожиданием ужина.

А мы уже… рыцари.

Розенкрейцеры.

И с ближайших дней епископ посвящает нас в учение Каббалы и [в] «арканы» Таро62.

Я, конечно, иронически безудержен, но пока не показываю виду.

Как Вергилий Данте, водит нас Богори по древнейшим страницам мистики.

По последним «печатям тайны».

Я часто засыпаю под толкования «арканов». В полусне барабанит поговорка: «В одном кармане — блоха на аркане…» На второй половине поговорки: «… в другом — вошь на цепи» — цепенею и засыпаю.

Не сплю, кажется, только на самой интересной части учения, все время вертящегося вокруг божеств, Бога и божественных откровений.

А тут на самом конце выясняется, что посвященному сообщают, что «… Бога нет, а бог — это он сам».

Это мне уже нравится.

И очень мне нравится систематизированный учебник «оккультизма», где прописи практики начинаются с разбора «зерен» (одинаково полезного занятия как для воспитания внимания по системе Константина Сергеевича63, так и на первых шагах к умению шпиона — вспомним «детские игры» в «Киме» Киплинга!) и кончаются практическим достижением… элевации.

… Несколько лет спустя на развале у Китайгородской стены — сейчас ни развала и ни стены — я нахожу этот «учебник» за трешку, и сейчас он покоится рядом с «Историей магии» Элифаса Леви — на полках моей библиотеки, отданных под «науки неточные» (магия, хиромантия, графология, о которых в других местах64).

Осенью того же, 1920 года «рыцари» по долгу службы, за исключением долговязого и артиста-целителя, куда-то пропавших, — в Москве.

{64} Среди новых адептов — Михаил Чехов и Смышляев. В холодной гостиной, где я сплю на сундуке, — беседы.

Сейчас они приобретают, скорее, теософский уклон. Все чаще упоминается Рудольф Штейнер. Валя Смышляев пытается внушением ускорять рост морковной рассады. Павел Андреевич увлечен гипнозом65. Все бредят йогами. Михаил Чехов совмещает фанатический прозелитизм с кощунством.

Помню беседы о «незримом лотосе», невидимо расцветающем в груди посвященного. Помню благоговейную тишину и стеклянные недвижно устремленные к учителю очи верующих.

Мы с Чеховым уже на улице.

Тонкая пелена снега. Вечер.

Собачка за собачкой игриво носятся около фонарного столба.

«Несомненно, в незримом лотосе что-то есть, — говорит Чехов, — вот возьмите собачек. Мы не видим ничего. А они что-то друг у друга вынюхивают под хвостиками…»

Цинизм этого типа обычно неразлучен с верой. Таков и Чехов.

Здравомыслящим остаюсь я один.

Я то готов лопнуть от скуки,

то разорваться от смеха.

Наконец, меня объявляют «странствующим рыцарем» — выдают мне вольную — и я стараюсь раскинуть маршруты своих странствий подальше от розенкрейцеров, Штейнера, Блаватской.

Еще страница впечатлений позади…66