- •Часть 1 тождество духовного и телесноп
- •Глава 3 теория тождества
- •Глава 4 радикальный материализм
- •Часть 11 на пути к теории личности
- •Глава 7
- •Глава 8
- •Глава 9
- •252 !
- •Часть III чувства и культура
- •Глава 13 действие и идеология
- •395, 404
- •223, 227, 243—246, 253, 265—
- •364, 407
- •Глава 1. Основные контуры теории личности ...... 46
Часть III чувства и культура
Гл ав а 11 ПСИХОФИЗИЧЕСКОЕ ВЗАИМОДЕЙСТВИЕ
Вполне естественно, что защита реальности сознания,. чувств, познания должна быть подкреплена доказательством причинной роли психических состояний. И конечно, признание существования сознающих, чувствующих, познающих существ влечет за собой признание того, что их наблюдаемые сложные движения наделены психологическим качеством, то есть психическимисостояниями, образуя тем самым поведение. Указанные состояния вводятся по меньшей мере для того, чтобы объяснить видимую целесообразную взаимосвязь множества в иных отношениях выглядящих случайными и бесцельными движений в соответствии с функциональными требованиями минимальной рациональности. Вместе с тем, допуская у определенных видов существ те или иные потребности, желания, интересы, способности восприятия, необходимо рассматривать их в соответствии с требованиями согласованности изменений в частях целостной живой системы (Рандл [1972]). Короче говоря, допущение в данном случаецелесообразностинекоторой системы означает просто то, что ее функциональные свойства обнаруживают (Вудфилд [1976]) психологическое качество, а сама она причинно обусловлена психическими состояниями.
Приписывание подобных состояний существам, лишенным языка, предполагает (эвристическую) модель видо-типической рациональности таких существ. Пусть «благо» интерпретируется так, что о хорошем функционировании частей системы приходится говорить лишь постольку, поскольку они вносят вклад в достижение определенных целей, приписанных системе на основе нашей модели рациональности или на основе аналогичных моделей для нечувствующих систем. Тогда мы не обяза-
313
ны (вопреки Вудфилду), допуская целесообразность ли-
•бо «естественную функцию», настаивать на том, что «биологическая цель организма есть по существу состояние или активность, внутренне благоприятная для 'него» (ср. Марголис [1975], [1977h]).«Биологическая цель» может оказаться сугубо детерминированной
•или же может обозначать правдоподобный способ понимания функционирования организма, но она не есть
•определеннаяцель организма по существу. Общее благоразумное упорядочение жизни личностей, то есть существ, владеющих языком, задается в изменчиво детерминированной форме посредством догматических и идеологических обязательств (Марголис [1976], [1975Ь]). Благоразумные интересы чувствующих, но не вербальных систем моделируются (если отвлечься от доктрины выживания видов) по аналогии с человеческими интересами. Аналогичные модели строятся на метафорической основе и для нечувствующих систем, например, растений, и нечувствующих подсистем чувствующих систем. Допущение интенциональности целесообразных систем, естественно, облегчается допущением чувств. Интенцио-нальность нечувствующих функциональных систем, которым приписывается внутренняя цель(«XделаетА, чтобы сделать Р»), неизбежно затемняет различие между тем,как сточки зрения объясняющей теории типически или статистически функционирует система, и тем,какиефункции следует предположить у данной системы (ср. Райт [1976]; Вудфилд, Сорейбьи [1964]). Эти рассуждения касаются также приемлемости бихевиоризма и эпифеноменализма. В отношении бихевиоризма важно обсудить концептуальную связь между чувствами и поведением, в отношении эпифеноменализма—причинное отношение междукачестваминепосредственного опыта и поведением или иными психологическими явлениями. Дальнейший вопрос, которого мы коснемся, относится к самой психофизической причинности.
Существует много версий бихевиоризма. Самая радикальная и наивная из них была развита Дж. Б. Уот-соном [1924], который утверждал, что «термин «стимул»используется в психологии так же, как и в физиологии». «Я убежден,—писал он (см. его работу [1948]), что психологию можно изложить... вовсе не используя понятий о сознании, психических состояниях, разуме, воображении и т. п.... Это можно сделать в тер-
314
минах стимулов и реакций...» Такую же редукционист-скую тенденцию обнаруживают и взгляды Б. Ф. Скинне-pa ([1953],[1964]). Руководящим допущением так называемого радикального бихевиоризма является, очевидно, то, что понятие психических состояний не имеет смысла или элиминируемо.
Фейгл [1967] утверждал, что'«до абсурда ложно» отрицать «существование сырых чувств»1,качеств непосредственного опыта (Миил и Селларс [1956]). Он различал также методологический бихевиоризм, или тезис, согласно которому «предметом научной и экспериментальной психологии является именно поведение», и логический бихевиоризм, определяющий «сырые чувства» в терминах физическогоїнаблюдения» («физическоеі» обозначает свойство «концептуальной системы, закрепленное в чувственном наблюдении и организованное для все более исчерпывающего и связного объяснения интерсубъективно подтверждаемых фактов наблюдения»). Здесь спорно, должен ли так называемый логический бихевиоризм ограничиваться поведением в смысле методологического бихевиоризма. И дело не только в том, что теории тождества «телесного-духовного» и «духовного-функционального» вызывают возражения по существу. Фейгл сам утверждал, что нельзя ожидать в скором времени «адекватного и правдоподобного истолкования менталистских понятий посредством явного их определения на основе чистобихевиористскихпонятий». Он писал, что «сознание не тождественно поведению» и что «утверждать, будто планирование, обсуждение, предпочтение, выбор, желание, удовольствие, боль, неудовлетворенность, любовь, ненависть, внимание, настороженность» энтузиазм, огорчение, возмущение, ожидание, воспоминание, надежда и т. п. не являются причинными факторами человеческого поведения; — значит бросать вызов самой очевидности или же странным и неоправданным образом уклоняться от обычного использования языка».
Элиминация менталистских понятий предполагает, следовательно, и элиминацию «сырых чувств» и интен-циональных психических состояний. Но можно заранее сказать, что радикальный бихевиоризм .несостоятелен,
' Под «сырыми чувствами» Фейгл понимает не прошедшее обработку в языке содержание непосредственного опыта. — Ред.
315
ибо, во-первых, «сырые чувства» нельзя элиминировать и, во-вторых, целесообразное поведение невозможно адекватно охарактеризовать как неинтенциональное. Однако вся важность этих ограничений постигается с трудом.
Варианты бихевиоризма побуждают нас рассмотреть большое число возможных различении. Немногие из них являются ключевыми. Прежде всего из уотсоновской интерпретации «стимулов» и «реакций» следует, что чувства можно свести к простым физиологическим процессам. Соответственно наделенные чувствами организмы и личности оказываются просто сложными физическими телами. Но если поведение не истолковывается просто как сложная совокупность реакций в смысле Уотсона, а считается когнитивным (Толмен [1932]), то тогда становится концептуально невозможным обойтись без модели целесообразности или минимальной рациональности, посредством которой определяются «молярные реакции» организма на «стимулы» (здесь термин «молярная» Толмена противопоставляется термину «молекулярная» Уотсона). В этом контексте «стимулы» и «реакции» сами должны интерпретироваться как чувственные или когнитивные. Лишь в тех случаях, когдаповедение представляется или как инвариантное в структурно-функциональном смысле, или как автоматически запрограммированное, или как совершающееся ниже порога сознания,когдателеологическая интерпретация телесных движений рассматривается только как метафора (либо как особый способ выражения) или жекогда действия и поведение могут быть объяснены только физиологическими законами, то во всех этих случаях снимается необходимость вводить целесообразную актив-.ность, предполагающую осознание целей и стремление .к ним. Такая необходимость отпадает «на том же самом основании, на каком [осознание] нашего непосредственного опыта» (Макдугал [1934]) или даже чувства нет нужды распространять на автоматы (ср. Суппес [1969]; Соммерхоф [1974]). В иных случаях невозможно идентифицировать все психические состояния с поведением или поведенческими установками, невозможно даже определить самые основные образцы (когнитивного) поведения, не прибегая к соответствующему множеству постулируемых центральных психических состоя-яий (Скрайвен [1956]).
316
С одной стороны, психические состояния не обязаны всегда проявляться в поведении или в поведенческих установках (что бы мы ни предполагали о способах их обнаружения). И здесь мы всегда сталкиваемся с эмпирической возможностью «минимального скептицизма»^, то есть с тем, что у нас может не быть наблюдаемой поведенческой очевидности, достаточной для подтверждения актуального и определенного психического состояния (как, например, в случаях неожиданного наплыва воспоминаний об отце или переживаний, вызываемых образом отца). С этой точки зрения Дж. Фодор [1968] удачно определил бихевиоризм как доктрину, признающую необходимой истиной следующее высказывание (Р):«Для любого менталистского предиката, используемого в психологическом объяснении, должно существовать по крайней мере одно описание поведения, с которым оно входит в логическую связь» («логическая связь» может быть настолько слабой, насколько мы этого пожелаем; например, она может не требовать ни необходимых, ни достаточных условий. Отсюда возникает целый спектр альтернативных версий бихевиоризма). Отказ от бихевиоризма при интерпретации психических состояний в качествепричинповедения (ср. Армстронг [1968]) сразу влечет «минимальный скептицизм» (и то, что Фодор называет «ментализмом» — отрицанием «необходимостиР»;этот тезис следует отличать от дуализма).
С другой стороны, хотя наблюдаемые стимулы и реакции должны быть физическими по природе или по крайней мере 'физически реализуемыми, понятия о них определяются функционально, и потому эти стимулы и реакции могут приобретать бесконечное многообразие конкретных физических форм. А постольку без эмпирически удовлетворительного тезиса об инвариантности не существует способов охарактеризовать поведение, не прибегая к допущению целенаправленности и когнитив-ности (Тейлор [1964]; Райл [1949]; Уайт [1967]). Принимаяограниченный характер задач, решаемых вычислительными машинами, У. А. Мэтсон [1976] утверждал, например, что «не существует стандартной формы тигра, учитывающей все углы и расстояния, в пределах которых его можно увидеть, и все возможные его позы. Не существует лекал, которыми мы могли бы снабдить компьютер, чтобы инструктировать его о том, что нечто,
317
совпадающее с ними, должно рассматриваться как тигр».
Проблема распознавания образов касается животных. в той же мере, что и личностей. Поэтому бихевиоризм должен быть дополнен по меньшей мере допущением специфики психических состояний независимо от того, какая теория принимается для анализа последних. (Армстронг [1968J).Точно так же и сложность наших исходных допущений о связи желаний, состояний уверенности, восприятии и т. п. или же о способностях руководствоваться правилами полностью определяется! функциональными или целеполагающими характеристиками области поведения, подлежащего описанию и объяснению. Лингвистическое поведение по своей природе—самое развитое и изменчивое в отношении своих возможных проявлений. Следовательно, можно ожидать, что неприемлемость бихевиористской теории языка обнаруживается наиболее ясно в факте неэлиминируемости интенциональных психических состояний перед лицом когнитивно значимого поведения высших животных и человека. Тем не менее (вопреки Хомскому [1959],. [1966], [1972]) крушение бихевиористской теории языка не должно рассматриваться как крушение эмпирист-ского подхода к языку.
Наиболее известная бихевиористская теория языка принадлежит У. В. О. Куайну .[I960], хотя чуть раньше появилась теория Скиннера [1957]. Куайн утверждает, что «понимание языка человека из рассмотрения его наблюдаемых реакций есть задача лингвиста, который, будучи лишен помощи интерпретатора,должен проникнуть внутрь до сих пор неизвестного ему языка и перевести его. Все объективные данные, которые ему нужны,. сутьвыражения лицатуземца и наблюдаемое у последнего, голосовое или какое-либо другое, поведение» (курсив мой.—Дж. М.)По Куайну, обучение языкам при помощи словарей и обучение ребенка его первому языку фундаментально схожи с обучением лингвиста-исследователя совершенно чужому языку, а последнее обучение требует строго бихевиористского подхода. Но если обучение первому языку есть sui generis(вопреки Гудмену [1967]) и если обучение чужому языку (при владении первым языком) существенно не отличается (по этой причине) от обучения второму языку, когда имеются словари, то возникают следующие принципиальные кон-
318
цептуальные проблемы: нужно ли проводить установки бихевиоризма, говоря вообще об обучении второму языку? является ли бихевиоризм внутренне жизнеспособным? какое отношение имеет вероятная неадекватность бихевиористского объяснения обучения первому языку к нашим рассуждениям об обучении второму языку?
Критические пункты здесь таковы: (1) куайновское бихевиористское объяснение языка порождает и должно порождать концептуальные головоломки, которые оно само не вправе допускать и, следовательно, не может разрешить; (2) бихевиоризм явно несостоятелен в объяснении лингвистического поведения. Все это вместе устраняет скептицизм Куайна в отношении понимания и перевода языка. В частности, подрываются его принципы неопределенности радикального перевода и непрозрачности референции.
Рассмотрим сначала принцип неопределенности перевода. Коротко суть этого принципа Куайна заключается в следующем: «Правила перевода с одного языка на другой могут быть организованы расходящимися способами, которые совместимы (compatible)со всей совокупностью диспозиций к речи, но'не между собой».Если, однако, предполагаемая неопределенность перевода утверждается перед лицомнеобнаруживаемых поведенческих расхожденийв заданной области невербальных стимулов, на базе которых лингвист-исследователь рассчитывает построить свои правила перевода, то тогда, очевидно, лингвистически релевантная расходимость означает—даже для Куайна,—что лингвисты (в том числе практики) не могут быть ограничены ни чем, кроме приемлемых поведенческих данных. И если они прибегают к этим данным, то куайновская неопределенность не может даже возникнуть или быть осмысленной:
предложения будут (или не будут) эквивалентными на поведенческих основаниях.
Семантические различия предложений занимают в теории сознания место, аналогичное месту психических состояний. Следовательно, недостатки теории Куайна аналогичны неудачам бихевиористской редукции таких состояний. Допускать различия в семантическом значении двух предложений, несмотря на то что их использование в речевом поведении не обязано обнаруживать различий, — значит отрицать адекватность экстенсионального (или поведенческого) критерия значения.
319
Допускатьвопрос о неопределенности перевода— значит неявно допускать неадекватность бихевиористской теории языка. Утверждать адекватность последней—значит устранять сам вопрос. Куайн не может иметь сразу и то, и другое. Вместе с ''тем, хотя этот вопрос, по-видимому, вполне правомерен, нет причин предполагать, раз мы не придерживаемся бихевиоризма, что с ним нельзя иметь дело, не впадая в скептицизм. Ибо, если мы предположим, что лингвистические несходства обнаруживаются, даже если они и не коррелируются с поведенческими различиями, простая способность фиксировать такие различия, по-видимому, ведет к отрицанию принципа неопределенности перевода. Она, несомненно, снимает радикальную неопределенность и заставляет нас рассматривать имеющиеся неопределенности как относительно легкие эмпирические проблемы, для решения которых пока еще не существует достаточно адекватной эмпирической очевидности. Эмпирическая же недостаточность не является концептуальной проблемой такого же порядка важности, как тезис радикальной неопределенности перевода.
С принципом непрозрачности референции дело обстоит не лучшим образом. Этот принцип является в действительности некоторым специализированным приложением вышерассмотренного принципа Куайна. В самом деле, по Куайну, бихевиоризм наделяет нас прекрасными правилами перевода определенной области предложений,имеющих, как он полагает, относительно устойчивые, прямые «связи» с невербальными стимулами. Однако все это рушится, когда мы пытаемся определить слова туземного словаря, в частности термины, обозначающие те предметы, которые Куайн берет для примера. Способ, которым Куайн обосновывает свой тезис, хорошо известен. Пусть лингвист-исследователь изучает совершенно неизвестный ему язык. Он замечает «синонимию стимулов», то есть бихевиористски полагаемое соответствие, для «случайных предложений» «Гавагаи» и «Кролик». Подразумевается, что эти предложения «провоцируются» ситуацией соответствующей сенсорной стимуляции, благодаря которой, как мы сказали бы, по-видимому, наблюдается или кролик, или нечто, похожее на него. Куайн размышляет в этой связи: «Кто знает, возможно, объекты, к которым применяется этот термин [то есть «гавагаи»], вовсе и не кролики, а просто их
320
отдельные состояния или краткие временные сегменты их? В любом событии стимульные ситуации, вызывающие быструю реакцию на «Гавагаи», должны были бы быть такими же, как для «Кролика». Или, возможно, те объекты, к которым приложимо «гавагаи», суть все без исключения необособленные части кроликов; здесь значения стимулов опять-таки не будут регистрировать различий. Когда, исходя из тождественности стимулов значении «Гавагап» и «Кролик», лингвист спешит заключить, что гавагаи есть целый кролик, он допускает, что туземцы, подобно нам, должны обладать коротким общим термином для обозначения кроликов и не имеют таких терминов для обозначения его состояний или частей... Различие между конкретным и абстрактным объектами, так же как различие между общим и сингулярным терминами, не зависит от значения стимулов... Синонимия «Гавагаи» и «Кролик» как предложений зависит от фактора быстрой реакции, но это не так в отношении их синонимии как терминов».
Данный принцип оказывается столь же неадекватным, как и принцип, рассмотренный выше (в его бихевиористском понимании). Более того, его неадекватность можно показать, даже если не ограничиваться бихевиористской теорией языка. Контраргумент здесь относительно прост.
Изучая поведение говорящего на родном языке (но нс ограничивая себя при этом исключительно бихевиористской теорией языка), мы должны предположить, что сенсорные стимуляции, на которые туземец реагирует определенным вербальным поведением, могут быть актуально зафиксированы. Это все, что нужно. Если стимулы можно фиксировать, то тогда мы имеем по меньшей мере неплохое приближение к области значений терминов говорящего, а не просто «туземное руководство» по согласованию неанализируемых предложений. Важность этого заключения нельзя недооценивать, поскольку спецификация высказываемых терминов концептуально связана с нашей теорией (моделью рационального упорядочения) желаний, состояний уверенности, способностей восприятия, приписываемых говорящему, благодаря чему может быть детализировано то, что обозначают последние. Поведенческий подход должен предполагать, что вербальные реакции говорящего, «провоцируемые» (как явно настаивает Куайн) опреде-
21 Дж. Марголис
321
ленными внешними стимулами, различаются им некоторым когнитивно релевантным способом. Если же это не так, то тогда туземец не может утверждать что-либо относительно воспринимаемого им порядка вещей. Тогда нельзя говорить, что стимулы провоцируютего реакцию, что онсогласенподвергнуть сомнению что-либо, что его изречение можно (гипотетически) интерпретировать какпредложение,обладающее некоторым определенным значением. Тем не менее, когда Куайн обсуждает «реакцию туземца на «Гавагаи»», он апеллирует к двум совершенно различным типам наблюдения стимулов. Он указывает, что реакция туземца провоцируется «стимулами, а не кроликами», ибо мы должны учитывать нечто похожее на кроликов, вариации угла их наблюдения, освещения и пр., что обусловливает различия.
Это верно. Однако, когда Куайн пытается обобщать, он говорит, что, «по-видимому, лучше всего для настоящих целей идентифицировать , визуальную стимуляцию с результатом хроматической иррадиации глаза»(курсив мой.—Дж. М.).Это, по существу, возвращает нас к точке зрения Уотсона. Ведьэтоподразумевает, что стимулы должны определяться способом, когнитивноне доступным говорящему. Дилемма ясна: если стимулы доступны когнитивно и мы можем фиксировать их поведенчески, то тогда мы имеем некоторое пониманиетерминовтуземца(посколькумы понимаем его интересы, способности восприятия и т. п.) и тогда тезис о радикальной непрозрачности референции становится неприемлемым; если мы принимаем последний тезис и/или интерпретируем стимулы в некогнитивном смысле, то тогда мы не в состоянии говорить даже о стимулах-значенияхпредложений туземца.К такому же заключению мы придем, если допустим вместе с Куайном, что можем фиксироватьсогласиеинесогласиетуземного оратора— ведь последние нельзя определить, пока мы не интерпретируем соответствующие стимулы как когнитивно доступные говорящему. Наконец, мы приходим к тому же самому, если предположим вслед за Куайном, что мы интересуемся стимулами, которые «провоцируют» или «вызывают» вербальные реакции туземца, а вовсе не возможными ошибками и т. п.
Вполне допустимо, что между различными языками существуют значительные семантические и синтаксиче-
322
ские расхождения и что термины нашего языка не могут быть поставлены во взаимно-однозначное соответствие с терминами языка другой культуры. Но это опять же относительно простая эмпирическая проблема, касающаяся внутри- їїмежязыковой коммуникации. Она не оставляет места для утверждения радикальной непрозрачности референции: сама концепция пониманияпредложениитуземца влечет, с некоторыми ограничениями, определенное понимание еготерминов.Ведь «предложение» и «термин» суть нерасторжимо связанные разграничения. Дальнейший вопрос о возможной области расхождений терминов всего семейства человеческих языков представляет собой важную и независимую проблему. Но даже в этом случае мы можем осмелиться заявить, что адекватная теория восприятия, физиологических процессов, поступков и поведения не может не накладывать значительные ограничения на альтернативные концептуальные сетки и в конечном счете на альтернативные онтологии. (Об этом уже говорилось кратко при введении понятия «биологические универсалии».) Допустить коррелятивность слов и предложенийитеорию языка, которая опирается на факты поведения или даже ограничивается ими, не значит потерпеть неудачу в установлении минимальных, но существенных ограничений, накладываемых на концептуальные системы и онтологии. Но допуститьэто —значит, по существу, вывести из присущего Куайну способа рассуждения заключения, диаметрально противоположные некоторым его наиболее характерным принципам.
Другая линия исследований ведет к выводу, что бихевиоризм неприемлем как таковой не только тогда, когда он касается лингвистических феноменов, но и вообще в отношении психики и поведения. Из соображений экономии изложения мы ограничимся здесь рассмотрением языка, хотя все, что будет сказано ниже, нетрудно распространить на более широкую сферу. Удобно опять же обратиться к размышлениям Куайна, который писал, в частности, следующее: «Мы можем [определить] утвердительное стимульное значениетакого предложения[S],как «Гавагаи», для данного говорящего через класс всех стимулов (а именно последовательность результатов освещения глаза, прерываемой, когда нужно, завязыванием глаз), которые должны провоцировать его соответствующую реакцию». Но, спрашивает Куайн, «что
21*
323
строго обусловливает наше определение стимульного значения, его долженствование?». «Использование слова «должно» здесь, — отвечает он, — ничем нс хуже его использования для объяснения значения «x растворим в воде» тем, что х должен раствориться, если он окажется в воде.
Строгое обусловливание определяется диспозицией, в данном случае намерением согласиться или не согласиться с 5 в зависимости от различных стимулов. Можно полагать, что диспозиция есть некоторое тонкое структурное условие, подобное аллергии или растворимости...»
Высказываясь таким образом, Куайн вполне корректно предпочитает бихевиоризм, позволяющий объяснить диспозиции одной только ссылкой на допускаемые им центральные состояния организма. В этом отношении он справедливо не ограничивает себя бихевиоризмом Скиннера ([1953], [1957]). Тем не менее он интерпретирует эти центральные состояния только в физических и каузальных терминах, которые исключают правила, правилоподобные привычки, интенциональные рассмотрения и т. п., характерные для описания языка или сознания. Нужно отметить, что сам Куайн не пытается продемонстрировать адекватность физнкалистской редукции языка или сознания. В любом случае при отсутствии успешных аргументов в пользу редукции понятие вербальной диспозиции вряд ли может быть освобождено от рассмотрении норм подходящих и неподходящих высказываний u интенции соответствовать нормам (ср. Грайс [1957]). Связь невербальных диспозиций с соответствующей моделью рациональности должна анализироваться, конечно, подобным же образом (как мы это видели в случае приписывания состояний чувств животным). Нарушения лингвистических регулярностей вряд ли физически невозможны, но эти случаи допускают нс-следование в терминах невнимательности, ошибок, непонимания, дезинформации, двусмысленностей и т. п., в то время как ничего, даже отдаленно похожего, не встречается в каузальных или законоподобных регулярностях, связанных с аллергией или растворимостью.
Итак, поведенческие понятия стимула и реакции в противоположность понятиям скоррелированных во времени физических событий предполагают центральные состояния чувствующего организма, характеризуемые в
324
терминах цели, побуждения, интереса, привычки, подчинения правилам и нормам, когнитивных способностей и т. д., короче, предполагают психические состояния, соразмерные ограничениям минимальной рациональности. Стимулы и реакции определяются не просто в терминах их физических свойств, но скорее в терминах теории ин-тенционально значимых диспозиций данного организма. Подопытная мышь, ищущая пищу, в конечном счете— на базе перцептивных различении и регулирований своего поведения — находит хлебный катышек. Действия когнитивных субъектов относительно полиморфичны в своих физических проявлениях (Райл -[1949]; Уайт [1967]), а законы, которые способны управлять когнитивно значимым поведением, должны истолковываться в интенциональных терминах (Тейлор [1964]). Различные физические ситуации могут отождествляться с одними и теми же стимулами или реакциями либо быть «реализа-циями» последних—вспомним об инвариантах восприятия в условиях меняющихся освещения, перспективы и т. п. (Гибсон [1966]),—когда они подходящим образом интерпретируются в соответствии с определенными пра-вилоподобными или интенциональными формулами. Такая интерпретация основывается на категориях, которые не допускают непосредственного определения через свойства чисто физических объектов в духе редукци-онизма (Льюис [1966]). Физические события могут быть здесь истолкованы как эмерджентные действия, то есть как воплощающие действия; нейральным же состояниям может быть только приписано интенциональное содержание психических состояний, с которыми они связаны. Подобным образом звуки, воспроизводимые туземцем, могут быть интерпретированы как воплощающие речь.
Короче говоря, теория поведения человека или животного вводит функциональное условие, в терминах которого физические данные только и могут быть интерпретированы как поведенчески значимые. Поэтому, согласно гипотезе Куайна, лингвисту-исследователю совершенно невозможно изучить вербальное поведение туземца, не обладая исходной теорией грамматики и словаря туземного языка или более глубокой теорией характерных форм жизіїїї тех, кто способен обучаться различным языкам. Но все это легко может быть установлено на базе эмпирических данных. То, что Куайн называет «аналитическими гипотезами» лингвиста—его «предва-
22 Дж. Марголис 325
рительные лингвистические привычки», при помощи которых он переводит предложения туземцев, находя соответствующие термины для слов туземного языка,— должно вопреки тому, что утверждает Куайн, с самого начала управлять исследованием вербального поведения туземцев (ср. Хёрш [1977]). Куайн настаивает на том, что переводы «неверифицируемы» и что «их удачный результат не должен расцениваться как прагматическое свидетельство хорошей лексикографии, поскольку неудача здесь невозможна». Но это заключение есть просто результат того, что Куайн настаивает на ограничении исследований лингвиста признаками поведения и внешними стимулами и на его неспособности признавать следствия, вытекающие из его исследований. Допущение, будто переводы неверифицируемы в принципе, просто не укладывается в сам контекст обоснования перевода наблюдаемым вербальным поведением.
Истина заключается, следовательно, в том, что лингвист-исследователь должен изучать чужой язык, опираясь на теорию, отказывающуюся от радикальной бихевиористской интерпретации его собственных исследований. Он обязан принять, пусть неформально, то, что можно назвать онтологической точкой зрения на различия между речью и звуками, действием и движением, которые соответствуют уже отмеченным различиям между личностями, чувствующими существами и физическими телами. По отношению к его эмпирическому исследованию отсюда вытекают допущения о грамматике естественных языков (несомненно, подтверждаемые относительной сходимостью известных языков и свидетельствами двуязычных людей) и допущения о категориях, управляющих референцией и предикацией, которые так или иначе обязаны принимать изучаемые им туземцы (допущения, несомненно, подтверждаемые детальным знанием их физиологии, их способностей восприятия и пространственной ориентации, их желаний, интересов, интенций и т. п., определяющих характерные для них в культурном смысле поступки и поведение, им приписываемое). В этих обстоятельствах крайне неразумно определять перспективы эмпирического исследования семантических свойств языка в терминах радикального скептицизма. Но если все сказанное выше принимается, то в силу концептуально вторичного (эвристического) характера приписываний психических состо-
326
яний в невербальных контекстах изучение поведения животных не может не быть опосредовано обоснованным применением антропоморфных категорий, описывающих и объясняющих целесообразное поведение человека.
Радикальный бихевиоризм, следовательно, недоказуем и неадекватен по меньшей мере в силу двух причин:
(1) он требует и не может избежать допущения центральных (интенционально квалифицируемых, самих по себе бихевиористски нередуцируемых) психических состоянии, чтобы интерпретировать телесные движения как когнитивно значимое поведение; (2) допущение когнитивно значимых психических состояний влечет за собой допущение особых качеств,или «сырых чувств» (Фейгл [1947]), непосредственного опыта. Допущение особыхкачествчувствительности порождает свои собственные головоломки, часть которых имеет очевидное отношение к принципиальным вопросам нашего исследования. Это: (1) перспектива чисто феноменального языка науки и (2) обеспечение общезначимого языка для выражения личных психических состояний. Все это вызывает беспокойство, если только (1) представляется вполне уместной или адекватной, а (2)—невозможным или не необходимым. Однако феноменалистская идиома субъективных отчетов о собственном опыте не может быть концептуально независимой от перцептивной идиомы публично (общезначимо) различаемых объектов (ср. Карнап [1953]; [1949]; Селларс [1963b]).И хотя мен-талистские термины невозможно анализировать в терминах поведения, мы не в состоянии избежать ссылок на поведенческие и другие общезначимые «критерии» (обычно более слабые по сравнению с логическими условиями необходимости или достаточности), от которых изначально зависит обучение менталистским терминам и от которых зависит как теоретическое, так и эмпирически обоснованное определение психических состояний (Витгенштейн [1963]; Малкольм [1954]; Фодор [1968]). Помимо так называемого витгенштейнианства И. Мал-кольма, отчеты о непосредственном опыте от первого лица обычно допускаются не только феноменалистами (Карнап [1928]), но даже и радикальными материалистами (Смарт [1962]; ср. Корнмен [1968а]). Тезис же Малкольма в конечном счете неприемлем, что можно увидеть из следующего рассуждения.
Малкольм [1954] таким образом резюмирует (не
327
всегда достаточно канонически (Гич [1957])) витген-штейновское понимание проблемы указания на (индивидуальные) ощущения: «Витгенштейн задает вопрос:
«Как слова обозначают ощущения?», преобразует его в вопрос: «Как человек обучается значениям имен ощущений?» и дает такой ответ: «Слова связаны с исходными, естественными выражениями ощущения и используются вместо них. Ребенок ушибся и закричал; тогда родители обращаются к нему и учат (курсив мой.— Дж. М.) его отдельным возгласам, а затем и предложениям. Они учат ребенка новому болевому поведению» («Философские исследования», с. 244). Витгенштейн должен был бы говорить о том, как человек учится сло-весно обозначать свои собственные ощущения, как он учится (курсив мой.—Дж. М.) использовать высказывание «Мне больно», но не о том, как он учится использовать высказывание «Ему больно». И то, что говорит Витгенштейн, радикально отличается от понимания моего обучения тому, что означает «Мне больно», когда я фиксирую свое внимание на «определенном» ощущении и называю его «болью». Но говорит ли он, что я фиксирую внимание на моих выражениях боли и называют их «болью»? Говорит ли он, что слово «боль» означает крик? «Напротив,—подчеркивает Витгенштейн,— вербальное выражение боли подменяет крик, а не описывает его» (с. 244). Мои слова об ощущениях используются вместо поведения, которое является естественным выражением ощущения; они не указывают на него». В этом справедливо знаменитом отрывке не объясняется, однако, то, как можно научить ребенка использовать слова вместо естественных выражений боли, когда такие выражения не тождественны боли, когда их появление не влечет появления боли, или наоборот. Если ребенок научается делать такую подмену, то это происходит лишь потому, что есть возможность ссылаться на свою собственную боль и отдавать себе отчет в ее появлении. Суть дела еще больше проясняется на примере ментальных образов, для которых не существует даже отдаленного (образного) аналога поведения (Мар-голис [1966а]).
Еще одно затруднение—угроза эпифеноменализма. Под эпифеноменализмом мы можем понимать (согласно Фейглу [1967]) «гипотезу одно-однозначной корреляции многих 4і' с некоторыми (но не всеми) Ф, детер-
328
минизм (или по крайней мере ту его часть, которая допускается современной физикой) для Ф-последова-тельностей и, конечно, «бездельничающие» номологнче-ские отношения, связывающие 4'' и Ф». Зпи4іеномеііа-лизм, добавляет Фейгл, «в общем должен рассматриваться как нежелательный», «ибо он отрицает причинную действенность «сырых чувств» и вводіїт особенные законоподобные отношения между состояніїями мозга и сознания. Эти корреляционные законы радикально отличаются от любых других законов (физическойз) науки [относящихся к редукции биологических явлений] тем, что они, во-первых, суть номологические «бездельники», то есть отношения, связывающие интерсубъективно подтверждаемые явления с событиями, которые, по предположению, в принципе неподтверждаемы интерсубъективно и независимо... Во-вторых, эти законы в отличие от других корреляционных законов естествознания должны быть (опять же по предположению} абсолютно невыводимыми из посылок даже наиболее богатого множества постулатов любой будущей теоретической физики или биологии». Эпифеноменализм, понимаемый в таком смысле, еще более ограничен, чем точка зрения Т. Г. Гексли [1893], согласно которому даже «воля, являющаяся состоянием сознания... не имеет ничего общего с движущейся материей». Но все это'дает нам ключ к наиболее разумному объяснению.
Нам нет нужды спасать психофизический интерак-ционизм при помощи концепции «дуализма энергии» (Шоуп [1971]), предполагая (Макдугал [1934]), что психические энергия и активность «каузально не менее эффективны», нежели физические энергия и активность, хотя первые и последние фундаментально отличаются по своей природе (ср. Боуден [1972]). Во-первых, состояния сознания приписываются чувствующим существам или личностям функционально, таким образом, что их физические состояния, которым может быть приписано интенциональное содержание психических состояний, могут вступать в физическиеі взаимодействия, то есть (согласно Фейглу [1967] в «процессы, которые описываются [и, возможно, объясняются и предсказываются] понятиями языка, основанного на интерсубъективном базисе наблюдений». Во-вторых, если психологические описания индивидуального опыта в принципе вписываются в интерсубъективное рассуждение и им контро-
329
лируются, то тогда сама возможность понимания индивидуальной референции приводит (несмотря на неформальный характер этой связи) к физическомуіязыку.
Даже эти рассуждения создают основания для возражений против «помологических бездельников» в смысле Фейгла. Более того, «сырые чувства», как бы они ни мыслились (Миил и Селларс [1956]), суть не более чем феноменальное содержаниенепосредственного опыта, независимо от того, что именно о них говорится (от первого лица) в переживаемом качестве опыта. В этом смысле (вопреки Фейглу) нет нужды приписывать им причинную роль как таковым, ибо по концептуальным соображениям они не могут быть отделены от состояний сознания — состояний, вступающих в причинные отношения в качестве функциональных состояний (событий, процессов), эмерджентно связанных с конкретными физическими состояниями (событиями, процессами).
Иными словами, термин «сырые чувства» нечетко обозначает сами состояния переживаемого внутреннего опыта,вступающие в причинные взаимодействия. Следовательно, эпифеноменализм может быть элиминирован в том смысле, что нельзя отрицать причинную роль «сырых чувств». Говорить о чувственной информации ниже порога сознания не значит говорить о «сырых чувствах». Такая информация может вступать в причинные отношения при кибернетической интерпретации физических состояний и процессов. Здесь эпифеноменализм, конечно, неуместен. Информация же на уровне сознания,выражающая состояния непосредственного осознанияболи, образов, «кажущихся» феноменов (Чизом [1957]) и т. д., вполне может вступать в причинные отношения. Но и здесь эпифеноменализм опять же является неуместным. Такие состояния, кратко говоря, суть центральные психические состояния. Если они интенциональны, то их содержание должно приписываться связанным с ними физическим состояниям. Если это «сырые чувства», то они как таковые, будучи нетранзитивными (вопреки Армстронгу [1962]),перцептуальнонедоступны.Качестванепосредственного опыта тогда не представляют большой проблемы для эмпирической науки, но не потому, что они суть «номологические бездельники», а потому, что они входят в описательный дискурс только в непереходном винительном падеже (Марголис [1973а]) глагольных выражений чувствительности и осознания, то есть
330
«существуют» лишь постольку, поскольку «переживаются». Однако в причинные отношения вступают именно переживание боли или «обладание» ментальным образом, а не просто боль или ментальный образ.
Этот пункт требует определенных усилий для понимания и упорядочивающего резюме. Обратимся поэтому к тому, что Декарт неоправданно рассматривал в качестве различных видов психических явлений. Конечно, состояния типа уверенности и желания сильно отличаются от состояний обладания болью или образами. Первые интенциональны, то есть, по Брентано [1973], «направлены на» объект, так что им можно приписать пропозициональное содержание. Боль определить труднее, ибо она не интенциональна в том же смысле. Сам Брентано был обеспокоен этим обстоятельством и заботился о различении «между болью в том смысле, в котором термин описывает явное состояние части тела [физическое состояние], и чувством боли, которое связано с сопутствующим ощущением [психическое состояние]». Существенным является следующий момент. Интенцио-нально определяемые психические состояния, за исключением осознания (awareness),не обязательно должны быть состояниями сознания (consciousness):можно быть уверенным в чем-то или желать чего-то, не осознавая этого чего-то; здесь именно интенциональность отличает психическое от просто физического. Но хотя ощущениям и образам недостает интенциональности в смысле состояний уверенности или желания, они обычно не существуют вне контекста осознания (который, несомненно, объясняет фундаменталистскую склонность утверждать достоверность непосредственного опыта (ср. Чизом [1966]); Марголис [1977]; Лерер [1973])).
Следовательно, ощущения и образы всегда включены в ментальные состояния или события, благодаря чему обнаруживается их интенциональность по крайней мере в следующем (невоспроизводимом в канонических терминах Брентано) смысле: (1) то, что различается, может быть представлено пропозиционально («боль ощущается в моем верхнем левом коренном зубе») ;
(2) участвующий здесь модус чувствительности нетран-зитивен (то есть различение боли не есть форма восприятия того, что (вопреки Питчеру [1970]) «боль существует только в ощущении»). Оба вида психических состояний обнаруживают, следовательно, то, что назы-
331
вается их интимностью (privacy), которая и не подтверждает с несомненностью (вопреки Байеру [1962] и не отрицает интерсубъективный характер информации о таких состояниях.
Таким образом, интенциональные психические состояния суть такие, в которых абстрактные, функциональные свойства «реализуются» (в смысле Патнэма [I960]) в определенной физической форме (допускать, что ангелы могут обладать состояниями уверенности, — значит допускать просто, что функционализм не есть материализм). Подобные состояния приписываются определенным существам (животным, личностям) при помощи теории видо-типической жизни таких существ, по отношению к которым данные о сложных движениях систем интерпретируются как поведенчески значимые и потому как обозначающие наличие конкретных интен-циональных состояний. Таким образом, в теории функциональные свойства приписываются подходящим физическим состояниям, в результате системы такого рода оказываются эмерджентными (в смысле Фейгла [1967]). Вместе с тем ощущения и образы, которые включены в когнитивные состояния, сохраняют и «сырые чувства» (феноменальные качества непосредственного опыта, выражаемые от первого лица), и функциональное (пропозициональное) значение осознанности кем-то таких состояний. Поэтому сложное психическое состояние, состояние осознанности чьих-то ощущений или образов, должно «реализовываться» так же, как и более простые интенциональные состояния.
Нет сомнений и в том, что могут существовать иные физические (соответственно непропозициональные) различия в способах реализации ощущений, с одной стороны, и состояний уверенности—с другой. Ощущения (и состояния уверенности) индивидуально-субъективны (private) в смысле их принадлежности и в феноменальном смысле осознания их от первого лица. Они доступны интерсубъективно (public) в смысле выражающей их поведенческой очевидности. «Минимальный скептицизм» (Фодор [1968]) в отношении ощущений (и образов) касается понимания релевантных феноменов, а также корректной феноменальной характеристики того, что ощущается или «имеется» в качестве образов (вопреки Стивенсу [1935]; ср. Сэведж [1970]). В отношении состояний уверенности и сходных с ними психических со-332
стояний «минимальный скептицизм» затрагивает также соответствующий интенциональный объект рассматриваемого состояния (интенсиональную или пропозициональную характеристику этого объекта). С этой точки зрения эпифеноменализм просто смешивает содержание интенциональных состояний с этими состояниями самими по себе. Он не замечает, что такие явления, как ощущения и образы, существуют только как моменты когнитивных состояний или состояний сознания, относительно которых имеет место то же (эпифеноменалистское) заблуждение. Радикальный же бихевиоризм просто не замечает, что «поведение», взятое в релевантном для психологии смысле, означает, что сложные движения системы одновременно и обладают интенциональным содержанием, и порождаются конкретными психическими состояниями. Например, движение руки представляет собой (или «воплощает») сигнал и вместе с тем порождается конкретными состояниями уверенности, желаниями, намерениями и т. п.
Причинное взаимодействие психических и физических состояний впечатляюще разнообразно. Скажем, один человек решает поприветствовать другого человека, и голосовой аппарат первого приводится в движение в соответствии с его намерениями; в половом поведении мгновенно меняются определенные вегетативные процессы — потоотделение, кровообращение, пульс; подвергнутые гипнотическому влиянию, мы будем, казалось бы, в совершенно ненормальных условиях стоять неподвижно на одной ноге и ощущать запах розы.
Наиболее впечатляющие примеры психофизических взаимодействий и контроля дают не только такие экзотические учения, как йога и дзен (Уоллес и Бенсон [1972]), но и—даже в большей степени—проверяемое и нетренированное умение обычных людей преднамеренно, хотя и опосредованно и без участия произвольно управляемых мышц, производить телесные изменения, контролируемые вегетативно. Или же возьмем явления, предполагающие очень несложную тренировку по контролю вегетативных процессов (так называемая биологическая обратная связь (Дикара [1970]; H. Миллер [1969]; іНоулиз и Камийя [1970]; Шапиро, Терски и Шварц [1970]). Например, после команды «увеличить пульс» можно вообразить, что вы энергично бежали (обычно не «желая» увеличения пульса), и пульс будет
333
нарастать. Или же, пытаясь понизить температуру поверхности лба, можно вообразить кусок льда, приложенный к голове, и температура поверхности лба будет снижаться в желаемом интервале. Для подобных явлений не существует приемлемых объяснений, кроме того что интенциональные психические состояния, вовлекающие воображение, могут включать и изменять биологические инварианты, управляющие поведением, вегетативными процессами и восприятиями, которые тесно связаны с условиями выживания человеческого вида и, возможно, высших животных (ср. Коулерз и Иден [1968];
Ричардсон [1969]; Оваки и Кихара [1953]; Пёрки [1910]; Хабер и Хабер [1964]; Сперлинг [I960]; Гибсон [1966]; Найссер [1967]; Димент и др. [1970]; Зигель и Вест [1975]). Трудности возникают в данном плане в случае причинногообъяснения слабой воли (акразии).
Но могут лисуществовать психофизические законы?
Наиболее интересный отрицательный ответ на этот вопрос дает Д. Дэвидсон [1970]. Он доказывает, что психические события, с одной стороны, играют причинную роль, а с другой—тождественны физическим событиям. Все это вместе кажется противоречивым, но Дэвидсон пытается показать, что противоречия нет.
Редукционисты вроде П. Фейерабенда [1936 b],замечая, конечно, что тезис тождества влечет за собой причинную действенность психических событий и фор-мулируемость психофизических законов, вместе с тем одобряют элиминацию психических состояний, полагая, «что в мире существуют только атомы и собрания атомов и что в нем нет иных свойств и отношений, кроме свойств и отношений таких агрегатов». Сообразно с этим доказывается необходимость радикального взаимного перевода соответствующих предложений (описывающих психическое и физическое). Этот пункт имеет явно стратегический характер, ибо он диалектическим образом соотносит альтернативы редуктивного материализма, дуалистического интеракционизма и нередуктив-ный материализм.
Элиминативный материализм, стремящийся избежать тезиса тождества и психофизических законов, отвергает реальность психических явлений, предпочитая интерпретировать идиому менталистского описания как некий явный пережиток. Ясно, что этот маневр основывается на оправдании адекватности их замещения идиомой
334
физикалистского типа. В частности, он опирается на систематическую подмену рассуждений о чувствах, интен-циональных актах, речи и мышлении (ср. Корнмен [1968а], [1968Ь]). Г. Фейгл [1967] признается со свойственной ему искренностью в том, что он, принимая еще тезис тождества и, следовательно, интеракционизм (в слабом смысле), ошибался в допущении психофизических законов: в ««окончательной» научной концепции мира... не будет нужды в феноменальных терминах, так же как не будет нужды в типично биологических и физиологических понятиях». Он отмечает, что его первоначальная склонность рассматривать «помологических бездельников» как «безобидных» была просто ошибочной. Теперь Фейгл больше симпатизирует Дж. Дж. Смар-ту, нежели Фейерабенду. В этом отношении подход Фейгла даже более содержателен, чем подход Дэвид-сона. Последний ведь ничего не говорит о деталях замещения менталистской идиомы. И все же здесь возникают некоторые недоразумения. Поздний Фейгл считает, что интеракционизм является «категориальной ошибкой», ибо он «смешивает феноменальный и физический языки» в причинном контексте. В то же время Дэвидсон целиком и полностью признает причинное взаимодействие психического и физического, отвергая лишь формулировку психофизических законов, і
Ранее мы уже преодолели затруднение Фейгла в разрешении проблемы эпифеноменализма. Мы вполне можем отвергнуть последовательный дуалистический подход, ибо для утверждения существования нематериальной субстанции нет никаких оснований, которые могут получить эмпирические подтверждения. Однако если под «дуализмом» понимается просто признание причинного психофизического взаимодействия или формулируемость психофизических законов вне контекста их картезианской интерпретации, то тогда уступки Дэвидсона и позднего Фейгла (не говоря о раннем Фейгле и о том, как понимают тезис тождества элиминативные материалисты) ведут к некоторому усилению этой позиции.
С нередуктивным материализмом дело обстоит несколько сложнее. Нередуктивный материалист принимает: (1) реальность ментальных и психологических явлений; (2) несостоятельность картезианского дуализма;
(3) неадекватность тезиса тождества. В первом пункте его позиция отличается от позиции Фейерабенда, в
335
третьем—от позиций Дэвидсона и Фейгла. Если же не-редуктивный материалист допускает, скажем, вместе с Дэвидсоном также (4) взаимодействие психических и физических явлений, то тогда ему приходится решать вопрос о формулируемости психофизических законов. Он может отвергнуть (4), но тогда окажется, что он должен .принять позицию, очень близкую позиции раннего Фейгла, исключая (что очень важно) его отрицание (3), то есть пункта, касающегося тезиса тождества. Различие заключается тогда в том, что нередуктивный материалист должен развивать некоторую версию (эпифеноме-налистской) двухаспектной теории (близкую теории раннего Фейгла), в которой, однако, ментальный аспект исключает причинное взаимодействие. Если же этот материалист принимает (4), то он, подобно Дэвидсону и в отличие от позднего Фейгла, сталкивается с перспективой противоречия.
Другими словами, угроза противоречивости исходит не из принятия тезиса тождества, а из допущения реальности психических явлений и причинного взаимодействия. Таким образом, относительная сила позиций теоретика тождества и нередуктивного материалиста в отношении психофизических законов обусловлена альтернативными возможностями интерпретации соотношений между причинными контекстами и контекстами причинного объяснения. Она не зависит от приемлемости тезиса тождества, который Дэвидсон во всех случаях просто принимает хотя непосредственно и не защищает.
Интересной формой вопроса, который поставлен выше, является следующая: могут ли быть психофизические законы, если предполагается психофизическое взаимодействие? Любые ответы на него обусловлены допустимостью принципа (или, возможно, его аналога), который принимает Дэвидсон, называя его «принципом номологического характера причинности»: «Там, где есть причинность, должен быть и закон; события, связанные как причина и следствие, подпадают под законы строгого детерминизма».
Нужно подчеркнуть, что эти два эксплицирующих предложения не эквивалентны: первое утверждает только закономерную причинность, второе—то, что причинные законы строго детерминистичны. В сноске к приведенному замечанию Дэвидсон оговаривается, что его аргументация не требует, «чтобы законы были детерми-
336
нистическими», что в дальнейшем он ослабит это требование. И поэтому в контексте такой аргументации (или даже в более общем контексте) нет оснований отрицать возможность вероятностной формы причинных законов (ср. Гемпель [1965], [1966]).
В указанных условиях ответы на поставленный выше вопрос могут быть следующими: (а) допущение психофизического взаимодействия влечет за собой существование психофизических законов; (б) поскольку причинные контексты и контексты причинного объяснения логически различны, а причинные объяснения достигаются путем подстановки индивидуальных событий в причинные законы, постольку психофизическое взаимодействие необязательно влечет за собой существование психофизических законов; (в) поскольку причинные законы отличаются специфическими логическими свойствами, постольку существование психофизических законов невозможно даже в условиях признания психофизического взаимодействия. Цель Дэвидсона двояка. Он стремится показать, что его допущения причинной роли психических событий и вместе с тем тождественности этих событий физическим событиям не противоречат отрицанию существования психофизических законов (тем самым он выбирает ответ (б)) и что психофизические законы существуют (это говорит о выборе ответа (в)).
Контраргументация требует по меньшей мере опровержения (в). Более строгая аргументация должна опровергнуть также и (б). Если этого можно достигнуть, то тогда материалист обязан либо отвергнуть психофизическое взаимодействие (скажем, вместе с Фейерабен-дом или поздним Фейглом), либо допустить существование психофизических законов независимо от того, выступал ли он с самого начала как теоретик тождества или же как нередуктивный материалист. Преимущества такой аргументации заключаются просто в том, что затруднения любого редуктивного материализма, признающего (1) (реальность ментальных и психологических явлений) и (4) (взаимодействие психических и физических явлений), становятся чрезмерными, если допускается (5) нередуцируемость интенционального и интенсионального (даже при разнообразии интерпретаций) (ср. Селларс [1963а]). Ведь если ментальное и психологическое характеризуется в интенциональных и интенсиональных терминах (допускается широкое
337
разнообразие релевантных явлений; не утверждается, что они могут быть охарактеризованы единственной исчерпывающей интерпретацией интенциональности; не предпринимаются попытки вполне удовлетворительного объяснения интенционального) (ср. Корнмен [1962]), то тогда, по-видимому, несуществует достаточно сильной версии материализма, способной поддержать тезис тождества.
Итак, если выбирается (а) (то есть то, что допущение психофизического взаимодействия влечет за собой существование психофизических законов) и допущено (5) (то есть нередуцируемость интенциональности), то тогда материалист должен быть нередуктивным материалистом. Это значит по меньшей мере, что он не должен быть ни (А) элиминативным материалистом (подобно Фейерабенду или Р. Рорти [1965]), ни (Б) теоретиком тождества (подобно Смарту [1962] или Дэвидсо-ну). Нередуцируемость интенционального должна также исключать и объяснительный редукционизм, защищаемый самим Фейглом, то есть (В) адекватность «физическойз» системы объясняющих понятий, когда «тип понятий» и законов, «способных в принципе объяснять и предсказывать неорганические процессы», можно удовлетворительно распространить на «явления органической жизни».
Стратегия важна здесь так же, как и аргументация. Для Дэвидсона существенно, что допущения (1) и (4) (реальности и причинной эффективности психических явлений) не запрещают редукционизма видов (Б) и (В) (то есть тезиса тождества и объяснительного редукционизма). По его мнению и по мнению большого числа других теоретиков, одобряющих редукционизм, лишь неприемлемость (В) (независимо от приемлемости (Б)) наносит серьезный удар по программе редукционизма. Но если принимаются (1) (4) и(5) (нередуцируемость интенционального), то тогда тезис (В) будет подорван, психофизические законы допустимы,еслиобъяснение вообще может быть достигнуто, и мы в конце концов будем обязаны принять то, что ранее было охарактеризовано как атрибутивный дуализм,—то есть несводимость интенционального к неинтенциональному. Короче говоря, мы будем обязаны принять совершенно нередукцио-нистскую версию материализма,
Центральный пункт обсуждения заслуживает более
338
подробного разъяснения, даже если мы отказываемся здесь—ради диалектического аспекта аргументации— от попыток целиком адекватно сформулировать суть интенциональности. Ключ к этому дает нам Фейгл [1967]. Как он отмечает, «интенциональные(в смысле Брентано) свойства несводимы к физикалистскому описанию... хотя это не кажется... серьезным дефектом фи-зикализма».Еслиинтенциональные свойства нередуцируемы неслиони вместе с тем не определяют события каким-либо существенным образом через их причинную функцию (ментальных или психологических событий) или не определяют релевантно то, что служит причинному объяснению событий (как в случае психофизических законов), то тогда их допущение, очевидно, не является, как говорит Фейгл, «серьезным дефектом физикализ-ма». ІНоесливыбирается (а) (так что причинное взаимодействие влечет за собой психофизические законы), то тогда нередуцируемость интенционального решает все.
Следовательно, налицо сближение, несмотря на важные различия, программ Фейгла и Дэвидсона. Ведь Фейгл в «Постскриптуме» к своему «Эссе» [1967] стремится посредством теории тождества и фнзическогог языка заменить ментальное и психологическое как в причинном, так и в объясняющем контекстах. Для Дэвидсона допущение причинной эффективности психического не подрывает редукционпзм, так как в случае принятия (б) и (в) психофизических законов не существует. В результате для него психические события причинно взаимодействуют с физическими событиями, потому что психические события суть физические события.Эта позиция гораздо ближе к позиции Смарта (которого Дэвидсон благосклонно цитирует), если исключить то, что Смарт (по мнению Дэвидсона) не различает, как и Д. Льюис [1966], отдельные события и виды событий. Различение же это необходимо для утверждения взаимной непротиворечивости трех исходных принципов, то есть, в частности, того, что некоторые психические события вступают в причинные отношения, что причинность номологична и что психофизических законов не существует. Здесь предполагается, что номологи-ческая причинность приспособлена к единичным' физическим событиям, появляющимся в причинных контекстах, а психофизические законы должны требовать законо-подобную связь между видами психических и видами
ЗЗЭ
физических событий, чему Дэвидсон противится.
Альтернативные стратегии теперь достаточно ясны, и мы можем обратиться к конкретной аргументации Дэ-видсона. Дэвидсон усматривает четыре возможности в отношении к психофизическим законам: помологический монизм (примеры — позиции Смарта, Фейгла, Фейера-бенда); помологический дуализм (например, параллелизм, эпифеноменализм); аномальний дуализм (который, как считает Дэвидсон, иллюстрирует картезианство, но, возможно, лучшей иллюстрацией его является окказионализм); наконец, аномальный монизм (последний, как пишет Дэвидсон, «классифицирует позицию, которую хочу занять я»). Дэвидсон определяет эту позицию как «близкую материализму в утверждении, что все события суть физические, но отвергающую тезис, рассматриваемый обычно как существенный для материализма, а именно что психическим событиям может быть дано чисто физическое объяснение». Интересно, что Дэвидсон рассматривает отрицание психофизических законов как достаточное для отказа от термина «редук-ционизм», хотя обычно поддержка психофизического тождества, вполне естественно, считается формой редук-ционизма.
Здесь и аргументация Дэвидсона, и контраргументация зависят от допущения экстенсиональности (психофизического) тождества и (психофизических) причинных контекстов. Обе экстенсиональности в подходе Дэвидсона связаны, ибо он пишет, например: «Продемонстрировать тождество легко. Пусть психическое событие т вызвало физическое событие р. Тогда в некотором описании тир подчиняются строгому закону. Этот закон может быть только физическим, в согласии с [ним показывается, что психическое не... образует замкнутой системы]. Но если т удовлетворяет физическому закону, оно имеет физическое описание, то есть оно есть физическое событие. Сказанное выше справедливо и для случая, когда физическое событие порождает психическое событие. Таким образом, любое психическое событие, причинно связанное с физическим событием, есть событие физическое». Психические события, взятые дистрибутивно, вступают в причинные отношения. Поскольку причинность номологична, они могут делать это только потому, что они тождественны физическим событиям. Только физическая система является подходя-
340
щей замкнутой системой, обнаруживающей такие законы. Мы, следовательно, знаем, что по крайней мере некоторые психические события тождественны конкретным физическим событиям, хотя мы можем не знать, каким именно. «Аномальность ментального» возникает потому, что «вообще не существует строгих законов, на базе которых мы можем предсказать и объяснить психические явления». Дэвидсон утверждает: «Причинность и тождество суть отношения между индивидуальными событиями, как бы они ни описывались. Но законы лингвис-тичны, и потому события могут подводиться под законы и, следовательно, объясняться и предсказываться ими только как события, описанные тем или иным образом. Принцип причинного взаимодействия имеет дело с событиями экстенсивно, и потому он безразличен к дихотомии психического и физического. Принцип аномально-сти ментального касается событий, описываемых как психические, ибо события ментальны, только будучи описанными».
Ясность приведенного рассуждения восхищает. Но оправданна ли позиция автора? Представляется, что нет, причем по чрезвычайно простой причине. Какими бы ни были особенности менталистской идиомы, эта идиома детализирует психические события достаточно успешно, чтобы такие события могли быть идентифицированы экстенсионально. Тезис тождества Дэвидсона, как и его тезис причинности, делает это вполне ясным. А именно и контекст тождества, и контекст причинности являются экстенсиональными, и психические события, упорядоченные ими, могут определяться в них как тождественные данным физическим событиям и как вызываемые последними или вызывающие их.
Но если гарантируется столь многое, не может быть никаких лингвистических трудностей относительно менталистской идиомы, которые бы исключили психофизические законы. Вполне возможно, что сформулировать такие законы трудно эмпирически, хотя есть основания думать, что, например, психофармакологические законы возможны (ср. Валзелли [1973]). Дэвидсон признает, что любое психическое событие, вступающее в причинные отношения, может быть как таковое экстенсионально идентифицировано и оно тождественно с некоторым конкретным физическим событием, даже если мы не способны идентифицировать это физическое событие.
23 Дж. Марголис 341
Поэтому особенности менталистской идиомы, какими бы они ни были, не могут подорвать нашу спецификацию .видов событий, вступающих в причинные отношения. Если же спецификация несостоятельна, то тогда у нас не будет основы, с помощью которой мы могли бы узнать, что конкретное психическое событие вступило в причинную связь с физическим событием. Если же мы имеем множество психических событий, вступивших, как нам известно, в причинные отношения с физическими событиями, то что тогда может запретить нам рассуждать о видах свойств, обнаруживаемых этими событиями, благодаря которым они удовлетворяют требованиям причинных законов? Конечно, это не сам язык ментального, ибо именно его использование облегчает определение конкретных психофизических отношений. Конечно, это и не отрицание способности психического образовывать замкнутую систему, ибо определяемые психофизические отношения предполагают, что единая область психического и физического образует замкнутую систему. Единственная возможность, открытая Дэвидсону, основывается на логических особенностях объяснений ментального. Только на это он и может рассчитывать.
Аргументация Дэвидсона сосредоточена на двух моментах. Один из них уже упоминался—причинные законы «лингвистичны», специфицируются только в объясняющих контекстах, а события удовлетворяют законам (объясняются и предсказываются ими) только в подходящем описании. Объясняющие контексты ведут себя неэкстенсионально (ср. Дэвидсон [1963], [1969b]). Но поскольку это верно в одинаковой степени и для физических, и для психических явлений, нельзя допустить, чтобы именно от интенсиональное™ объясняющих контекстов зависела недопустимость психофизических законов,—тогда должны быть запрещены и физические законы. Далее, даже если причинные законы лингвистичны, мы должны еще предположить, что правильные законы соизмеримы с регулярностямисобытий как раз того вида, который обеспечивает законам ясную формулировку. Самое меньшее, это означает, что психофизические регулярности, обнаруживаемые множеством психических и физических событий, вступающих в качестве единичных объектов в причинные отношения, обеспечивают некоторую поддержку психофизическим законам. Или, в более слабой формулировке: какими бы ни были
342
основания для интерпретации психофизических обобщений как мезаконоподобных по природе, мы не можем прийти к этой интерпретации, исходя из актуального появления причинных психофизических событий или же из-концептуальных свойств причинных законов. Как пишет Дэвидсон: «...психическое номологически нередуцируемо: истинные общие утверждения, связывающие психическое и физическое, имеющие форму закона, могут существовать, но они не законоподобны (в строгом смысле). Если бы мы вдруг натолкнулись на нестохастическое истинное психофизическое обобщение, что до абсурда невероятно, у нас не было бы оснований считать его «чем-то большим, нежели грубым приближением к истине». Вопрос остается: почему некоторые психофизические обобщения не могут быть законоподобными по крайней мере в форме вероятностных законов? И почему некоторые психофизические обобщения не могут быть уточнены так, чтобы они удовлетворяли требованиям таких законов?
Здесь становится актуальным второй момент аргументации Дэвидсона. Дэвидсон готов утверждать, что «существуют обобщения, позитивные примеры которых убеждают нас, что обобщение такого рода может быть улучшено дополнительными уточнениями и средствами на базе того же самого общего словаря, который был использован для исходного обобщения». Такие обобщения он называет гомономними,удовлетворяющими требованиям физических законов. Законы же психических явлений, как он полагает,гетерономны:они суть те «обобщения, которые, будучи реализованы... дают нам основания считать, что точный рабочий закон существует, но он может быть сформулирован только в ином словаре». К сожалению, однако, мы пока не знаем способов, позволяющих установить, какие психофизические обобщения гомономные, а какие—гетерономные, когда речь идет о психофизических законах. Причина проста:
словарьисходных обобщений является уже психофизическим. Здесь возможны два случая. Во-первых,если психофизические законы существуют, то тогда психофизические обобщения гомономны. Во-вторых,еслисуществуют физические законы, объясняющие психофизические обобщения, то тогда, признав тезис тождества, можно допустить, что соответствующие законоподобные формулировки могут быть построены в психофизических
23*
343
терминах, то есть опять же гомономно. Следовательно, основная нагрузка аргументации Дэвидсона приходится на утверждение о том, что релевантный закон «может быть установлен только в ином[то есть в чисто физическом] словаре».
По мнению Дэвидсона, «строгие психофизические законы не существуют из-за несоизмеримости ментальной и физической схем». В частности, «атрибуты психических явлений должны выражать мотивы, состояния уверенности и интенции индивида». Дэвидсон настаивает, следовательно, на том, что «имеется категориальное различие между психическим и физическим». Но если бы это строго соблюдалось, то тогда бы он не смог объяснить, как по крайней мере, некоторые (он склонен считать, что все) психические явления вступают в причинные связи с другими (физическими) явлениями. «Категориальное различие» ведь не запрещает утверждать тезисы тождества и причинности. Поэтому оно не может, насколько мы знаем, запрещать и психофизические законы. Если же оно запрещает последние, то как тогда можно утверждать тождество и причинность? На этот вопрос нет ясного ответа.
Но ключ к нему имеется. Дэвидсон стремится доказать, что спецификация конкретных состояний уверенности, желаний и т. п. контролируется «установленным идеалом рациональности», а этот идеал должен «эволюционировать» под давлением накапливающихся знаний. Это замечательно. Но разве это не относится к физической теории независимо от того факта, что физические явления не определяются в терминах идеала рациональности? Конечно, проявляющийся в подходе Дэвидсона характерный для Куайна акцент на проверке теории ß целом,на прагматическом приспособлении, на неопределенности перевода усиливает его точку зрения. Однако он хотел бы подчеркнуть, что в конкретных случаях роль рациональности такова, что мы не можем детализировать психические события экстенсионально. Это обусловлено тем, что всегда имеются альтернативные обозначения психических явлений в данном причинном контексте, когда мы не можем сказать, какие конкретные обозначения определяют одни и те же или различные психические события (ср. Армстронг [1973]). Поэтому он не может утверждать, как он хотел бы, что конкретные психические события вступают в причинные
344
связи и тождественны конкретным физическим событиям. Таким образом, или акцентирование эволюционного характера наших психологических теорий настолько сильно, что переносится п на физические теории, или же слишком акцентируется неопределенность интенцио-нальных контекстов, из-за чего следует отказаться от тезисов тождества и причинности, а не только от психофизических законов.
Тот (})акт, что для нас «типичен» интерес к объяснению психических событий с точки зрения целесообразности, «концептуального каркаса, отдаленного от непосредственного полагания физического закона для описания причины и следствия, мотива и действия как черт портрета действующего человека», кажется верным, однако к делу он не относится. Ведь в соответствии с точкой зрения самого Дэвидсона психические события вступаютв причинные отношения и могут быть отождествлены с конкретными физическими событиями. Следовательно, перед ним встает принципиальная дилемма:
или, допуская ментальную причинность, допустить и возможность психофизических законов, или, отрицая психофизические законы, отвергнуть и ментальную причинность. Но существование психофизических причинных взаимодействий отрицать, по-видимому, чрезвычайно трудно. Как пишет сам Дэаидсон, «если кто-то потопил «Бисмарка», то тогда такие различные психические события, как восприятия, наблюдения, вычисления, оценки, решения, интенциональные действия и изменения состояний уверенности, сыграли свою причинную роль в этом». Трудно сказать лучше.
Мы заключаем, что психофизические законы существуют. Их возможность нельзя отрицать. Эмпирические данные позволяют их сформулировать. Однако, если не-редуцируемость интенционального гарантирована, они не могут быть законоподобными универсалиями. Дэвидсон, следовательно, прав в некотором смысле, утверждая, что психофизических законов не существует. Он подчеркивает, что психофизические законы типа «если— то» не могут быть законоподобными универсалиями, хотя настоящие законы должны быть ими. Но если тезис тождества отрицается и допускается нередуцируемость интенционального, то тогда утверждать, что психические события вступают в причинные отношения, значит, по существу, отрицать, что законы, которые должны
345
объяснять эти события, суть такие универсалии. Итак» отрицать существование психофизических законов у нас все же нет оснований. Иначе, если тезис тождества принимается, а законы рассматриваются как указанные универсалии, то Дэвидсону не удастся показать, что психофизические законы не могут быть таковыми (мы еще вернемся к смыслу этой уступки ниже).
Остается распутать еще один узел. Как мы видели, допущение (4) психофизических взаимодействий отвергает элиминативный материализм, но не тезис тождества. Это допущение, в частности в форме, отстаиваемой Дэвидсоном, не препятствует объяснительному редук-ционизму Фейгла, то есть провозглашаемой им адекватности физическогоз языка для объяснения психического. Принять нередуктивный материализм нас может побудить только (5) (тезис нередуцируемости интенциональ-ного) или некоторый его аналог (при допущении (4) и следующего теперь из него заключения о существовании психофизических законов). Как мы видели, Фейгл признает нередуцируемость интенционального, которая допускается (или утверждается) также другими авторами (Селларс [1964]; Кернер [1966]). Но он не считает эту нередуцируемость «серьезным дефектом физикализ-ма». Почему же?
Фейгл (как мы уже отмечали) ссылается на аргумент Селларса, согласно которому «эта нередуцируемость схожа с нередуцируемостью логических категорий к психологическим или физиологическим (если не является ее частным случаем)». Поэтому, еслипризнается нередуцируемость интенционального иесли(как отмечалось) на карту ставится не просто интенциональ-ность языка, а скорее интенциональностьлингвистических способностей личности,то тогда единственной жизнеспособной формой материализма должен быть нередуктивный материализм. Следовательно, признание (4) и (5) непосредственно ведет к нередуктивному материализму. Отсюда если (1) ментальные и психологические явления реальны, а (4) психические и физические явления взаимодействуют, то психофизические законы существуют. И если (5) интенциональное нередуцируемо (характеризует по крайней мере природу человека и высших животных), то тогда только нередуктивный материализм может быть жизнеспособной формой материализма.
Гл ава 12
ПРИРОДА И ИДЕНТИЧНОСТЬ КУЛЬТУРНЫХ СУЩНОСТЕЙ
Представить личность как культурную сущность—значит подвести по крайней мере часть психологической теории под теорию культуры. Сложности, которые подстерегают нас здесь, обусловлены двумя обстоятельствами. Во-первых, психика животных и значительная область чувствительности человека, обладающая отчетливо выраженной биологической организацией, необъяснимы в терминах культуры. Во-вторых, многие культурные феномены характеризуют сущности, которые не обладают сознанием. Пересечение психологического и культурного заставляет нас обратить внимание на сходства и различия естественных наук, с одной стороны, и того, что называется поведенческими, социальными, гуманитарными науками,—с другой. Она бросает вызов доктрине единства науки (Нейрат и др. [1955]) сразу с двух сторон: допускается, во-первых, отличие личностей от иных культурных сущностей и, во-вторых, нередуцируемость интенционального (Селларс [1963а]. Это влечет за собой неадекватность методологии физики и близких ей наук задачам объяснения культурных и психологических феноменов и соответственно неприемлемость физикализма.
Культурные сущности обладают особой онтологией. Основной вид таких сущностей представляют, очевидно, личности, ибо их активность порождает слова и предложения, произведения искусства, артефакты и машины, которые сами образуют иные разновидности культурных сущностей. Особые проблемы возникают в связи с допущением коллективных сущностей (например, наций) и совместных действий (скажем, конвенциональных, символических или лингвистических), но эти проблемы не препятствуют нашим обобщениям.
317
Удобный путь .понимания некоторых онтологических:
затруднений, порождаемых культурными сущностями,. открывается в связи с рассмотрением основного противоречия «дескриптивной метафизики» П. Ф. Стросона [1959]. Стросон утверждает, что «мы в состоянии объяснить каждому то, о чем мы говорим, потому что все паши описания индивидуальных объектов и отчеты о них укладываются в одну и ту же картину мира, каркасом которой является единое пространственно-временное многообразие с одним временным и тремя пространственными измерениями». Имея в виду эту картину, Стросон ставит вопрос: существует ли «какой-либо класс (какая-либо одна категория) единичностей, выделяющийся среди других классов тем, что без их идентификации невозможна идентификация единичностей других классов, в то время как единичности этого класса можно идентифицировать, не идентифицируя единичности других классов»? Индивиды искомого класса и должны образовывать каркас, в рамках которого осуществляются идентификации и различение вообще. Ответ Стросона таков: «...этим требованиям удовлетворяют только те [вещи], которые являются или обладают материальными телами в широком смысле слова».
Такой ответ—«являются или обладают материальными телами»—в силу его уклончивости может устроить как редуктивного, так и нередуктивного материалиста. Сам Стросон выбирает нередуктивный материализм, ибо утверждает, что базисными единичными объектами являются и личности, и физические тела. По его мнению, физические тела нельзя считать действительными частями личностей, ибо в противном случае личности не смогут быть базисными единичными объектами. И напротив, личности нельзя считать физическими телами, так как они являются, по предположению, специфическими сущностями с особыми видами атрибутов. Стросон говорит, что «ТИ-предикаты» (обозначающие материальные или физические атрибуты) можно приписать и физическим телам, и личностям, но «Р-предикаты» (обозначающие состояния сознания) приписываются только личностям. Последние образуют «некоторый уникальный тип»: «Понятие личности следует расшифровывать как понятие типа сущностей, к индивидам которого в равной мере приложимы и предикаты, приписывающие состояния сознания, и пре-
348
дикаты, приписывающие телесные характеристики, физическую ситуацию и т. п.»
Из рассуждений Стросона об идентификации и 'различении пространственных положений и вещей ясно, что он приписывает каждой отдельной вещи одно место в некоторое время (ср. Куинтон [1973]). Это один из главных мотивов всей его схемы дескриптивной метафизики. Но вместе с тем ясно, что в соответствии с его точкой зрения, личности и физические тела могут занимать одно и то же место в пространстве независимо от того, что они (1) не тождественны друг другу, (2) являются сущностями совершенно разных видов и (3) ни одна из сущностей одного вида не является подлинной частью сущности другого вида. По-видимому, 'согласовать между собой эти характерные аспекты подхода Стросона невозможно. Более того, эта рассогласован-ность не зависит от адекватной теории личности — ведь, как мы уже видели, по Стросону, личности являются в действительности не более чем чувствующими животными.
Следовательно, если Стросон прав в том, что физические тела и чувствующие существа суть базисные единичные объекты, то это обнаруживает неприемлемость известного допущения, принятого почти во всех схемах идентификации единичных объектов в материалистической онтологии. Разумно утверждать тогда, что подлинные личности, то есть существа, владеющие языком, также являются базисными единичными объектами. Любые аргументы в пользу нередуцируемости чувствующих существ должны поддерживать нередуцируе-мость личностей, так как именно последние способны к речевым актам, эвристическая модель которых объясняет специфику самих чувствующих существ. Следовательно, личности, как и чувствующие существа, должны иметь отношение к своему телу, отличное от отношений тождества и композиции. Все, что требуется для объяснения природы чувствующих существ,—это, как мы уже видели, функциональная «реализация» (в смысле Патнэма [1960]) эмерджентных интенцио-нальных свойств (включая элементы ощущений и образов) в некоторой физической или структурированной системе. Специфика культурных сущностей, в том числе личностей, показывает, однако, возможность весьма различных трактовок соотношения духовного и телесно-
349
го. В любом случае справедливо предполагать, что не-редуктивный материалист способен допускать возможность для двух единичных объектов (определенного вида) занимать одно и то же место в пространстве. Это частично объясняет апелляцию к редукционизму, но едва ли является основанием для отступления от намеченного нами пути.
Стросон настаивает, что любая личность обладает одним, и только одним, телом, утверждая, что «личности, обладающие телесными характеристиками, локализованные в пространстве и времени, могут быть различены или отождествлены точно так же, как и прочие отдельные объекты, обладающие своим местом в пространственно-временном каркасе». Но он не приводит доказательств данного утверждения. Вместо этого Стросон существенно ослабляет последнее в одном очень важном отношении, заявляя следующее: «Я не отрицаю того, что в некоторых необычных обстоятельствах мы можем говорить о двух личностях, поочередно занимающих какое-то одно тело, или же о личностях, меняющих тела, и т. п. Но ни одно из этих допущений не свидетельствует против тезиса о том, что исходным понятием является понятие некоторого типа сущности — личности, с необходимостью обладающей как телесными, так и другими видами атрибутов». Главное здесь заключается в том, что теория природы личности не влечет ни необходимого, ни достаточного (ни необходимого и достаточного) условий индивидуализации и различения личностей. Стросон здесь имеет в виду подлинные личности. Он не допускает существования двух личностей, одновременно «занимающих» одно и то же тело, допуская только то, что они могут занимать это тело «попеременно» или же изменять свои тела. Но если личности суть базисные индивиды, то тогда трудно понять (или, во всяком случае, для этого нет объяснения), каким образом две личности могут занимать одно тело или изменять свои тела. Если же это возможно, то тогда непонятно, почему множество личностей не может занимать одно и то же тело.
Ясно, что редукционистская точка зрения, согласно которой личности суть просто тела (Уильямс [1970]), должна быть отвергнута, поскольку занимать данное место может только одно физическое тело (исключая случаи, когда это тело есть часть другого или занимает
350
часть другого). Но еслиСтросон допускает, что две личности могут занимать одно и то же тело попеременно, он, очевидно, обязан считать, что (а) телесное тождествонеявляется ни необходимым, ни достаточным условием тождества личностей и (б) с последнимможноиметь дело на иных основаниях, нежели пространственно-временная локализация. Если же это так, то тогда нет причин отрицать, что одно и то же тело может принадлежать более чем одной личности. Вышеприведенные рассуждения, конечно, не следует интерпретировать как одобрение явной уступки Стросона дуализму при рассмотрении вопроса о бестелесном существовании (ср. Пинелам [1970]; Прайс [1965]).
Не претендуя на предварительное решение, мы можем утверждать, что тождестволичностей не зависит от тождества тел, даже если, вопреки дуализму и в согласии с материализмом,природаличностей такова, что они (как считает и Стросон) «обладают» телами (которые могут быть независимо различены). Согласно почтенной традиции, ведущей начало от Джона Локка (несмотря на известные затруднения, возникшие перед Локком, когда он использовал в качестве критерия тождества личностей память), тождество личностей не зависит или не всегда зависит от тождества тел (ср Куинтон [1962]; Шумейкер [1959]; Грайс [1941]; Пар-' фит [1971]; Перри [1975]). Но мы сможем вернуться к этим вопросам, когда рассмотрим некоторые более фундаментальные характеристики природы личностей и других культурных сущностей. Удивительно, что те немногие философы, кто занимался проблемой тождества личности, не испытывали потребности сказать что-либо о природе личностей, очевидно полагая, что развитая теория не может повлиять на нашу исходную интуицию, касающуюся количественного (numerical) тождества.
Напомним, что личности были определены как существа, способные использовать язык, совершать речевые акты (Остин [1962]; Сирл [1969]). Общая эмпи-ристская теория овладения языком развивалась ранее на основе посылки о том, что личности являются по существу культурно-эмерджентными сущностями. Принималось, что обучиться естественному языку можно, только будучи членом использующего язык сообщества^ что сам язык и соответственно лингвистическая способ-'
351
ность нередуцируемы на физикалистский манер. Кроме того, опять же на эмпирических основаниях (хотя и на рационалистических тоже) .принималось, что обучение языку предполагает известную способность различать физические знаки, звуки и т. п., посредством которых каким-то образом выражаются и сообщаются слова и предложения. Итак, личность есть чувствующее, куль-турно-эмерджентное существо, способное к использованию языка.
К наиболее характерным проявлениям активности личности относятся ее отчеты о собственных психических состояниях, организация и поддержание существования социальных групп при помощи сформулированных целей или рациональных установок, изобретение или производство вещей, служащих интересам, к которым должны применяться социально значимые нормы, а также речевое общение между людьми. Центральная роль языка здесь очевидна. Ясно также, что от активности личности зависят и другие вещи, возникающие в культурной среде, — артефакты, произведения искусства, предложения, машины, действия, институты и организованные группы. Утверждая это, мы вовсе не отстаиваем какую-либо теорию общественного договора, а просто подчеркиваем, что деятельная энергия культуры проистекает из усилий отдельных личностей, действуют ли они индивидуально или коллективно, на основе обдуманного выбора или под влиянием привычек и идеологий.
Мы склонны не замечать, что при рассмотрении деятельности личности накладываются определенные ограничения на то, как мы будем характеризовать объекты, производимые этой деятельностью. Так, мы можем сказать, что слово или предложение есть сущность, единичный объект определенного сорта. Но если мы скажем это, мы обязаны подчеркнуть, что слова или предложения вряд ли могут быть отождествлены со знаками или звуками, которые их выражают. Во-первых, слова и предложения распознаются и функционируют как таковые только в соответствующем культурном контексте. Во-вторых, они «обладают» значениями, или внутренним смыслом. В-третьих, их осмысленность есть определенное функциональное свойство, детерминированное правилоподобными регулярностями самой культуры, которые явно отличаются от лингвистических. В-четвер-
352
тых, не существует формулируемых физических ограничений, при которых только одни определенные знаки и звуки могут служить «средством выражения» конкретных слов и предложений. У нас нет алгоритма для порождения тех и только тех физических знаков или звуков, которые могли бы служить в контексте культуры средством выражения последовательности слов или множества предложений.
Исключительная сложность анализа природы слов и предложений побуждает принять точку зрения, согласно которой язык есть не более чем особый способ функционирования физических звуков и знаков (то есть некоторую разновидность инскрипционализма) (ср. Гудмен [1966]; Шеффлер [1963]). Эта точка зрения допустима, хотя она может вести к заблуждению; вместе с тем она является существенно неполной. Ведь знаки и звуки, которым приписывается указанная функция, должны интерпретироваться личностями. Последных же нельзя, как мы видели (вопреки Селларсу '[1963а]), представлять как физические тела или хотя бы как чувствующие существа, которым просто придана определенная «дополнительная» (лингвистическая) функция. Лингвистическая способность чрезвычайно существенна с точки зрения природы личности. Поэтому, являясь носителями речи, мы вряд ли можем отрицать, что представляем собой специфические сущности, если, конечно, какие-либо сущности вообще существуют.
Конечно, различия, находимые в мире, могут служить в качестве субъектов предикации. В этом смысле все, что актуально существует, может рассматриваться как сущность. Но принять это—значит просто сказать, что референция и предикация (и квантификация) суть только грамматические действия, которые как таковые не влекут никаких онтологических допущений (вопреки Куайну [1953]; op. Олстон [1958]). Об этом мы уже говорили, касаясь проблемы различения определения и ощущения боли. И если это так, то тогда инскрипцио-нализм, каким бы ни был его вклад в номинализм, влечет за собой различение естественного статуса физических знаков и культурного статуса лингвистических функций, выполняемых знаками. Поскольку инскрип-ционализм не может произвести физикалистскую редукцию личностей, которые только и способны различать. слова и предложения, он допускает концептуальную
353
возможность рассмотрения слов и предложений как сущностей особого рода. Поскольку же слова и предложения существуют лишь в культурном контексте, в котором только и могут проявляться их функциональные свойства, а тех обстоятельствах, когда они не могут быть идентифицированы как конкретные слова и предложения ссылкой на какое-либо фиксированное множество физических знаков,они порождают проблемы отождествления, специфические для них самих и для сходных с ними культурных сущностей.
Следует заметить, что инскрипционализм налагает на множество предложений любого естественного языка невыполнимое условие, а именно (Шеффлер): «Два написанных предложения представляют одно и то же предложение, если и только если они суть копиидруг друга (то есть складываются из одних и тех же букв), имеют сходную языковую принадлежность (то есть оба, скажем, французские или итальянские) и не имеют индикаторных терминов (то есть написанных терминов, которые суть копии, хотя один из них появляется в написанном предложении с одним денотатом, а другой— в другом таком предложении с отличающимся денотатом)». Последнее уточнение этих ограничений, предложенное Н. Гудменом '.[1968], ведет к неустранимым аномалиям, касающимся естественных языков и их знаков (ср. Марголис [1970]).Невозможносформулировать •правило, определяющее множество физических знаков, которые допустимо рассматривать как представителей одного и того же предложения естественного языка. Условия принадлежности к одному языку и условия одной и той же денотации зависят от интенциональных рассмотрении, которые оказываются экстенсионально нередуцируемыми. Так или иначе,еслимы предпочитаем рассматривать слова и предложения, произведения искусства или личностей как особые сущности, мы должны будем разрешить онтологические трудности, вызванные признанием их специфических свойств. И вполне естественно думать, что наиболее типичные виды культурных сущностей будут обнаруживать существенно сходную онтологию, несмотря на тот факт, что некоторые из них «имеют» сознание, а другие являются просто продуктами первых.
Попробуем определить эти особенности, не обращаясь с самого начала к личностям. Этот маневр не
354
уведет нас слишком далеко, но подтвердит близость проблемы соотношения физической природы и культуры проблеме телесного и духовного. Наши принципиальные выводы будут такими: (1) культурные сущности суть знаки некоторого типа, или индивидуальные объекты (знаки), представляющие абстрактные индивидуальные объекты (типы) ; (2) эти сущности воплощены в физических сущностях, которым они не тождественны. Таким образом, культурные сущности, в особенности личности, обладают весьма необычными онтологическими свойствами. Ведь больше нигде мы не находим индивидуальных объектов, представляемых другими индивидуальными объектами. Следовательно, воплощения есть отличительный признак области культуры. Фактически культурные сущности потому выступают в качестве знаков некоторого типа, что они представляют собой отношение воплощения.
Джек Гликмен [1976], размышляя о многообразии' культурно значимых явлений, заметил: «Индивидуальные объекты просто делаются, а типы создаются». Это замечание носит стратегический характер, однако оно либо ложно, либо вводит в заблуждение. Гликмен приводит в подтверждение своего различения следующий пример: «Если повар создал новый суп, то он создал новый вид супа, новый 'рецепт; он мог не делать супа, [то есть не варить конкретную кастрюлю супа]». Если под «видом» Гликмен понимает некую универсалию, то тогда в силу того, что универсалии не создаются (и не-разрушаются), нельзя говорить, что повар «создал» новый суп, новый вид супа (ср. Уолтерсторф [1975];
Марголис [1977]). Следует сказать, что он в некотором смысле создал (используя способ выражения Глик-мена) вид супа, приготовляя,конкретный (новый) суп. Убедиться в том, что повар создал новый суп (вид супа), можно, конечно, и обращаясь к его рецепту (формулировка которого в свою очередь показывает ту же неопределенность соотношения между типом и знаком).
То, что здесь важно, не сразу может броситься в глаза. Если можно сказать, что повар создал (изобрел) суп (его новый вид), и если универсалии нельзя ни создать, ни разрушить, то тогда повар, создавая вид супа, должен создать нечто иное, нежели универсалию. Надо думать, что это нечто должно быть помещено среди родственных творений, то есть оно оказывается
355
индивидуальным объектом некоторого сорта. Но вид супа должен быть также абстрактной сущностью, если это вообще индивидуальный объект. Следовательно, хотя в принципе можно допустить абстрактные индивидуальные объекты (ср. Гудмен [1966]), трудно согласиться с тем, что творение повара является такой сущностью, коль скоро его кто-то вкусил. Аналогия с искусством (а также со словами, предложениями и личностями) очевидна. Если Пикассо, изобразив «Авиньонских девушек», создал только новый вид живописи, он не мог сделать этого, используя масляные краски. И если бы личности были только абстрактными сущностями, они не могли бы ни стареть, ни умываться.
Есть только одно решение, позволяющее сохранить указанный способ выражения. Оно состоит в возможности представлять индивидуальные объекты (определенного вида) так же, как универсалии или свойства. Во всех контекстах, где возникает неопределенность между типом и знаком, то есть во всех культурных контекстах, и только в них, термин «тип» обозначает абстрактные объекты соответствующего рода, которые могут быть представлены отдельными конкретными экземплярами. Так, оттиски, полученные с дюреровской гравировальной доски для «Меланхолии I», суть представители этой гравюры, но доброкачественно изготовленные ее экземпляры не обязаны обладать всеми релевантными физическими свойствами, ибо более поздние оттиски и оттиски, усовершенствованные на основе изучения гравюры и развития печати, могут быть подлинными экземплярами «Меланхолии I» и вместе с тем значительно отличаться друг от друга (по крайней мере для чувствительного глаза). Сказанное верно и для слов и предложений. Как подделка гравюры Дюрера может для восприятия не отличаться от подлинника (ср. Гудмен [1968]; Марголис [1977j]), так и попугай может производить звуки, которые, если они произносятся человеком в соответствующем культурном контексте, должны выражать некоторое слово.
Произведения искусства и слова идентифицируются как таковые только в интенциональном контексте культуры и только в отношении определенных интенсиональных различении того, что является приемлемым и неприемлемым. Таким образом, рассмотрение типов как индивидуальных объектов (специфического вида) учи-
356
тывает тот факт, что мы устанавливаем существование конкретных произведений искусства необычным образом (исполнение одних и тех же музыкальных пьес, оттиски одной и топ же гравюры, экземпляры того же самого романа) ii что эти произведения могут создаваться и разрушаться.
Это верно и для языка: мы можем говорить о различных выражениях одного u того же конкретного слова;
вместе r тем некоторые языки, iiecoMiieiiHo, для нас утеряны. Далее, если мы допускаем, что при создании нового супа повар смешивал его составляющие в кастрюле, а при создании нового вида живописи Пикассо, рисуя своих «Девушек», наносил краски па холст, то мы видим, что обычно ни новый вид супа, ни повьііі вид живописи ne создаются без (используя слова Глик-мепа) .производства конкретного супа или конкретной картины. В общем, когда художник создает новый вид искусства, он производит конкретный экземпляр (или знак) конкретного типа. Посредством своих творении он не может создать универсалии, ибо универсалии вообще не создаются. Он может создать только новый тип-индивид, по лишь производя зпакн-ипдивиды этого типа. Поэтому нс существует типов искусства, не представленных конкретными знаками или же лишенных способа (но не лишенных своих произведений), на основе которого (так, как это имеет место в исполнительском искусстве) в них могут возникать приемлемые конкретные знаки определенных типов произведений (ср. Марголнс [1977с]).
Аргументы в пользу этого сильного заключения уже приводились. Когда художник создает свою работу, он использует соответствующие физические материалы, и потому его творение должно обладать некоторыми воспринимаемыми 4)изичecки^lи свойствами. Оно не обладало бы ими, если было бы просто абстрактной сущностью (или универсалией) (вопреки Уолтерстор(|)у [1975]; ср. Уолхсйм [1968]). В каком бы виде непосредственно художник ни создавал свое произведение (или даже новый тип произведения), он производит нс абстрактную сущность, а именно конкретный знак, обладающий определенными физическими свойствами. Этот знак и представляет, выражает создаваемый им абстрактный тип. При этом художник, создавая свое произведение, вовсе нс обязан производить все множс-
357
ство знаков этого конкретного произведения. Это совершенно ясно в случаях супа н пьесы (и часто—даже is отношении гравюры). Другими словами, говоря, что художник создал іювьіії тип искусства—конкретный его тин,—мы (обычно) говорим о конкретном его произведении (знаке) или же о способе, (который он предложил) для производства таких знаков. Можно допустить, что в скульптуре по дереву художник создаст произведение обычно в единственном экземпляре. Бронзовые скульптуры, как показал метод Родена, могут представлять один и тот же тип несколькими или многочисленными экземплярами. (Для личностей мы обычно допускаем только уникальные признаки, хотя и понятия клонированных личностей или перевоплощения не являются противоречивыми.) Поэтому, несмотря на то что мы можем говорить о создании художником типа искусства, этот тип существует только как представленный его подлинными знаками. Мы можем сказать из учтивости, что художник, слепивший глиняную форму для отливки бронзовых скульптур, создал тип художественных произведений, по факты здесь таковы: (1) он слепил конкретную форму; (2) этот слепок не является «созданным» произведением. Аналогичные рассуждения приложимы и к нотной записи созданной музыкантом сонаты: (1) композитор произвел конкретный знак тина нотной залиси; (2) все допустимые примеры его сонаты идентифицируются при помощи этой записи. Результат таков: чтобы создать тип, художник должен изготовить знак, экземпляр. Первую кастрюлю супа, созданного поваром, может приготовить его ученик, но действительный суп существует только тогда, когда он сварен. Авторитет повара, приобретаемый им, благодаря его рецепту, частично основан на уверенности в том, что его авторство будет признано для каждой порции супа, которая действительно является примером его творения, независимо от того, готовил ли он эту порцию сам или нет, а частично служит средством для определения ^подлинных экземпляров-знаков конкретного типа объектов. Существуют только конкретные знаки типа, а интерес к такому типу опосредован интересом к актуальным или возможным его представителям, как это имеет место при действительном или мысленном исполнении определенной сонаты.
Здесь придется признать еще одну онтологическую
358
особенность. Если конкретный оттиск «Меланхолии I» Дюрера является конкретным знаком этой гравюры (как типа произведении искусства), то листы бумаги и шрифт этим свойством, как известно, не обладают-— они не являются знаками тина. Аналогично конкретное напечатанное слово «the» есть знак тина «слово THE», однако физические буквы, выражающие значащие слова, как известно, сами но себе не образуют знаков какого-либо типа. Лишь предметы, обладающие таким интенциональным свойством, как «быть созданным», «иметь значение» или «иметь смысл», могут обладать свойством быть знаком типа (ср. ІІи'рс ,[1939]), Короче говоря, этим свойством могут обладать лишь культурные сущности. Следовательно, знак и физическая «среда», посредством которой он выражается или благодаря которой существует, должны обнаруживать между собой особое отношение. Это отношение мы можем назвать «воплощением». Оно имеет место между физическими телами и сущностями, которые существуют только в культурной ситуации, но которые вместе с тем не. могут существовать помимо физических тел. Очевидно, данное отношение может исключить онтологический дуализм и вместе с тем допустить возникновение культуры тогда и только тогда, когда культурные сущности не могут (а) существовать независимо от физических сущностей и (б) быть редуцированы на физикалистский манер. Концепция воплощения обещает разрешить дилемму Стросона относительно базисных индивидуальных объектов, поскольку, согласно ей, личности могут быть базисными индивидуальными объектами, удовлетворяя в то же время условиям (а) и (б).
Значение термина «воплощение» уже было определено. Однако теперь мы можем более подробно выяснить необходимые и достаточные условия воплощения одним индивидуальным объектом другого: (1) связанные этим отношением индивидуальные объекты не тождественны; (2) существование воплощенного индивидуального объекта предполагает существование в то же время воплощающего индивидуального объекта;
(3) воплощенный индивидуальный объект обладает по крайней мере некоторыми свойствами воплощаемого индивидуального объекта; (4) воплощенный индивидуальный объект обладает свойствами, которых нет у воплощающего индивидуального объекта; (5) воплощенный
359
индивидуальный объект обладает такого рода свойствами, которыми воплощающий индивидуальный объект обладать не может; (6) спецификация воплощенного индивидуального объекта предполагает существование некоторого воплощающего индивидуального объекта; (7) воплощающий индивидуальный объект не является подлинной частью воплощенного индивидуального объекта. Например, согласно теории, раскрывающей природу произведения искусства, конкретный физический объект будет воплощать конкретный объект Другого вида, е'сли между ними имеет место определенное систематическое отношение. Так, скульптор изготовляет конкретную скульптуру, обтесывая глыбу мрамора:
«Пьета» Микеланджело (эмерджентно) обнаруживает и определенные физические свойства мрамора, и определенные репрезентационные свойства и интенции, то есть она обладает также свойством быть уникальным знаком творения «Пьеты». Основанием для такого теоретического представления является просто то, что произведения искусства суть продукты культурной деятельности, а физические объекты ими не являются. Стало быть, они должны обладать свойствами, которыми не обладают и не могут обладать физические объекты как таковые, то есть свойствами, обусловленными традициями, институтами, доктринами, правилами и т. п.
Итак, две вышеуказанные онтологические характеристики совершенно различны. Во-первых, не существует типов, отделенных от знаков, так как нет никаких знаков помимо знаков, обозначающих типы. Сам процесе индивидуализации знаков влечет за собой индивидуализацию типов, то есть индивидуализацию различных множеств индивидуальных объектов как альтернативных знаков того или другого конкретного типа. Во-вторых, знаки определенного типа имеют свойства, отсутствующие у физических объектов, но, обладая и физическими свойствами, знаки не могут существовать, не будучи воплощенными в некотором физическом теле. Сказанное равнозначно тому, что знаковые объекты суть культурно возникающие сущности; их специфические свойства и вообще их бытие как сущностей, которые могут проявлять такие свойства, не зависят от наличия какой-либо иной субстанции, отличающейся от приписываемой чисто физическим объектам. Таким об-
360
разом, специфика знаков связана лишь с некоторыми абстрактными функциональными или интенциональны-ми свойствами, реализованными определенными физическими способами.
Мы утверждаем, что такие сущности, как личности, произведения искусства, слова и предложения, и физически воплощены и культурно-эмерджентны. Понятие воплощения служит одновременно и объяснению индивидуальности, и тождественности культурных сущностей, и развитию непротиворечивой концепции нередуктивного материализма. Понятие же эмерджентности и облегчает признание существования конкретных культурных сущностей, и создает заслон редукционизму. «Эмерджен-цию» мы понимаем в смысле Фейгла [1967] —так, как он вводил этот термин для различения между «физи-ческимі»и «физическима».«Если,—писал Фейгл,— ...существует настоящая эмердженция, то есть логическая невыводимость, в сфере органических, психических и/или социальных явлений, то тогда, очевидно, область «физическиха» терминов явно уже, чем область «физи-ческихі»теоретических терминов». «Под «физически-миі»терминами я понимаю,—указывал Фейгл,—все (эмпирические) термины, спецификация значений которых существенно опирается на логические (необходимые или, что более часто, вероятностные) связи с самим интерсубъективным языком наблюдений... Под «фи-зическимз» я имею в виду род теоретических понятий (и утверждений), которые достаточны дляобъяснения, то есть для дедуктивного или вероятностного вывода высказываний наблюдения, касающихся неорганической (неживой) природы». Ясно, что интерпретация личностей как культурно воплощенных сущностей влечет за собой, если использовать способ выражения Фейгла (но не его точку зрения), также их интерпретацию в качестве эмерджентных сущностей.
По-видимому, имеет смысл кратко остановиться на других трактовках понятия эмердженции. Так, Марио Бунге [1977] утверждает, что «эмерджентная вещь (или просто эмерджент)обладает свойствами, которыми не обладает ни один из ее компонентов». По его мнению, воплощенные сущности эмерджентны. Однако «эмердженция относительна», поскольку, например, «способность мыслить есть эмерджентное свойство мозга приматов, связанное с его компонентами-нейронами, но
24 Дж. Марголис
361
вместе с тем присущее приматам, так как им обладает один из их компонентов, а именно мозг». Этот пример нельзя назвать очень удачным (хотя он полезен), поскольку мышление является с обычной точки зрения свойством существа или личности, а не какой-либо части последних. (Мы уже рассматривали этот вопрос.)
Однако Бунге намерен оправдать следующую совокупность постулатов: «Постулат 1. Некоторые свойства любой системы эмерджентны»; «Постулат 2. Каждое эмерджентное свойство системы может быть объяснено в терминах свойств ее компонентов и связей между ними»; «Постулат 3. Любая вещь принадлежит к тому или иному уровню»; «Постулат 4. Любая сложная вещь данного уровня самосоставляется из вещей предшествующего уровня». Все это ставит заслон редукциониз-му в том смысле, что теории, объясняющие психическое, должны опираться на «соответствующее обогащение [теорий более низких уровней] новыми допущениями и данными». В то же время психическое не образует особого уровня, так как «сознание является не вещью, составленной из вещей низшего уровня... а совокупностью функций ансамблей нейронов».
Недостаток концепции Бунге заключается в том, что, если допускается тезис воплощения, становится неясным (или даже ложным) согласование четвертого постулата Бунге с эмерджентностью культурных явлений. Равным образом оказывается неясным (или даже ложным) его второй постулат.
Как бы там ни было, концепция эмердженции Фейг-ла («эмердженция^») существенно связана с отрицанием возможности редуктивного объяснения. Соответствующая концепция Бунге («эмердженцияв») определяется в терминах свойств целого и частей, хотя тоже влечет отрицание этой возможности. Наша же концепция («эмердженциям») близка концепции Фейгла и совместима с концепцией Бунге с точностью до второго и четвертого постулатов последней. Ее особенность в том, что она предполагает (эмерджентное) бытие сущностей, которые могут быть определены только в интенсиональных контекстах. Личности (но не сознание) суть вещи, которые вопреки четвертому постулату Бунге не «самосоставляются из вещей предшествующего уровня». Их отличительные (культурные) свойства не могут быть объяснены вопреки второму его постулату
362
«в терминах свойств {их] компонентов и связей между яими», как бы мы ни обогащали такое объяснение допущениями, которые вытекают из четвертого постулата, касающегося формирования вещей. Итак, суть концепции «эмердженциим.» такова: объяснение эмерджент-ныхм явлений требует теорий, допускающих воплощенные явления, причем такие явления эмерджентныд но
•не эмерджентныд; эти явления не эмерджентныд, поскольку (1) они не состоятиз частей вещей некоторого низшего уровня (при любой теории множествен-яости уровней), а (2) их свойства не объяснимы теориями, относящимися к подобным вещам.
Под «культурным» мы понимаем свойство какой-либо системы, благодаря которому в ней возникают и существуют определенные сущности; это—система, в которой существуют или существовали личности ирезультаты их деятельности. Такая система есть система .знаков, обозначающих типы. Она управляется правилами; все, что типично производится ею, постижимо только в терминах правилоподобных регулярностейи следования правилам, а ее личности способны использовать язык, вести себя интенционально в соответствии с правилами, которые они понимают и могут нарушать. Но все рассуждения об управляемых правилами явлениях, как в определенном смысле и сами такие явле-яия, интенсиональны. Возьмем хотя бы правилоподоб-ные регулярности для различения таких парных категорий, как «подходящее» и «неподходящее», «законное» и «незаконное», «допустимое» и «недопустимое», «корректное» и «некорректное», «правильное» и «ложное», «хорошее» и «плохое», «прекрасное» и «безобразное», «разумное» и «неразумное», «осмысленное» и «бессмысленное», и множество других. Все эти атрибуты можно приписывать только в контексте постулируемых критериев некоторого релевантного описания.
Но интенсиональное с самого начала и по самой
•своей сути лингвистично и культурно: только о суще-'стве,способном интерпретировать нечто,предпочитая 'одно описание другому,можно сказать, что оно понимает суть правила и следует ему интенционально. К тому же нельзя отрицать или заменить некоторым экстенсиональным каноном референцию (ср. Доннеллан11966]),семантическую неопределенность (ср. Зифф [1965]), неразделимость поверхностных и глубинных
24*
363
структур языка и неустранимость значения предпосы-лочной информации и фактуальных состояний уверенности и установок (ср. Лакофф [1971а]; Беннитт [1976]), непрозрачность контекстов уверенности и т. п. (ср. Марголис [1977e]).Но если это так, то становятся ясными имманентная неформальность — импровизационный, не полностью формализуемый аспект — культурных правил и вместе с тем та глубокая причина, в силу которой нельзя физикалистски редуцировать личности.
Именно в этом смысле и следует говорить о том, что культурное представляет «значимое», а руководствующееся правилами поведение или изначально линг-вистично, или предполагает лингвистическую способность. Вполне возможно, что, анализируя, например, сложное поведение социально обученных животных (сравнимое с обучением шимпанзе языку), мы не согласимся признать наблюдаемые правилоподобные регулярности этого поведения полностью лингвистическими. В подобных случаях мы недоумеваем, можно ли все же обучить таких животных «говорить». Некоторые исследователи даже предполагают, что «свободно живущие шимпанзе уже используют лингвистическую систему, отражающую различия в способностях видов, что два вида [человек и обезьяна] имеют синтаксис, кодирующий отчетливо различающиеся виды информации, и это различие может быть прослежено через различия условий жизни» (Макнил if1972]).
Сомнительно, однако, что таким маневром можно облегчить создание рационалистической теории овладения языком. Это касается и «языка» пчел — и не потому, что пчелы неспособны к коммуникации, а потому, что их «язык» фиксирован генетически, не управляется правилами, не является интенсиональным, не возникает культурно (Фриш [1955]; Фриш '[1967]). Верно, конечно, что даже в случае рабочих пчел, у которых отсутствует наше понимание того, что объясняет изменчивое значение конкретного их танца в зависимости от изменяющихся обстоятельств судьбы пчелиного роя, мы склонны осмысливать кажущийся нам одним и тем же танец в терминах интенсионально различающихся сообщений (ср. Гриффин [1976]). И тем не менее факты строго подтверждают, что, как бы ни было изменчиво кажущееся значение танца, насколько совершенной ни была бы способность пчел обучаться (ср. Гоулд [1975]),
364
язык пчел целиком и полностью экстенсионален и в принципе сводим к чисто законоподобным регулярностям.
Следующее наблюдение Фриша [1967] делает это совершенно ясным: «С увеличением расстояния до цели ритм танца снижается—число циклов в единицу времени уменьшается, продолжительность отдельных циклов возрастает. Ритм танца указывает расстояние до цели. Эта регулярность прослеживается до расстояния в одиннадцать километров. Различные колонии пчел могут в чем-то отличаться своими танцевальными ритмами. В течение каждого танца ритм танца отдельной пчелы неодинаков для всех циклов, он варьируется около среднего значения. Наблюдаются различия в ритме танца для отдельных пчел. Вновь прибывшие к месту сбора пищи танцуют относительно быстро. С течением времени после первого полета темп танца обычно снижается. Наблюдения полетов к одному и тому же месту в течение нескольких дней показывают уменьшение разброса при определении расстояния в результате накопления опыта. На ритм танца могут влиять внешние факторы, (а) Ритм повышается с повышением температуры окружающей среды. Это повышение, однако, незначительно и проявляется только статистически... (б) Встречный ветер воспринимается пчелами как увеличение расстояния до места сбора пищи: ритм танца падает. Попутный ветер повышает этот ритм».
И все же К. Лоренц [1970]' умышленно говорит о «традиционных» маршрутах, которых придерживаются ласточки в полете. Грубо говоря, это означает, что коммуникационные навыки у животных, не обладающих языком, протолингвистичны, протокультурны, что они в чем-то приближаются к правилоподобным регулярностямчеловеческих обществ.
Однако здесь мы все же рассуждаем о личностях. И если личности понимаются как культурно-эмерджент-ные сущности, то тогда их идентификация обнаруживает следующие отклонения от количественного тождества: (1) будучи воплощенными в физических телах, но не составленными из последних, они могут занимать то же самое место, что и их тела; (2) будучи обычно представлены уникальным знаком, они суть знаки некоторого типа, то есть могут быть представлены многократно (как в известных описаниях перевоплощения
365
или клонирования); (3) обладая лингвистической способностью, личности, как бы они ни индивидуализировались и ни отождествлялись, обнаруживают себя как личности только благодаря определенным абстрактным функциональным свойствам; (4) их существование в физическом воплощении определяется существованием воплощающих тел, тождественность и природа которых не является ни достаточным условием существования личности, ни необходимым условиемтождестваличности; (5) если личности обнаруживаются через согласованное функционирование состояний чувств и лингвистических способностей, то тогда допустимо утверждение, что в одном и том же теле может находиться одновременно множество личностей. Короче говоря,если конкретные личности, воплощенные внекоторомтеле (способном поддерживать функциональные атрибуты чувств и лингвистической способности), могут быть идентифицированы при помощи некоторого выделяющегося образца функционирования состояний чувств и лингвистических способностей, то тогда телесное тождество может бытьнеобходимым условием идентификации личности,не будучинеобходимым условием самого тождества личностей.
Это объясняет, например, слабость утверждения Бернарда Уильямса [1957], будто «телесное тождество» всегда является необходимым условием тождества личностей, если «телесное тождество» предполагает пространственно-временную непрерывность». Аргументация Уильямса опирается на кажущуюся аномальность допущения одинаковых для двух различных личностей изменений, благодаря которым, если одна из них (по предположению) является тождественной некоторой прежде существовавшей личности, то другая также должна трактоваться как тождественная этой личности. Как пишет Уильямс, некто Чарлз, претерпев «радикальное изменение характера», проснувшись, утверждает, что он «вспомнил свидетельства определенных событий и поступков», уникальные для «истории жизни... Гая Фокса». Уильямс доказывает (вполне корректно), что «логически невозможно, чтобы два различных человека адекватно вспомнили содержание бытия человека, который сделал Аили увиделЕ;однако логически допустимо, чтобы оба онипретендовалина воспоминание содержания бытия этого человека...».
366
Отсюда Уильямс заключает, что «на-с ничто не заставляет принимать описание Чарлза как его существования, тождественного Гаю Фоксу». Но нас ничто пока не заставляет и отрицать, что Чарлз тождествен Гаю Фоксу. Уильямс предлагает далее рассуждение, согласно которому «мы не должны удовлетворяться этим [предпочтительным] описанием»: «Если логически возможно то, что Чарлз претерпел описанные изменения, то тогда логически возможно и то, что такие изменения претерпел одновременно некоторый другой человек. Например, в подобных условиях могут оказаться Чарлз и его брат Роберт... Но оба они не могут быть Гаем Фоксом. Если бы это было возможно, Гай Фоке должен был бы находиться сразу в двух местах, что абсурдно. Более того, если они оба тождественны Гаю Фоксу, то они должны совпадать друг с другом, что тоже абсурдно... Вместо этого мы могли бы сказать, что один из них был идентичен Гаю Фоксу, а другой— подобен ему. Но это будет совершенно бесплодным маневром, так как, по предположению, не существует принципа, определяющего, какое описание должно применяться к кому-то из них».
Теоретически допустимоследующее: если личности (как культурные сущности) суть знаки некоторого типа, то вполне возможно, чтобы Чарлз и Роберт, отличающиеся друг от друга личности, были, по предположению, знаками одного и того же типа личности—того же самого типа личности, к которому принадлежал Гай Фоке. Как два различных оттиска дюреровской «Меланхолии I» принадлежат одной и то жегравюре(ее типу), так и Чарлз, Роберт и Гай Фоке сутьличности одного типа. Здесь нет непоследовательности. Но если в согласии с фактами Чарлз и Роберт оба помнят то, что значит «быть человеком, который сделалАили виделЕ»,то тогда они должны быть различными знаками одного и того же типа личности. Когда допускается, что перевоплощение (если оно вообще возможно) сохраняет уникальность, то не должно возникать противоречия в утверждении, что Чарлз представляет тот же самый знак личности, что и Гай Фоке. Здесь мы нуждаемся лишь в подходящей причинной связи уникальных историй Фокса и Чарлза — так, чтобы «каждая» представляла один и тот же знак на различных стадиях единственного жизненного пути (старение
367
и пр.) и так, чтобы каждая, будучи знаком одного и того же типа, представляла фазы жизненного пути уникального знака—личности (token-person).Таким образом, Уильямс просто ошибается, заключая, что условия предлагаемого им примера противоречивы.
Однако он приходит к следующему двусмысленному заключению: «Необходимым условием предполагаемой идентификации на бестелесных основаниях является то, что на некоторой стадии она апеллирует именно к телесным основаниям. Поэтому абсолютное отрицание телесных оснований при рассмотрении критериев тождества личности несостоятельно...» С этой точки зрения «телесные свойства» связаны с критериями тождества личностей потому, что они обеспечивают необходимые условия существованияличности. Но они не дают и не должны предусматриватькритериитождества личностей в том смысле, что определения согласованности или несогласованности множества интенциональных психических состояний, приписанныхнекоторойличности, воплощенной в данномконкретном теле,могут оправдать наше заключение о том, что эта личность тождественна (по типу) личности, воплощенной в другом теле, или же отличается от нее. Вспомним, что отдельные оттиски одного и того же типа гравюры должны мыслиться как одна и та же гравюра, что они могут существовать одновременно, могут «перевоплощать» гравюру в разные времена, обнаруживая при этом значительно различающиеся физические свойства.
Сказанное здесь о гравюрах касается и личностей, хотя то, что отличает одну и ту же гравюру (экземпляры которой печатаются обычно с общей матрицы в авторизованных условиях) и одну и ту же личность (характеризуемую определенным специфическим комплексом состояний уверенности, поступков, воспоминаний и т. п.), совершенно несравнимо. Если на основе какой-то теории допустить, что при клонировании можно обеспечить копии характерными наборами психических состояний, отличающими именно данную личность, то тогда независимо от дальнейших расхождений в мышлении и поведении оригинала и его копий первый и последние вполне приемлемо рассматривать как альтернативные знаки одного и того же типа личности. Последний вопрос выступает здесь как эмпирический, связанный, вероятно, более всего с технологией, нежели
368
с требованиями перевоплощения. Тем не менее мы обеспечили концептуальную схему для учета таких возможностей, по-видимому исключаемых подходом Уильямса. Легко понять, что известные затруднения, возникающие при анализе явлений трансплантации и расщепления мозга, могут быть разрешены сходным образом (ср. Газзанига [1970]; Пуччетти [1973]). Скажем, если сильно «нарушена» память в различных частях полушарий мозга (Роуз [1972]), вполне можно представить, что и при этом будут производиться знаки одной и той же личности (ср. Визи [1974]).
Однако главное в обсуждении тождества личности— это теоретическое согласование следующих двух различных элементов: (а) того, что образует отличительную функциональную сеть конкретной личности, и (б) тех услоаий, при которых некоторая конкретная реализация такой сети может быть приписана действительной личности. Чтобы говорить о конкретной личности, следует идентифицировать конкретное тело, в котором она должна быть воплощена. В этом смысле тождество личности определяется путем идентификации воплощающего ее тела. Но если то, что отличает одну личность от другой, есть определенная организация сети ее интенциональных состояний, то тогда нет нужды ограничивать ее тождество конкретным воплощением лишь в силу того, что указанная сеть представлена конкретным знаком, воплощенным в конкретном теле. Не доказано, например, что интерпретация феномена множественной личности (ср. Принс [1903]; Тигпен [1957]) или феномена расщепления мозга не может быть корректно осуществлена в рамках концепции многих личностей, обладающих одним и тем же телом. Уже одно это показывает, что ссылка на воплощающее тело фиксирует возможность идентификации личности, но не критерий ее тождественности (вопреки Шумейкеру [1959]). Все сказанное выше, однако, не равносильно призыву рассуждать о личностях, не предполагая вообще никакого критерия их тождества (вопреки Пар-фиту [1971]).
Культурные сущности отождествимы экстенсионально потому, что их идентификация необходимо связана с идентификацией некоторого тела (в котором они, по предположению, воплощены). Однако их идентификация как вида сущностей основывается на определении функ-
369
циональных и интенциональных свойств этих сущностей. Например, отождествление экземпляров одной и той же гравюры зависит от условий и авторизованного использования печатающей матрицы и от основательности рассмотрения в чем-то различающихся конкретных отпечатков как альтернативных знаков одного типа. Эта процедура, очевидно, согласованна и вовсе не исключает рассмотрения и учета видовфизических свойств. Так же обстоит дело и с личностями. Если возможно сформулировать программу для различения состояний сознания конкретной личности (вроде машинной программы), то тогда нельзя отрицать возможность различных знаков одной и той же личности. Здесь не нужно предполагать существование конечной машинной программы, которую можно было бы применить к живым человеческим существам, и даже не нужно отрицать, что виды физических свойств существенны для различных знаковых представлений одной и той же личности. Таким образом, решение проблемы тождества личности неожиданно опирается на схему отождествления, общую для всех культурных сущностей независимо от того, обладают они сознанием или нет.
Помимо сказанного выше, проведенные различения также утверждают континуум эмерджентных изменений в переходах от неодушевленного к личностному и их плодотворность для понимания единства науки. Схематично мы можем отметить следующие переходы: от законоподобных универсалий к вероятностным законам, от нетелеологического к телеологическому, от функционального к интенциональному, от интенционального к интенсиональному. Основные характеристики этих переходов еще должны быть рассмотрены.