Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Марголис Дж. - Личность и сознание. Перспективы нередуктивного материализма.doc
Скачиваний:
31
Добавлен:
08.09.2013
Размер:
2.03 Mб
Скачать

Часть III чувства и культура

Гл ав а 11 ПСИХОФИЗИЧЕСКОЕ ВЗАИМОДЕЙСТВИЕ

Вполне естественно, что защита реальности сознания,. чувств, познания должна быть подкреплена доказатель­ством причинной роли психических состояний. И конеч­но, признание существования сознающих, чувствующих, познающих существ влечет за собой признание того, что их наблюдаемые сложные движения наделены психоло­гическим качеством, то есть психическимисостояниями, образуя тем самым поведение. Указанные состояния вводятся по меньшей мере для того, чтобы объяснить ви­димую целесообразную взаимосвязь множества в иных отношениях выглядящих случайными и бесцельными движений в соответствии с функциональными требова­ниями минимальной рациональности. Вместе с тем, до­пуская у определенных видов существ те или иные по­требности, желания, интересы, способности восприятия, необходимо рассматривать их в соответствии с требова­ниями согласованности изменений в частях целостной живой системы (Рандл [1972]). Короче говоря, допуще­ние в данном случаецелесообразностинекоторой систе­мы означает просто то, что ее функциональные свойства обнаруживают (Вудфилд [1976]) психологическое ка­чество, а сама она причинно обусловлена психическими состояниями.

Приписывание подобных состояний существам, ли­шенным языка, предполагает (эвристическую) модель видо-типической рациональности таких существ. Пусть «благо» интерпретируется так, что о хорошем функцио­нировании частей системы приходится говорить лишь постольку, поскольку они вносят вклад в достижение оп­ределенных целей, приписанных системе на основе на­шей модели рациональности или на основе аналогичных моделей для нечувствующих систем. Тогда мы не обяза-

313

ны (вопреки Вудфилду), допуская целесообразность ли-

•бо «естественную функцию», настаивать на том, что «биологическая цель организма есть по существу со­стояние или активность, внутренне благоприятная для 'него» (ср. Марголис [1975], [1977h]).«Биологиче­ская цель» может оказаться сугубо детерминированной

•или же может обозначать правдоподобный способ по­нимания функционирования организма, но она не есть

определеннаяцель организма по существу. Общее бла­горазумное упорядочение жизни личностей, то есть су­ществ, владеющих языком, задается в изменчиво детер­минированной форме посредством догматических и идео­логических обязательств (Марголис [1976], [1975Ь]). Благоразумные интересы чувствующих, но не вербаль­ных систем моделируются (если отвлечься от доктрины выживания видов) по аналогии с человеческими интере­сами. Аналогичные модели строятся на метафорической основе и для нечувствующих систем, например, расте­ний, и нечувствующих подсистем чувствующих систем. Допущение интенциональности целесообразных систем, естественно, облегчается допущением чувств. Интенцио-нальность нечувствующих функциональных систем, ко­торым приписывается внутренняя цель(«XделаетА, чтобы сделать Р»), неизбежно затемняет различие меж­ду тем,как сточки зрения объясняющей теории типиче­ски или статистически функционирует система, и тем,какиефункции следует предположить у данной системы (ср. Райт [1976]; Вудфилд, Сорейбьи [1964]). Эти рас­суждения касаются также приемлемости бихевиоризма и эпифеноменализма. В отношении бихевиоризма важно обсудить концептуальную связь между чувствами и по­ведением, в отношении эпифеноменализма—причинное отношение междукачестваминепосредственного опыта и поведением или иными психологическими явлениями. Дальнейший вопрос, которого мы коснемся, относится к самой психофизической причинности.

Существует много версий бихевиоризма. Самая ра­дикальная и наивная из них была развита Дж. Б. Уот-соном [1924], который утверждал, что «термин «сти­мул»используется в психологии так же, как и в физио­логии». «Я убежден,—писал он (см. его работу [1948]), что психологию можно изложить... вовсе не ис­пользуя понятий о сознании, психических состояниях, разуме, воображении и т. п.... Это можно сделать в тер-

314

минах стимулов и реакций...» Такую же редукционист-скую тенденцию обнаруживают и взгляды Б. Ф. Скинне-pa ([1953],[1964]). Руководящим допущением так на­зываемого радикального бихевиоризма является, оче­видно, то, что понятие психических состояний не имеет смысла или элиминируемо.

Фейгл [1967] утверждал, что'«до абсурда ложно» отрицать «существование сырых чувств»1,качеств непо­средственного опыта (Миил и Селларс [1956]). Он раз­личал также методологический бихевиоризм, или тезис, согласно которому «предметом научной и эксперимен­тальной психологии является именно поведение», и логи­ческий бихевиоризм, определяющий «сырые чувства» в терминах физическогоїнаблюдения» («физическоеі» обозначает свойство «концептуальной системы, закреп­ленное в чувственном наблюдении и организованное для все более исчерпывающего и связного объяснения ин­терсубъективно подтверждаемых фактов наблюдения»). Здесь спорно, должен ли так называемый логический бихевиоризм ограничиваться поведением в смысле мето­дологического бихевиоризма. И дело не только в том, что теории тождества «телесного-духовного» и «духовного-функционального» вызывают возражения по существу. Фейгл сам утверждал, что нельзя ожидать в скором вре­мени «адекватного и правдоподобного истолкования менталистских понятий посредством явного их опреде­ления на основе чистобихевиористскихпонятий». Он писал, что «сознание не тождественно поведению» и что «утверждать, будто планирование, обсуждение, предпоч­тение, выбор, желание, удовольствие, боль, неудовлетво­ренность, любовь, ненависть, внимание, настороженность» энтузиазм, огорчение, возмущение, ожидание, воспоми­нание, надежда и т. п. не являются причинными факто­рами человеческого поведения; — значит бросать вызов самой очевидности или же странным и неоправдан­ным образом уклоняться от обычного использования языка».

Элиминация менталистских понятий предполагает, следовательно, и элиминацию «сырых чувств» и интен-циональных психических состояний. Но можно заранее сказать, что радикальный бихевиоризм .несостоятелен,

' Под «сырыми чувствами» Фейгл понимает не прошедшее об­работку в языке содержание непосредственного опыта. — Ред.

315

ибо, во-первых, «сырые чувства» нельзя элиминировать и, во-вторых, целесообразное поведение невозможно адекватно охарактеризовать как неинтенциональное. Однако вся важность этих ограничений постигается с трудом.

Варианты бихевиоризма побуждают нас рассмотреть большое число возможных различении. Немногие из них являются ключевыми. Прежде всего из уотсоновской интерпретации «стимулов» и «реакций» следует, что чув­ства можно свести к простым физиологическим процес­сам. Соответственно наделенные чувствами организмы и личности оказываются просто сложными физическими телами. Но если поведение не истолковывается просто как сложная совокупность реакций в смысле Уотсона, а считается когнитивным (Толмен [1932]), то тогда ста­новится концептуально невозможным обойтись без мо­дели целесообразности или минимальной рационально­сти, посредством которой определяются «молярные ре­акции» организма на «стимулы» (здесь термин «моляр­ная» Толмена противопоставляется термину «молеку­лярная» Уотсона). В этом контексте «стимулы» и «реак­ции» сами должны интерпретироваться как чувственные или когнитивные. Лишь в тех случаях, когдаповедение представляется или как инвариантное в структурно-функциональном смысле, или как автоматически запро­граммированное, или как совершающееся ниже порога сознания,когдателеологическая интерпретация телес­ных движений рассматривается только как метафора (либо как особый способ выражения) или жекогда действия и поведение могут быть объяснены только фи­зиологическими законами, то во всех этих случаях сни­мается необходимость вводить целесообразную актив-.ность, предполагающую осознание целей и стремление .к ним. Такая необходимость отпадает «на том же са­мом основании, на каком [осознание] нашего непосред­ственного опыта» (Макдугал [1934]) или даже чувства нет нужды распространять на автоматы (ср. Суппес [1969]; Соммерхоф [1974]). В иных случаях невозмож­но идентифицировать все психические состояния с пове­дением или поведенческими установками, невозможно даже определить самые основные образцы (когнитивно­го) поведения, не прибегая к соответствующему мно­жеству постулируемых центральных психических состоя-яий (Скрайвен [1956]).

316

С одной стороны, психические состояния не обязаны всегда проявляться в поведении или в поведенческих ус­тановках (что бы мы ни предполагали о способах их обнаружения). И здесь мы всегда сталкиваемся с эм­пирической возможностью «минимального скептицизма»^, то есть с тем, что у нас может не быть наблюдаемой поведенческой очевидности, достаточной для подтверж­дения актуального и определенного психического со­стояния (как, например, в случаях неожиданного на­плыва воспоминаний об отце или переживаний, вызывае­мых образом отца). С этой точки зрения Дж. Фодор [1968] удачно определил бихевиоризм как доктрину, признающую необходимой истиной следующее высказы­вание (Р):«Для любого менталистского предиката, используемого в психологическом объяснении, должно существовать по крайней мере одно описание поведения, с которым оно входит в логическую связь» («логиче­ская связь» может быть настолько слабой, насколько мы этого пожелаем; например, она может не требовать ни необходимых, ни достаточных условий. Отсюда воз­никает целый спектр альтернативных версий бихевио­ризма). Отказ от бихевиоризма при интерпретации пси­хических состояний в качествепричинповедения (ср. Армстронг [1968]) сразу влечет «минимальный скепти­цизм» (и то, что Фодор называет «ментализмом» — от­рицанием «необходимостиР»;этот тезис следует отли­чать от дуализма).

С другой стороны, хотя наблюдаемые стимулы и ре­акции должны быть физическими по природе или по крайней мере 'физически реализуемыми, понятия о них определяются функционально, и потому эти стимулы и реакции могут приобретать бесконечное многообразие конкретных физических форм. А постольку без эмпири­чески удовлетворительного тезиса об инвариантности не существует способов охарактеризовать поведение, не прибегая к допущению целенаправленности и когнитив-ности (Тейлор [1964]; Райл [1949]; Уайт [1967]). При­нимаяограниченный характер задач, решаемых вычис­лительными машинами, У. А. Мэтсон [1976] утверж­дал, например, что «не существует стандартной формы тигра, учитывающей все углы и расстояния, в пределах которых его можно увидеть, и все возможные его позы. Не существует лекал, которыми мы могли бы снабдить компьютер, чтобы инструктировать его о том, что нечто,

317

совпадающее с ними, должно рассматриваться как тигр».

Проблема распознавания образов касается животных. в той же мере, что и личностей. Поэтому бихевиоризм должен быть дополнен по меньшей мере допущением специфики психических состояний независимо от того, какая теория принимается для анализа последних. (Армстронг [1968J).Точно так же и сложность наших исходных допущений о связи желаний, состояний уве­ренности, восприятии и т. п. или же о способностях ру­ководствоваться правилами полностью определяется! функциональными или целеполагающими характеристи­ками области поведения, подлежащего описанию и объ­яснению. Лингвистическое поведение по своей приро­де—самое развитое и изменчивое в отношении своих возможных проявлений. Следовательно, можно ожидать, что неприемлемость бихевиористской теории языка об­наруживается наиболее ясно в факте неэлиминируемо­сти интенциональных психических состояний перед ли­цом когнитивно значимого поведения высших животных и человека. Тем не менее (вопреки Хомскому [1959],. [1966], [1972]) крушение бихевиористской теории язы­ка не должно рассматриваться как крушение эмпирист-ского подхода к языку.

Наиболее известная бихевиористская теория языка принадлежит У. В. О. Куайну .[I960], хотя чуть раньше появилась теория Скиннера [1957]. Куайн утверждает, что «понимание языка человека из рассмотрения его наблюдаемых реакций есть задача лингвиста, который, будучи лишен помощи интерпретатора,должен проник­нуть внутрь до сих пор неизвестного ему языка и пере­вести его. Все объективные данные, которые ему нужны,. сутьвыражения лицатуземца и наблюдаемое у послед­него, голосовое или какое-либо другое, поведение» (кур­сив мой.—Дж. М.)По Куайну, обучение языкам при помощи словарей и обучение ребенка его первому языку фундаментально схожи с обучением лингвиста-исследо­вателя совершенно чужому языку, а последнее обучение требует строго бихевиористского подхода. Но если обу­чение первому языку есть sui generis(вопреки Гудмену [1967]) и если обучение чужому языку (при владении первым языком) существенно не отличается (по этой причине) от обучения второму языку, когда имеются словари, то возникают следующие принципиальные кон-

318

цептуальные проблемы: нужно ли проводить установки бихевиоризма, говоря вообще об обучении второму язы­ку? является ли бихевиоризм внутренне жизнеспособ­ным? какое отношение имеет вероятная неадекватность бихевиористского объяснения обучения первому языку к нашим рассуждениям об обучении второму языку?

Критические пункты здесь таковы: (1) куайновское бихевиористское объяснение языка порождает и должно порождать концептуальные головоломки, которые оно само не вправе допускать и, следовательно, не может разрешить; (2) бихевиоризм явно несостоятелен в объ­яснении лингвистического поведения. Все это вместе устраняет скептицизм Куайна в отношении понимания и перевода языка. В частности, подрываются его прин­ципы неопределенности радикального перевода и непро­зрачности референции.

Рассмотрим сначала принцип неопределенности пере­вода. Коротко суть этого принципа Куайна заключается в следующем: «Правила перевода с одного языка на другой могут быть организованы расходящимися спосо­бами, которые совместимы (compatible)со всей совокуп­ностью диспозиций к речи, но'не между собой».Если, однако, предполагаемая неопределенность перевода утверждается перед лицомнеобнаруживаемых поведен­ческих расхожденийв заданной области невербальных стимулов, на базе которых лингвист-исследователь рас­считывает построить свои правила перевода, то тогда, очевидно, лингвистически релевантная расходимость оз­начает—даже для Куайна,—что лингвисты (в том чис­ле практики) не могут быть ограничены ни чем, кроме приемлемых поведенческих данных. И если они прибе­гают к этим данным, то куайновская неопределенность не может даже возникнуть или быть осмысленной:

предложения будут (или не будут) эквивалентными на поведенческих основаниях.

Семантические различия предложений занимают в теории сознания место, аналогичное месту психических состояний. Следовательно, недостатки теории Куайна аналогичны неудачам бихевиористской редукции таких состояний. Допускать различия в семантическом значе­нии двух предложений, несмотря на то что их исполь­зование в речевом поведении не обязано обнаруживать различий, — значит отрицать адекватность экстенсио­нального (или поведенческого) критерия значения.

319

Допускатьвопрос о неопределенности перевода— значит неявно допускать неадекватность бихевиорист­ской теории языка. Утверждать адекватность послед­ней—значит устранять сам вопрос. Куайн не может иметь сразу и то, и другое. Вместе с ''тем, хотя этот во­прос, по-видимому, вполне правомерен, нет причин пред­полагать, раз мы не придерживаемся бихевиоризма, что с ним нельзя иметь дело, не впадая в скептицизм. Ибо, если мы предположим, что лингвистические несходства обнаруживаются, даже если они и не коррелируются с поведенческими различиями, простая способность фикси­ровать такие различия, по-видимому, ведет к отрицанию принципа неопределенности перевода. Она, несомненно, снимает радикальную неопределенность и заставляет нас рассматривать имеющиеся неопределенности как относительно легкие эмпирические проблемы, для ре­шения которых пока еще не существует достаточно адекватной эмпирической очевидности. Эмпирическая же недостаточность не является концептуальной пробле­мой такого же порядка важности, как тезис радикальной неопределенности перевода.

С принципом непрозрачности референции дело обсто­ит не лучшим образом. Этот принцип является в дейст­вительности некоторым специализированным приложе­нием вышерассмотренного принципа Куайна. В самом деле, по Куайну, бихевиоризм наделяет нас прекрасны­ми правилами перевода определенной области предло­жений,имеющих, как он полагает, относительно устой­чивые, прямые «связи» с невербальными стимулами. Од­нако все это рушится, когда мы пытаемся определить слова туземного словаря, в частности термины, обозна­чающие те предметы, которые Куайн берет для приме­ра. Способ, которым Куайн обосновывает свой тезис, хорошо известен. Пусть лингвист-исследователь изучает совершенно неизвестный ему язык. Он замечает «сино­нимию стимулов», то есть бихевиористски полагаемое соответствие, для «случайных предложений» «Гавагаи» и «Кролик». Подразумевается, что эти предложения «провоцируются» ситуацией соответствующей сенсорной стимуляции, благодаря которой, как мы сказали бы, по-видимому, наблюдается или кролик, или нечто, похожее на него. Куайн размышляет в этой связи: «Кто знает, возможно, объекты, к которым применяется этот термин [то есть «гавагаи»], вовсе и не кролики, а просто их

320

отдельные состояния или краткие временные сегменты их? В любом событии стимульные ситуации, вызываю­щие быструю реакцию на «Гавагаи», должны были бы быть такими же, как для «Кролика». Или, возможно, те объекты, к которым приложимо «гавагаи», суть все без исключения необособленные части кроликов; здесь значения стимулов опять-таки не будут регистрировать различий. Когда, исходя из тождественности стимулов значении «Гавагап» и «Кролик», лингвист спешит за­ключить, что гавагаи есть целый кролик, он допускает, что туземцы, подобно нам, должны обладать коротким общим термином для обозначения кроликов и не име­ют таких терминов для обозначения его состояний или частей... Различие между конкретным и абстрактным объектами, так же как различие между общим и сингу­лярным терминами, не зависит от значения стимулов... Синонимия «Гавагаи» и «Кролик» как предложений за­висит от фактора быстрой реакции, но это не так в от­ношении их синонимии как терминов».

Данный принцип оказывается столь же неадекват­ным, как и принцип, рассмотренный выше (в его бихе­виористском понимании). Более того, его неадекватность можно показать, даже если не ограничиваться бихевио­ристской теорией языка. Контраргумент здесь относи­тельно прост.

Изучая поведение говорящего на родном языке (но нс ограничивая себя при этом исключительно бихевио­ристской теорией языка), мы должны предположить, что сенсорные стимуляции, на которые туземец реагирует определенным вербальным поведением, могут быть ак­туально зафиксированы. Это все, что нужно. Если сти­мулы можно фиксировать, то тогда мы имеем по мень­шей мере неплохое приближение к области значений терминов говорящего, а не просто «туземное руководст­во» по согласованию неанализируемых предложений. Важность этого заключения нельзя недооценивать, по­скольку спецификация высказываемых терминов концеп­туально связана с нашей теорией (моделью рациональ­ного упорядочения) желаний, состояний уверенности, способностей восприятия, приписываемых говорящему, благодаря чему может быть детализировано то, что обозначают последние. Поведенческий подход должен предполагать, что вербальные реакции говорящего, «провоцируемые» (как явно настаивает Куайн) опреде-

21 Дж. Марголис

321

ленными внешними стимулами, различаются им некото­рым когнитивно релевантным способом. Если же это не так, то тогда туземец не может утверждать что-либо от­носительно воспринимаемого им порядка вещей. Тогда нельзя говорить, что стимулы провоцируютего реак­цию, что онсогласенподвергнуть сомнению что-либо, что его изречение можно (гипотетически) интерпретиро­вать какпредложение,обладающее некоторым опреде­ленным значением. Тем не менее, когда Куайн обсужда­ет «реакцию туземца на «Гавагаи»», он апеллирует к двум совершенно различным типам наблюдения стиму­лов. Он указывает, что реакция туземца провоцируется «стимулами, а не кроликами», ибо мы должны учиты­вать нечто похожее на кроликов, вариации угла их наблюдения, освещения и пр., что обусловливает раз­личия.

Это верно. Однако, когда Куайн пытается обобщать, он говорит, что, «по-видимому, лучше всего для настоя­щих целей идентифицировать , визуальную стимуляцию с результатом хроматической иррадиации глаза»(кур­сив мой.—Дж. М.).Это, по существу, возвращает нас к точке зрения Уотсона. Ведьэтоподразумевает, что стимулы должны определяться способом, когнитивноне доступным говорящему. Дилемма ясна: если стимулы доступны когнитивно и мы можем фиксировать их пове­денчески, то тогда мы имеем некоторое пониманиетер­миновтуземца(посколькумы понимаем его интересы, способности восприятия и т. п.) и тогда тезис о ради­кальной непрозрачности референции становится непри­емлемым; если мы принимаем последний тезис и/или интерпретируем стимулы в некогнитивном смысле, то тогда мы не в состоянии говорить даже о стимулах-зна­ченияхпредложений туземца.К такому же заключению мы придем, если допустим вместе с Куайном, что можем фиксироватьсогласиеинесогласиетуземного оратора— ведь последние нельзя определить, пока мы не интер­претируем соответствующие стимулы как когнитивно доступные говорящему. Наконец, мы приходим к тому же самому, если предположим вслед за Куайном, что мы интересуемся стимулами, которые «провоцируют» или «вызывают» вербальные реакции туземца, а вовсе не возможными ошибками и т. п.

Вполне допустимо, что между различными языками существуют значительные семантические и синтаксиче-

322

ские расхождения и что термины нашего языка не мо­гут быть поставлены во взаимно-однозначное соответст­вие с терминами языка другой культуры. Но это опять же относительно простая эмпирическая проблема, ка­сающаяся внутри- їїмежязыковой коммуникации. Она не оставляет места для утверждения радикальной не­прозрачности референции: сама концепция пониманияпредложениитуземца влечет, с некоторыми ограничени­ями, определенное понимание еготерминов.Ведь «предложение» и «термин» суть нерасторжимо связан­ные разграничения. Дальнейший вопрос о возможной области расхождений терминов всего семейства челове­ческих языков представляет собой важную и независи­мую проблему. Но даже в этом случае мы можем осме­литься заявить, что адекватная теория восприятия, фи­зиологических процессов, поступков и поведения не мо­жет не накладывать значительные ограничения на аль­тернативные концептуальные сетки и в конечном счете на альтернативные онтологии. (Об этом уже говори­лось кратко при введении понятия «биологические уни­версалии».) Допустить коррелятивность слов и предло­женийитеорию языка, которая опирается на факты по­ведения или даже ограничивается ими, не значит потер­петь неудачу в установлении минимальных, но сущест­венных ограничений, накладываемых на концептуаль­ные системы и онтологии. Но допуститьэто —значит, по существу, вывести из присущего Куайну способа рас­суждения заключения, диаметрально противоположные некоторым его наиболее характерным принципам.

Другая линия исследований ведет к выводу, что би­хевиоризм неприемлем как таковой не только тогда, ког­да он касается лингвистических феноменов, но и вообще в отношении психики и поведения. Из соображений эко­номии изложения мы ограничимся здесь рассмотрением языка, хотя все, что будет сказано ниже, нетрудно рас­пространить на более широкую сферу. Удобно опять же обратиться к размышлениям Куайна, который писал, в частности, следующее: «Мы можем [определить] ут­вердительное стимульное значениетакого предложения[S],как «Гавагаи», для данного говорящего через класс всех стимулов (а именно последовательность результа­тов освещения глаза, прерываемой, когда нужно, завя­зыванием глаз), которые должны провоцировать его со­ответствующую реакцию». Но, спрашивает Куайн, «что

21*

323

строго обусловливает наше определение стимульного значения, его долженствование?». «Использование сло­ва «должно» здесь, — отвечает он, — ничем нс хуже его использования для объяснения значения «x растворим в воде» тем, что х должен раствориться, если он ока­жется в воде.

Строгое обусловливание определяется диспозицией, в данном случае намерением согласиться или не согла­ситься с 5 в зависимости от различных стимулов. Можно полагать, что диспозиция есть некоторое тонкое струк­турное условие, подобное аллергии или растворимо­сти...»

Высказываясь таким образом, Куайн вполне коррект­но предпочитает бихевиоризм, позволяющий объяснить диспозиции одной только ссылкой на допускаемые им центральные состояния организма. В этом отношении он справедливо не ограничивает себя бихевиоризмом Скиннера ([1953], [1957]). Тем не менее он интерпрети­рует эти центральные состояния только в физических и каузальных терминах, которые исключают правила, правилоподобные привычки, интенциональные рассмот­рения и т. п., характерные для описания языка или со­знания. Нужно отметить, что сам Куайн не пытается продемонстрировать адекватность физнкалистской ре­дукции языка или сознания. В любом случае при отсут­ствии успешных аргументов в пользу редукции понятие вербальной диспозиции вряд ли может быть освобожде­но от рассмотрении норм подходящих и неподходящих высказываний u интенции соответствовать нормам (ср. Грайс [1957]). Связь невербальных диспозиций с соот­ветствующей моделью рациональности должна анализи­роваться, конечно, подобным же образом (как мы это видели в случае приписывания состояний чувств живот­ным). Нарушения лингвистических регулярностей вряд ли физически невозможны, но эти случаи допускают нс-следование в терминах невнимательности, ошибок, непо­нимания, дезинформации, двусмысленностей и т. п., в то время как ничего, даже отдаленно похожего, не встре­чается в каузальных или законоподобных регулярностях, связанных с аллергией или растворимостью.

Итак, поведенческие понятия стимула и реакции в противоположность понятиям скоррелированных во вре­мени физических событий предполагают центральные со­стояния чувствующего организма, характеризуемые в

324

терминах цели, побуждения, интереса, привычки, подчи­нения правилам и нормам, когнитивных способностей и т. д., короче, предполагают психические состояния, со­размерные ограничениям минимальной рациональности. Стимулы и реакции определяются не просто в терминах их физических свойств, но скорее в терминах теории ин-тенционально значимых диспозиций данного организма. Подопытная мышь, ищущая пищу, в конечном счете— на базе перцептивных различении и регулирований своего поведения — находит хлебный катышек. Действия когнитивных субъектов относительно полиморфичны в своих физических проявлениях (Райл -[1949]; Уайт [1967]), а законы, которые способны управлять когни­тивно значимым поведением, должны истолковываться в интенциональных терминах (Тейлор [1964]). Различные физические ситуации могут отождествляться с одними и теми же стимулами или реакциями либо быть «реализа-циями» последних—вспомним об инвариантах восприя­тия в условиях меняющихся освещения, перспективы и т. п. (Гибсон [1966]),—когда они подходящим образом интерпретируются в соответствии с определенными пра-вилоподобными или интенциональными формулами. Та­кая интерпретация основывается на категориях, которые не допускают непосредственного определения через свойства чисто физических объектов в духе редукци-онизма (Льюис [1966]). Физические события могут быть здесь истолкованы как эмерджентные действия, то есть как воплощающие действия; нейральным же состояниям может быть только приписано интенциональное содержа­ние психических состояний, с которыми они связаны. Подобным образом звуки, воспроизводимые туземцем, могут быть интерпретированы как воплощающие речь.

Короче говоря, теория поведения человека или жи­вотного вводит функциональное условие, в терминах ко­торого физические данные только и могут быть интер­претированы как поведенчески значимые. Поэтому, со­гласно гипотезе Куайна, лингвисту-исследователю совер­шенно невозможно изучить вербальное поведение тузем­ца, не обладая исходной теорией грамматики и словаря туземного языка или более глубокой теорией характер­ных форм жизіїїї тех, кто способен обучаться различным языкам. Но все это легко может быть установлено на базе эмпирических данных. То, что Куайн называет «аналитическими гипотезами» лингвиста—его «предва-

22 Дж. Марголис 325

рительные лингвистические привычки», при помощи ко­торых он переводит предложения туземцев, находя со­ответствующие термины для слов туземного языка,— должно вопреки тому, что утверждает Куайн, с самого начала управлять исследованием вербального поведения туземцев (ср. Хёрш [1977]). Куайн настаивает на том, что переводы «неверифицируемы» и что «их удачный ре­зультат не должен расцениваться как прагматическое свидетельство хорошей лексикографии, поскольку неуда­ча здесь невозможна». Но это заключение есть просто результат того, что Куайн настаивает на ограничении исследований лингвиста признаками поведения и внеш­ними стимулами и на его неспособности признавать след­ствия, вытекающие из его исследований. Допущение, будто переводы неверифицируемы в принципе, просто не укладывается в сам контекст обоснования перевода наблюдаемым вербальным поведением.

Истина заключается, следовательно, в том, что линг­вист-исследователь должен изучать чужой язык, опи­раясь на теорию, отказывающуюся от радикальной би­хевиористской интерпретации его собственных исследо­ваний. Он обязан принять, пусть неформально, то, что можно назвать онтологической точкой зрения на разли­чия между речью и звуками, действием и движением, которые соответствуют уже отмеченным различиям между личностями, чувствующими существами и физиче­скими телами. По отношению к его эмпирическому ис­следованию отсюда вытекают допущения о грамматике естественных языков (несомненно, подтверждаемые от­носительной сходимостью известных языков и свиде­тельствами двуязычных людей) и допущения о катего­риях, управляющих референцией и предикацией, кото­рые так или иначе обязаны принимать изучаемые им туземцы (допущения, несомненно, подтверждаемые де­тальным знанием их физиологии, их способностей вос­приятия и пространственной ориентации, их желаний, интересов, интенций и т. п., определяющих характерные для них в культурном смысле поступки и поведение, им приписываемое). В этих обстоятельствах крайне нера­зумно определять перспективы эмпирического исследо­вания семантических свойств языка в терминах ради­кального скептицизма. Но если все сказанное выше при­нимается, то в силу концептуально вторичного (эврис­тического) характера приписываний психических состо-

326

яний в невербальных контекстах изучение поведения животных не может не быть опосредовано обоснованным применением антропоморфных категорий, описывающих и объясняющих целесообразное поведение человека.

Радикальный бихевиоризм, следовательно, недоказу­ем и неадекватен по меньшей мере в силу двух причин:

(1) он требует и не может избежать допущения цент­ральных (интенционально квалифицируемых, самих по себе бихевиористски нередуцируемых) психических со­стоянии, чтобы интерпретировать телесные движения как когнитивно значимое поведение; (2) допущение когнитивно значимых психических состояний влечет за собой допущение особых качеств,или «сырых чувств» (Фейгл [1947]), непосредственного опыта. Допущение особыхкачествчувствительности порождает свои собст­венные головоломки, часть которых имеет очевидное отношение к принципиальным вопросам нашего иссле­дования. Это: (1) перспектива чисто феноменального языка науки и (2) обеспечение общезначимого языка для выражения личных психических состояний. Все это вызывает беспокойство, если только (1) представляется вполне уместной или адекватной, а (2)—невозможным или не необходимым. Однако феноменалистская идиома субъективных отчетов о собственном опыте не может быть концептуально независимой от перцептивной идио­мы публично (общезначимо) различаемых объектов (ср. Карнап [1953]; [1949]; Селларс [1963b]).И хотя мен-талистские термины невозможно анализировать в тер­минах поведения, мы не в состоянии избежать ссылок на поведенческие и другие общезначимые «критерии» (обычно более слабые по сравнению с логическими усло­виями необходимости или достаточности), от которых изначально зависит обучение менталистским терминам и от которых зависит как теоретическое, так и эмпири­чески обоснованное определение психических состояний (Витгенштейн [1963]; Малкольм [1954]; Фодор [1968]). Помимо так называемого витгенштейнианства И. Мал-кольма, отчеты о непосредственном опыте от первого лица обычно допускаются не только феноменалистами (Карнап [1928]), но даже и радикальными материали­стами (Смарт [1962]; ср. Корнмен [1968а]). Тезис же Малкольма в конечном счете неприемлем, что можно увидеть из следующего рассуждения.

Малкольм [1954] таким образом резюмирует (не

327

всегда достаточно канонически (Гич [1957])) витген-штейновское понимание проблемы указания на (индиви­дуальные) ощущения: «Витгенштейн задает вопрос:

«Как слова обозначают ощущения?», преобразует его в вопрос: «Как человек обучается значениям имен ощу­щений?» и дает такой ответ: «Слова связаны с исход­ными, естественными выражениями ощущения и исполь­зуются вместо них. Ребенок ушибся и закричал; тогда родители обращаются к нему и учат (курсив мой.— Дж. М.) его отдельным возгласам, а затем и предложе­ниям. Они учат ребенка новому болевому поведению» («Философские исследования», с. 244). Витгенштейн должен был бы говорить о том, как человек учится сло-весно обозначать свои собственные ощущения, как он учится (курсив мой.—Дж. М.) использовать высказы­вание «Мне больно», но не о том, как он учится исполь­зовать высказывание «Ему больно». И то, что говорит Витгенштейн, радикально отличается от понимания моего обучения тому, что означает «Мне больно», когда я фиксирую свое внимание на «определенном» ощуще­нии и называю его «болью». Но говорит ли он, что я фиксирую внимание на моих выражениях боли и назы­вают их «болью»? Говорит ли он, что слово «боль» озна­чает крик? «Напротив,—подчеркивает Витгенштейн,— вербальное выражение боли подменяет крик, а не опи­сывает его» (с. 244). Мои слова об ощущениях исполь­зуются вместо поведения, которое является естественным выражением ощущения; они не указывают на него». В этом справедливо знаменитом отрывке не объясняет­ся, однако, то, как можно научить ребенка использовать слова вместо естественных выражений боли, когда та­кие выражения не тождественны боли, когда их появле­ние не влечет появления боли, или наоборот. Если ре­бенок научается делать такую подмену, то это проис­ходит лишь потому, что есть возможность ссылаться на свою собственную боль и отдавать себе отчет в ее появлении. Суть дела еще больше проясняется на при­мере ментальных образов, для которых не существует даже отдаленного (образного) аналога поведения (Мар-голис [1966а]).

Еще одно затруднение—угроза эпифеноменализма. Под эпифеноменализмом мы можем понимать (соглас­но Фейглу [1967]) «гипотезу одно-однозначной корре­ляции многих 4і' с некоторыми (но не всеми) Ф, детер-

328

минизм (или по крайней мере ту его часть, которая допускается современной физикой) для Ф-последова-тельностей и, конечно, «бездельничающие» номологнче-ские отношения, связывающие 4'' и Ф». Зпи4іеномеііа-лизм, добавляет Фейгл, «в общем должен рассматри­ваться как нежелательный», «ибо он отрицает причин­ную действенность «сырых чувств» и вводіїт особен­ные законоподобные отношения между состояніїями мозга и сознания. Эти корреляционные законы радикаль­но отличаются от любых других законов (физическойз) науки [относящихся к редукции биологических явле­ний] тем, что они, во-первых, суть номологические «без­дельники», то есть отношения, связывающие интерсубъ­ективно подтверждаемые явления с событиями, кото­рые, по предположению, в принципе неподтверждаемы интерсубъективно и независимо... Во-вторых, эти законы в отличие от других корреляционных законов естество­знания должны быть (опять же по предположению} аб­солютно невыводимыми из посылок даже наиболее бога­того множества постулатов любой будущей теоретиче­ской физики или биологии». Эпифеноменализм, пони­маемый в таком смысле, еще более ограничен, чем точ­ка зрения Т. Г. Гексли [1893], согласно которому даже «воля, являющаяся состоянием сознания... не имеет ни­чего общего с движущейся материей». Но все это'дает нам ключ к наиболее разумному объяснению.

Нам нет нужды спасать психофизический интерак-ционизм при помощи концепции «дуализма энергии» (Шоуп [1971]), предполагая (Макдугал [1934]), что психические энергия и активность «каузально не менее эффективны», нежели физические энергия и активность, хотя первые и последние фундаментально отличаются по своей природе (ср. Боуден [1972]). Во-первых, состоя­ния сознания приписываются чувствующим существам или личностям функционально, таким образом, что их физические состояния, которым может быть приписано интенциональное содержание психических состояний, могут вступать в физическиеі взаимодействия, то есть (согласно Фейглу [1967] в «процессы, которые описы­ваются [и, возможно, объясняются и предсказываются] понятиями языка, основанного на интерсубъективном базисе наблюдений». Во-вторых, если психологические описания индивидуального опыта в принципе вписы­ваются в интерсубъективное рассуждение и им контро-

329

лируются, то тогда сама возможность понимания инди­видуальной референции приводит (несмотря на нефор­мальный характер этой связи) к физическомуіязыку.

Даже эти рассуждения создают основания для воз­ражений против «помологических бездельников» в смыс­ле Фейгла. Более того, «сырые чувства», как бы они ни мыслились (Миил и Селларс [1956]), суть не более чем феноменальное содержаниенепосредственного опыта, независимо от того, что именно о них говорится (от пер­вого лица) в переживаемом качестве опыта. В этом смысле (вопреки Фейглу) нет нужды приписывать им причинную роль как таковым, ибо по концептуальным соображениям они не могут быть отделены от состоя­ний сознания — состояний, вступающих в причинные от­ношения в качестве функциональных состояний (собы­тий, процессов), эмерджентно связанных с конкретными физическими состояниями (событиями, процессами).

Иными словами, термин «сырые чувства» нечетко обозначает сами состояния переживаемого внутреннего опыта,вступающие в причинные взаимодействия. Следо­вательно, эпифеноменализм может быть элиминирован в том смысле, что нельзя отрицать причинную роль «сы­рых чувств». Говорить о чувственной информации ниже порога сознания не значит говорить о «сырых чувствах». Такая информация может вступать в причинные отно­шения при кибернетической интерпретации физических состояний и процессов. Здесь эпифеноменализм, конечно, неуместен. Информация же на уровне сознания,выра­жающая состояния непосредственного осознанияболи, образов, «кажущихся» феноменов (Чизом [1957]) и т. д., вполне может вступать в причинные отношения. Но и здесь эпифеноменализм опять же является неуместным. Такие состояния, кратко говоря, суть центральные пси­хические состояния. Если они интенциональны, то их со­держание должно приписываться связанным с ними фи­зическим состояниям. Если это «сырые чувства», то они как таковые, будучи нетранзитивными (вопреки Армст­ронгу [1962]),перцептуальнонедоступны.Качестване­посредственного опыта тогда не представляют большой проблемы для эмпирической науки, но не потому, что они суть «номологические бездельники», а потому, что они входят в описательный дискурс только в непереход­ном винительном падеже (Марголис [1973а]) глаголь­ных выражений чувствительности и осознания, то есть

330

«существуют» лишь постольку, поскольку «переживают­ся». Однако в причинные отношения вступают именно переживание боли или «обладание» ментальным обра­зом, а не просто боль или ментальный образ.

Этот пункт требует определенных усилий для пони­мания и упорядочивающего резюме. Обратимся поэто­му к тому, что Декарт неоправданно рассматривал в ка­честве различных видов психических явлений. Конечно, состояния типа уверенности и желания сильно отлича­ются от состояний обладания болью или образами. Пер­вые интенциональны, то есть, по Брентано [1973], «на­правлены на» объект, так что им можно приписать про­позициональное содержание. Боль определить труднее, ибо она не интенциональна в том же смысле. Сам Брен­тано был обеспокоен этим обстоятельством и заботился о различении «между болью в том смысле, в котором термин описывает явное состояние части тела [физиче­ское состояние], и чувством боли, которое связано с со­путствующим ощущением [психическое состояние]». Су­щественным является следующий момент. Интенцио-нально определяемые психические состояния, за исклю­чением осознания (awareness),не обязательно должны быть состояниями сознания (consciousness):можно быть уверенным в чем-то или желать чего-то, не осознавая этого чего-то; здесь именно интенциональность отличает психическое от просто физического. Но хотя ощущениям и образам недостает интенциональности в смысле со­стояний уверенности или желания, они обычно не су­ществуют вне контекста осознания (который, несомнен­но, объясняет фундаменталистскую склонность утверж­дать достоверность непосредственного опыта (ср. Чи­зом [1966]); Марголис [1977]; Лерер [1973])).

Следовательно, ощущения и образы всегда включе­ны в ментальные состояния или события, благодаря че­му обнаруживается их интенциональность по крайней мере в следующем (невоспроизводимом в канонических терминах Брентано) смысле: (1) то, что различается, может быть представлено пропозиционально («боль ощущается в моем верхнем левом коренном зубе») ;

(2) участвующий здесь модус чувствительности нетран-зитивен (то есть различение боли не есть форма вос­приятия того, что (вопреки Питчеру [1970]) «боль су­ществует только в ощущении»). Оба вида психических состояний обнаруживают, следовательно, то, что назы-

331

вается их интимностью (privacy), которая и не под­тверждает с несомненностью (вопреки Байеру [1962] и не отрицает интерсубъективный характер информации о таких состояниях.

Таким образом, интенциональные психические со­стояния суть такие, в которых абстрактные, функцио­нальные свойства «реализуются» (в смысле Патнэма [I960]) в определенной физической форме (допускать, что ангелы могут обладать состояниями уверенности, — значит допускать просто, что функционализм не есть материализм). Подобные состояния приписываются оп­ределенным существам (животным, личностям) при по­мощи теории видо-типической жизни таких существ, по отношению к которым данные о сложных движениях си­стем интерпретируются как поведенчески значимые и потому как обозначающие наличие конкретных интен-циональных состояний. Таким образом, в теории функ­циональные свойства приписываются подходящим физи­ческим состояниям, в результате системы такого рода оказываются эмерджентными (в смысле Фейгла [1967]). Вместе с тем ощущения и образы, которые включены в когнитивные состояния, сохраняют и «сырые чувства» (феноменальные качества непосредственного опыта, вы­ражаемые от первого лица), и функциональное (пропо­зициональное) значение осознанности кем-то таких со­стояний. Поэтому сложное психическое состояние, со­стояние осознанности чьих-то ощущений или образов, должно «реализовываться» так же, как и более простые интенциональные состояния.

Нет сомнений и в том, что могут существовать иные физические (соответственно непропозициональные) раз­личия в способах реализации ощущений, с одной сторо­ны, и состояний уверенности—с другой. Ощущения (и состояния уверенности) индивидуально-субъективны (private) в смысле их принадлежности и в феноменаль­ном смысле осознания их от первого лица. Они доступ­ны интерсубъективно (public) в смысле выражающей их поведенческой очевидности. «Минимальный скептицизм» (Фодор [1968]) в отношении ощущений (и образов) ка­сается понимания релевантных феноменов, а также кор­ректной феноменальной характеристики того, что ощу­щается или «имеется» в качестве образов (вопреки Стивенсу [1935]; ср. Сэведж [1970]). В отношении со­стояний уверенности и сходных с ними психических со-332

стояний «минимальный скептицизм» затрагивает также соответствующий интенциональный объект рассматри­ваемого состояния (интенсиональную или пропозицио­нальную характеристику этого объекта). С этой точки зрения эпифеноменализм просто смешивает содержание интенциональных состояний с этими состояниями сами­ми по себе. Он не замечает, что такие явления, как ощу­щения и образы, существуют только как моменты когни­тивных состояний или состояний сознания, относительно которых имеет место то же (эпифеноменалистское) за­блуждение. Радикальный же бихевиоризм просто не за­мечает, что «поведение», взятое в релевантном для пси­хологии смысле, означает, что сложные движения си­стемы одновременно и обладают интенциональным со­держанием, и порождаются конкретными психическими состояниями. Например, движение руки представляет собой (или «воплощает») сигнал и вместе с тем порож­дается конкретными состояниями уверенности, жела­ниями, намерениями и т. п.

Причинное взаимодействие психических и физических состояний впечатляюще разнообразно. Скажем, один че­ловек решает поприветствовать другого человека, и го­лосовой аппарат первого приводится в движение в соот­ветствии с его намерениями; в половом поведении мгно­венно меняются определенные вегетативные процессы — потоотделение, кровообращение, пульс; подвергнутые гипнотическому влиянию, мы будем, казалось бы, в со­вершенно ненормальных условиях стоять неподвижно на одной ноге и ощущать запах розы.

Наиболее впечатляющие примеры психофизических взаимодействий и контроля дают не только такие экзо­тические учения, как йога и дзен (Уоллес и Бенсон [1972]), но и—даже в большей степени—проверяемое и нетренированное умение обычных людей преднамерен­но, хотя и опосредованно и без участия произвольно уп­равляемых мышц, производить телесные изменения, контролируемые вегетативно. Или же возьмем явления, предполагающие очень несложную тренировку по конт­ролю вегетативных процессов (так называемая биологи­ческая обратная связь (Дикара [1970]; H. Миллер [1969]; іНоулиз и Камийя [1970]; Шапиро, Терски и Шварц [1970]). Например, после команды «увеличить пульс» можно вообразить, что вы энергично бежали (обычно не «желая» увеличения пульса), и пульс будет

333

нарастать. Или же, пытаясь понизить температуру по­верхности лба, можно вообразить кусок льда, прило­женный к голове, и температура поверхности лба будет снижаться в желаемом интервале. Для подобных явле­ний не существует приемлемых объяснений, кроме того что интенциональные психические состояния, вовлекаю­щие воображение, могут включать и изменять биологиче­ские инварианты, управляющие поведением, вегетатив­ными процессами и восприятиями, которые тесно связа­ны с условиями выживания человеческого вида и, воз­можно, высших животных (ср. Коулерз и Иден [1968];

Ричардсон [1969]; Оваки и Кихара [1953]; Пёрки [1910]; Хабер и Хабер [1964]; Сперлинг [I960]; Гибсон [1966]; Найссер [1967]; Димент и др. [1970]; Зигель и Вест [1975]). Трудности возникают в данном плане в случае причинногообъяснения слабой воли (акразии).

Но могут лисуществовать психофизические законы?

Наиболее интересный отрицательный ответ на этот вопрос дает Д. Дэвидсон [1970]. Он доказывает, что психические события, с одной стороны, играют причин­ную роль, а с другой—тождественны физическим собы­тиям. Все это вместе кажется противоречивым, но Дэ­видсон пытается показать, что противоречия нет.

Редукционисты вроде П. Фейерабенда [1936 b],за­мечая, конечно, что тезис тождества влечет за собой причинную действенность психических событий и фор-мулируемость психофизических законов, вместе с тем одобряют элиминацию психических состояний, полагая, «что в мире существуют только атомы и собрания ато­мов и что в нем нет иных свойств и отношений, кроме свойств и отношений таких агрегатов». Сообразно с этим доказывается необходимость радикального взаим­ного перевода соответствующих предложений (описы­вающих психическое и физическое). Этот пункт имеет явно стратегический характер, ибо он диалектическим образом соотносит альтернативы редуктивного материа­лизма, дуалистического интеракционизма и нередуктив-ный материализм.

Элиминативный материализм, стремящийся избежать тезиса тождества и психофизических законов, отвергает реальность психических явлений, предпочитая интерпре­тировать идиому менталистского описания как некий явный пережиток. Ясно, что этот маневр основывается на оправдании адекватности их замещения идиомой

334

физикалистского типа. В частности, он опирается на си­стематическую подмену рассуждений о чувствах, интен-циональных актах, речи и мышлении (ср. Корнмен [1968а], [1968Ь]). Г. Фейгл [1967] признается со свой­ственной ему искренностью в том, что он, принимая еще тезис тождества и, следовательно, интеракционизм (в слабом смысле), ошибался в допущении психофизи­ческих законов: в ««окончательной» научной концепции мира... не будет нужды в феноменальных терминах, так же как не будет нужды в типично биологических и фи­зиологических понятиях». Он отмечает, что его перво­начальная склонность рассматривать «помологических бездельников» как «безобидных» была просто ошибоч­ной. Теперь Фейгл больше симпатизирует Дж. Дж. Смар-ту, нежели Фейерабенду. В этом отношении подход Фейгла даже более содержателен, чем подход Дэвид-сона. Последний ведь ничего не говорит о деталях заме­щения менталистской идиомы. И все же здесь возника­ют некоторые недоразумения. Поздний Фейгл считает, что интеракционизм является «категориальной ошиб­кой», ибо он «смешивает феноменальный и физический языки» в причинном контексте. В то же время Дэвидсон целиком и полностью признает причинное взаимодейст­вие психического и физического, отвергая лишь форму­лировку психофизических законов, і

Ранее мы уже преодолели затруднение Фейгла в раз­решении проблемы эпифеноменализма. Мы вполне мо­жем отвергнуть последовательный дуалистический под­ход, ибо для утверждения существования нематериаль­ной субстанции нет никаких оснований, которые могут получить эмпирические подтверждения. Однако если под «дуализмом» понимается просто признание причинного психофизического взаимодействия или формулируемость психофизических законов вне контекста их картезиан­ской интерпретации, то тогда уступки Дэвидсона и позд­него Фейгла (не говоря о раннем Фейгле и о том, как понимают тезис тождества элиминативные материалис­ты) ведут к некоторому усилению этой позиции.

С нередуктивным материализмом дело обстоит не­сколько сложнее. Нередуктивный материалист принима­ет: (1) реальность ментальных и психологических явле­ний; (2) несостоятельность картезианского дуализма;

(3) неадекватность тезиса тождества. В первом пункте его позиция отличается от позиции Фейерабенда, в

335

третьем—от позиций Дэвидсона и Фейгла. Если же не-редуктивный материалист допускает, скажем, вместе с Дэвидсоном также (4) взаимодействие психических и физических явлений, то тогда ему приходится решать вопрос о формулируемости психофизических законов. Он может отвергнуть (4), но тогда окажется, что он должен .принять позицию, очень близкую позиции раннего Фейг­ла, исключая (что очень важно) его отрицание (3), то есть пункта, касающегося тезиса тождества. Различие заключается тогда в том, что нередуктивный материа­лист должен развивать некоторую версию (эпифеноме-налистской) двухаспектной теории (близкую теории раннего Фейгла), в которой, однако, ментальный аспект исключает причинное взаимодействие. Если же этот ма­териалист принимает (4), то он, подобно Дэвидсону и в отличие от позднего Фейгла, сталкивается с перспекти­вой противоречия.

Другими словами, угроза противоречивости исходит не из принятия тезиса тождества, а из допущения ре­альности психических явлений и причинного взаимодей­ствия. Таким образом, относительная сила позиций тео­ретика тождества и нередуктивного материалиста в от­ношении психофизических законов обусловлена альтер­нативными возможностями интерпретации соотношений между причинными контекстами и контекстами причин­ного объяснения. Она не зависит от приемлемости тези­са тождества, который Дэвидсон во всех случаях про­сто принимает хотя непосредственно и не защищает.

Интересной формой вопроса, который поставлен выше, является следующая: могут ли быть психофизиче­ские законы, если предполагается психофизическое взаимодействие? Любые ответы на него обусловлены до­пустимостью принципа (или, возможно, его аналога), ко­торый принимает Дэвидсон, называя его «принципом номологического характера причинности»: «Там, где есть причинность, должен быть и закон; события, свя­занные как причина и следствие, подпадают под законы строгого детерминизма».

Нужно подчеркнуть, что эти два эксплицирующих предложения не эквивалентны: первое утверждает толь­ко закономерную причинность, второе—то, что причин­ные законы строго детерминистичны. В сноске к приве­денному замечанию Дэвидсон оговаривается, что его аргументация не требует, «чтобы законы были детерми-

336

нистическими», что в дальнейшем он ослабит это требо­вание. И поэтому в контексте такой аргументации (или даже в более общем контексте) нет оснований отрицать возможность вероятностной формы причинных законов (ср. Гемпель [1965], [1966]).

В указанных условиях ответы на поставленный выше вопрос могут быть следующими: (а) допущение психо­физического взаимодействия влечет за собой существо­вание психофизических законов; (б) поскольку причин­ные контексты и контексты причинного объяснения ло­гически различны, а причинные объяснения достигаются путем подстановки индивидуальных событий в причин­ные законы, постольку психофизическое взаимодействие необязательно влечет за собой существование психофи­зических законов; (в) поскольку причинные законы от­личаются специфическими логическими свойствами, по­стольку существование психофизических законов невоз­можно даже в условиях признания психофизического взаимодействия. Цель Дэвидсона двояка. Он стремится показать, что его допущения причинной роли психиче­ских событий и вместе с тем тождественности этих со­бытий физическим событиям не противоречат отрицанию существования психофизических законов (тем самым он выбирает ответ (б)) и что психофизические законы су­ществуют (это говорит о выборе ответа (в)).

Контраргументация требует по меньшей мере опро­вержения (в). Более строгая аргументация должна оп­ровергнуть также и (б). Если этого можно достигнуть, то тогда материалист обязан либо отвергнуть психофи­зическое взаимодействие (скажем, вместе с Фейерабен-дом или поздним Фейглом), либо допустить существо­вание психофизических законов независимо от того, выступал ли он с самого начала как теоретик тождест­ва или же как нередуктивный материалист. Преимуще­ства такой аргументации заключаются просто в том, что затруднения любого редуктивного материализма, при­знающего (1) (реальность ментальных и психологиче­ских явлений) и (4) (взаимодействие психических и физических явлений), становятся чрезмерными, если до­пускается (5) нередуцируемость интенционального и интенсионального (даже при разнообразии интерпрета­ций) (ср. Селларс [1963а]). Ведь если ментальное и психологическое характеризуется в интенциональных и интенсиональных терминах (допускается широкое

337

разнообразие релевантных явлений; не утверждается, что они могут быть охарактеризованы единственной ис­черпывающей интерпретацией интенциональности; не предпринимаются попытки вполне удовлетворительного объяснения интенционального) (ср. Корнмен [1962]), то тогда, по-видимому, несуществует достаточно силь­ной версии материализма, способной поддержать тезис тождества.

Итак, если выбирается (а) (то есть то, что допуще­ние психофизического взаимодействия влечет за собой существование психофизических законов) и допущено (5) (то есть нередуцируемость интенциональности), то тогда материалист должен быть нередуктивным мате­риалистом. Это значит по меньшей мере, что он не дол­жен быть ни (А) элиминативным материалистом (подоб­но Фейерабенду или Р. Рорти [1965]), ни (Б) теорети­ком тождества (подобно Смарту [1962] или Дэвидсо-ну). Нередуцируемость интенционального должна так­же исключать и объяснительный редукционизм, защи­щаемый самим Фейглом, то есть (В) адекватность «физическойз» системы объясняющих понятий, когда «тип понятий» и законов, «способных в принципе объяс­нять и предсказывать неорганические процессы», можно удовлетворительно распространить на «явления органи­ческой жизни».

Стратегия важна здесь так же, как и аргументация. Для Дэвидсона существенно, что допущения (1) и (4) (реальности и причинной эффективности психических явлений) не запрещают редукционизма видов (Б) и (В) (то есть тезиса тождества и объяснительного редукцио­низма). По его мнению и по мнению большого числа других теоретиков, одобряющих редукционизм, лишь не­приемлемость (В) (независимо от приемлемости (Б)) наносит серьезный удар по программе редукционизма. Но если принимаются (1) (4) и(5) (нередуцируемость интенционального), то тогда тезис (В) будет подорван, психофизические законы допустимы,еслиобъяснение вообще может быть достигнуто, и мы в конце концов бу­дем обязаны принять то, что ранее было охарактеризо­вано как атрибутивный дуализм,—то есть несводимость интенционального к неинтенциональному. Короче гово­ря, мы будем обязаны принять совершенно нередукцио-нистскую версию материализма,

Центральный пункт обсуждения заслуживает более

338

подробного разъяснения, даже если мы отказываемся здесь—ради диалектического аспекта аргументации— от попыток целиком адекватно сформулировать суть интенциональности. Ключ к этому дает нам Фейгл [1967]. Как он отмечает, «интенциональные(в смысле Брентано) свойства несводимы к физикалистскому опи­санию... хотя это не кажется... серьезным дефектом фи-зикализма».Еслиинтенциональные свойства нередуци­руемы неслиони вместе с тем не определяют события каким-либо существенным образом через их причинную функцию (ментальных или психологических событий) или не определяют релевантно то, что служит причинно­му объяснению событий (как в случае психофизических законов), то тогда их допущение, очевидно, не являет­ся, как говорит Фейгл, «серьезным дефектом физикализ-ма». ІНоесливыбирается (а) (так что причинное взаи­модействие влечет за собой психофизические законы), то тогда нередуцируемость интенционального решает все.

Следовательно, налицо сближение, несмотря на важ­ные различия, программ Фейгла и Дэвидсона. Ведь Фейгл в «Постскриптуме» к своему «Эссе» [1967] стре­мится посредством теории тождества и фнзическогог языка заменить ментальное и психологическое как в причинном, так и в объясняющем контекстах. Для Дэ­видсона допущение причинной эффективности психиче­ского не подрывает редукционпзм, так как в случае принятия (б) и (в) психофизических законов не су­ществует. В результате для него психические события причинно взаимодействуют с физическими событиями, потому что психические события суть физические собы­тия.Эта позиция гораздо ближе к позиции Смарта (ко­торого Дэвидсон благосклонно цитирует), если исклю­чить то, что Смарт (по мнению Дэвидсона) не различа­ет, как и Д. Льюис [1966], отдельные события и виды событий. Различение же это необходимо для утвержде­ния взаимной непротиворечивости трех исходных прин­ципов, то есть, в частности, того, что некоторые психи­ческие события вступают в причинные отношения, что причинность номологична и что психофизических зако­нов не существует. Здесь предполагается, что номологи-ческая причинность приспособлена к единичным' физиче­ским событиям, появляющимся в причинных контекстах, а психофизические законы должны требовать законо-подобную связь между видами психических и видами

ЗЗЭ

физических событий, чему Дэвидсон противится.

Альтернативные стратегии теперь достаточно ясны, и мы можем обратиться к конкретной аргументации Дэ-видсона. Дэвидсон усматривает четыре возможности в отношении к психофизическим законам: помологический монизм (примеры — позиции Смарта, Фейгла, Фейера-бенда); помологический дуализм (например, паралле­лизм, эпифеноменализм); аномальний дуализм (кото­рый, как считает Дэвидсон, иллюстрирует картезианст­во, но, возможно, лучшей иллюстрацией его является окказионализм); наконец, аномальный монизм (послед­ний, как пишет Дэвидсон, «классифицирует позицию, которую хочу занять я»). Дэвидсон определяет эту по­зицию как «близкую материализму в утверждении, что все события суть физические, но отвергающую тезис, рассматриваемый обычно как существенный для мате­риализма, а именно что психическим событиям может быть дано чисто физическое объяснение». Интересно, что Дэвидсон рассматривает отрицание психофизических за­конов как достаточное для отказа от термина «редук-ционизм», хотя обычно поддержка психофизического тождества, вполне естественно, считается формой редук-ционизма.

Здесь и аргументация Дэвидсона, и контраргумента­ция зависят от допущения экстенсиональности (психо­физического) тождества и (психофизических) причин­ных контекстов. Обе экстенсиональности в подходе Дэ­видсона связаны, ибо он пишет, например: «Продемон­стрировать тождество легко. Пусть психическое собы­тие т вызвало физическое событие р. Тогда в некотором описании тир подчиняются строгому закону. Этот за­кон может быть только физическим, в согласии с [ним показывается, что психическое не... образует замкнутой системы]. Но если т удовлетворяет физическому зако­ну, оно имеет физическое описание, то есть оно есть физическое событие. Сказанное выше справедливо и для случая, когда физическое событие порождает психиче­ское событие. Таким образом, любое психическое собы­тие, причинно связанное с физическим событием, есть событие физическое». Психические события, взятые дистрибутивно, вступают в причинные отношения. По­скольку причинность номологична, они могут делать это только потому, что они тождественны физическим со­бытиям. Только физическая система является подходя-

340

щей замкнутой системой, обнаруживающей такие зако­ны. Мы, следовательно, знаем, что по крайней мере не­которые психические события тождественны конкретным физическим событиям, хотя мы можем не знать, каким именно. «Аномальность ментального» возникает потому, что «вообще не существует строгих законов, на базе ко­торых мы можем предсказать и объяснить психические явления». Дэвидсон утверждает: «Причинность и тож­дество суть отношения между индивидуальными собы­тиями, как бы они ни описывались. Но законы лингвис-тичны, и потому события могут подводиться под законы и, следовательно, объясняться и предсказываться ими только как события, описанные тем или иным образом. Принцип причинного взаимодействия имеет дело с со­бытиями экстенсивно, и потому он безразличен к дихо­томии психического и физического. Принцип аномально-сти ментального касается событий, описываемых как психические, ибо события ментальны, только будучи описанными».

Ясность приведенного рассуждения восхищает. Но оправданна ли позиция автора? Представляется, что нет, причем по чрезвычайно простой причине. Какими бы ни были особенности менталистской идиомы, эта идиома детализирует психические события достаточно успешно, чтобы такие события могли быть идентифицированы экстенсионально. Тезис тождества Дэвидсона, как и его тезис причинности, делает это вполне ясным. А именно и контекст тождества, и контекст причинности являются экстенсиональными, и психические события, упорядочен­ные ими, могут определяться в них как тождественные данным физическим событиям и как вызываемые по­следними или вызывающие их.

Но если гарантируется столь многое, не может быть никаких лингвистических трудностей относительно мен­талистской идиомы, которые бы исключили психофизи­ческие законы. Вполне возможно, что сформулировать такие законы трудно эмпирически, хотя есть основания думать, что, например, психофармакологические зако­ны возможны (ср. Валзелли [1973]). Дэвидсон призна­ет, что любое психическое событие, вступающее в при­чинные отношения, может быть как таковое экстенсио­нально идентифицировано и оно тождественно с некото­рым конкретным физическим событием, даже если мы не способны идентифицировать это физическое событие.

23 Дж. Марголис 341

Поэтому особенности менталистской идиомы, какими бы они ни были, не могут подорвать нашу спецификацию .видов событий, вступающих в причинные отношения. Если же спецификация несостоятельна, то тогда у нас не будет основы, с помощью которой мы могли бы уз­нать, что конкретное психическое событие вступило в причинную связь с физическим событием. Если же мы имеем множество психических событий, вступивших, как нам известно, в причинные отношения с физическими событиями, то что тогда может запретить нам рассуж­дать о видах свойств, обнаруживаемых этими события­ми, благодаря которым они удовлетворяют требованиям причинных законов? Конечно, это не сам язык менталь­ного, ибо именно его использование облегчает определе­ние конкретных психофизических отношений. Конечно, это и не отрицание способности психического образовы­вать замкнутую систему, ибо определяемые психофизи­ческие отношения предполагают, что единая область психического и физического образует замкнутую систе­му. Единственная возможность, открытая Дэвидсону, основывается на логических особенностях объяснений ментального. Только на это он и может рассчитывать.

Аргументация Дэвидсона сосредоточена на двух моментах. Один из них уже упоминался—причинные законы «лингвистичны», специфицируются только в объясняющих контекстах, а события удовлетворяют за­конам (объясняются и предсказываются ими) только в подходящем описании. Объясняющие контексты ведут себя неэкстенсионально (ср. Дэвидсон [1963], [1969b]). Но поскольку это верно в одинаковой степени и для фи­зических, и для психических явлений, нельзя допустить, чтобы именно от интенсиональное™ объясняющих кон­текстов зависела недопустимость психофизических за­конов,—тогда должны быть запрещены и физические законы. Далее, даже если причинные законы лингвис­тичны, мы должны еще предположить, что правильные законы соизмеримы с регулярностямисобытий как раз того вида, который обеспечивает законам ясную форму­лировку. Самое меньшее, это означает, что психофизи­ческие регулярности, обнаруживаемые множеством пси­хических и физических событий, вступающих в качестве единичных объектов в причинные отношения, обеспечи­вают некоторую поддержку психофизическим законам. Или, в более слабой формулировке: какими бы ни были

342

основания для интерпретации психофизических обобще­ний как мезаконоподобных по природе, мы не можем прийти к этой интерпретации, исходя из актуального по­явления причинных психофизических событий или же из-концептуальных свойств причинных законов. Как пишет Дэвидсон: «...психическое номологически нередуцируе­мо: истинные общие утверждения, связывающие психи­ческое и физическое, имеющие форму закона, могут су­ществовать, но они не законоподобны (в строгом смыс­ле). Если бы мы вдруг натолкнулись на нестохастиче­ское истинное психофизическое обобщение, что до аб­сурда невероятно, у нас не было бы оснований считать его «чем-то большим, нежели грубым приближением к истине». Вопрос остается: почему некоторые психофизи­ческие обобщения не могут быть законоподобными по крайней мере в форме вероятностных законов? И поче­му некоторые психофизические обобщения не могут быть уточнены так, чтобы они удовлетворяли требова­ниям таких законов?

Здесь становится актуальным второй момент аргу­ментации Дэвидсона. Дэвидсон готов утверждать, что «существуют обобщения, позитивные примеры которых убеждают нас, что обобщение такого рода может быть улучшено дополнительными уточнениями и средствами на базе того же самого общего словаря, который был использован для исходного обобщения». Такие обобще­ния он называет гомономними,удовлетворяющими тре­бованиям физических законов. Законы же психических явлений, как он полагает,гетерономны:они суть те «обобщения, которые, будучи реализованы... дают нам основания считать, что точный рабочий закон существу­ет, но он может быть сформулирован только в ином сло­варе». К сожалению, однако, мы пока не знаем спосо­бов, позволяющих установить, какие психофизические обобщения гомономные, а какие—гетерономные, когда речь идет о психофизических законах. Причина проста:

словарьисходных обобщений является уже психофизи­ческим. Здесь возможны два случая. Во-первых,если психофизические законы существуют, то тогда психофи­зические обобщения гомономны. Во-вторых,еслису­ществуют физические законы, объясняющие психофизи­ческие обобщения, то тогда, признав тезис тождества, можно допустить, что соответствующие законоподобные формулировки могут быть построены в психофизических

23*

343

терминах, то есть опять же гомономно. Следовательно, основная нагрузка аргументации Дэвидсона приходится на утверждение о том, что релевантный закон «может быть установлен только в ином[то есть в чисто физиче­ском] словаре».

По мнению Дэвидсона, «строгие психофизические за­коны не существуют из-за несоизмеримости ментальной и физической схем». В частности, «атрибуты психиче­ских явлений должны выражать мотивы, состояния уве­ренности и интенции индивида». Дэвидсон настаивает, следовательно, на том, что «имеется категориальное раз­личие между психическим и физическим». Но если бы это строго соблюдалось, то тогда бы он не смог объяс­нить, как по крайней мере, некоторые (он склонен счи­тать, что все) психические явления вступают в причин­ные связи с другими (физическими) явлениями. «Кате­гориальное различие» ведь не запрещает утверждать те­зисы тождества и причинности. Поэтому оно не может, насколько мы знаем, запрещать и психофизические за­коны. Если же оно запрещает последние, то как тогда можно утверждать тождество и причинность? На этот вопрос нет ясного ответа.

Но ключ к нему имеется. Дэвидсон стремится дока­зать, что спецификация конкретных состояний уверенно­сти, желаний и т. п. контролируется «установленным идеалом рациональности», а этот идеал должен «эволю­ционировать» под давлением накапливающихся знаний. Это замечательно. Но разве это не относится к физиче­ской теории независимо от того факта, что физические явления не определяются в терминах идеала рацио­нальности? Конечно, проявляющийся в подходе Дэвид­сона характерный для Куайна акцент на проверке тео­рии ß целом,на прагматическом приспособлении, на не­определенности перевода усиливает его точку зрения. Однако он хотел бы подчеркнуть, что в конкретных слу­чаях роль рациональности такова, что мы не можем де­тализировать психические события экстенсионально. Это обусловлено тем, что всегда имеются альтернатив­ные обозначения психических явлений в данном причин­ном контексте, когда мы не можем сказать, какие кон­кретные обозначения определяют одни и те же или раз­личные психические события (ср. Армстронг [1973]). Поэтому он не может утверждать, как он хотел бы, что конкретные психические события вступают в причинные

344

связи и тождественны конкретным физическим событи­ям. Таким образом, или акцентирование эволюционного характера наших психологических теорий настолько сильно, что переносится п на физические теории, или же слишком акцентируется неопределенность интенцио-нальных контекстов, из-за чего следует отказаться от тезисов тождества и причинности, а не только от психо­физических законов.

Тот (})акт, что для нас «типичен» интерес к объясне­нию психических событий с точки зрения целесообраз­ности, «концептуального каркаса, отдаленного от непо­средственного полагания физического закона для опи­сания причины и следствия, мотива и действия как черт портрета действующего человека», кажется верным, однако к делу он не относится. Ведь в соответствии с точкой зрения самого Дэвидсона психические события вступаютв причинные отношения и могут быть отож­дествлены с конкретными физическими событиями. Сле­довательно, перед ним встает принципиальная дилемма:

или, допуская ментальную причинность, допустить и воз­можность психофизических законов, или, отрицая пси­хофизические законы, отвергнуть и ментальную причин­ность. Но существование психофизических причинных взаимодействий отрицать, по-видимому, чрезвычайно трудно. Как пишет сам Дэаидсон, «если кто-то потопил «Бисмарка», то тогда такие различные психические со­бытия, как восприятия, наблюдения, вычисления, оцен­ки, решения, интенциональные действия и изменения со­стояний уверенности, сыграли свою причинную роль в этом». Трудно сказать лучше.

Мы заключаем, что психофизические законы сущест­вуют. Их возможность нельзя отрицать. Эмпирические данные позволяют их сформулировать. Однако, если не-редуцируемость интенционального гарантирована, они не могут быть законоподобными универсалиями. Дэвид­сон, следовательно, прав в некотором смысле, утверж­дая, что психофизических законов не существует. Он подчеркивает, что психофизические законы типа «если— то» не могут быть законоподобными универсалиями, хо­тя настоящие законы должны быть ими. Но если тезис тождества отрицается и допускается нередуцируемость интенционального, то тогда утверждать, что психиче­ские события вступают в причинные отношения, значит, по существу, отрицать, что законы, которые должны

345

объяснять эти события, суть такие универсалии. Итак» отрицать существование психофизических законов у нас все же нет оснований. Иначе, если тезис тождества принимается, а законы рассматриваются как указан­ные универсалии, то Дэвидсону не удастся показать, что психофизические законы не могут быть таковыми (мы еще вернемся к смыслу этой уступки ниже).

Остается распутать еще один узел. Как мы видели, допущение (4) психофизических взаимодействий отвер­гает элиминативный материализм, но не тезис тождест­ва. Это допущение, в частности в форме, отстаиваемой Дэвидсоном, не препятствует объяснительному редук-ционизму Фейгла, то есть провозглашаемой им адекват­ности физическогоз языка для объяснения психического. Принять нередуктивный материализм нас может побу­дить только (5) (тезис нередуцируемости интенциональ-ного) или некоторый его аналог (при допущении (4) и следующего теперь из него заключения о существовании психофизических законов). Как мы видели, Фейгл при­знает нередуцируемость интенционального, которая до­пускается (или утверждается) также другими автора­ми (Селларс [1964]; Кернер [1966]). Но он не считает эту нередуцируемость «серьезным дефектом физикализ-ма». Почему же?

Фейгл (как мы уже отмечали) ссылается на аргу­мент Селларса, согласно которому «эта нередуцируе­мость схожа с нередуцируемостью логических категорий к психологическим или физиологическим (если не яв­ляется ее частным случаем)». Поэтому, еслипризнает­ся нередуцируемость интенционального иесли(как от­мечалось) на карту ставится не просто интенциональ-ность языка, а скорее интенциональностьлингвистиче­ских способностей личности,то тогда единственной жиз­неспособной формой материализма должен быть нере­дуктивный материализм. Следовательно, признание (4) и (5) непосредственно ведет к нередуктивному материа­лизму. Отсюда если (1) ментальные и психологические явления реальны, а (4) психические и физические явле­ния взаимодействуют, то психофизические законы су­ществуют. И если (5) интенциональное нередуцируемо (характеризует по крайней мере природу человека и высших животных), то тогда только нередуктивный ма­териализм может быть жизнеспособной формой мате­риализма.

Гл ава 12

ПРИРОДА И ИДЕНТИЧНОСТЬ КУЛЬТУРНЫХ СУЩНОСТЕЙ

Представить личность как культурную сущность—­значит подвести по крайней мере часть психологической теории под теорию культуры. Сложности, которые под­стерегают нас здесь, обусловлены двумя обстоятель­ствами. Во-первых, психика животных и значительная область чувствительности человека, обладающая отчет­ливо выраженной биологической организацией, необъ­яснимы в терминах культуры. Во-вторых, многие куль­турные феномены характеризуют сущности, которые не обладают сознанием. Пересечение психологического и культурного заставляет нас обратить внимание на сходства и различия естественных наук, с одной сто­роны, и того, что называется поведенческими, социаль­ными, гуманитарными науками,—с другой. Она бро­сает вызов доктрине единства науки (Нейрат и др. [1955]) сразу с двух сторон: допускается, во-первых, отличие личностей от иных культурных сущностей и, во-вторых, нередуцируемость интенционального (Сел­ларс [1963а]. Это влечет за собой неадекватность ме­тодологии физики и близких ей наук задачам объясне­ния культурных и психологических феноменов и соот­ветственно неприемлемость физикализма.

Культурные сущности обладают особой онтологией. Основной вид таких сущностей представляют, очевид­но, личности, ибо их активность порождает слова и предложения, произведения искусства, артефакты и машины, которые сами образуют иные разновидности культурных сущностей. Особые проблемы возникают в связи с допущением коллективных сущностей (напри­мер, наций) и совместных действий (скажем, конвен­циональных, символических или лингвистических), но эти проблемы не препятствуют нашим обобщениям.

317

Удобный путь .понимания некоторых онтологических:

затруднений, порождаемых культурными сущностями,. открывается в связи с рассмотрением основного проти­воречия «дескриптивной метафизики» П. Ф. Стросона [1959]. Стросон утверждает, что «мы в состоянии объ­яснить каждому то, о чем мы говорим, потому что все паши описания индивидуальных объектов и отчеты о них укладываются в одну и ту же картину мира, кар­касом которой является единое пространственно-времен­ное многообразие с одним временным и тремя про­странственными измерениями». Имея в виду эту кар­тину, Стросон ставит вопрос: существует ли «какой-либо класс (какая-либо одна категория) единичностей, выделяющийся среди других классов тем, что без их идентификации невозможна идентификация единично­стей других классов, в то время как единичности этого класса можно идентифицировать, не идентифицируя единичности других классов»? Индивиды искомого клас­са и должны образовывать каркас, в рамках которого осуществляются идентификации и различение вообще. Ответ Стросона таков: «...этим требованиям удовлетво­ряют только те [вещи], которые являются или обла­дают материальными телами в широком смысле слова».

Такой ответ—«являются или обладают материаль­ными телами»—в силу его уклончивости может устроить как редуктивного, так и нередуктивного мате­риалиста. Сам Стросон выбирает нередуктивный мате­риализм, ибо утверждает, что базисными единичными объектами являются и личности, и физические тела. По его мнению, физические тела нельзя считать дей­ствительными частями личностей, ибо в противном слу­чае личности не смогут быть базисными единичными объектами. И напротив, личности нельзя считать физи­ческими телами, так как они являются, по предполо­жению, специфическими сущностями с особыми видами атрибутов. Стросон говорит, что «ТИ-предикаты» (обо­значающие материальные или физические атрибуты) можно приписать и физическим телам, и личностям, но «Р-предикаты» (обозначающие состояния сознания) приписываются только личностям. Последние образуют «некоторый уникальный тип»: «Понятие личности сле­дует расшифровывать как понятие типа сущностей, к индивидам которого в равной мере приложимы и предикаты, приписывающие состояния сознания, и пре-

348

дикаты, приписывающие телесные характеристики, фи­зическую ситуацию и т. п.»

Из рассуждений Стросона об идентификации и 'раз­личении пространственных положений и вещей ясно, что он приписывает каждой отдельной вещи одно место в некоторое время (ср. Куинтон [1973]). Это один из главных мотивов всей его схемы дескриптивной мета­физики. Но вместе с тем ясно, что в соответствии с его точкой зрения, личности и физические тела могут зани­мать одно и то же место в пространстве независимо от того, что они (1) не тождественны друг другу, (2) яв­ляются сущностями совершенно разных видов и (3) ни одна из сущностей одного вида не является подлинной частью сущности другого вида. По-видимому, 'согласо­вать между собой эти характерные аспекты подхода Стросона невозможно. Более того, эта рассогласован-ность не зависит от адекватной теории личности — ведь, как мы уже видели, по Стросону, личности являются в действительности не более чем чувствующими живот­ными.

Следовательно, если Стросон прав в том, что фи­зические тела и чувствующие существа суть базисные единичные объекты, то это обнаруживает неприемле­мость известного допущения, принятого почти во всех схемах идентификации единичных объектов в материа­листической онтологии. Разумно утверждать тогда, что подлинные личности, то есть существа, владеющие язы­ком, также являются базисными единичными объекта­ми. Любые аргументы в пользу нередуцируемости чув­ствующих существ должны поддерживать нередуцируе-мость личностей, так как именно последние способны к речевым актам, эвристическая модель которых объ­ясняет специфику самих чувствующих существ. Следо­вательно, личности, как и чувствующие существа, долж­ны иметь отношение к своему телу, отличное от отно­шений тождества и композиции. Все, что требуется для объяснения природы чувствующих существ,—это, как мы уже видели, функциональная «реализация» (в смысле Патнэма [1960]) эмерджентных интенцио-нальных свойств (включая элементы ощущений и об­разов) в некоторой физической или структурированной системе. Специфика культурных сущностей, в том числе личностей, показывает, однако, возможность весьма различных трактовок соотношения духовного и телесно-

349

го. В любом случае справедливо предполагать, что не-редуктивный материалист способен допускать возмож­ность для двух единичных объектов (определенного ви­да) занимать одно и то же место в пространстве. Это частично объясняет апелляцию к редукционизму, но едва ли является основанием для отступления от наме­ченного нами пути.

Стросон настаивает, что любая личность обладает одним, и только одним, телом, утверждая, что «лич­ности, обладающие телесными характеристиками, лока­лизованные в пространстве и времени, могут быть раз­личены или отождествлены точно так же, как и про­чие отдельные объекты, обладающие своим местом в пространственно-временном каркасе». Но он не приво­дит доказательств данного утверждения. Вместо этого Стросон существенно ослабляет последнее в одном очень важном отношении, заявляя следующее: «Я не отрицаю того, что в некоторых необычных обстоятель­ствах мы можем говорить о двух личностях, поочеред­но занимающих какое-то одно тело, или же о личностях, меняющих тела, и т. п. Но ни одно из этих допущений не свидетельствует против тезиса о том, что исходным понятием является понятие некоторого типа сущности — личности, с необходимостью обладающей как телесны­ми, так и другими видами атрибутов». Главное здесь заключается в том, что теория природы личности не влечет ни необходимого, ни достаточного (ни необходи­мого и достаточного) условий индивидуализации и раз­личения личностей. Стросон здесь имеет в виду по­длинные личности. Он не допускает существования двух личностей, одновременно «занимающих» одно и то же тело, допуская только то, что они могут занимать это тело «попеременно» или же изменять свои тела. Но если личности суть базисные индивиды, то тогда трудно понять (или, во всяком случае, для этого нет объясне­ния), каким образом две личности могут занимать одно тело или изменять свои тела. Если же это возможно, то тогда непонятно, почему множество личностей не мо­жет занимать одно и то же тело.

Ясно, что редукционистская точка зрения, согласно которой личности суть просто тела (Уильямс [1970]), должна быть отвергнута, поскольку занимать данное место может только одно физическое тело (исключая случаи, когда это тело есть часть другого или занимает

350

часть другого). Но еслиСтросон допускает, что две личности могут занимать одно и то же тело поперемен­но, он, очевидно, обязан считать, что (а) телесное тож­дествонеявляется ни необходимым, ни достаточным условием тождества личностей и (б) с последниммож­ноиметь дело на иных основаниях, нежели простран­ственно-временная локализация. Если же это так, то тогда нет причин отрицать, что одно и то же тело мо­жет принадлежать более чем одной личности. Вышепри­веденные рассуждения, конечно, не следует интерпрети­ровать как одобрение явной уступки Стросона дуализму при рассмотрении вопроса о бестелесном существовании (ср. Пинелам [1970]; Прайс [1965]).

Не претендуя на предварительное решение, мы мо­жем утверждать, что тождестволичностей не зависит от тождества тел, даже если, вопреки дуализму и в со­гласии с материализмом,природаличностей такова, что они (как считает и Стросон) «обладают» телами (которые могут быть независимо различены). Согласно почтенной традиции, ведущей начало от Джона Локка (несмотря на известные затруднения, возникшие перед Локком, когда он использовал в качестве критерия тождества личностей память), тождество личностей не зависит или не всегда зависит от тождества тел (ср Куинтон [1962]; Шумейкер [1959]; Грайс [1941]; Пар-' фит [1971]; Перри [1975]). Но мы сможем вернуться к этим вопросам, когда рассмотрим некоторые более фундаментальные характеристики природы личностей и других культурных сущностей. Удивительно, что те немногие философы, кто занимался проблемой тож­дества личности, не испытывали потребности сказать что-либо о природе личностей, очевидно полагая, что развитая теория не может повлиять на нашу исходную интуицию, касающуюся количественного (numerical) тождества.

Напомним, что личности были определены как су­щества, способные использовать язык, совершать рече­вые акты (Остин [1962]; Сирл [1969]). Общая эмпи-ристская теория овладения языком развивалась ранее на основе посылки о том, что личности являются по существу культурно-эмерджентными сущностями. При­нималось, что обучиться естественному языку можно, только будучи членом использующего язык сообщества^ что сам язык и соответственно лингвистическая способ-'

351

ность нередуцируемы на физикалистский манер. Кроме того, опять же на эмпирических основаниях (хотя и на рационалистических тоже) .принималось, что обучение языку предполагает известную способность различать физические знаки, звуки и т. п., посредством которых каким-то образом выражаются и сообщаются слова и предложения. Итак, личность есть чувствующее, куль-турно-эмерджентное существо, способное к использова­нию языка.

К наиболее характерным проявлениям активности личности относятся ее отчеты о собственных психических состояниях, организация и поддержание существования социальных групп при помощи сформулированных це­лей или рациональных установок, изобретение или про­изводство вещей, служащих интересам, к которым долж­ны применяться социально значимые нормы, а также речевое общение между людьми. Центральная роль языка здесь очевидна. Ясно также, что от активности личности зависят и другие вещи, возникающие в куль­турной среде, — артефакты, произведения искусства, предложения, машины, действия, институты и органи­зованные группы. Утверждая это, мы вовсе не отстаи­ваем какую-либо теорию общественного договора, а просто подчеркиваем, что деятельная энергия культуры проистекает из усилий отдельных личностей, действуют ли они индивидуально или коллективно, на основе об­думанного выбора или под влиянием привычек и идео­логий.

Мы склонны не замечать, что при рассмотрении дея­тельности личности накладываются определенные огра­ничения на то, как мы будем характеризовать объекты, производимые этой деятельностью. Так, мы можем ска­зать, что слово или предложение есть сущность, единич­ный объект определенного сорта. Но если мы скажем это, мы обязаны подчеркнуть, что слова или предложе­ния вряд ли могут быть отождествлены со знаками или звуками, которые их выражают. Во-первых, слова и предложения распознаются и функционируют как тако­вые только в соответствующем культурном контексте. Во-вторых, они «обладают» значениями, или внутрен­ним смыслом. В-третьих, их осмысленность есть опре­деленное функциональное свойство, детерминированное правилоподобными регулярностями самой культуры, ко­торые явно отличаются от лингвистических. В-четвер-

352

тых, не существует формулируемых физических ограни­чений, при которых только одни определенные знаки и звуки могут служить «средством выражения» конкрет­ных слов и предложений. У нас нет алгоритма для по­рождения тех и только тех физических знаков или звуков, которые могли бы служить в контексте культу­ры средством выражения последовательности слов или множества предложений.

Исключительная сложность анализа природы слов и предложений побуждает принять точку зрения, со­гласно которой язык есть не более чем особый способ функционирования физических звуков и знаков (то есть некоторую разновидность инскрипционализма) (ср. Гудмен [1966]; Шеффлер [1963]). Эта точка зрения допустима, хотя она может вести к заблуждению; вме­сте с тем она является существенно неполной. Ведь зна­ки и звуки, которым приписывается указанная функция, должны интерпретироваться личностями. Последных же нельзя, как мы видели (вопреки Селларсу '[1963а]), представлять как физические тела или хотя бы как чувствующие существа, которым просто придана опре­деленная «дополнительная» (лингвистическая) функ­ция. Лингвистическая способность чрезвычайно суще­ственна с точки зрения природы личности. Поэтому, являясь носителями речи, мы вряд ли можем отрицать, что представляем собой специфические сущности, если, конечно, какие-либо сущности вообще существуют.

Конечно, различия, находимые в мире, могут слу­жить в качестве субъектов предикации. В этом смысле все, что актуально существует, может рассматриваться как сущность. Но принять это—значит просто сказать, что референция и предикация (и квантификация) суть только грамматические действия, которые как таковые не влекут никаких онтологических допущений (вопреки Куайну [1953]; op. Олстон [1958]). Об этом мы уже говорили, касаясь проблемы различения определения и ощущения боли. И если это так, то тогда инскрипцио-нализм, каким бы ни был его вклад в номинализм, влечет за собой различение естественного статуса фи­зических знаков и культурного статуса лингвистических функций, выполняемых знаками. Поскольку инскрип-ционализм не может произвести физикалистскую редук­цию личностей, которые только и способны различать. слова и предложения, он допускает концептуальную

353

возможность рассмотрения слов и предложений как сущностей особого рода. Поскольку же слова и пред­ложения существуют лишь в культурном контексте, в котором только и могут проявляться их функциональ­ные свойства, а тех обстоятельствах, когда они не мо­гут быть идентифицированы как конкретные слова и предложения ссылкой на какое-либо фиксированное множество физических знаков,они порождают пробле­мы отождествления, специфические для них самих и для сходных с ними культурных сущностей.

Следует заметить, что инскрипционализм налагает на множество предложений любого естественного язы­ка невыполнимое условие, а именно (Шеффлер): «Два написанных предложения представляют одно и то же предложение, если и только если они суть копиидруг друга (то есть складываются из одних и тех же букв), имеют сходную языковую принадлежность (то есть оба, скажем, французские или итальянские) и не имеют индикаторных терминов (то есть написанных терминов, которые суть копии, хотя один из них появляется в на­писанном предложении с одним денотатом, а другой— в другом таком предложении с отличающимся денота­том)». Последнее уточнение этих ограничений, предло­женное Н. Гудменом '.[1968], ведет к неустранимым аномалиям, касающимся естественных языков и их зна­ков (ср. Марголис [1970]).Невозможносформулировать •правило, определяющее множество физических знаков, которые допустимо рассматривать как представителей одного и того же предложения естественного языка. Условия принадлежности к одному языку и условия одной и той же денотации зависят от интенциональных рассмотрении, которые оказываются экстенсионально нередуцируемыми. Так или иначе,еслимы предпочи­таем рассматривать слова и предложения, произведения искусства или личностей как особые сущности, мы должны будем разрешить онтологические трудности, вызванные признанием их специфических свойств. И вполне естественно думать, что наиболее типичные виды культурных сущностей будут обнаруживать суще­ственно сходную онтологию, несмотря на тот факт, что некоторые из них «имеют» сознание, а другие являются просто продуктами первых.

Попробуем определить эти особенности, не обра­щаясь с самого начала к личностям. Этот маневр не

354

уведет нас слишком далеко, но подтвердит близость проблемы соотношения физической природы и культу­ры проблеме телесного и духовного. Наши принципиаль­ные выводы будут такими: (1) культурные сущности суть знаки некоторого типа, или индивидуальные объ­екты (знаки), представляющие абстрактные индиви­дуальные объекты (типы) ; (2) эти сущности воплоще­ны в физических сущностях, которым они не тожде­ственны. Таким образом, культурные сущности, в осо­бенности личности, обладают весьма необычными онто­логическими свойствами. Ведь больше нигде мы не на­ходим индивидуальных объектов, представляемых дру­гими индивидуальными объектами. Следовательно, во­площения есть отличительный признак области культу­ры. Фактически культурные сущности потому высту­пают в качестве знаков некоторого типа, что они пред­ставляют собой отношение воплощения.

Джек Гликмен [1976], размышляя о многообразии' культурно значимых явлений, заметил: «Индивидуаль­ные объекты просто делаются, а типы создаются». Это замечание носит стратегический характер, однако оно либо ложно, либо вводит в заблуждение. Гликмен при­водит в подтверждение своего различения следующий пример: «Если повар создал новый суп, то он создал новый вид супа, новый 'рецепт; он мог не делать супа, [то есть не варить конкретную кастрюлю супа]». Если под «видом» Гликмен понимает некую универсалию, то тогда в силу того, что универсалии не создаются (и не-разрушаются), нельзя говорить, что повар «создал» новый суп, новый вид супа (ср. Уолтерсторф [1975];

Марголис [1977]). Следует сказать, что он в некото­ром смысле создал (используя способ выражения Глик-мена) вид супа, приготовляя,конкретный (новый) суп. Убедиться в том, что повар создал новый суп (вид су­па), можно, конечно, и обращаясь к его рецепту (фор­мулировка которого в свою очередь показывает ту же неопределенность соотношения между типом и знаком).

То, что здесь важно, не сразу может броситься в глаза. Если можно сказать, что повар создал (изобрел) суп (его новый вид), и если универсалии нельзя ни со­здать, ни разрушить, то тогда повар, создавая вид су­па, должен создать нечто иное, нежели универсалию. Надо думать, что это нечто должно быть помещено среди родственных творений, то есть оно оказывается

355

индивидуальным объектом некоторого сорта. Но вид супа должен быть также абстрактной сущностью, если это вообще индивидуальный объект. Следовательно, хотя в принципе можно допустить абстрактные индиви­дуальные объекты (ср. Гудмен [1966]), трудно согла­ситься с тем, что творение повара является такой сущ­ностью, коль скоро его кто-то вкусил. Аналогия с искус­ством (а также со словами, предложениями и лично­стями) очевидна. Если Пикассо, изобразив «Авиньон­ских девушек», создал только новый вид живописи, он не мог сделать этого, используя масляные краски. И ес­ли бы личности были только абстрактными сущностя­ми, они не могли бы ни стареть, ни умываться.

Есть только одно решение, позволяющее сохранить указанный способ выражения. Оно состоит в возмож­ности представлять индивидуальные объекты (опреде­ленного вида) так же, как универсалии или свойства. Во всех контекстах, где возникает неопределенность между типом и знаком, то есть во всех культурных кон­текстах, и только в них, термин «тип» обозначает аб­страктные объекты соответствующего рода, которые могут быть представлены отдельными конкретными эк­земплярами. Так, оттиски, полученные с дюреровской гравировальной доски для «Меланхолии I», суть пред­ставители этой гравюры, но доброкачественно изготов­ленные ее экземпляры не обязаны обладать всеми ре­левантными физическими свойствами, ибо более позд­ние оттиски и оттиски, усовершенствованные на основе изучения гравюры и развития печати, могут быть по­длинными экземплярами «Меланхолии I» и вместе с тем значительно отличаться друг от друга (по крайней мере для чувствительного глаза). Сказанное верно и для слов и предложений. Как подделка гравюры Дюре­ра может для восприятия не отличаться от подлинника (ср. Гудмен [1968]; Марголис [1977j]), так и попугай может производить звуки, которые, если они произно­сятся человеком в соответствующем культурном кон­тексте, должны выражать некоторое слово.

Произведения искусства и слова идентифицируются как таковые только в интенциональном контексте куль­туры и только в отношении определенных интенсиональ­ных различении того, что является приемлемым и не­приемлемым. Таким образом, рассмотрение типов как индивидуальных объектов (специфического вида) учи-

356

тывает тот факт, что мы устанавливаем существование конкретных произведений искусства необычным обра­зом (исполнение одних и тех же музыкальных пьес, оттиски одной и топ же гравюры, экземпляры того же самого романа) ii что эти произведения могут создавать­ся и разрушаться.

Это верно и для языка: мы можем говорить о раз­личных выражениях одного u того же конкретного слова;

вместе r тем некоторые языки, iiecoMiieiiHo, для нас утеряны. Далее, если мы допускаем, что при создании нового супа повар смешивал его составляющие в каст­рюле, а при создании нового вида живописи Пикассо, рисуя своих «Девушек», наносил краски па холст, то мы видим, что обычно ни новый вид супа, ни повьііі вид живописи ne создаются без (используя слова Глик-мепа) .производства конкретного супа или конкретной картины. В общем, когда художник создает новый вид искусства, он производит конкретный экземпляр (или знак) конкретного типа. Посредством своих творении он не может создать универсалии, ибо универсалии во­обще не создаются. Он может создать только новый тип-индивид, по лишь производя зпакн-ипдивиды этого типа. Поэтому нс существует типов искусства, не пред­ставленных конкретными знаками или же лишенных способа (но не лишенных своих произведений), на основе которого (так, как это имеет место в исполни­тельском искусстве) в них могут возникать приемлемые конкретные знаки определенных типов произведений (ср. Марголнс [1977с]).

Аргументы в пользу этого сильного заключения уже приводились. Когда художник создает свою работу, он использует соответствующие физические материалы, и потому его творение должно обладать некоторыми вос­принимаемыми 4)изичecки^lи свойствами. Оно не обла­дало бы ими, если было бы просто абстрактной сущ­ностью (или универсалией) (вопреки Уолтерстор(|)у [1975]; ср. Уолхсйм [1968]). В каком бы виде непо­средственно художник ни создавал свое произведение (или даже новый тип произведения), он производит нс абстрактную сущность, а именно конкретный знак, об­ладающий определенными физическими свойствами. Этот знак и представляет, выражает создаваемый им абстрактный тип. При этом художник, создавая свое произведение, вовсе нс обязан производить все множс-

357

ство знаков этого конкретного произведения. Это совер­шенно ясно в случаях супа н пьесы (и часто—даже is отношении гравюры). Другими словами, говоря, что художник создал іювьіії тип искусства—конкретный его тин,—мы (обычно) говорим о конкретном его про­изведении (знаке) или же о способе, (который он пред­ложил) для производства таких знаков. Можно допу­стить, что в скульптуре по дереву художник создаст произведение обычно в единственном экземпляре. Брон­зовые скульптуры, как показал метод Родена, могут представлять один и тот же тип несколькими или мно­гочисленными экземплярами. (Для личностей мы обыч­но допускаем только уникальные признаки, хотя и по­нятия клонированных личностей или перевоплощения не являются противоречивыми.) Поэтому, несмотря на то что мы можем говорить о создании художником ти­па искусства, этот тип существует только как представ­ленный его подлинными знаками. Мы можем сказать из учтивости, что художник, слепивший глиняную форму для отливки бронзовых скульптур, создал тип художе­ственных произведений, по факты здесь таковы: (1) он слепил конкретную форму; (2) этот слепок не является «созданным» произведением. Аналогичные рассуждения приложимы и к нотной записи созданной музыкантом сонаты: (1) композитор произвел конкретный знак тина нотной залиси; (2) все допустимые примеры его сонаты идентифицируются при помощи этой записи. Результат таков: чтобы создать тип, художник должен изготовить знак, экземпляр. Первую кастрюлю супа, созданного поваром, может приготовить его ученик, но действитель­ный суп существует только тогда, когда он сварен. Ав­торитет повара, приобретаемый им, благодаря его ре­цепту, частично основан на уверенности в том, что его авторство будет признано для каждой порции супа, ко­торая действительно является примером его творения, независимо от того, готовил ли он эту порцию сам или нет, а частично служит средством для определения ^по­длинных экземпляров-знаков конкретного типа объек­тов. Существуют только конкретные знаки типа, а ин­терес к такому типу опосредован интересом к актуаль­ным или возможным его представителям, как это имеет место при действительном или мысленном исполнении определенной сонаты.

Здесь придется признать еще одну онтологическую

358

особенность. Если конкретный оттиск «Меланхолии I» Дюрера является конкретным знаком этой гравюры (как типа произведении искусства), то листы бумаги и шрифт этим свойством, как известно, не обладают-— они не являются знаками тина. Аналогично конкретное напечатанное слово «the» есть знак тина «слово THE», однако физические буквы, выражающие значащие сло­ва, как известно, сами но себе не образуют знаков ка­кого-либо типа. Лишь предметы, обладающие таким интенциональным свойством, как «быть созданным», «иметь значение» или «иметь смысл», могут обладать свойством быть знаком типа (ср. ІІи'рс ,[1939]), Короче говоря, этим свойством могут обладать лишь культур­ные сущности. Следовательно, знак и физическая «сре­да», посредством которой он выражается или благода­ря которой существует, должны обнаруживать между собой особое отношение. Это отношение мы можем на­звать «воплощением». Оно имеет место между физиче­скими телами и сущностями, которые существуют толь­ко в культурной ситуации, но которые вместе с тем не. могут существовать помимо физических тел. Очевидно, данное отношение может исключить онтологический дуализм и вместе с тем допустить возникновение куль­туры тогда и только тогда, когда культурные сущности не могут (а) существовать независимо от физических сущностей и (б) быть редуцированы на физикалистский манер. Концепция воплощения обещает разрешить ди­лемму Стросона относительно базисных индивидуальных объектов, поскольку, согласно ей, личности могут быть базисными индивидуальными объектами, удовлетворяя в то же время условиям (а) и (б).

Значение термина «воплощение» уже было опреде­лено. Однако теперь мы можем более подробно выяс­нить необходимые и достаточные условия воплощения одним индивидуальным объектом другого: (1) связан­ные этим отношением индивидуальные объекты не тож­дественны; (2) существование воплощенного индиви­дуального объекта предполагает существование в то же время воплощающего индивидуального объекта;

(3) воплощенный индивидуальный объект обладает по крайней мере некоторыми свойствами воплощаемого ин­дивидуального объекта; (4) воплощенный индивидуаль­ный объект обладает свойствами, которых нет у вопло­щающего индивидуального объекта; (5) воплощенный

359

индивидуальный объект обладает такого рода свой­ствами, которыми воплощающий индивидуальный объ­ект обладать не может; (6) спецификация воплощенно­го индивидуального объекта предполагает существова­ние некоторого воплощающего индивидуального объек­та; (7) воплощающий индивидуальный объект не яв­ляется подлинной частью воплощенного индивидуально­го объекта. Например, согласно теории, раскрывающей природу произведения искусства, конкретный физиче­ский объект будет воплощать конкретный объект Дру­гого вида, е'сли между ними имеет место определенное систематическое отношение. Так, скульптор изготовляет конкретную скульптуру, обтесывая глыбу мрамора:

«Пьета» Микеланджело (эмерджентно) обнаруживает и определенные физические свойства мрамора, и опре­деленные репрезентационные свойства и интенции, то есть она обладает также свойством быть уни­кальным знаком творения «Пьеты». Основанием для такого теоретического представления является просто то, что произведения искусства суть продукты культур­ной деятельности, а физические объекты ими не яв­ляются. Стало быть, они должны обладать свойствами, которыми не обладают и не могут обладать физические объекты как таковые, то есть свойствами, обусловлен­ными традициями, институтами, доктринами, правила­ми и т. п.

Итак, две вышеуказанные онтологические характе­ристики совершенно различны. Во-первых, не существует типов, отделенных от знаков, так как нет никаких знаков помимо знаков, обозначающих типы. Сам про­цесе индивидуализации знаков влечет за собой индиви­дуализацию типов, то есть индивидуализацию различ­ных множеств индивидуальных объектов как альтерна­тивных знаков того или другого конкретного типа. Во-вторых, знаки определенного типа имеют свойства, отсутствующие у физических объектов, но, обладая и физическими свойствами, знаки не могут существовать, не будучи воплощенными в некотором физическом теле. Сказанное равнозначно тому, что знаковые объекты суть культурно возникающие сущности; их специфиче­ские свойства и вообще их бытие как сущностей, кото­рые могут проявлять такие свойства, не зависят от на­личия какой-либо иной субстанции, отличающейся от приписываемой чисто физическим объектам. Таким об-

360

разом, специфика знаков связана лишь с некоторыми абстрактными функциональными или интенциональны-ми свойствами, реализованными определенными физи­ческими способами.

Мы утверждаем, что такие сущности, как личности, произведения искусства, слова и предложения, и физи­чески воплощены и культурно-эмерджентны. Понятие воплощения служит одновременно и объяснению инди­видуальности, и тождественности культурных сущностей, и развитию непротиворечивой концепции нередуктивного материализма. Понятие же эмерджентности и облегчает признание существования конкретных культурных сущ­ностей, и создает заслон редукционизму. «Эмерджен-цию» мы понимаем в смысле Фейгла [1967] —так, как он вводил этот термин для различения между «физи-ческимі»и «физическима».«Если,—писал Фейгл,— ...существует настоящая эмердженция, то есть логиче­ская невыводимость, в сфере органических, психических и/или социальных явлений, то тогда, очевидно, область «физическиха» терминов явно уже, чем область «физи-ческихі»теоретических терминов». «Под «физически-миі»терминами я понимаю,—указывал Фейгл,—все (эмпирические) термины, спецификация значений кото­рых существенно опирается на логические (необходи­мые или, что более часто, вероятностные) связи с са­мим интерсубъективным языком наблюдений... Под «фи-зическимз» я имею в виду род теоретических понятий (и утверждений), которые достаточны дляобъяснения, то есть для дедуктивного или вероятностного вывода высказываний наблюдения, касающихся неорганической (неживой) природы». Ясно, что интерпретация лично­стей как культурно воплощенных сущностей влечет за собой, если использовать способ выражения Фейгла (но не его точку зрения), также их интерпретацию в качестве эмерджентных сущностей.

По-видимому, имеет смысл кратко остановиться на других трактовках понятия эмердженции. Так, Марио Бунге [1977] утверждает, что «эмерджентная вещь (или просто эмерджент)обладает свойствами, которыми не обладает ни один из ее компонентов». По его мнению, воплощенные сущности эмерджентны. Однако «эмерд­женция относительна», поскольку, например, «способ­ность мыслить есть эмерджентное свойство мозга при­матов, связанное с его компонентами-нейронами, но

24 Дж. Марголис

361

вместе с тем присущее приматам, так как им обладает один из их компонентов, а именно мозг». Этот пример нельзя назвать очень удачным (хотя он полезен), по­скольку мышление является с обычной точки зрения свойством существа или личности, а не какой-либо час­ти последних. (Мы уже рассматривали этот вопрос.)

Однако Бунге намерен оправдать следующую сово­купность постулатов: «Постулат 1. Некоторые свойства любой системы эмерджентны»; «Постулат 2. Каждое эмерджентное свойство системы может быть объяснено в терминах свойств ее компонентов и связей между ними»; «Постулат 3. Любая вещь принадлежит к тому или иному уровню»; «Постулат 4. Любая сложная вещь данного уровня самосоставляется из вещей предше­ствующего уровня». Все это ставит заслон редукциониз-му в том смысле, что теории, объясняющие психическое, должны опираться на «соответствующее обогащение [теорий более низких уровней] новыми допущениями и данными». В то же время психическое не образует особого уровня, так как «сознание является не вещью, составленной из вещей низшего уровня... а совокуп­ностью функций ансамблей нейронов».

Недостаток концепции Бунге заключается в том, что, если допускается тезис воплощения, становится не­ясным (или даже ложным) согласование четвертого по­стулата Бунге с эмерджентностью культурных явлений. Равным образом оказывается неясным (или даже лож­ным) его второй постулат.

Как бы там ни было, концепция эмердженции Фейг-ла («эмердженция^») существенно связана с отрицанием возможности редуктивного объяснения. Соответствую­щая концепция Бунге («эмердженцияв») определяется в терминах свойств целого и частей, хотя тоже влечет отрицание этой возможности. Наша же концепция («эмердженциям») близка концепции Фейгла и совме­стима с концепцией Бунге с точностью до второго и четвертого постулатов последней. Ее особенность в том, что она предполагает (эмерджентное) бытие сущно­стей, которые могут быть определены только в интен­сиональных контекстах. Личности (но не сознание) суть вещи, которые вопреки четвертому постулату Бунге не «самосоставляются из вещей предшествующего уров­ня». Их отличительные (культурные) свойства не мо­гут быть объяснены вопреки второму его постулату

362

«в терминах свойств {их] компонентов и связей между яими», как бы мы ни обогащали такое объяснение до­пущениями, которые вытекают из четвертого постулата, касающегося формирования вещей. Итак, суть концеп­ции «эмердженциим.» такова: объяснение эмерджент-ныхм явлений требует теорий, допускающих воплощен­ные явления, причем такие явления эмерджентныд но

•не эмерджентныд; эти явления не эмерджентныд, поскольку (1) они не состоятиз частей вещей некото­рого низшего уровня (при любой теории множествен-яости уровней), а (2) их свойства не объяснимы тео­риями, относящимися к подобным вещам.

Под «культурным» мы понимаем свойство какой-ли­бо системы, благодаря которому в ней возникают и существуют определенные сущности; это—система, в которой существуют или существовали личности ире­зультаты их деятельности. Такая система есть система .знаков, обозначающих типы. Она управляется правила­ми; все, что типично производится ею, постижимо толь­ко в терминах правилоподобных регулярностейи следо­вания правилам, а ее личности способны использовать язык, вести себя интенционально в соответствии с пра­вилами, которые они понимают и могут нарушать. Но все рассуждения об управляемых правилами явле­ниях, как в определенном смысле и сами такие явле-яия, интенсиональны. Возьмем хотя бы правилоподоб-ные регулярности для различения таких парных кате­горий, как «подходящее» и «неподходящее», «законное» и «незаконное», «допустимое» и «недопустимое», «кор­ректное» и «некорректное», «правильное» и «ложное», «хорошее» и «плохое», «прекрасное» и «безобразное», «разумное» и «неразумное», «осмысленное» и «бессмыс­ленное», и множество других. Все эти атрибуты можно приписывать только в контексте постулируемых крите­риев некоторого релевантного описания.

Но интенсиональное с самого начала и по самой

•своей сути лингвистично и культурно: только о суще-'стве,способном интерпретировать нечто,предпочитая 'одно описание другому,можно сказать, что оно пони­мает суть правила и следует ему интенционально. К то­му же нельзя отрицать или заменить некоторым экстен­сиональным каноном референцию (ср. Доннеллан11966]),семантическую неопределенность (ср. Зифф [1965]), неразделимость поверхностных и глубинных

24*

363

структур языка и неустранимость значения предпосы-лочной информации и фактуальных состояний уверен­ности и установок (ср. Лакофф [1971а]; Беннитт [1976]), непрозрачность контекстов уверенности и т. п. (ср. Марголис [1977e]).Но если это так, то становятся ясными имманентная неформальность — импровизаци­онный, не полностью формализуемый аспект — культур­ных правил и вместе с тем та глубокая причина, в силу которой нельзя физикалистски редуцировать личности.

Именно в этом смысле и следует говорить о том, что культурное представляет «значимое», а руковод­ствующееся правилами поведение или изначально линг-вистично, или предполагает лингвистическую способ­ность. Вполне возможно, что, анализируя, например, сложное поведение социально обученных животных (сравнимое с обучением шимпанзе языку), мы не со­гласимся признать наблюдаемые правилоподобные ре­гулярности этого поведения полностью лингвистически­ми. В подобных случаях мы недоумеваем, можно ли все же обучить таких животных «говорить». Некоторые исследователи даже предполагают, что «свободно жи­вущие шимпанзе уже используют лингвистическую си­стему, отражающую различия в способностях видов, что два вида [человек и обезьяна] имеют синтаксис, кодирующий отчетливо различающиеся виды информа­ции, и это различие может быть прослежено через раз­личия условий жизни» (Макнил if1972]).

Сомнительно, однако, что таким маневром можно облегчить создание рационалистической теории овладе­ния языком. Это касается и «языка» пчел — и не пото­му, что пчелы неспособны к коммуникации, а потому, что их «язык» фиксирован генетически, не управляется правилами, не является интенсиональным, не возникает культурно (Фриш [1955]; Фриш '[1967]). Верно, ко­нечно, что даже в случае рабочих пчел, у которых от­сутствует наше понимание того, что объясняет изменчи­вое значение конкретного их танца в зависимости от изменяющихся обстоятельств судьбы пчелиного роя, мы склонны осмысливать кажущийся нам одним и тем же танец в терминах интенсионально различающихся сообщений (ср. Гриффин [1976]). И тем не менее факты строго подтверждают, что, как бы ни было изменчиво кажущееся значение танца, насколько совершенной ни была бы способность пчел обучаться (ср. Гоулд [1975]),

364

язык пчел целиком и полностью экстенсионален и в принципе сводим к чисто законоподобным регулярно­стям.

Следующее наблюдение Фриша [1967] делает это совершенно ясным: «С увеличением расстояния до цели ритм танца снижается—число циклов в единицу вре­мени уменьшается, продолжительность отдельных цик­лов возрастает. Ритм танца указывает расстояние до цели. Эта регулярность прослеживается до расстояния в одиннадцать километров. Различные колонии пчел могут в чем-то отличаться своими танцевальными рит­мами. В течение каждого танца ритм танца отдельной пчелы неодинаков для всех циклов, он варьируется около среднего значения. Наблюдаются различия в рит­ме танца для отдельных пчел. Вновь прибывшие к месту сбора пищи танцуют относительно быстро. С те­чением времени после первого полета темп танца обыч­но снижается. Наблюдения полетов к одному и тому же месту в течение нескольких дней показывают умень­шение разброса при определении расстояния в резуль­тате накопления опыта. На ритм танца могут влиять внешние факторы, (а) Ритм повышается с повышением температуры окружающей среды. Это повышение, од­нако, незначительно и проявляется только статистиче­ски... (б) Встречный ветер воспринимается пчелами как увеличение расстояния до места сбора пищи: ритм танца падает. Попутный ветер повышает этот ритм».

И все же К. Лоренц [1970]' умышленно говорит о «традиционных» маршрутах, которых придерживаются ласточки в полете. Грубо говоря, это означает, что коммуникационные навыки у животных, не обладающих языком, протолингвистичны, протокультурны, что они в чем-то приближаются к правилоподобным регуляр­ностямчеловеческих обществ.

Однако здесь мы все же рассуждаем о личностях. И если личности понимаются как культурно-эмерджент-ные сущности, то тогда их идентификация обнаружи­вает следующие отклонения от количественного тожде­ства: (1) будучи воплощенными в физических телах, но не составленными из последних, они могут занимать то же самое место, что и их тела; (2) будучи обычно представлены уникальным знаком, они суть знаки не­которого типа, то есть могут быть представлены много­кратно (как в известных описаниях перевоплощения

365

или клонирования); (3) обладая лингвистической спо­собностью, личности, как бы они ни индивидуализиро­вались и ни отождествлялись, обнаруживают себя как личности только благодаря определенным абстрактным функциональным свойствам; (4) их существование в физическом воплощении определяется существованием воплощающих тел, тождественность и природа которых не является ни достаточным условием существования личности, ни необходимым условиемтождествалично­сти; (5) если личности обнаруживаются через согласо­ванное функционирование состояний чувств и лингви­стических способностей, то тогда допустимо утвержде­ние, что в одном и том же теле может находиться одно­временно множество личностей. Короче говоря,если конкретные личности, воплощенные внекоторомтеле (способном поддерживать функциональные атрибуты чувств и лингвистической способности), могут быть идентифицированы при помощи некоторого выделяюще­гося образца функционирования состояний чувств и лингвистических способностей, то тогда телесное тож­дество может бытьнеобходимым условием идентифика­ции личности,не будучинеобходимым условием самого тождества личностей.

Это объясняет, например, слабость утверждения Бернарда Уильямса [1957], будто «телесное тождество» всегда является необходимым условием тождества лич­ностей, если «телесное тождество» предполагает про­странственно-временную непрерывность». Аргументация Уильямса опирается на кажущуюся аномальность до­пущения одинаковых для двух различных личностей изменений, благодаря которым, если одна из них (по предположению) является тождественной некоторой прежде существовавшей личности, то другая также должна трактоваться как тождественная этой личности. Как пишет Уильямс, некто Чарлз, претерпев «ради­кальное изменение характера», проснувшись, утверж­дает, что он «вспомнил свидетельства определенных со­бытий и поступков», уникальные для «истории жизни... Гая Фокса». Уильямс доказывает (вполне корректно), что «логически невозможно, чтобы два различных че­ловека адекватно вспомнили содержание бытия чело­века, который сделал Аили увиделЕ;однако логически допустимо, чтобы оба онипретендовалина воспомина­ние содержания бытия этого человека...».

366

Отсюда Уильямс заключает, что «на-с ничто не за­ставляет принимать описание Чарлза как его суще­ствования, тождественного Гаю Фоксу». Но нас ничто пока не заставляет и отрицать, что Чарлз тождествен Гаю Фоксу. Уильямс предлагает далее рассуждение, согласно которому «мы не должны удовлетворяться этим [предпочтительным] описанием»: «Если логически возможно то, что Чарлз претерпел описанные измене­ния, то тогда логически возможно и то, что такие изме­нения претерпел одновременно некоторый другой чело­век. Например, в подобных условиях могут оказаться Чарлз и его брат Роберт... Но оба они не могут быть Гаем Фоксом. Если бы это было возможно, Гай Фоке должен был бы находиться сразу в двух местах, что абсурдно. Более того, если они оба тождественны Гаю Фоксу, то они должны совпадать друг с другом, что тоже абсурдно... Вместо этого мы могли бы сказать, что один из них был идентичен Гаю Фоксу, а другой— подобен ему. Но это будет совершенно бесплодным ма­невром, так как, по предположению, не существует принципа, определяющего, какое описание должно при­меняться к кому-то из них».

Теоретически допустимоследующее: если личности (как культурные сущности) суть знаки некоторого ти­па, то вполне возможно, чтобы Чарлз и Роберт, отли­чающиеся друг от друга личности, были, по предполо­жению, знаками одного и того же типа личности—того же самого типа личности, к которому принадлежал Гай Фоке. Как два различных оттиска дюреровской «Мелан­холии I» принадлежат одной и то жегравюре(ее ти­пу), так и Чарлз, Роберт и Гай Фоке сутьличности одного типа. Здесь нет непоследовательности. Но если в согласии с фактами Чарлз и Роберт оба помнят то, что значит «быть человеком, который сделалАили виделЕ»,то тогда они должны быть различными зна­ками одного и того же типа личности. Когда допускает­ся, что перевоплощение (если оно вообще возможно) сохраняет уникальность, то не должно возникать про­тиворечия в утверждении, что Чарлз представляет тот же самый знак личности, что и Гай Фоке. Здесь мы нуждаемся лишь в подходящей причинной связи уни­кальных историй Фокса и Чарлза — так, чтобы «каж­дая» представляла один и тот же знак на различных стадиях единственного жизненного пути (старение

367

и пр.) и так, чтобы каждая, будучи знаком одного и того же типа, представляла фазы жизненного пути уникального знака—личности (token-person).Таким образом, Уильямс просто ошибается, заключая, что условия предлагаемого им примера противоречивы.

Однако он приходит к следующему двусмысленному заключению: «Необходимым условием предполагаемой идентификации на бестелесных основаниях является то, что на некоторой стадии она апеллирует именно к телесным основаниям. Поэтому абсолютное отрицание телесных оснований при рассмотрении критериев тож­дества личности несостоятельно...» С этой точки зрения «телесные свойства» связаны с критериями тождества личностей потому, что они обеспечивают необходимые условия существованияличности. Но они не дают и не должны предусматриватькритериитождества личностей в том смысле, что определения согласованности или не­согласованности множества интенциональных психиче­ских состояний, приписанныхнекоторойличности, во­площенной в данномконкретном теле,могут оправдать наше заключение о том, что эта личность тождественна (по типу) личности, воплощенной в другом теле, или же отличается от нее. Вспомним, что отдельные отти­ски одного и того же типа гравюры должны мыслиться как одна и та же гравюра, что они могут существовать одновременно, могут «перевоплощать» гравюру в раз­ные времена, обнаруживая при этом значительно раз­личающиеся физические свойства.

Сказанное здесь о гравюрах касается и личностей, хотя то, что отличает одну и ту же гравюру (экземп­ляры которой печатаются обычно с общей матрицы в авторизованных условиях) и одну и ту же личность (характеризуемую определенным специфическим ком­плексом состояний уверенности, поступков, воспомина­ний и т. п.), совершенно несравнимо. Если на основе какой-то теории допустить, что при клонировании мож­но обеспечить копии характерными наборами психиче­ских состояний, отличающими именно данную личность, то тогда независимо от дальнейших расхождений в мышлении и поведении оригинала и его копий первый и последние вполне приемлемо рассматривать как аль­тернативные знаки одного и того же типа личности. Последний вопрос выступает здесь как эмпирический, связанный, вероятно, более всего с технологией, нежели

368

с требованиями перевоплощения. Тем не менее мы обес­печили концептуальную схему для учета таких возмож­ностей, по-видимому исключаемых подходом Уильямса. Легко понять, что известные затруднения, возникающие при анализе явлений трансплантации и расщепления мозга, могут быть разрешены сходным образом (ср. Газзанига [1970]; Пуччетти [1973]). Скажем, если сильно «нарушена» память в различных частях полу­шарий мозга (Роуз [1972]), вполне можно представить, что и при этом будут производиться знаки одной и той же личности (ср. Визи [1974]).

Однако главное в обсуждении тождества личности— это теоретическое согласование следующих двух раз­личных элементов: (а) того, что образует отличитель­ную функциональную сеть конкретной личности, и (б) тех услоаий, при которых некоторая конкретная реали­зация такой сети может быть приписана действительной личности. Чтобы говорить о конкретной личности, сле­дует идентифицировать конкретное тело, в котором она должна быть воплощена. В этом смысле тождество лич­ности определяется путем идентификации воплощаю­щего ее тела. Но если то, что отличает одну личность от другой, есть определенная организация сети ее ин­тенциональных состояний, то тогда нет нужды ограни­чивать ее тождество конкретным воплощением лишь в силу того, что указанная сеть представлена конкрет­ным знаком, воплощенным в конкретном теле. Не дока­зано, например, что интерпретация феномена множе­ственной личности (ср. Принс [1903]; Тигпен [1957]) или феномена расщепления мозга не может быть кор­ректно осуществлена в рамках концепции многих лич­ностей, обладающих одним и тем же телом. Уже одно это показывает, что ссылка на воплощающее тело фик­сирует возможность идентификации личности, но не критерий ее тождественности (вопреки Шумейкеру [1959]). Все сказанное выше, однако, не равносильно призыву рассуждать о личностях, не предполагая во­обще никакого критерия их тождества (вопреки Пар-фиту [1971]).

Культурные сущности отождествимы экстенсиональ­но потому, что их идентификация необходимо связана с идентификацией некоторого тела (в котором они, по предположению, воплощены). Однако их идентификация как вида сущностей основывается на определении функ-

369

циональных и интенциональных свойств этих сущностей. Например, отождествление экземпляров одной и той же гравюры зависит от условий и авторизованного ис­пользования печатающей матрицы и от основательности рассмотрения в чем-то различающихся конкретных от­печатков как альтернативных знаков одного типа. Эта процедура, очевидно, согласованна и вовсе не исклю­чает рассмотрения и учета видовфизических свойств. Так же обстоит дело и с личностями. Если возможно сформулировать программу для различения состояний сознания конкретной личности (вроде машинной про­граммы), то тогда нельзя отрицать возможность раз­личных знаков одной и той же личности. Здесь не нуж­но предполагать существование конечной машинной программы, которую можно было бы применить к жи­вым человеческим существам, и даже не нужно отри­цать, что виды физических свойств существенны для различных знаковых представлений одной и той же личности. Таким образом, решение проблемы тождества личности неожиданно опирается на схему отождествле­ния, общую для всех культурных сущностей независи­мо от того, обладают они сознанием или нет.

Помимо сказанного выше, проведенные различения также утверждают континуум эмерджентных изменений в переходах от неодушевленного к личностному и их плодотворность для понимания единства науки. Схема­тично мы можем отметить следующие переходы: от законоподобных универсалий к вероятностным зако­нам, от нетелеологического к телеологическому, от функ­ционального к интенциональному, от интенционального к интенсиональному. Основные характеристики этих переходов еще должны быть рассмотрены.