Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Марголис Дж. - Личность и сознание. Перспективы нередуктивного материализма.doc
Скачиваний:
31
Добавлен:
08.09.2013
Размер:
2.03 Mб
Скачать

Глава 7

ОВЛАДЕНИЕ ЯЗЫКОМ. I:

РАЦИОНАЛИСТЫ ПРОТИВ ЭМПИРИКОВ

Поразмыслив над приведенными в предыдущих гла­вах аргументами, нетрудно сделать вывод, что нам уда­лось оказать первоначальное сопротивление редукциони-стским теориям психических состояний и личностей и указать на существенные препятствия, возникающие на пути этих теорий. Мы показали, что факт приписывания психических свойств и необходимость связывать их с физическими процессами не могут служить рациональ­ным основанием для принятия теорий тождества пси­хического и телесного или же элиминативного материа­лизма. Мы также продемонстрировали, что наиболее характерные способности личностей, а также возмож­ные затруднения, связанные с их индивидуализацией, свидетельствуют против редукционистских теорий лично­сти. Однако, несмотря на правдоподобность таких воз­ражений, наша критика все еще в недостаточной сте­пени обоснованна. Для придания ей большей основа­тельности необходимо точно выяснить, что представля­ют собой те характерные особенности личности, которые позволяют нам отбросить обе формы редукционизма. Сам ответ прост: это — язык, но рассмотрение следствий такого ответа потребует от нас времени и терпения. Кстати, одним из интересных и неожиданных следствий является тот факт, что адекватная теория языка проли­вает свет также и на отличительные признаки облада­ющих чувствами, но лишенных дара речи существ.

Важно с самого начала уяснить общий план нашего рассуждения, поскольку вопрос о языке и овладении им столь сложен, что, пытаясь разрешить его, мы рискуем вообще упустить из виду интересующую нас проблему соотношения психического и телесного. Поэтому мы сра­зу же вкратце попытаемся указать на то значение, ко-

172

торое вопрос об овладении языком имеет для решения нашей более общей проблемы. Выяснение основных свойств языка, как бы далеко оно на первый взгляд ни уводило нас от темы, поможет нам раскрыть ряд су­щественных черт человеческой культуры и выяснить ограничения, присущие чувствующему, но лишенному дара речи живому миру. Мы попытаемся решать эти проблемы одновременно и с этой целью начнем все сна­чала, на некоторое время отложив в сторону приведен­ные ранее аргументы.

Итак, наиболее отличительным свойством личности оказываются ее языковые способности. Можно смело сказать, что наличие языковых способностей является необходимым и достаточным условием принадлежности к числу личностей. Давайте и начнем с рассмотрения этой способности. Тем самым мы в (противоположность половинчатым взглядам Стросона [1959]) сразу же сформулируем отличие личностей от обладающих чувст­вами существ (или «чувствующих тел»), а также, по­скольку языки, безусловно, принадлежат к явлениям культуры, сможем опереться на теорию, согласно кото­рой личности являются культурными сущностями. К то­му же даже самые ярые редукционисты (Селларс [1963а]) признают, что язык не редуцируется к физи­ческим явлениям и не допускает «чисто физического объяснения».

При рассмотрении языка стратегическое значение имеет вопрос об овладении им. Дело в том, что процесс овладения языком сказывается на его природе, а при­рода языка—на средствах овладения им. Следователь­но, определенный интерес представляет для нас вопрос:

какого рода существа могут овладевать языком? А во­прос, что за существа получаются в результате овладе­ния языком, оказывает значительное влияние на раз­решение проблемы редукционизма. Ответы на эти во­просы подскажут нам способ понимания непрерывного процесса, который включает неодушевленную физиче­скую природу, живой мир растений и одушевленных су­ществ, мир компетентных в языковом отношении лич­ностей, а также продукты их культурной деятельности, включая создание искусственных сущностей, обладаю­щих интеллектом. Многое зависит от ответов на эти во­просы, и мы ясно сказали, чего именно мы от них ожидаем.

173

Под овладением естественным языком мы будем понимать процесс овладения первым языком детьми, научающимися языку всеми теми способами, которые представляет в их распоряжение человеческое общест­во. В последнее время вопросу об овладении языком придается большое значение в решении спора между эмпиристской и рационалистической теориями психики (Хомский [1965], [1966]). Говоря о рационалистической теории, мы не имеем в виду теорию априорного источни­ка достоверных истин. Скорее речь идет об определен­ном структурировании психики еще до рождения ребен­ка, до введения его в мир культуры, до первоначально­го овладения языком, то есть о теории, согласно кото­рой психика ««считается» заранее обремененной силь­ными ограничениями самой формы грамматики», связан­ными с универсальными правилами естественных языков (Хомский [1972]). Вопрос об овладении языком, таким образом, заслуживает нашего внимания по двум при­чинам: во-первых, в силу его самостоятельного интере­са и, во-вторых, в силу того, что его разрешение позво­лит нам значительно сократить аргументацию в пользу нашего тезиса. При рассмотрении этого вопроса нам по­требуется доказать, что рационалистическая теория пси­хики и языка либо вообще невозможна, либо ее нельзя сформулировать в рамках какой-либо известной стра­тегии объяснения, либо она требует принятия таких до­пущений, которые сами по себе являются совершенно неприемлемыми. Мы также попытаемся доказать, что специфически языковые способности нельзя приписывать детям до их введения в мир культуры и что, следова­тельно, теория, согласно которой личности являются специфически культурными сущностями, оказывается вполне жизнеспособной и рациональной. Нетрудно за­метить, что любая теория, претендующая на объяснение феномена овладения языком вне всякой связи с поня­тием культуры, явно несовместима с пониманием лич­ности как культурной сущности. Конечно, упомянутые теории сами по себе еще не восстанавливают тезис о тождестве духовного и телесного, однако они в значи­тельной степени облегчают его реализацию. А это в свою очередь означает, что аргументы, построенные почти по Хомскому, вносят свою лепту в укрепление ре-дукционистской позиции (Хомский, кстати, не считает владение языком принадлежностью организмов; данное

174

им определение языковой способности вообще не каса­ется ее «реализации» в организме, машине или чем-ли­бо подобном). Согласно рационализму, состояние неко­торого существа до начала обучения родному языку и его состояние в процессе обучения не являются разны­ми фазами развития одного и того же биологического организма, а совпадают во всех отношениях. Ведь спо­собности, присущие данной системе от рождения, не из­меняются, а просто созревают.

Сторонники эмпиризма, напротив, считают, что язы­ковая способность принадлежит к числу способностей suigeneris(в смысле нередуцируемости к физикалист-скому языку) и является наиболее существенным отли­чительным признаком человеческой личности. Поэтому они вынуждены принять тезис, согласно которому «суще­ство», уже владеющее языком, не тождественно суще­ству, которое впервые начинает им овладевать. Они не принадлежат к сущностям одного рода: первое характе­ризуется наличием языковой способности, второе — от­сутствием таковой. Отсюда следует, что человеческие личности в биологическом плане неразрывно связаны с представителями видаHomo sapiens,но не тождествен­ны им. Существует только один способ избежать проти­воречий при последовательном проведении этого тези­са — положить в его основу некоторое отношение типа отношения воплощения. В противном случае мы не су­меем объяснить ту эмерджентность, которая появляется в результате этого перехода. Тем не менее общеизвест­но, что непременным спутником эмпиризма в вопросе об овладении языком (Патнэм [1967Ь]; Куайн [I960], [1974]) является тот или иной вид редукционизма, и это, очевидно, связано с отрицанием, что процесс овладения языком имеет характерsuigeneris. Мы вско­ре еще вернемся к этому вопросу.

Современный рационализм в свою очередь оказыва­ется далеко не полной теорией. В ней не определяется, какие именно факторы, принадлежащие природе чело­века (то есть того биологического вида, который, как показывает опыт, успешно овладевает языком), позво­ляют нам приписывать индивидам этого вида врожден­ные универсальные правила грамматики (Дж. Миллер [1970]). Таким образом, рационалистическая теория стирает радикальные родовые различия между телами, чувствующими организмами и личностями, даже не пы-

175

таясь дать этому какое-либо объяснение.

Хомский [1972] считает, что роль решающих аргу­ментов в деле подтверждения или опровержения как эмпирической, так и рационалистической теорий овла­дения языком должны играть чисто эмпирические сооб­ражения. По его мнению, главным свидетельством про­тив всех эмпиристских теорий выступает та замечатель­ная скорость, с которой дети овладевают родным язы­ком. Он считает, что этот процесс начинается с «весьма примитивного образца... который вообще не имеет отно­шения к делу и может быть исключен из рассмотрения как некорректный», и завершается свободным исполь­зованием языка, «который, без сомнения, выходит да­леко за пределы имеющихся чувственных данных... В обозримой сфере языка эти исходные данные состав­ляют пренебрежимо малую часть». В роли непосредст­венных оппонентов Хомского выступают обычно эмпи­рики, придерживающиеся бихевиористских теорий язы­ка (Куайн [1960] и Скиннер [1957]). Для нас важно показать неадекватность такого рода теорий (Хомский [1959]; Марголис [1973Ь]). К этому нас вынуждают, с одной стороны, внутренние потребности нашего рас­суждения, а с другой, возможность использования та­кой критики для обоснования несостоятельности ради­кального бихевиоризма. Хотя мы еще далеки от полной и последовательной эмпиристской теории овладения языком, и рационалистическая теория наталкивается на очень серьезные концептуальные и эмпирические контр­аргументы. В любом случае мы можем сказать, что би­хевиористские теории вряд ли исчерпывают все воз­можности для построения эмпиристского объяснения языка.

Приводимые Хомским факты несомненны. Однако опровержение эмпиристских теорий научения языку ока­зывается значительно более трудным, чем это представ­ляется на первый взгляд. Во-первых, исторические фак­ты показывают, что теория врожденных идей еще не позволяет провести четкую демаркационную линию меж­ду рационализмом и эмпиризмом. А между тем именно этот вопрос традиционно считался водоразделом меж­ду учениями рационалистов и эмпириков и, как ни странно, превалировал в недавних спорах по поводу овладения языком. Как четко заявляет сам Хомский, следуя в этом отношении Лейбницу, даже для эмпири-

176

стекой концепции Локка не характерно отрицание врож­денных способностей психики (Хомский [1965], [1966]). Теория tabula rasa в действительности никогда не игра­ла заметной роли в выборе одной из противоположных точек зрения. Так, последовательные эмпирики (Гуд-мен [1967]) могли бы обвинить Локка в постоянно проявляемой им склонности к врожденным идеям. Во-вторых, современные эмпирики совершенно доброволь­но постулируют существование врожденных способно­стей психики, от которых зависит овладение языком. Патнэм .[1967Ь], например, пытается объяснить процесс овладения языком в терминах интеллектуальных способ­ностей, связанных с памятью. Этот тезис в определен­ном смысле носит юмистский, а может быть, даже лок-ковский оттенок. Согласно взглядам Патнэма, овладе­ние языком следует понимать как сравнительно простое дело, не требующее принятия сильного варианта теории врожденных идей: достаточно постулировать только врожденность общих интеллектуальных (эмпиристских) способностей, и не нужно прибегать к конкретным и сложным врожденным языковым структурам. Рациона­лист же, напротив, утверждает, что необходимая врож­денная компонента этого процесса детально структури­рована, обладает высокой степенью сложности, имеет явно выраженный языковой характер, совершенно чуж­да эмпиристским предпосылкам о характере обучения и является видообразующим признаком человека.

Короче говоря, руководящей идеей Хомского явля­ется тезис, согласно которому адекватное исследование грамматической структуры естественных языков—если учитывать способность детей удивительно быстро и по­следовательно овладевать языками—свидетельствует о том, что лингвистика, по существу, представляет со­бой раздел когнитивной психологии. По Хомскому, ис­следование языка, в частности, вооружает нас эмпири­ческими свидетельствами, вынуждающими принять ра­ционалистическую теорию психики.

Эмпирики, придерживающиеся, скажем, юмистской позиции, ответили бы на это, что в действительности лю­ди имеют лишь врожденные способности к определен­ным общим интеллектуальным стратегиям, стимулируе­мым чувственным опытом. Главное назначение этих стратегий — способствовать ассоциации идей, влияющей на способность именования, памяти, абстрагирования и

1^ Дж. Марголис

177

т. п. Следовательно обучение языку рассматривается эм­пириками как одна из частных задач, возникающих в системе общих врожденных способностей людей. Для решения этой задачи не нужны никакие заранее данные способности, имеющие конкретную и определенную структуру, приспособленную для овладения граммати­кой. Для рационалиста все это решительно неприемле­мо. Для него главное, чем овладевает ребенок при обу­чении языку,— это глубинная структура, которая об­ладает в высокой степени абстрактным характером, в норме не дана нашей интроспекции, не связана одно­значно с каким-либо стабильным набором эмпирических сигналов и позволяет постоянно импровизировать грам­матически правильные предложения. Причем не наблю­дается никакой эмпирической зависимости между этими последними и тем запасом предложений, который пер­воначально имеется в распоряжении говорящего. Сле­довательно, такого рода овладение языком предполага­ет, что психика заранее обременена некоторой опреде­ленной до деталей структурой, приспособленной для обучения языкам (Хомский [1972]).

Существуют по крайней мере два общих соображе­ния, свидетельствующих против рационалистического те­зиса и не требующих тщательного анализа ни локаль­ных, ни универсальных свойств языка. Предположим, что мы для пробы приняли рационалистический тезис. Тогда мы должны также допустить, что ребенок не толь­ко раскрывает в себе некую универсальную грамматику, которая устанавливает ограничения на локальную грам­матику его родного естественного языка, но вместе с тем овладевает локальной грамматикой своего родного языка (но не раскрывает ее в себе). Поэтому, исходя из самого рационалистического тезиса, мы можем пред­положить, что овладение конкретным языком значи­тельно более трудное дело, чем раскрытие врожденной универсальной грамматики. В конце концов конкретный естественный язык обладает не только свойствами, об­щими с универсальными грамматиками, но и своими собственными специфическими чертами. II эти его соб­ственные черты глубоко индивидуальны, связаны с ис­торическими случайностями, усложнены огромным чис­лом причинных факторов, прямо не сказываются на эволюции и генетике человеческого мозга. Так, ребенок должен отнести фонологические варианты, которые

178

достигают его уха, к определенной приемлемой обла­сти. Только тогда он сможет воспринять их как знако­мое слово, имеющее знакомый смысл. Он может услы­шать слово «car», произносимое уроженцем штата Джорджия, жителем штата Мэн или венгерским эмиг­рантом. Если он никогда до этого не слышал таких про­изношений, то как он сможет на основании врожденных грамматических или фонетических правил четко опре­делить, что это слово есть слово «car», a не какое-ни­будь иное слово? Данная проблема, без сомнения, за­трагивает все аспекты языка, в том числе и синтакси­ческий аспект. Это нетрудно уяснить, если, к примеру, обратить внимание на феномены двусмысленности, за­висимости значения от контекста, а также на затрудне­ния при распознавании грамматически не вполне пра­вильных предложений (Зифф [1965]); Патнэм [1961]).

Здесь напрашиваются два существенных ограниче­ния, диктуемые, во-первых, влиянием контекстуальной информации на определение семантического значения слов, по преимуществу передаваемых при помощи зву­ков (воплощенных в звуках), и, во-вторых, невозмож­ностью определить синтаксис языковых высказываний без учета контекстуальной информации, которая влияет на их смысл. Однако отсюда необходимо следует, что объяснение овладения естественным языком, предлагае­мое рационалистами, несостоятельно. Таким образом, рационалисты терпят крах не при объяснении того, что Хомский называет языковой компетентностью (связан­ной с раскрытием универсальной грамматики), и не при объяснении реальной языковой практики (которая за­висит и от внешних факторов—Хомский [1965]), но скорее при объяснении способности говорить на конкрет­ном естественном языке.

Теперь нам не представляет труда обосновать это заключение. Конкретная грамматика данного естествен­ного языка не врождена ребенку. Фактически дети с равной легкостью изучают любой язык при наличии со­ответствующего контакта с компетентным носителем данного языка. Ребенок, родившийся в семье, говоря­щей по-французски, будет говорить по-эскимосски, а не по-французски, если он вырастет среди эскимосов. Од­нако отсюда следует, что ребенку приходится изучить сложную грамматику некоторого естественного языка, явно не являющуюся врожденной. Это верно и в том

12*

179

случае, если эта грамматика подчинена некоторой глу­бинной врожденной грамматике. Таким образом, ребе­нок должен располагать некоторой общей интеллекту­альной способностью к открытию локальной граммати­ки (и других локальных признаков) своего языка, про­являющейся при условиях в существенных отношениях схожих с теми условиями, из которых, по мнению рацио­налиста, вытекает неадекватность эмпиризма. Короче говоря, только эмпиристская теория овладения языком, направляемая — согласно выдвинутой нами гипотезе — рационалистической теорией универсальной грамматики, может объяснить овладение характерными чертами кон­кретных естественных языков, начинающееся с фрагмен­тарных, вырожденных, неправильно построенных, бес­связных эмпирических сигналов. (Это то самое разли­чие, которое передается при помощи различения поня­тий языковой компетентности и языковой способности, понятий раскрытия врожденной универсальной грамма­тики и овладения конкретным естественным языком.) Однако в т?.ком случае сразу же возникает вопрос:

нельзя ли раскрытие предполагаемой глубинной грам­матики объяснить, исходя из эмпиристских установок? Не является ли это «раскрытие» на самом деле «овла­дением», или, иначе говоря, действительно ли мы нужда­емся в постулировании жесткой, врожденной, глубинной универсальной грамматики? Допустив, что ребенок при познании структуры конкретного языка не может обой­тись без участия общих интеллектуальных способностей, мы вправе поставить вопрос: а являются ли такие эм-пиристские способности только дополнением к более глубокой рационалистической, специфически грамма­тической компетентности? Для нас ответ на этот во­прос не связан с новыми затруднениями, в то время как на рационалиста вновь ложится бремя доказательства того, что для овладения языком требуется нечто боль­шее, чем общие интеллектуальные способности. Инте­ресно, что современные лингвисты (Хомский и Хелле [1968]) до сих пор не уверены в том, что полученные ими с таким трудом обобщения грамматических и фо­нологических правил—которые, согласно их гипотезе, должны интернализоваться детьми,—действительно яв­ляются языковыми универсалиями. Эта неуверенность говорит о том, что детям в первую очередь следует при­писывать любые—даже самые экстраординарные—

180

эмпиристские способности, а затем уже решать вопрос о приписывании рационалистических способностей.

Второе соображение таково. Предположим, что при­маты, как подсказывают эксперименты, способны на­учиться некоторому фрагменту грамматики человеческо­го языка (Гарднер и Гарднер [1969]). Для нас этот результат значительно важнее, чем тот факт, что не­которые отличные от человека существа (скажем, дель­фины) на самом деле обладают языком (Лилли {1967]), хотя коммуникация животных и порождает другие про­блемы. Хомский утверждает, что язык является «отли­чительным признаком вида». Иногда даже кажется, что, по его мнению, только человек может владеть языком. Однако время от времени у него проскальзывают наме­ки на то, что и особидругих видов могут овладевать языком. Если бы Хомскому, к примеру, удалось пока­зать, что дельфины или «марсиане» владеют языком, то рационалистический тезис не претерпел бы от этого осо­бого ущерба. Однако этому тезисубыл бынанесен серь­езный удар, если бы удалось показать, что шимпанзе способна овладеть некоторым фрагментомчеловеческо­гоязыка. Дело в том, что, согласно взглядам Хомского [1972], некоторая грамматика «может приобретаться только организмом с заранее «встроенными» жесткими ограничениями на форму грамматики». «Эти врожден­ные ограничения, — продолжает Хомский, — являются предварительным — в кантовском смысле — условием языкового опыта». Кстати, каковы бы ни были «встроен­ные» грамматические ограничения на овладение язы­ком, онине могутпо своей природе иметь кантианский характер, поскольку, согласно взглядам самого Хом­ского, можно научиться языкам, которые не имеют по­добных ограничений.

Как свидетельствуют эмпирические данные, шимпан­зе не обладают ни собственным естественным языком, ни «встроенными» в организм условиями для овладения человеческими языками. Следовательно, если шимпанзе (Примак .[1971]) с их чуждым опытом и эволюцией все же способны овладеть фрагментом человеческого языка (обладающего одновременно и универсальными, и ло­кальными характеристиками) или, по крайней мере, некоторым эффективным фрагментом данной локальной грамматики, то единственно правдоподобным объясне­нием их успехов оказывается эмпиристская гипотеза.

181

Однако вопрос о том, можетли ребенок человека овла­деть человеческим языком на основе только тех врож­денных способностей, существование которых допуска­ется эмпиризмом, остается открытым. Мы можем са­мое большее утверждать, что языковое поведение такого рода не позволяет подтвердить рационалистический те­зис. Более того, вообще не ясно, ккакому родудолжны принадлежать эмпирические свидетельства, которые мог­ли бы оказать решающее влияние на подтверждение ра­ционалистической гипотезы.

Рассмотрим, к примеру, сообщество людей, которые говорят на искусственномязыке и, скажем, забыли тот естественный язык, при помощи которого сформулиро­вали свой сегодняшний язык. Пусть они воспитывают свое потомство исключительно на искусственном языке, применяя те же самые общие методы воспитания, что и прежде. Допустим также, что молодое поколение суме­ло овладеть таким языком. Если к тому же учесть, что Хомский поддерживает гипотезу, согласно которой ис­кусственный язык вполне может быть связным и в то же время не основываться на данных языковых универ­салиях, то рационалистический тезис лишается всяких эмпирических оснований. Если же, напротив, допустить, что молодое поколение так и не смогло освоить этот искусственный язык, то наиболее вероятным объяснени­ем этого были бы самые разнообразные неязыковые ограничения, например ограниченные возможности че­ловеческой памяти. (Вообразите, что такое сообщество умело бы использовать некоторые устройства для фик­сации порядка в серии достаточно длинных «структур­но независимых» цепочек слов.) Таким образом, чтобы подтвердить рационализм и опровергнуть эмпиризм, ну­жен значительный запас подлинных языковых универса­лий. В настоящее же время единственным свидетельст­вом в пользу рационалистического тезиса допустимо считать наличие грамматических обобщений, которыемогутрассматриваться как определенные приближения к врожденным языковым универсалиям. Однако вряд ли такого свидетельства достаточно для подтверждения ра­ционалистической гипотезы.

Грамматическая связность человеческих языков не только представляет собой определенную идеализацию, ее к тому же весьма трудно зафиксировать при помощи определенных правил. Ведь предполагаемые правила

182

глубинной грамматики и вообще понятие грамматиче­ской правильности нельзя сформулировать иначе, чем в связи с предпосылками практической деятельности в ми­ре, приобретенными говорящими субъектами. Джордж Лакофф [197 la],например, считает, что «изучение от­ношений между некоторым предложением и связанными с ним допущениями о природе мира, проводимое при помощи систематических правил, является частью ис­следования языковой компетентности. Совсем другое дело—деятельность [performance]. Предположим, чтоSправильно построено только относительноPR(мно­жества предпосылок). Тогда говорящий субъект будет высказывать некоторыесуждения оправильном или не­правильном построении предложения Sи эти суждения будут варьироваться с изменением внеязыкового знания. Если предпосылки, входящие вPR,противоречат факту-альному знанию, культурному опыту или мнениям о ми­ре говорящего субъекта, то тогда он может квалифици­ровать Sкак «необычное», «странное», «отклоняюще­еся», «аграмматическое» или просто неправильно по­строенное предложение относительно имеющихся у не­го допущений о природе мира.

Таким образом, суждения о правильном построении высказываний зачастую формируются под влиянием внеязыковых факторов, то есть под влиянием определен­ной деятельности. Что же касается языковой компетент­ности, то она сводится к способности говорящего субъ­екта сочетать предложения с предпосылками, относи­тельно которых эти предложения оказываются правиль­но построенными». Если Лакофф прав, то трансформа­ционные правила языка сами по себе являются некото­рой функцией имеющихся предпосылок. Но тогда сле­дует отказаться от понятия «автономный синтаксис», весьма существенного для теоретиков, настаивающих на врожденности универсалий (Лакофф [1971Ь]; Столкер [1976]), а вместе с ним следует отбросить и сам тезис, согласно которому психика заранее обременена язы­ком. (Лакофф, по-видимому, одно время ограничивал «глубинные» синтаксические категории «Предложения­ми, Группами подлежащего. Группами сказуемого, Конъюнкцией, Существительным и Глаголом».)

Однако впоследствии этот список был практически сведен на нет, во всяком случае он сделался настолько неопределенным, что его уже недостаточно для обосно-

183

вания первоначального утверждения Хомского (Маккоу-ли [1971а]). Если же допустить, что воззрения Лакоф-фа (и другие сходные взгляды) ошибочны, то есть счи­тать, что наши предпосылки не воздействуют на семан­тическую компоненту модели языковой компетентности (например, Кемпсон [1975]), то тогда нам придется вве­сти в рассмотрение «модель деятельности», которая охватывала бы «прагматический» смысл предпосылок (ср. Грайс [1957]; Сирл [1969]; Беннитт [1976]). В частности, Рут Кемпсон допускает (и даже настаива­ет), что существуют прагматические аспекты использо­вания «определенных групп подлежащего» (Рассел [1905]; Стросон [1950]), которые не могут быть выра­жены при помощи семантической компоненты модели компетентности.

Нам нет дела до междоусобных схваток современных лингвистов. Однако принятие последней точки зрения значительно затрудняет четкую демаркацию между ус­ловиями языковой компетентности и языковой деятель­ности. Дело в том, что идея Кемпсон об адекватности формальной семантики покоится на определении значе­ния в терминах условий истинности. Но этот тезис уже предполагает, что адекватная модель языковой компе­тентности однозначно применима ко всем подходящим предложениям (высказываниям). По-видимому, удов­летворительное различение семантически правильных и семантически неправильных предложений должно осно­вываться на разделении семантической и синтаксиче­ской компонент данной модели и формулировке соот­ветствующих трансформационных правил. Без такого рода правил не может быть и речи об определении по­нятия значения в терминах формальных семантических условий (вопреки Дэвидсону [1967], ср. Хакинг [1975]). (К этому вопросу мы еще вернемся.)

Таким образом, следует отметить, что (1) реальные языки, по-видимому, обладают изменчивыми «исключи­тельными» свойствами, которые не соответствуют пред­полагаемым языковым универсалиям; (2) конкретные языковые обобщения никогда не находили универсаль­ного подтверждения; (3) универсалии типа «предложе­ние» не допускают формального определения и на по­верку либо оказываются определенного рола идеализа-циями, либо производны от контекста; (4) повторяю­щиеся связи, регулярности языка нельзя выделить, не

184

обращаясь к контекстам деятельности, в которые вво­дятся внеязыковые предпосылки; (5) проблемы обозна­чения, двусмысленности, а также трудности различения правильных и неправильных высказываний свидетель­ствуют в пользу неотделимости синтаксических и се­мантических структур друг от друга и неустранимости контекстуальной информации, влияющей на анализ зна­чения речевых высказываний; (6) овладение реальными языками требует (даже при принятии рационалистиче­ского тезиса) последовательно эмпиристской модели обучения; (7) свидетельства, касающиеся обучения жи­вотных, либо имеют тенденцию к опровержению рацио­налистического тезиса, либо уменьшают вероятность его эмпирического подтверждения; (8) свидетельства, касающиеся овладения языком детьми, настолько идеа­лизированы, что не могут играть роль эмпирического подтверждения рационалистического тезиса; и (9) сама модель рационализма является аномальной, если ее рассматривать с позиции принятых в науке моделей объ­яснения.

Существуют и более глубокие соображения. Естест­венные языки, по-видимому, существенно связаны с че­ловеческой культурой. Одичавшие дети, например, не способны овладеть языком или по крайней мере прояв­ляют в этом отношении не больше способностей, чем другие приматы. Возможно, конечно, что их неспособ­ность к языковой деятельности объясняется фундамен­тальными физическими изменениями, например потерей физической способности к речи. Но и это объяснение сталкивается с рядом затруднений (Гарднер и Гарднер [1971]). Поэтому не вполне ясно, в каком смысле мож­но говорить, что одичавшие дети обладают врожденной грамматикой, и как это можно подтвердить эмпириче­ски. Не ясно также, почему те несущественные языко­вые способности, которые они иногда проявляют, долж­ны свидетельствовать в пользу рационалистического, а не эмпиристского тезиса. Согласно теории Хомского, овладение естественными языками складывается из вве­дения в культуру и активизации докультурных генети­чески детерминированных грамматических правил. Это позволяет отнести его концепцию к числу платонистских (Хомский [1966]). (Отсюда, кстати, не следует, что нуж­но избегать функциональных характеристик языка; мы здесь ограничиваемся рассмотрением вопроса об овла-

185

дении языком существами, наделенными соответствую­щими способностями.) Сам Хомский [1972] утвержда­ет, что универсальные «глубинные структуры того рода, который постулируется в трансформационно-генератив-ной грамматике, являются реальными психическими структурами», но не объясняет, как это возможно. Одна­ко его последователи •(Кац [1964]) определенно заяв­ляют, что «структура механизма, стоящего за способ­ностью говорящего субъекта к коммуникации с други­ми говорящими субъектами... является механизмом моз­га, компонентой нервной системы». В рамках теории Хомского это единственное объяснение, совместимое с материализмом. Следует отметить, что это объяснение требует наличия системы внутренних носителей линг­вистических способностей. (Мы еще вернемся к этому вопросу.)

На самом деле эмпирическое распознание универ­сальных и локальных грамматических свойств данных языков происходит, по существу, одинаково: мы попро­сту проверяем, выполняется ли какая-либо из этих ги­потез для определенных наборов лингвистических дан­ных. Универсальная грамматика в таком случае оказы­вается не чем иным, как множеством инвариантных и универсальных связей, присущих всем без исключения естественным языкам. Однако сами рационалисты при­знают, что можно построить искусственные языки, не со­гласующиеся с предполагаемыми языковыми универ­салиями. Этим определяется то значение, которое ра­ционалисты придают теории, объясняющей, каким обра­зом ребенок овладевает языком. Согласно выдвинутому тезису, локальные грамматические свойства языка сле­дует приписывать культурно формируемым правилам, а универсальные характеристики—докультурной пси­хической структуре (причем вопрос о том, придается ли этой структуре материалистическая интерпретация или нет, обычно считается несущественным (Хомский [1972])). В результате универсальная грамматика ока­зывается множеством правил, «которые соотносят зву­ки и значение некоторым конкретным способом» (Хом­ский [1972]).

Получается, что в ходе объяснения овладения язы­ком рационалист вынужден прибегать к услугам весьма сомнительной теории. В этой теории человеческой пси­хике независимо от всяких влияний культуры приписы-

186

вается определенная врожденная структура, детермини­рующая способность к следованию правилам, которые некоторым образом «интернализуются» в рамках дан­ной расы. Рационалист, таким образом, не ограничива­ется утверждением, что врожденная структура обуслов­ливает согласование психических явлений с некоторы­ми законоподобными регулярностями. Длярационали­ста структура обусловливает способность психики ре­бенка производить гипотезы или по крайней мере про­являть такие формы поведения, которые весьма напо­минают процесс формирования гипотез о том, каким образом фактам культуры могут быть приписаны свой­ства, вытекающие из докультурно существующих уни­версальныхправил.Согласившись с тем, что дети фор­мируют гипотезы, нам придется принять и еще более сомнительную теорию, утверждающую существование врожденных правил, которые управляют овладением первым языком, поскольку «правила» адекватной оцен­ки гипотез о языке не могут совпадать с «правилами» самого языка.

Мы видели, что затруднения, с которыми сталкивает­ся рассматриваемый тезис, весьма обширны. К тому же не так легко точно определить, что они собой представ­ляют. Предположим, что человеческая личностьпринад­лежит к роду соответствующим образом физически ода­ренных существ, которые в ходе воспитания в рамках культуры приобретают способность использования язы­ка (причем «способность», как уже отмечалось, означа­ет нечто большее, чем компетентность, по Хомскому). Мы уже говорили, что в рамках эмпиристской теории вполне допустимы врожденные интеллектуальные спо­собности, определяющие правила оперирования в неко­торой данной области, в частности правила языка. В эмпиристской теории такие способности вводятся при помощи предположения о том, что потенциальный носи­тель языкапостолькуразвивается как личность,по­сколькуон обучается правилам конкретного естествен­ного языка (причем способы такого научения в настоя­щее время остаются полнейшей загадкой).

Рационалист же вынужден утверждать, что локаль­ные правила данного языка распознаются ребенком, который еще не стал носителем языка, но который про­двигается вперед при помощи проверки гипотез о пра­вилах данного языка путем сравнения их с универсаль-

187

ными правилами, которыми он уже некоторым образом обладает.При этом рационалисту придется объяснить, откуда берется у ребенка способность обнаруживать тот факт, что локальный язык имеет «исключения» по от­ношению к предположительно универсальной граммати­ке. Следовательно, рационалисту придется объяснить, каким образом получается, что чувствующий организм, еще не прошедший обработку средствами культуры и общества, уже в самом начале своей жизни обладает правилами. И это при том условии, что само понятие правила предполагает наличие некоторых норм, позво­ляющих различать, принадлежит ли некоторый индивид к данному виду или нет, то есть, иначе говоря, понятие правила теряет смысл вне институционализированных форм жизни. Когда речь идет о языке, эти институты, по-видимому, должны полностью принадлежать к обла­сти культурных явлений и отличаться значительной сте­пенью сложности. Когда же речь идет о не столь слож­ных, но тем не менее способных к накоплению социаль­ного опыта и изменению социальных структурах, та­кие институты должны быть по крайней мере протокуль-турными.

С точки зрения рационалиста, ребенок человека в некотором смысле заранее ориентирован на распознава­ние правил. Еще на докультурном уровне он обладает множеством инвариантныхправил, с которыми в конеч­ном счете должны согласовываться любые правила, в предварительном порядке изобретаемые ребенком для языка, связанного с данной культурой. Без такого со­гласования этот последний просто не будет признан языком. Трудно сказать, могут ли помочь рационалисту в данном случае аналогии с машинами (Патнэм [I960]); Т. Нагель [1969]), поскольку машины, как известно, обычно программируются их создателями та­ким образом, чтобы они следовали определенным пра­вилам. Рационалистическая гипотеза была более прав­доподобной в XVII веке, поскольку тогда считали, что бог является творцом человека. Действительно, для Де­карта, например, дух являетсямыслящей субстанцией. А эта субстанция в свою очередь имеет, по Декарту, врожденную внутреннюю структуру, которая обуслов­ливает ее изначальное подчинение правилам мышления и разума (в качестве примера таких правил можно при­вести принцип достаточного основания (Лейбниц)).

188

Эмпиристы же в таком случае обращаются к ассо­циации идей и условиям памяти и допускают только не­которые врожденные законоподобныерегулярности, управляющие процессами мышления. Следовательно, пропасть, разделяющая рационалистов и эмпиристов, оказывается значительно глубже, чем можно было пред­положить. То, что Локк в противоречии с собственными установками является в некотором отношении рациона­листом, не имеет особого значения. Яблоком раздора между рационалистами и эмпиристами становится воп­рос: обладает ли ребенок человека способностьюот­крывать(изобретать или осваивать) правила разума и правила языка или ребенок от рождения вооружен пра­вилами, которые при стимуляции их чувственными вос-приятиями позволяют емураскрытьсущностную струк­туру своей психики?

Таким образом, и рационалисты, и эмпиристы допу­скают врожденные идеи. Но эмпиристы допускают толь­ко законоподобные регулярности, а рационалисты в чис­ло врожденных включают также правилоподобные уни­версалии. Мы сейчас заостряем различия между рацио­налистами и эмпиристами, чтобы тем самым подчерк­нуть, что проблему выбора рационалистической или эм-пиристской теории нельзя решить чисто эмпирическими средствами. По всей вероятности, не существует эмпири­ческих методов, которые помогли бы нам выделить оп­ределенные правила, свойственные врожденной структу­ре психики (если, конечно, психика и на самом деле не программируется по типу машины Тьюринга).

Как мы еще увидим, этот выбор оказывается реша­ющим при определении адекватности той или иной тео­рии личности, а тем самым и всех форм редукционист-ского материализма. Однако независимо от выбора ра-ционалистской или эмпирической позиции при обсужде­нии вопроса об овладении языком следует учитывать различия в положении ребенка, впервые научающегося естественному языку, и лингвиста-исследователя, учи­тывающего всю область естественных языков, историче­ские черты их развития и т. п. Исходные данные, над которыми «теоретизирует» ребенок и лингвист, попро­сту несравнимы, равно как и сами их способности «тео­ретизирования» о вероятной структуре данных. Это да­ет нам основания предположить, что фиксируемые линг­вистом регулярности есть не что иное, как артефакты

189

его целенаправленного исследования; конечно, сам линг­вист считает, что полученные им результаты приблизи­тельно верно выражают структуру психики ребенка.

Поэтому было бы уместно принять «индуктивное требование» или ограничение (Дервинг [1973]), соглас­но которому, «прежде чем переводить придуманную лингвистом грамматику из области «ученой фикции» (Якобсон [1961]) в ранг правдоподобной модели «ре­альной», «интернализованной» или «психологически адекватной» грамматики некоторого языка, следует по­требовать, чтобы ребенок мог научиться этой граммати­ке исключительно на основе доступных ему данных». Вместе с тем можно попытаться отвергнуть тезис Хом-ского, сохранив в то же время понятие глубинных за­кономерностей естественного языка. Тогда нам придет­ся принять следующие положения: (1) «глубинные структуры имеют значительно более абстрактный ха­рактер, чем это предполагалось ранее» (Бах [1968]);

(2) языковые универсалии представляют собой идеали­зированные отражения изменчивых регулярностей кон­кретных естественных языков (Стайнер [1975]) и/или

(3) связность естественного языка зависит от неязыко­вых закономерностей (физиологических, неврологиче­ских, перцептивных и т. п.), в соответствии с которыми организация памяти, единообразие человеческих по­требностей, исторический контакт между различными культурами и попытка их сравнения, даже воспринимае­мые структуры внешнего мира, а вместе с ними и логи­ческие условия могут участвовать в создании наблюдае­мых языковых действий. Пункт (1) означает возвраще­ние к нефальсифицируемому; (2) есть не что иное, как ослабленная форма специфически рационалистического тезиса (нативизм), а (3) является ядром любой эмпи­рической теории. Короче говоря, мы сосредоточимся на исторически сформировавшихся и в определенном смыс­ле случайных регулярностях конкретных языков. Нали­чие таких регулярностей вполне согласуется с тезисом о существовании грамматики, включающей в себя не­наблюдаемые закономерности, но не настолько «глубин­ной», чтобы совершенно потерять первоначальную связь с поверхностными структурами таких языков.

Нашу критику можно вести сразу по нескольким на­правлениям. Первое. Рассмотрим, что получилось бы, если бы Хомский был материалистом. Тогда, если бы

190

он, утверждал, что правила универсальной грамматики изначально закреплены в структуре мозга, ему приш­лось бы в буквальном смысле трактовать человека как машину (а не только как существо, которое можно ана­лизировать по аналогии с машиной) или в противном случае ему пришлось бы считать, что человека создал бог, и т. п. Иначе он бы не смог объяснить, почему он отдает предпочтение рационалистическому, а не эмпири-стскому тезису. Дело в том, что понятие физического мозга, от рождения структурированного таким образом, чтобы «следовать правилам», приводит по меньшей ме­ре к аномалиям.

На первый взгляд может показаться, что факт за­программированности машины на «следование прави­лам» легко поддается редукции, поскольку смену состоя­ний актуально «реализованной» машины всегда можно описать как причинную связь, сводящуюся к действию чисто физических факторов. В этом смысле, когда мы говорим, что такая машина следует правилам, мы не­изменно прибегаем к метафорическому выражению. Од­нако это не имеет никакого отношения к человеку— носителю языка, поскольку мы не можем сказать, что в него введено что-либо подобное программе. К тому же мы уже знаем, что языковую деятельность человека нельзя редуцировать к чисто физическим явлениям. Мы можем оправдать утверждение о том, что машина сле­дует правилам, только сославшись на тот факт, что че­ловек ввел в нее определенную программу (что, оче­видно, не характерно для самих людей). Отсюда сле­дует, что функциональное описание данной машины (не обязательно выраженное в языке) всегда можно за­менить некоторым экстенсионально эквивалентным ему чисто физическим описанием (что невозможно в случае языкового поведения людей). Следовательно, чтобы оп­равдать тезис, согласно которому психика человека «за­ранее обременена» языком, Хомскому необходимо (а) показать, что психика человека действительно является запрограммированной, и/или (б) дать объяснение регу­лярностей языка в чисто физических терминах, однако последнее, скорее всего, невозможно (Селларс [1963а]). Поскольку же Хомский считает, что языковые универса­лии присущи только одному виду—человеку, то для него отождествление человека и машины оказывается неприемлемым. Хомский, напротив, приписывает людям

191

некоторые врожденные и нередуцируемые познаватель­ныеспособности, к которым в свою очередь, редуцируе­мы полярные способности к деятельности. Сравнение человека с машиной позволяет провести четкое разли­чие между (рационалистическими) взглядами Хомского и (эмпиристскими) взглядами Патнэма.

Второе. Рассмотрим интересный тезис, согласно ко­торому в начальный период развития дети не только «выражают нечто подобное содержанию полных пред­ложений при помощи высказываний, состоящих из од­ного слова», но и «само понятие предложения претер­певает непрерывную эволюцию в течение всего этого периода» (Макнил [1970]). К примеру, наблюдения за ребенком показали, что он говорит «хи», «когда ему подносится нечто горячее» (в 12 месяцев 20 дней), «ха»—указывая на «пустую кофейную чашку» (13 ме­сяцев 20 дней), и «нана»—указывая на верх холо­дильника — «место, где обычно кладут бананы», даже в том случае, когда там нет никаких бананов (14 меся­цев 28 дней). При рассмотрении речевого поведения очень маленьких детей, пожалуй, нельзя избежать неко­торых идеализации. Более того, совершенно невозмож­но получить свидетельства, связанные с использованием указанных выражений и подтверждающие рационали­стические гипотезы относительно овладения языком. Представляется, что свидетельства, характеризующие этот период овладения языком, настолько идеализиро­ваны, что не могут играть никакой роли в выборе меж­ду конкурирующими теориями. Идеализации относитель­но таких начальных стадий речи должны быть связаны с введением доязыковой модели рациональности — си­стемы координированных желаний, потребностей, наме­рений, ощущений, восприятии и действий. Без этой мо­дели мы не смогли бы интерпретировать первичные высказывания ребенка в контексте данных стимулов и реакцийкак произнесение предложений, имеющих им­плицитную структуру. Несложно заметить, что в такой модели интенциональные состояния приписываются на основе свидетельств, указывающих на физические со­стояния существа. Однако сам способ их приписывания исключает возможность теории тождества или редук-ционизма. Мы можем использовать этот случай как па­радигму при рассмотрении более широкого класса явле­ний. Для характеристики ранних языковых реакций ре-

192

тающее значение имеет тот факт, что понятие детской рациональности—желаний, намерений, мнений и т. n.— с самого начала характеризуется в пропозициональных терминах,то есть эти понятия можно выразить только при помощи языковой модели. Следовательно, есть все основания полагать, что предположительная структура речи ребенка является всего лишь артефактом той тео­рии, на основе которой ребенку приписываются конкрет­ные речевые высказывания. (Мы еще вернемся к про­блеме рациональности существа до овладения языком и существ, не владеющих языком.)

Дэйвид Макнил [1970] подчеркивает, что у нас име­ются определенные «основания, позволяющие предполо­жить, что понятие предложения не является продуктом научения», что «дети всегда начинают с одной и той же первоначальной гипотезы [sic!]:предложения состоят из единичных слов». Он также утверждает, что языко­вые универсалии, участвующие в овладении языком при диахроническом (по стадиям научения) рассмотрении, во всех случаях оказываются одинаковыми. Отсюда Макнил заключает, что научение детей универсальной абстрактной структуре естественных языков не так уж трудно объяснить, поскольку в действительности дети «начинают говорить непосредственно на языке скрытых структур» [sic!]и только впоследствии научаются трансформационным особенностям стиля конкретных языков.

Хотя Макнил и подчеркивает различие между эмпи-ристской и рационалистической концепциями обучения языку, он тем не менее ничуть не преуспел не только в обосновании внутренней неадекватности эмпирической теории, но и в доказательстве последовательности и эмпи­рической обоснованности рационалистической теории. В частности, его рассмотрение ранних фаз овладения язы­ком носит столь абстрактный характер, что оно в прин­ципе теряет всякую связь с эмпирическими свидетель­ствами, а о так называемых универсалиях вообще труд­но сказать, имеют ли они специфически языковыечер­ты. Скорее они относятся к числу когнитивных универ­салий (что совсем другое дело) и к тому же имеюг скорее приобретенный, чем врожденный, характер. На­пример, как говорит Макнил, «перестановка... является универсальным трансформационным отношением... по-своему используемым в английском и во французском

13 Дж. Марголис

193

языках. Другими универсальными отношениями являют­ся исключение и добавление. Вряд ли наберется более полудюжины универсальных трансформаций».

Однако интерпретация правил перестановки как соб­ственно языковых или врожденных связана со значи­тельными трудностями, хотя нет сомнении, что при по­мощи этих правил мы ограничиваем число возможных комбинаций. К тому же ясно, почему мы должны пред­полагать, что, прежде чем научиться «специфическим» формам перестановки в английском или французском языках, дети должны владеть «универсальными транс­формационными» формами или правилами перестанов­ки. Предположение о врожденности универсальных трансформаций в таком случае напоминает следующее рассуждение. Допустим, что предположение Гольдбаха1 верно для натуральных чисел. Тогда, по логике рациона­листов, следовало бы считать, что психика ребенка, научающегося правилам игр с числами (эти игры могут иметь идиосинкретические, но непротиворечивые прави­ла), уже «структурирована» в соответствии с предполо­жением Гольдбаха, которое ребенок каким-то образом «непосредственно» использует на самых ранних стадиях освоения чисел.

При сравнении приведенного рассуждения с концеп­цией Макнила получается: (1) возможная неунивер­сальность предположения Гольдбаха соответствует той возможности, что предполагаемые языковые универса­лии вообще не являются универсалиями; (2) возможная универсальность догадки Гольдбаха соответствует свое­образному кантианскому статусу предположительных языковых универсалий: такие универсалии оказывают­ся всего лишь логическими или концептуальными огра­ничениями, которые нельзя нарушать, не впадая в про­тиворечия, и (3) приписывание догадке Гольдбаха ста­туса нефальсифицированного обобщения соответствует признанию за детьми способности формировать необы­чайно сильные языковые обобщения. Напомним, что, по Макнилу, само предположение о наличии предложений

' Известное утверждение теории чисел, с4)0рмулированное X. Гольдбахом: всякое целое число, большее или равное шести, мо­жет быть представлено в виде суммы трех простых чисел. Пробле­ма Гольдбаха, связанная с доказательством или опровержением этого утверждения, до сих пор нс решена. — Ред.

104

в речи ребенка (необходимо) зависит от идеализации, которые всегда использует исследователь» при рас­смотрении интенций ребенка. Поэтому идея существо­вания врожденного правила, управляющего первичными предложениями, делает совершенно тривиальным поня­тие языкового правила. Получается, что Макнил фак­тически бездоказательно принимает рационалистический тезис. Кроме того, он сталкивается лицом к лицу со сле­дующим парадоксом: если бы ему удалось сформулиро­вать в качестве исходной парадигмы правило порожде­ния предложений, то поиск конкретных языковых уни­версалий стал бы совершенно излишним. Поэтому по­пытка сформулировать некоторое, хотя бы приблизи­тельно адекватное конкретное правило порождения предложений является, скорее всего, абсолютно бесперс­пективной.

Перейдем к рассмотрению языковых универсалий Хомского. Как говорит сам Хомский (Хомский и Хелле [1968]): «Некоторый общий принцип рассматривается как универсалия, если он совместим с фактами всех человеческих языков. Будучи лингвистами, мы, конечно, не интересуемся случайно универсальными принципами. Нас скорее интересуют принципы, универсальные в об­ласти всех возможных человеческих языков, то есть те принципы, которые фактически являются предваритель­ными условиями для овладения языком». Если Хомский имеет в виду законоподобные предварительные условия овладения языком, эмпиристы вряд ли стали бы с этим спорить. Разумно предположить, что обучение языку является естественным для человека, а следовательно, подчиняется регулярностям того же типа, что и другие регулярности, которые можно обнаружить в природе, к примеру, регулярности неязыкового поведения людей. Однако существование каких-либо универсалий-законо­мерностей, объясняющих овладение языком, представ­ляется весьма сомнительным. Интересно, что в этоло-гических исследованиях (Лоренц [1971]) фактически подчеркивается именно «наличие инвариантных струк­тур, отличающих поведение человека как вида и пред­ставляющих собой детерминанты определенных, типич­ных для данного вида характеристик, присущих всем человеческим обществам».

Этот подход разработан также її в применении к животным. Здесь напрашивается параллель с данной

13*

195

самим Хомскимхарактеристикой его собственной рабо­ты, хотя заметны и некоторые различия. Однако если целью всех усилий Хомского была законоподобная ин­вариантность, то его универсалии не носили быязыко­вогохарактера, ибо языковые универсалии представля­ют собой изменчивые правила, предполагающие возмож­ность нарушения их. Таким образом, Хомский скорее стремится выделитьправилоподобные универсалии— языковые аналоги универсальных законов природы. (В этом смысле Хомскому закрыт путь к использованию машинной модели, да, похоже, он и не испытывает же­лания возвращаться к ней.) Однако как бы ни была ве­лика объяснительная роль предполагаемых языковых универсалий, для их обнаружения, как признает сам Хомский, необходим определенный теоретический базис, позволяющий отличить подлинные универсалии от слу­чайных обобщений. В то же время единственное сооб­ражение, которое он приводит в пользу этого различия, сводится к тому, что «каждый нормальный ребенок овладевает в высшей мере сложной и абстрактной грам­матикой, свойства которой только в малой степени обусловлены доступными ему данными» [1968]. Одна­коэтотфакт, как мы уже видели, не является решаю­щим свидетельством в пользу рационалистического объ­яснения по сравнению с эмпиристской теорией и, воз­можно даже (вопреки Хомскому), непосредственно не сказывается на психологических способностях ребенка.

Одним словом, рассуждение Хомского движется по кругу. Сначала мы вместе с Хомским предполагаем, что наиболее всеохватывающие языковые обобщения являются языковыми универсалиями, так как мы уже приняли рационалистический тезис, то есть согласились с тем, что в психике «заложена» способность научения всем возможным языкам. Однако сам рационалистиче­ский тезис мы принимаем на основании определенной гипотезы. Суть ее состоит в том, что овладение языком, «проходящее с громадной скоростью при условиях, да­леких от идеальных, и при незначительных вариациях среди детей, которые могут в значительной мере раз­личаться по интеллекту и опыту» ["1968], не может иметь места, если в психике не будет соответствующего запа­са языковых универсалий, по отношению к которым на­ши обобщения выступают некоторыми приближениями. В то же время у Хомского нельзя найти никаких дру-

)9б

гих—независимых—аргументов в пользу рационалис­тического тезиса.

Кроме того, вполне возможно, что существуют кон­цептуальные ограничения, общие для всех возможных языков, например определенные универсальные «прави­лоподобные» регулярности, нарушение которых влечет за собой потерю меры связности, рациональности и т. п. Так, нельзя считать мысль—a fortiori'язык—связной, если она нарушает правило, согласно которому ничто не может бытьАи не-Л в том же самом отношении, хотя на самом деле нарушения этого правила могут регулироваться определенными компенсаторными про­цессами. Мы сейчас даже не нуждаемся в точных фор­мулировках таких «правил», поскольку упомянутые на­ми правила не имеют никакого отношения к тому роду правил, о которых говорил Хомский в связи сязыковы­ми универсалиями.Хомский теоретически признает воз­можным сформулировать такой искусственный язык, которым ребенок не может овладеть так, как он владе­ет естественным языком, но который компетентные но­сители языка могли бы изучить как второй язык. Сам Хомский подчеркивает, что не существует никаких ап­риорных оснований, которые позволили бы объяснить, почему в человеческом языке используются именно та­кие предположительно универсальные правилоподобные операции, а не какие-нибудь иные альтернативные опе­рации, которые в действительности не встречаются в естественных языках. «Вряд ли можно сказать, — про­должает он, — что операции последнего типа [осмыслен­ные примеры которых он приводит] являются более «сложными» в некотором абсолютном смысле; они не порождают дополнительных неопределенностей и не на­носят особого вреда эффективной коммуникации. И все же ни в одном человеческом языке структурно незави­симые операции не встречаются среди структурно-де­терминированных грамматических трансформаций и не зависят от последних».

Эти соображения Хомского вполне приемлемы, но все дело в том, что они в значительной мере не соот­ветствуют стандартам рационалиста. Правилоподобные обобщения формируются на эмпирической основе и мо­гут превратиться в языковые универсалии только при

' Тем более {лат.) — Перев.

197

условии принятия рационалистического тезиса. А мы уже знаем, что сам этот тезис основывается на эмпи­рическом обнаружении языковых универсалий. В то же время концептуальные и «правилоподобные» ограниче­ния, которым подчиняются мышление и язык (транс­цендентальные ограничения в кантианском смысле), оказываются слишком всеохватывающими, чтобы счи­таться языковыми универсалиями. Такие концептуаль­ные ограничения являются минимальной гарантией по­следовательности и рациональности, тогда как языковые универсалии претендуют на большее. В общем случае мы можем выделить законоподобные универсалии, пра­вилоподобные регулярности и (универсальные) концеп­туальные границы. Все. они некоторым образом связа­ны с предположительными «инвариантами». Последний тип ограничений, если его отнести к историческому раз­витию познания, ближе всего подходит к построениям Канта (Стросон [1966]). Нарушение подобных границ там, где они имеются, выводит в область логически не­возможного.

Следовательно, этот тип ограничений не позволяет четко разграничить эмпирическую и рационалистиче­скую альтернативы. Первый тип ограничений, парадиг­мой которого являются закономерности физической при­роды, определяет границы физически возможного (Смарт [1963]). Следовательно, законоподобные универ­салии суть не что иное, как минимальные ограничения на возможность формулирования правил. Что же каса­ется правилоподобных регулярностей, то они либо реду­цируемы, либо нередуцируемы к универсалиям первых двух видов. Если эти регулярности редуцируемы и для них существуют экстенсионально эквивалентные форму­лировки, то ссылка на правила есть не что иное, как материалистический способ выражения (такое положе­ние имеет место, когда мы говорим о соблюдении пра­вила поведения построенной машины Тьюринга или о «правилах» перестановки). Если же они нередуцируе­мы (как в случае языкового поведения человеческих личностей), то лежащие в их основе «закономерности» открыты для пересмотра со стороны тех самых существ, которые подчиняются этим «закономерностям». (Это, как мы еще отметим в ином контексте, имеет решающее значение для (1) оценки телеологических описаний физической природы, (2) приписывания правил сообще­

ствам животных, (3) оценки смысла дискуссий по по­воду разумных машин.) Следовательно, никакие соо-ственвю эмпирические соображения не дают повода ис­толковать трансформационно-генеративную грамматику как свидетельство в пользу рационалистического тезиса в противовес эмпиристскому. Так, даже редукция че­ловеческого языка по аналогии с максимальными про­граммами не дает никакой основы для предпочтения рационалистической или эмпирической позиций. Одна­ко такая нейтральность трансформационно-генератив-ной грамматики, конечно, не означает, что она сама по себе не допускает эмпирического оправдания.

Сформулируем результаты нашего обсуждения в ви­де дилеммы. Для любого рационалиста открыты только две возможности. С одной стороны, это последователь­ный дуализм, стопроцентное картезианство. С другой стороны—признание психологии, совместимой (в неко­тором смысле) с адекватной теорией человеческого те­ла. О неприемлемости первой альтернативы мы уже го­ворили. Однако и во втором случае рационалист не может выдвинуть никаких эмпирических оснований, ко­торые позволили бы предпочесть рационалистический те­зис эмпиристскому. Ирония судьбы заключается в том, что Хомский намеревался при помощи своей теории рес­таврировать лингвистику как одну из ветвей психологии в противовес таксономическим теориям Блумфилда [1933] и других и тем самым показать неадекватность бихевиористской лингвистики. Однако Хомскому так и не удалось обосновать непротиворечивость следующих утверждений и подкрепить их эмпирическими свидетель­ствами: (1) психика или мозг обладают врожденными структурами, данными до всякого воздействия культу­ры; (2) эти структуры представляются как множества диспозиций, которые не имеют ничего общего с пред-расположенностями или склонностями; (3) эти диспози­ции истолковываются как пребывание в некотором фор­мальном, «логическом» или «функциональном», состоя нии (Патнэм [I960]) «следования»точно определенным правилам, упорядоченным при помощи некоторой ие­рархии. Таким образом, тезис о лингвистике как ветви когнитивной психологии представляется весьма сомни­тельным, поскольку теория психики, которая подразу­мевается в этом тезисе, имеет дело с эмпирически не­проверенными и теоретически невыразимыми характе-

199

ристиками психики и мозга. (Мы еще уделим этому во­просу более пристальное внимание.)

Однако этот спор имеет и более глубокое значение. Рассматриваемые правила должны, во-первых, институ-ционализироваться или по крайней мере приобретать определенное социальное значение; во-вторых, допускать возможность полноценной замены альтернативными си­стемами правил; в-третьих, иметь такую форму, чтобы существа, обладающие способностью устанавливать на­личие этих правил, а также умеющие отличать следо­вание этим правилам от нарушения их, могли в дейст­вительности следовать этим правилам или нарушать их; в-четвертых, допускать возможность их принятия и изменения на основании потребностей подчиняющихся им существ (Швейдер [1956]; Льюис [1969]). Понятно, что при таких условиях даже поведение, на которое накладываются относительно слабые ограничения, будет рассматриваться как поведение, следующее правилам. Однако теория правил неотделима от теории социаль­ной жизни. Только в рамках определенного общества можно установить общие нормы и цели, критерии при­емлемого и неприемлемого поведения, собрать свиде­тельства о наличии достаточно высокого уровня интел­лекта среди существ, подчиняющихся правилам. Корень затруднений рационалистов — в отсутствии концептуаль­ной модели, которая позволяла бы показать, что либо (1) в мозгезапрограммирован определенный типпове­дения,либо (2) дети обладаютпсихикойдо всякого влияния культуры. Но первая альтернатива не подой­дет, поскольку речь здесь идет о мозге как физическом теле, и поэтому нам приходится считаться с принци­пом: «физические явления имеют только физические объяснения» (Льюис [1966]), который в таком случае (вопреки явно выраженным установкам Хомского) ве­дет к редукционизму. Вторая альтернатива неудачна, потому что, когда речь идет о психике ребенка, у нас нет никаких оснований предполагать, что дети облада­ют хотя бы минимальными способностями опознания, необходимыми для осознанного использования правил (если, конечно, не принимать крайних вариантов пла­тонизма).

Эти соображения, подчеркивающие культурную, или по крайней мере протокультурную, природу правил, подтверждают, что если личности по существу опреде-

200

ляются при помощи овладения языком — необычайно сложной, подчиненной правилам системы, то личности, безусловно, должны быть культурными сущностями. Однако это не единственное следствие наших соображе­ний. Из самой идеи правил, то есть оснований для раз­личения законного и незаконного, допустимого и недо­пустимого поведения, следует, что акт подчинения пра­вилам и суждения о подчинении правилам возможны только в интенсиональных контекстах.Иначе говоря, может получиться так, что поведение при некотором описании будет удовлетворять данным нормам, а при любом описании—экстенсионально эквивалентном пер­вому—уже не будет удовлетворять им. При такой ин­терпретации из теории Хомского следует, что интенсио­нальные регулярности запрограммированы в психике ребенка. Но в таком случае рационалистический тезис становится совершенно непоследовательным. Мы уста­новили, что из трактовки личностей как культурных сущностей следует, что идентификация личности невоз­можна без обращения к явлениям, для описания кото­рых требуются интенсиональные термины. (Конечно, это не означает, что следует вообще отбросить экстенсио­нальные способы использования языка.) Таким обра­зом, наше рассуждение снова приводит нас, во-первых, к позиции нередукционистского материализма, во-вто­рых, к тем преимуществам, которые дает нам идентифи­кация личности посредством идентификации тела, и, в-третьих, указывает на слабые места распространен­ных редукционистских аргументов. Например, стано­вятся четко видны недостатки того путаного взгляда, согласно которому (законоподобное) кодирование био­логических систем дает нам структурный ключ к глу­бинному «кодированию» (интенсиональных отличитель­ных признаков) человеческих сообществ (Жакоб [1974];

Моно [1971]).

Франсуа Жакоб на основании фундаментального ис­следования способов кодирования макромолекул («ин-тсгронов») утверждает: «Новая иерархия интегронов распространяется от организации семьи до современно­го государства, от этнических групп до объединения на­ций. Все виды объединений основываются на разнооб­разных культурных, моральных, социальных, политиче­ских, экономических, военных и религиозных кодах». Однако при этом Жакоб упускает из виду, что «пра-

201

вилоподобные» приписывания, совершаемые по отноше­нию к молекулам, не могут считаться только метафори­ческими выражениями. Здесь проявляется существенный недостаток, разделяемый лингвистикой в стиле Хомско-го, структурализмом (Леви-Строс [1963]) и моделями обработки информации. Его суть в смешении «молярно­го» и «молекулярного» уровней; при анализе машин такие инварианты наряду с инвариантами правилопо-добного программирования имеют место и на «молеку­лярном», и на «молярном» уровнях. Затем из утверж­дений такого рода делается следующий вывод: либо в случае высших чувствующих существ и личностей пра-вилоподобные инварианты имеют место как на моле­кулярном, так и на молярном уровнях, либо правило-подобные явления должны быть редуцируемы к законо-подобным. Так, Жак Моно утверждает, что «одна из фундаментальных характеристик всех без исключения живых существ заключается в том, что они представля­ют собой объекты, обладающие целью или проектом [молярная характеристика], которые в то же время проявляются в их структуре [молекулярная характери­стика] и через их действия, .[одновременно имеющие молярное и молекулярное значение]». Это свойство, ко­торое Моно называет «телеономией», помогает ему сте­реть всякие грани между правилами и законами, ин­тенсиональным и экстенсиональным порядком и, что наиболее важно, различными многообразиями телеоло­гии. Далее, при описании «принципа определения поня­тия „телеономический уровень"» Моно разъясняет, что «каждой телеономической структуре и каждому телео-номическому действию можно поставить в соответствие определенное количество информации, необходимой для реализации этой структуры и совершения этого дейст­вия».

Хомский также делает аналогичную ошибку, отож­дествляя функциональное и грамматическое описания языка. Пренебрегая молярным характером языка, он ищет вероятные закономерности на молекулярном уров­не (репрезентации языковых универсалий). При этом совершенно не принимается во внимание целесообраз­ная (молярная) неформальность самого акта речи. Раз­витие так называемой «генеративной семантики» (Ла-кофф [1971Ь]; Маккоули [1971а]) свидетельствует о неадекватности взгляда, согласно которому (1) «в грам-

202

матике не существует естественной точки разрыва меж­ду «синтаксической компонентой» и «семантической компонентой», представленной, по Хомскому, уровнем ,,глубинной структуры"» (Маккоули), и (2) не сущест­вует, как показывает пример референциональных кон­текстов (Маккоули {1971Ь]), точки разрыва между «поверхностными» и «глубинными» структурами. С бо­лее общей точки зрения можно сказать, что инварианты на молекулярном уровне имеют законоподобный, а не телеологический характер. Если же, несмотря на это, им придается телеологическая интерпретация, то они (как, например, в случае модели обработки информа­ции) определяются по отношению к молярному пове­дению запрограммированной машины или, если прибег­нуть к метафоре, по отношению к молярному поведению целесообразной системы, для которой не существует никакой известной программы. Использование инфор­мационной модели не требует, чтобы каждая система, к которой эта модель применяется, трактовалась как машина с конечной программой.

Однако здесь мы подошли к новому источнику за­труднений, связанных с природой культурных сущно­стей, а следовательно, с загадкой психических состояний и молярного поведения.