- •Кружок петрашевцев1
- •М.В. Буташевич-Петрашевский. Проект освобождения крестьян.
- •Речь д.Д. Ахшарумова на обеде в честь Фурье
- •Проект обязательной подписки для членов тайного общества3
- •Солдатская беседа4
- •Десять заповедей5
- •Доклад следственной комиссии по делу петрашевцев, представленный 19 декабря 1849 г. Николаю I
- •Казнь петрашевцев6
- •А.И. Герцен об июньских днях 1848 года во Франции
- •Из письма к Мишле
- •11. А.И. Герцен. Россия
- •12. А.И. Герцен. Нас упрекают («Колокол», 1 ноября 1858 г.)
- •13. А. И. Герцен. Через три года («Колокол», 18 февраля 1858 г.)
- •14. А. И. Герцен. 1 июля 1858 г. («Колокол», 1 июля 1858 г.)
- •15. Современники о деятельности Герцена за границей в. И. Кельсаев. Исповедь
- •16. Воспоминания н.В. Шелгунова о н.Г. Чернышевском и н.А. Добролюбове8
- •17. А.И. Герцен о в.Г. Белинском
- •18. Из письма в.Г. Белинского к в.П. Боткину
- •19. Письмо в.Г. Белинского к в.П. Боткину
- •20. Письмо в.Г. Белинского к н.В. Гоголю
16. Воспоминания н.В. Шелгунова о н.Г. Чернышевском и н.А. Добролюбове8
... Чернышевский наружным видом не мог производить особенного впечатления. Небольшого роста, совсем белокурый с лёгким оттенком рыжеватый, худощавый, тонкий, нервный, но с приятными, умными, добрыми голубыми глазами. Чернышевский смотрел потупившись, говорил как бы с усмешкой, имел привычку прибавлять «с» — «да-с» — «нет-с». Общий вид его был очень симпатичный, влекущий и располагающий. Хотя Чернышевский был из семинаристов, но в нём, как и в Добролюбове и в Помяловском, чувствовалась душевная мягкость, женственность, тонина и в то же время какая-то нервная сила, которая, несмотря на уступчивость манер, сама собой давала себя знать и подчиняла ему. Чернышевский был очень застенчив и скромен в манерах. Львом он являлся только в своих статьях, и тогда это был действительно лев, учитель, «власть имущий».
Чернышевский сознавал эту власть, хотя, может быть, и не думал, что история русской мысли назовёт шестидесятые годы его именем, как сороковые — именем Белинского.
Я вовсе не хочу делать параллель между теми и другими. Скажу только, что теперешнее время ещё само не знает себя и само не в состоянии понять, какой в лице Чернышевского оно сделало шаг вперёд после Белинского. То было честное, хорошее время, энтузиазм его был благороден. Но разве Чернышевский по честности, благородству, энтузиазму был ниже?
Что же касается до зрелости мысли, до законченной выработки понятий и до политического понимания, то Чернышевский стоял на целое столетие выше Белинского. Может быть я увлекаюсь и оттого преувеличиваю; но для меня лично в Чернышевском, как в фокусе, соединяются мои лучшие чувства и стремления, всё, чем тогда так хорошо жилось и всё, что потом умерло... А мученичество! Не судом, не за вину отправили Чернышевского в каторгу, а потом в Якутский край, в Вилюйск на поселение, а потому только, что боялись его слов, его влияния как публициста и вождя, боялись в нём опасного писателя...
Чернышевский готовил себя к учёной карьере, но он не был кабинетным учёным, теоретиком, — он был человеком критического ума с социально-политической и революционером мысли. На кафедре Чернышевский, конечно бы, соскучился, да и время было тогда не такое, хотелось делать, а не говорить ...
В 1855 г. Чернышевский представил на степень магистра диссертацию об «Эстетических отношениях искусства к действительности». Это была первая молния, которую он кинул. Нужно удивляться не тому, что Чернышевский выступил с такой диссертацией, а тому, что учёный факультет университета в первый раз слышал такие мысли, первые кончики тех львиных когтей, которые он показал потом. Неё здание русской эстетики Чернышевский сбрасывал с пьедестала и старался доказать, что жизнь выше искусства и что искусство только старается ей подражать...
.. .Сущность шестидесятых годов заключалась совсем) не во внешних событиях или в фактах, придававших тому времени характер некоторого своеволия. Все эти факты, заставлявшие говорить о себе, волновавшие, пугавшие или приводившие иногда к тому, что кто-нибудь то здесь, то там выходил в тираж, не составляли содержания и души времени. Прокламации могли являться, а могли бы и не являться; студенческие истории могли быть, а могли и не быть, — развитие идей и понятий от этого нисколько бы не изменилось. И в появлении новых идей и понятий не было тоже ничего произвольного, ничего такого, что могло бы быть объяснено случайностью, заносом, что походило бы на кафтан с чужих плеч. Некогда новые идеи разносила по Европе французская армия, но к нам никакая армия с новыми идеями тогда не доходила, и никакого умственного подарка мы ни от кого не получали. Всё умственное движение шестидесятых годов явилось так же неизбежно и органически, как является свежая молодая поросль в лесу на крещённой поляне. Как только Крымская война кончилась и псе дохнули новым, более свободным воздухом, всё, что было и России интеллигентного, с крайних верхов и до крайних низов, начало думать, как оно ещё никогда прежде не думало. Думать заставил Севастополь, и он же пробудил во всех критическую мысль, ставшую всеобщим достоянием. Тут никто ничего не мог ни поделать, ни изменить. Все стали думать и думать в одном направлении, в направлении свободы, в направлении разработки лучших условий жизни для всех и для каждого. Счастливой случайностью или подарком природы были, пожалуй, те люди, которые явились как бы представителями пли толкователями общих стремлений, выразили их точными идеями и указали точные формулы жизни. Да и то ещё вопрос, была ли это счастливая случайность, или она была тоже логической неизбежностью.
Умственное направление шестидесятых годов (я говорю преимущественно о литературном движении мысли), выразившееся наиболее ярко с 1859 по1862 г., создалось не в эти годы. Оно проходит через целый ряд годов и в первый раз в своём зачаточном виде было провозглашено в 1855 г. на публичном диспуте в Петербургском университете. Я говорю о публичной защите Чернышевским его диссертации: «О эстетических отношениях искусства к действительности». Задолго до публичной защиты о ней было уже известно в кружках, более близких к автору. Пекарский, как всегда не без известной таинственности и некоторого священного трепета сообщивший мне об этом, с волнением ожидал приближения знаменательного дня. Мы отправились вместе. Небольшая аудитория, отведённая для диспута, была битком набита слушателями. Тут были и студенты, но, кажется, было больше посторонних, офицеров и статской молодёжи. Тесно было очень, так что слушатели стояли на окнах. Я тоже был в числе этих, а рядом со мной стоял Сераковский (офицер генерального штаба, впоследствии принявший участие в польском восстании и повешенный Муравьёвым). Во время диспута Сераковский приходил в самый шумливый восторг и увлекался до невозможности (Сераковский был горячий и увлекающийся человек). Чернышевский защищал диссертацию со своей обычной скромностью, но с твёрдостью непоколебимого убеждения. Послед диспута, Плетнёв (председательствовавший) обратился к Чернышевскому с таким замечанием:«Кажется я на лекциях читал вам совсем не это!» И действительно, Плетнёв читал не то, что он читал, было бы не в состоянии привести публику в тот восторг, в который её привела диссертация. В ней было всё ново и всё заманчиво: и новые мысли, и аргументация, и простота, и ясность изложения. Но так на диссертацию смотрела только аудитория. Плетнёв ограничился своим замечанием, обычного поздравления не последовало, а диссертация была положена под сукно. Факультет, впрочем, готов был признать Чернышевского магистром, но об его диссертации счёл долгом довести до сведения министра народного просвещения И.И. Давыдов и утверждение не состоялось. Если Чернышевский готовился для университетской кафедры, то этот диспут, конечно, закрыл ему к ней путь, но зато он открыл ему возможность отдать теперь все свои силы журналистике. Я напомню читателям главное содержание диссертации.
Уважение к действительной жизни, недоверчивость к априористическим, хотя бы и приятным для фантазии гипотезам, — вот характер направления, господствующего ныне в науке; к тому же знаменателю следует привести и наши эстетические убеждения, — говорил молодой магистрант. Наука о прекрасном, эстетика, имеет разумное право на существование только в том случае, если прекрасное имеет самостоятельное значение, независимое от бесконечного разнообразия личных вкусов. Здоровый человек встречает в действительности очень много таких предметов и явлений, смотря на которые не приходит ему в голову желать, чтобы они были не так, как есть, или были лучше. Мнение, будто человеку непременно нужно «совершенство», — мнение фантастическое, если под «совершенством» понимать такой вид предмета, который бы совмещал всевозможные достоинства и был чужд всех недостатков. Прихотливая строгость требований ведёт только к праздности, холодности и пресыщенности. Русские женщины не так красивы, как итальянки, которых рисовал Рафаэль, но, как бы ни было велико наше недовольство этим, русские женщины от него не похорошеют. Недовольство действительностью совершенно бесплодно и нелепо, когда оно обращено на красоту и, напротив того, оно необходимо, когда направлено против житейских неудобств, устроенных умами и руками людей. «Прекрасное есть жизнь; прекрасно то существо, в котором видим мы жизнь такою, какова должна быть она по нашим понятиям; прекрасен тот предмет, который выказывает в себе жизнь или напоминает нам о жизни». Искусство не может создавать таких чудес красоты, каких не бывает в действительности, и оно должно воспроизводить действительность, т. е. всё то, что интересно для человека в жизни. Для чего же нужно это воспроизведение? А вот для чего. Потребность, рождающая искусство, в эстетическом смысле слова (изящные искусства), есть та же самая, которая очень ясно выказывается в портретной живописи. Портрет пишется не потому, чтобы черты живого человека не удовлетворяли нас, а для того, чтобы помочь нашему воспоминанию о живом человеке, когда его нет перед нашими глазами, и дать о нём некоторое понятие тем людям, которые не имели случая его видеть. Искусство только напоминает нам своими воспроизведениями о том, что интересно для нас в жизни, и старается до некоторой степени познакомить нас с теми интересными сторонами жизни, которых не имели мы случая испытать или наблюдать в действительности. Содержание, достойное внимания мыслящего человека, одно только в состоянии избавить искусство от упрёка, будто оно пустая забава, чем оно и действительно бывает чрезвычайно часто: художественная форма не спасёт от презрения пли' сострадательной улыбки произведение искусства, если оно важностью своей идеи не в состоянии дать ответа на вопрос: да стоило ли трудиться над такими пустяками? Бесполезное не имеет права на уважение. Человек сам себе цель, но дела человека должны иметь цель в потребностях человека, а не в самих себе. В этом отношении чаще других погрешали поэты. Привычка изображать любовь, любовь и вечно любовь заставляет поэтов забывать, что жизнь имеет другие стороны, гораздо более интересующие человека; вообще вся поэзия и изображаемая в ней жизнь принимает какой-то сентиментальный, розовый колорит; вместо серьёзного изображения человеческой жизни произведения искусства представляют какой-то слишком юный взгляд на жизнь, и поэт является обыкновенно молодым, очень молодым юношею, которого рассказы интересны только для людей того же нравственного или физиологического возраста. Наука не думает быть выше действительности; это не стыд для неё. Искусство также не должно думать быть выше действительности; это не унизительно для него. Наука не стыдится говорить, что цель её — понять и объяснить действительность, потом применить к пользе человечества свои объяснения; пусть и искусство не стыдится признаться, что цель его— для вознаграждения человека, в случае отсутствия полнейшего эстетического наслаждения, доставляемого действительностью— воспроизвести, по мере сил, эту драгоценную действительность и ко благу человека объяснить её. Пусть искусство довольствуется своим высоким, прекрасным назначением: в случае отсутствия действительности быть некоторою заменою её и быть для человека учебником жизни.
Эти прекрасные мысли, выраженные с такой страстной любовью к людям, и до сих пор дышат свежестью и будят в душе благородные чувства. Какой же увлекающей силой они явились тридцать лет назад! Это была целая проповедь гуманизма, целое откровение любви к человечеству, на служение которому призывалось искусство. Вот в чём заключалась влекущая сила этого нового слова, приведшего в восторг всех, кто был на диспуте, но не тронувшего только Плетнёва и заседавших с ним профессоров. Плетнёв, гордившийся тем, что он угадывал и поощрял новые таланты, тут не угадал и не прозрел ничего; он даже и не предчувствовал, что перед ним восстала во всём своём будущем величии новая идея, которой суждено овладеть всем движением мысли и указать новый путь, которым и пойдёт затем наша литература и журналистика. Теперешние читатели могут заметить, что в мыслях, высказанных в диссертации, о которой идёт речь, нет ничего нового; они могут сказать: «Мы всё это знаем». (Мне случалось встречать таких.) Да, верно, что вы всё это знаете, но откуда вы это узнали? Вы, пожалуй, даже и не узнавали ни откуда: вы просто выросли на литературе и критике, которая вся создавалась уже по этому рецепту и шла этим путём, впервые указанным ей тридцать лет назад.
Явись эта диссертация только шестью-семью годами раньше, когда кончал Белинский и выступал В. Майков влияние её, конечно, не перешло бы литературных пределов. Но теперь было другое время, теперь мы уже узнали Севастополь. Общественное внимание, хотя и смутно, но уже устремилось к оценке действительности. И момент не мог быть выбран более удачно, чтобы сказать обществу, что никакого другого дела у него не может и не должно быть, как только думать о своих делах. Ещё внушительнее и необходимее было это указание для художников слова, раньше не знавших, о чём им следует говорить: «Говорите о жизни, и только о жизни, — возвестил им один из лучших представителей своего времени, — отражайте действительность, а если люди не живут по-человечески, учите их жить, рисуйте им картины жизни хороших людей и благоустроенных обществ». Но эта задача была не лёгкая, и, во всяком случае, очень многосложная...
Первые статьи «Современника», до возникновения крестьянского вопроса, были чисто популярные и отвечали потребности в ближайших общих знаниях. То был ряд статей о гоголевском периоде русской литературы и затем ряд статей по Шлоссеру из его «Истории XVIII столетия». Завеса, закрывавшая до сих пор от публики политические и исторические отношения Европы, была приподнята. Картина европейских порядков оказывалась поразительною: с одной стороны — беспутство, разврат и мотовство правителей и придворных, с другой — бедствие и нищета разорённых дурным управлением народов представляли резкий контраст и вызывали поучительные сравнения. Публика читала и думала. И в это, и в последующее время козлом отпущения служила обыкновенно Австрия. Несмотря на «свободу», которою теперь пахнуло, и на цензуру, оказывалось всё-таки невозможным обходиться без иносказательности, и Австрия, явившаяся на выручку писателей, учила и читателей проницательности и уменью понимать иносказания. Постепенно, шаг за шагом (мысль, впрочем, шагала тогда большими шагами), само собой, по инерции общество начинало думать политически и понимать, какую роль в истории народов играют государственные учреждения, т. е. порядки, устроенные умами и руками людей. Начавшиеся реформы послужили лишь практическим подтверждением того, что сначала понималось лишь теоретически. Крепостное право было учреждением, уничтожение его было опять новым учреждением; все перемены, какие были предприняты тогда и в крупных и в мелких общественных отношениях, были лишь изменениями учреждений. Все эти перемены только отвечали требованиям жизни, выразителем которых являлся «Современник», занявший передовое место как орган и представитель политического и социально-экономического мышления. «Прекрасное есть жизнь; прекрасно то, что создаёт счастье и довольство», — стало теперь основной формулой, из которой исходило всё общественное мышление и к чему стремились все желания. Но прекрасное виделось не в одном том, что делалось, но и в том, что должно было делаться. И такое требование не было ни увлечением, ни мечтой, а простым логическим движением мысли, вставшей на пути перемен: это было просто лозунгом всех тех, кто видел неизбежность и логичную необходимость всеобщего обновления русских условий общественного существования на началах справедливости. Не юноши только рвались вперёд (эти всегда рвутся); мне случалось видеть семидесятилетних стариков, для которых «Современник» был «учебником жизни» и руководителем для правильного понимания разрешавшихся тогда вопросов. Особенную услугу оказал «Современник» общественному сознанию своей полемикой с «Экономическим Указателем», находившим для крестьян более выгодным быть освобождёнными без земли. «Современник» стоял за освобождение с землёй, за общину, за круговую поруку. «Современник» же познакомил русское общество с исследованием Гакстгаузена. Наконец, «Современник» дал перевод Стюарта Милля, с теми поправками и дополнениями, которые были необходимы для лучшего уяснения мыслей Милля или для их поправки. Для сохранения исторического беспристрастия прибавлю, что читался и «Русский Вестник» (вначале). М. Н. Катков был тогда англоман и поучал английской конституции, хотя обнаруживал уже направление, стяжавшее ему впоследствии известность не особенно передового борца за общественные интересы. «Полемические красоты» несомненно помогли публике понять вернее задачи, которые преследовал орган Каткова...
.. .Ещё шире и общественнее стал захват «Современника», когда толкователем новой эстетической теории в применении к литературной критике явился такой высокоодарённый и полный страстной любви к людям человек, как Добролюбов. Пускай читатель прочтёт внимательно его «Тёмное царств о», чтобы оценить, к каким широким выводам привела вновь установленная точка зрения на задачи и цели литературы и искусства. Справедливо было замечено, что Островского создал Добролюбов. Но не Островского он создал, он создал нечто более важное, чем Островский. Бессознательное творчество Островского дало ему повод показать и осветить ту страшную пучину грязи, в которой ходили, пачкались и гибли целые ряды поколений, систематически воспитанных в собственном обезличении. «Тёмное царство» Добролюбова было не критикой, не протестом против отношений, делающих невозможным никакое правильное общежитие, — это было целым поворотом общественного сознания на новый путь понятий. Я не преувеличу, если скажу, что это было эпохой перелома всех домашних отношений, новым кодексом для воспитания свободных людей в свободной семье. Добролюбов был именно глашатаем этого перелома в отношениях, неотразимым, страстным проповедником нравственного достоинства и тех облагораживающих условий жизни, идеалом которых служит свободный человек в свободном государстве. Добролюбов пользовался всеми разнообразными средствами своего замечательного ясного ума и многостороннего таланта, чтобы очистить многовековый мусор нравственных понятий, накопившийся веками. Чтобы раскидать нею эту кучу непреложных истин сильвестровского Домостроя, требовался могучий работник, и таким могучим работником и был именно Добролюбов. Замечательно, какую громадную умственную работу совершили эти два человека (Чернышевский и Добролюбов), каждый в своей области, и как, пополняя один другого, они составляли одно законченное целое. Всё они знали, неё они понимали, всё они могли разрешить. Едва ли в какую-либо будущую эпоху умственного пробуждения России будет возможно что-нибудь подобное этому медовому месяцу нашего общественного мышления, этому громадному напору накопившейся силы и той энергии, с какой эта сила стремилась разрушить косность и расчистить ниву для ростков новой жизни. Добролюбов поражал своей сосредоточенной замкнутой силой, объективным спокойствием, с каким он обыкновенно держал себя при людях, ему малознакомых. К нему было вполне применимо замечание Гейне о неподвижном взгляде богов. У Добролюбова был именно этот взгляд богов, неподвижно устремлённый как бы в беспредметную точку. Но за этим спокойным, неподвижным взглядом скрывалась затаённо-страстная, сильная и цельная натура, а внешняя спокойная бесстрастность и служила именно признаком громадной внутренней силы. Добролюбов жил в лучшую пору стремлений и надежд русского общества в наступающее светлое будущее. И он верил, и он надеялся, и с этой верой и надеждой он умер. Я был у него за три-четыре дня до его смерти, когда он лежал у Некрасова. Это был разгар дела Михайлова, общественного возбуждения, вызванного судом над ним и студенческими историями. Я торопливо передавал Добролюбову некоторые подробности этих дел, и он, приподнявшись на диване, на котором лежал, смотрел на меня, но уже не неподвижным взглядом богов: его прекрасные, умные глаза горели, и в них светилась надежда и вера в то лучшее будущее, на служение которому он отдал свои лучшие годы и свои лучшие силы. 17 ноября Добролюбова не стало.
Я уже говорил, что смертью Добролюбова и удалением Чернышевского с литературного поприща закончился первый Период шестидесятых годов. Это был самый яркий расцвет их. Теперь, во второй период шестидесятых годов, тоже очень кроткий выдвигается «Русское Слово» с Писаревым во главе. Любители определений называли «Современник» журналом молодого поколения, а «Русское Слово» — журналом юного поколения. Это определение, конечно, ничего не объясняет. «Современник» был чисто политическим и социально-экономическим органом, и политическое направление известного оттенка давало ему главный цвет. От этого и читатели его были по преимуществу политические, искавшие общих политических и экономических руководящих понятий. «Русское Слово» не было политическим органом. Употребляя для характеристики его не совсем точное, а главное, затасканное выражение, пришлось бы назвать его органом нигилистическим. Цвет ему давало крайне отрицательное направление, во главе которого выступили Писарев и Зайцев.
Материалы по истории СССР для семинарских и практических занятий. Освободительное движение и общественная мысль в России XIX в.: Учеб. пособие/ Сост. В.А. Фёдоров, Н.И. Цимбаев. – М.: Высшая школа, 1991. – С. 100-108.