Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Zh_Bodryyar_Simvolichesky_obmen_i_smert

.pdf
Скачиваний:
11
Добавлен:
07.03.2016
Размер:
1.39 Mб
Скачать

выражения; действительно, именно это и «означает» у Маннони его «пустое» означаемое — место означаемого остается отмеченным, это место подвижных содержаний бессознательного.

Итак, хотя психоаналитическое означающее и выводит нас за пределы логической эквивалентно­ сти, но мы еще не вышли за пределы ценности, не преодолели ее. В самом деле, репрезентируемое его «шажком» по-прежнему обозначается им именно как смысловая ценность in absentia,[217] вытеснен­ ная. Просто эта ценность уже не проходит логически сквозь означающее, а фантазматически пресле­ дует его. Разделяющая их черта изменила свое направление, но тем не менее осталась: с одной стороны по-прежнему потенциальное означаемое (какое-то неразрешенное, вытесненное ценностное содержа­ ние), а с другой — означающее, также возведенное в ранг инстанции благодаря вытеснению.

В общем, нет больше эквивалентности, но нет и амбивалентности, то есть растворения знаковой ценности. В этом отличие психоанализа от поэзии, где эта утрата ценности носит радикальный харак­ тер. В ней больше нет даже и отсутствующей ценности, которой питалось бы остаточное означающее

вформе симптома, фантазма или фетиша. Объект-фетиш не поэтичен, именно потому что он непро­ зрачен, более любого другого ценностно насыщен, потому что означающее в нем не распадается, а, напротив, застывает, кристаллизуется ценностью, навеки погребенной и вечно галлюцинируемой как утраченная реальность. Нет больше никакой возможности разблокировать эту систему, навек застыв­ шую в обсессии смысла, в перверсивном исполнении желания, наполняющем смыслом пустую форму объекта. В поэтической (символической) области означающее совершенно распадается — тогда как в области психоаналитической оно лишь приходит в движение под действием первичных процессов, деформируется в зависимости от складок вытесненных ценностей; но, деформируясь, вставая дыбом или же соединяясь с реальностью точечными «простежками», оно все равно остается поверхностью, зависимой от бурной реальности бессознательного, тогда как в поэзии оно рассеивается и излучается

ванаграмматическом процессе, не повинуясь больше ни закону, который его вздымает, ни вытеснен­ ному, которое его связывает; ему ничего больше не надо обозначать, даже амбивалентность вытеснен­ ного означаемого. Это сплошное рассеяние, отрешение от ценности — что переживается без малейшей тревоги, в полном наслаждении. Эффект озарения, который производят поэтическое произведение или символический акт, заключен именно в этой точке не-вытесненности, не-остаточности, не-воз­ вратности, где снимаются вытеснение смысла и его непрестанное повторение в фантазме или фетише, непрестанное повторение запрета и ценности; в точке, где идет ничем не стесненная игра смерти и

Бодрийяр Ж. .: Символический обмен и смерть / 291

растворения смысла.

«Улавливать в написанном симптом умалчиваемого» (Ницше, «По ту сторону добра и зла»). Задача

ввысшей степени психоаналитическая: все «говорящее» что-либо (и особенно научный дискурс во всей своей «прозрачности») имеет своей функцией умолчание. И умалчиваемое преследует его нава­ ждением, легким, но необратимым подрывом его дискурса. Здесь и работает психоанализ — в этом немеете относительно всякого логического дискурса.

Поэзия же ни о чем не умалчивает, и у нее не бывает никакого наваждения. Ведь вытеснению и умалчиванию всегда подвергается смерть. Здесь же она актуализирована в жертвенном разрушении смысла. Небытие, отсутствие открыто высказывается и разрешается: смерть наконец-то стала явной, символизированной, тогда как во всех остальных дискурсивных формациях она лишь симптоматична. Разумеется, это означает поражение в правах любой лингвистики, которая живет благодаря черте эквивалентности между сказанным и подразумеваемым, а также и конец психоанализа, который тоже живет благодаря черте вытеснения между сказанным и умалчиваемым, вытесняемым, отрицаемым, бесконечно повторяемым в фантазмах и упорно отрицаемым — смертью. Когда в какой-то социальной или языковой формации смерть начинает говорить, высказываться и обмениваться в рамках некото­ рого символического механизма, то психоанализу здесь уже нечего сказать. Когда Рембо пишет («Лето

ваду»): «Это верно буквально и во всех остальных смыслах», — то это значит также, что нет никакого скрытого, латентного смысла, ничего вытесненного, никакой задней мысли, никакой пищи для пси­ хоанализа. Такой ценой и становятся возможны «все остальные смыслы».

«Лингвистика родилась из черты, проведенной ею между означающим и означаемым, и, быть может, она рискует погибнуть от их воссоединения» (О.Маннони). Так же и психоанализ родился из черты, проведенной им, следуя закону кастрации и вытеснения, между сказанным и умалчиваемым (или «между галлюцинаторной реальностью и объектом-заместителем» — Leclaire, Psychanalyser, p. 65), и от их воссоединения он также рискует погибнуть.

Отсутствие остатка значит не только то, что нет больше означающего и означаемого, означаемого за означающим, что они не стоят больше по ту и другую сторону разделяющей их структурной чер­ ты, — это значит также, что больше нет и вытесненной инстанции под инстанцией вытесняющей (как

впсихоаналитической интерпретации), нет больше скрытого и явного, первичных процессов, играю­ щих в прятки со вторичными. Нет никакого означаемого, производимого стихотворением, нет ни

Бодрийяр Ж. .: Символический обмен и смерть / 292

«мышления грез», скрывающегося за поэтическим текстом, ни знаковой формулы (Леклер), ни какоголибо либидо и энергетического потенциала, которые бы тем или иным способом пробирались сквозь первичные процессы, продолжая свидетельствовать о действии производительной экономики бессо­ знательного. Ни либидинальной экономики, ни политической экономии — ни, разумеется, экономики лингвистической, то есть политической экономии языка. Ибо экономика везде и всюду основана на остатке (остаток единственно и делает возможным производство и воспроизводство)[218] — будь то недоделенное в символическом обмене, вовлекаемое в рыночный обмен и в эквивалентный оборот товаров, или же недовыработанное в анаграмматической циркуляции стихов, вовлекаемое в оборот сигнификации, или же просто фантазм, то есть недоразрешенное в амбивалентном обмене и смерти и потому разрешающееся в виде осадка индивидуально-бессознательной смысловой ценности, запаса вытесненных сцен или представлений, который производится и воспроизводится в ритме навязчивого повторения.

Товарная стоимость, семиотический смысл, вытесненная/бессознательная ценность — все это воз­ никает из остатков, из нерастворимого осадка символических операций, и вот эти-то осадки, накапли­ ваясь, и питают собой различные виды экономики, управляющие нашей жизнью. Преодолеть эконо­ мику (а если лозунг изменения жизни и имеет какой-то смысл, то именно такой) — значит уничтожить во всех областях эти остатки; пример тому и являет нам поэзия, оперирующая без эквивалентности, без накопления и без остатка.

Возвращаясь к остроте, нельзя ли предположить, что доставляемое ею наслаждение — это ни эффект «сбережения», выигрыша в психическом потенциале благодаря «сокращению психической дистанци­ и», ни вторжение первичного процесса, подсмыслового смысла, в порядок дискурса, ни та более глу­ бинная реальность, что обусловлена предполагаемой двойственностью психических инстанций, — как цель проявления «иной сцены» через искажение сцены данной, как цель возникновения психиче­ ской ценности вытесненного в самой разделенности инстанций (топическая гипотеза), или как побоч­ ный эффект связывания/развязывания энергий, откуда в определенный момент происходит либиди­ нальная прибыль-наслаждение (экономическая гипотеза)?

Нельзя ли предположить, что, наоборот, наслаждение возникает из отмены разделенности психики на эти отдельные поля, что оно возникает из чего-то предшествующего разграничению инстанций, а следовательно и дифференциальной игре инвестиций, то есть предшествующего психоанализу и его

Бодрийяр Ж. .: Символический обмен и смерть / 293

логическому строю?

Не есть ли это эффект взрыва, короткого замыкания (Kurzschluss), столкновения отделенных друг от друга полей (фонем, слов, ролей, институтов), которые до тех пор имели смысл только в силу своей отдельности и которые утрачивают свой смысл в этом резком сближении и взаимообмене? Не в том ли и заключается Witz, эффект наслаждения, в котором пропадает также и отдельный субъект, и не только на рефлексивной дистанции сознания, но и по отношению к инстанции бессознательного? Отмена в этот миг сверх-Я, отмена усилий, которыми приходится поддерживать дисциплину принци­ па реальности и рациональности смысла, означает не просто отмену вытесняющей инстанции в пользу инстанции вытесненной, но одновременное упразднение их обеих. Это и есть поэтическое начало остроумия и комизма, идущее дальше навязчивого воскресения фантазма и исполнения жела­ ния.

Фрейд цитирует Канта: «Das Komische ist eine in nichts zergangene Erwartung» («Комическое — это ожидание, разрешающееся, растворяющееся в ничто»). Иначе говоря, где было нечто, не стало ничего

даже и бессознательного. Где была некая целесообразность (пусть и бессознательная), некая цен­ ность (пусть и вытесненная), там больше нет ничего. Наслаждение — это кровоистечение ценности, распад кода, репрессивного логоса. В комическом оказывается снят моральный императив институци­ ональных кодов (ситуаций, ролей, социальных персонажей) — в остроте оказывается уничтожен даже моральный императив самотождественности слов и субъекта. И все это — ни для чего. Не для того, чтобы «выразить» что-то «бессознательное». Лихтенберговское определение ножа (неножа),[219] остро­ та в высшей степени поэтичная, показывает этот взрыв смысла, в котором не остается никакой задней мысли. Нож существует постольку, поскольку существуют отдельно и могут быть отдельно названы лезвие и рукоятка. Если снять разделение между ними (а соединить лезвие с рукояткой можно лишь при их исчезновении, что и осуществляется в остроте Лихтенберга), то не остается больше ничего — одно наслаждение. Как сказал бы Кант, «ожидание» ножа, ожидание практическое, а равно и фантаз­ матическое (известно ведь, что может «означать» нож), разрешается в ничто. И это не первичный процесс сдвига или сгущения, из-за лезвия или рукоятки ничто не возникает, за этим «ничто» ничего и не скрывается. Конец разделенности, конец кастрации, конец вытеснения, конец бессознательного. Полное разрешение, полное наслаждение.

Бодрийяр Ж. .: Символический обмен и смерть / 294

Пример из Лихтенберга — не просто частный случай. Если внимательнее приглядеться, то все приводимые Фрейдом примеры логического абсурда (а это предельный случай остроумия, в котором наслаждение бывает особенно сильным) — с дырявым котлом, пирожным, семгой под майонезом, кошачьей шкурой с дырками точно на месте глаз, удобной возможностью для ребенка сразу при рождении найти себе мать, готовую о нем заботиться, — все они могут быть проанализированы одним и тем же образом, как удвоение некоторой идентичности или рациональности, которая обращается сама на себя и в итоге распадается и уничтожается, как разрешение означающего в себе самом, без малейшего следа смысла.

«Eifersucht ist eine Leidenschaft, die mit Eifer sucht, was Leiden schafft» (непереводимая игра слов: «Ревность — это страсть, которая ревностно выискивает то, что причиняет страдание»). Что это: повторное использование того же материала, то есть удовольствие от. вычета энергии? Но ведь Фрейд сам признает, что повторно использовать один и тот же материал — это как раз самое трудное, проще всего было бы высказать две разных мысли с помощью разных означающих. Разница в том, что эти две мысли высказаны одновременно. Но тогда главное — это и есть отмена времени, нужного для развертывания означающего, отмена его последовательного характера; удовольствие возникает не от сложения означаемых под одним и тем же означающим (экономическая интерпретация), а от упразд­ нения логического времени акта высказывания, равнозначного упразднению самого означающего (антиэкономическая интерпретация). Помимо прочего, острота «Eifersucht ist…» образует и своего рода парность по Соссюру: на уровне фразы и ее «анти-фразы» она осуществляет то же самое, что Соссюр описывал для гласных и противогласных звуков в стихе. Правило действует здесь на уровне целой синтагмы, тогда как у Соссюра — лишь для незначимых элементов (фонем и дифонов), но это одно и то же правило обращения означающего на себя, откуда и возникает искра удовольствия (острота или стихотворение). Не имеет значения «богатство» одного или множественных смыслов. Напротив — как раз означаемое нередко и делает сравнительно бедным удовольствие от остроты; означающие, стре­ мясь сохранить смысл, ставят предел игре. Зато в ничтожно краткий отрезок времени, когда означаю­ щее обращается само на себя, в это время его упразднения, имеется бесконечно много смыслов, воз­ можны бесконечные подстановки, головокружительная, сверхбыстрая трата, мгновенное короткое замыкание всех сообщений, но ни в коем случае не означаемых. Смыслу не за что зацепиться, он остается в состоянии циркуляции, центробежного движения, «революции», словно материальные

Бодрийяр Ж. .: Символический обмен и смерть / 295

блага при символическом обмене: непрестанно даримые и отдаваемые, они никогда не попадают под власть ценности.

* * *

Фрейд все время говорит о «технике» остроумия, которую он следующим образом отграничивает от фундаментального процесса: «Техника остроты состоит в двояком употреблении одного и того же слова… первый раз в целом, а затем — разделенным на слоги, как в шараде»; но все это именно лишь «техника». Так и с повторным использованием того же материала — все технические приемы здесь резюмируются одной-единственной категорией сгущения: «Сгущение является более общей категори­ ей. Уплотняющая или, точнее говоря, сберегающая тенденция правит всеми этими техническими приемами. Как будто все дело, пользуясь словами принца Гамлета, в экономии…» Фрейд не замечает, что «технические приемы» остроумия сами по себе являются источниками удовольствия. Он даже сам это утверждает (Le mot d'esprit et ses rapports avec l'inconscient, coll. IdГ©es, p. 180), но сразу же добавляет (р. 196): «Теперь мы замечаем, что назвали… техническими приемами остроумия то, что скорее являет­ ся источниками, из которых остроумие черпает удовольствие… Свойственная остроумию и присущая одному ему техника состоит в его методе охранять применение этого доставляющего удовольствие средства от возражений критики, которая уничтожила бы удовольствие… С самого начала его функция состоит в упразднении внутренних торможений и в расширении ставших из-за них недоступными источников удовольствия». Итак, возникающее, казалось бы, вследствие самой операции остроумия все время возводится Фрейдом к некоему «первичному» источнику, по отношению к которому остро­ умие является не более чем техническим средством.

Та же схема — и для удовольствия от узнавания и припоминания (Ibid., p. 183): «Это повторное открытие известного забавляет, и мы опять-таки без труда способны распознать в таком удовольствии удовольствие от сбережения, отнести его на счет экономии психических издержек… познание само по себе, то есть благодаря облегчению психических издержек, наполняет радостью… рифма, аллитерация и другие формы повторения сходных созвучий в поэзии используют тот же источник удовольствия — повторное открытие известного». Здесь опять-таки эти приемы, «обнаруживающие весьма значитель­ ное сходство с «неоднократным употреблением» в остроумии», не имеют смысла сами по себе: они подчинены повторному появлению определенного содержания памяти (сознательной или бессозна­

Бодрийяр Ж. .: Символический обмен и смерть / 296

тельной — это может быть первичный, детский фантазм и т. д.), для которого они служат всего лишь

средством выражения.[220] Любая интерпретация остроумия, как и поэзии, в терминах «высвобождения» фантазмов или же

психической энергии является ложной. Когда вторгшееся означаемое начинает циркулировать во всех направлениях (одновременное присутствие означаемых, происходящих из разных слоев психики, «поперечное» положение означающего под действием первичных процессов), то мы не смеемся и не наслаждаемся — это тревога, галлюцинация и безумие. Неоднозначность и полисемия вызывают тревогу, потому что в них в полной мере сохраняется обсессия смысла (моральный закон сигнифика­ ции), которой более не отвечает ясный и однозначный смысл. Наслаждение, напротив того, происхо­ дит оттого, что любой императив, любая смысловая референция (явная или скрытая) оказываются сметены, а это возможно только при абсолютной обратимости любого смысла — не при умножении смыслов, а при точном обращении каждого из них. Так же и с энергией: ни ее взрывное «высвобожде­ ние», ни ее развязывание, ни простой ее дрейф, ни «интенсивность» не составляют наслаждения — источником наслаждения является одна лишь обратимость.[221]

Когда мы смеемся или наслаждаемся, это значит, что каким-то образом произошло искривление или скручивание означающего или энергии, образующее пустоту. Это как в истории о человеке, который потерял ключ на темной улице и ищет его под фонарем, потому что таков единственный шанс его найти. Этому потерянному ключу можно приписывать любые скрытые смыслы (мать, смерть, фаллос, кастрация и т. д.), между которыми все равно невозможно сделать выбор, да это и неважно: это пустота логического разума, который неукоснительно удваивается, чтобы уничтожиться, и в созданной таким образом пустоте как раз и происходит взрыв смеха и наслаждения (вовсе не затем, чтобы в этой пустоте, по Лиотару, «поднималось и восставало вытесненное глагола, его подполье»). Фрейд выразил­ ся очень точно: «Entfesselung des Unsinns» — разгул бессмысленности. Но только бессмысленность — это не скрытая преисподняя смысла и не эмульсионная смесь всех вытесненных и противоречащих друг другу смыслов. Это тщательная обратимость каждого члена — субверсия через обращение [rГ©version].

В соответствии с этой внутренней логикой остроумия следует интерпретировать и одну из его «внешних» характеристик: его разделяют с другими, его нельзя потреблять в одиночестве, оно имеет смысл только в процессе обмена. Острота или анекдот — это все равно как символическое имущество,

Бодрийяр Ж. .: Символический обмен и смерть / 297

как шампанское, подарки, дефицитные вещи или женщины в первобытных обществах. Остроумие требует себе в ответ смеха, или же, в порядке взаимности, ответного анекдота, или даже настоящего потлача новых и новых историй. Известно, какую сеть символического сообщничества создают иные анекдоты или остроты, переходя из уст в уста, словно некогда стихи. Все здесь отвечает символической обязанности. Держать про себя анекдот и никому его не рассказывать — абсурдно, не смеяться над ним — оскорбительно, но и засмеяться первым над рассказанным тобой анекдотом — тоже по-своему нарушает тонкие законы обмена.[222]

Остроумие потому столь необходимо включается в символический обмен, что оно связано с симво­ лическим (а не экономическим) модусом наслаждения. Если бы это наслаждение возникало из-за «психической экономии», то было бы непонятно, почему от этой «высвобожденной» психической энергии нельзя смеяться в одиночку, или же первым. Следовательно, тут работают не просто экономи­ ческие механизмы, тут что-то требует взаимности. Это «что-то» как раз и есть символическая отмена ценности. В поэзии и остроумии, непосредственно при их осуществлении, происходит символический обмен, то есть обращение и взаимоуничтожение терминов; соответственно в них и устанавливается однотипное социальное отношение. Только субъекты, отрешившиеся от своей идентичности подобно словам, достигают социальной взаимности в смехе и наслаждении.

АНТИМАТЕРИАЛИСТИЧЕСКАЯ ТЕОРИЯ ЯЗЫКА

Как мы видим, в психоаналитической интерпретации сновидения, остроумия, неврозов, а в какой-то мере и поэзии просматривается «материалистическая» теория языка. Работа первичных процессов становится возможной оттого, что бессознательное обращается со словами как с вещами. Означающее, оторвавшись от означающего и перестав служить его целям, вновь становится чистым материалом, с которым можно вести другую работу, — «элементарным» материалом первичного процесса, образую­ щего в нем свои складки, сдвиги и взаимопроникновения. Звуковая субстанция языка обретает имма­ нентность материальной вещи, выпадает в область, где еще нет (если можно говорить о каком-то «еще») ни первого членения (па смысловые единицы), ни, может быть, даже и второго (на смыслораз­ личительные единицы). При этом звуки и даже буквы мыслятся как атомы субстанции, неотличимой от субстанции тела.

Бодрийяр Ж. .: Символический обмен и смерть / 298

Может показаться, что более радикальный подход к языку невозможен. Обращение со словами «как с вещами» как будто является принципом глубинных операций с языком, поскольку с выявлением наконец его «материалистического» базиса все вроде бы уже и сказано. Но здесь с материализмом дело обстоит так же, как и повсюду. Этой философской теории суждено быть всего лишь идеализмом наоборот, не преодолевающим его бесконечную спекуляцию и образующим с ним простую игру чере­ дования. Так, понятия «вещи» и «материи», негативно образованные идеализмом как его преисподняя, как его негативный фантазм, преспокойно перешли в состояние позитивной реальности или даже революционного принципа объяснения мира, нимало не потеряв в своей врожденной абстрактности. Идеализм фантазматически измыслил в ходе вытеснения некую «материю», и вот она-то, отягощенная всеми родимыми пятнами идеалистического вытеснения, и возникает теперь вновь в материализме. Задумаемся о понятии «вещи», которым пытаются обозначить нечто уже неподвластное репрезента­ ции. С устранением всякой трансцендентности остается одна лишь грубая, непрозрачно-«объективна­ я» материя, субстанциальное образование, молярный или же молекулярный фундамент из камня или слов. Но как же не заметить, что это лишь последняя, наиболее изощренная уловка идеализма — заточить все отрицающее его в этой неподатливой субстанциальности, тем самым узаконив его как своего референциального противника, как свое алиби и зафиксировав его в «эффекте» реальности, каковой есть лучшая опора для идеалистической мысли. «Вещь», «субстанция», «инфраструктура» и «материя» никогда и не имели другого смысла. В ту же самую ловушку контрзависимости от идеализма попадает и «материалистическая» теория языка. Неверно, что слова, выйдя из режима репрезентации и потеряв знаковую обусловленность, становятся «вещами», воплощая собой некий более фундамен­ тальный статус объективности, большую реальность, возвращаясь на стадию конечной инстанции. Худшей путаницы не бывает.

Обращаться со словами «как с вещами»… чтобы выразить вещьиз вещей — Бессознательное, чтобы материализовать скрытую энергию. Такова всегдашняя западня выражения, только здесь в качестве референции позитивизируется вытесненное, несказанное, а возможно и несказуемое — которое, одна­ ко, в известной точке обретает силу инстанции или даже субстанции. Западноевропейская мысль не терпит и, по сути, никогда не терпела пустоты значения, не-места и неценности. Ей необходимы топика и экономика. Если в поэзии (а также, по-видимому, и в остроумии) начинается радикальное растворение знака, то пусть оно будет поддающимся расшифровке знаком чего-то неизреченного,

Бодрийяр Ж. .: Символический обмен и смерть / 299

чего-то такого, что никогда не выдаст нам свой шифр, зато тем более для нас ценно. Конечно, психо­ анализ — это не «вульгарная» герменевтника, это герменевтика более тонкая, поскольку за операция­ ми над знаковым материалом всегда скрывается нечто другое — иной мир, иная сцена, извивы кото­ рых могут быть уловлены специальным дискурсом анализа. Наслаждение здесь — вовсе не от чистой консумации. Оно всегда возникает из проступающего при этой операции либидо, из «говоримого» в глубине фантазмов, из высвобождающихся аффектов. Одним словом, весь этот языковой материал уже изначально нацелен на позитивную трансформацию (в данном случае — транскрипцию), он изначаль­ но подлежит интерпретации, как бы обволакивающей его своим аналитическим оправданием.[223] Эта «Вещь» скрывается и скрывает нечто другое. Ищите силу, ищите означающее.

* * *

Глубинная мотивированность знака/симптома, единосущность слова и вещи, одинаковая судьба речи и влечения, фигуры и силы. Либидинальная экономика, принципом которой всегда является метафоризация (или метонимизация) бессознательного, тела, либидо, фантазма в некоторое языковое расстройство. При лингвистической мотивации произвольность знака уступает место позитивной аналогии между означающим и означаемой вещью. При психоаналитической мотивации обращенная закономерность связывает деконструированное означающее с первичным энергетическим потенциа­ лом. Мотивация предстает здесь как трансгрессия формы мятежным содержанием. Принцип реально­ сти и прозрачности языка оказывается прорван слепой сверхреальностью либидо. Именно так в луч­ шем случае интерпретируют поэзию — как жизненный шум Лучано Берио, театр жестокости Арто, задыхающийся хрип и вопль, колдовское вторжение тела в репрессивно-интериоризированное про­ странство языка. Вторжение частичных влечений, всплывающих именно как частичные и подавлен­ ные, одновременно трансгрессивные и регрессивные, ибо высвобождается здесь именно вытесненное содержание, отмеченное в качестве такового гегемонией формы.

Это лучше, чем «ветерок» у Суинберна, но это по-прежнему из разряда мотиваций и метафор. Такого рода театр жестокости — метафора виталистская, энергетическая, корпореистская, а следовательно, в конечном счете и финалистская, пусть даже это и стихийный финализм. Магия «освобождения» пер­ возданной силы (известно, как Арто близок — подчас непристойно близок — к магии и экзорцизму, а то и к оргиастическому мистицизму в «Гелиогабале»). Метафизика всегда где-то поблизости, как и в

Бодрийяр Ж. .: Символический обмен и смерть / 300