Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Евлампиев И.И. - ИСТОРИЯ РУССКОЙ МЕТАФИЗИКИ В XIX-XX ВЕКАХ.doc
Скачиваний:
26
Добавлен:
23.08.2019
Размер:
5.85 Mб
Скачать

§ 1. Критика «философии всеединства»

Вся русская философия начала XX века, породившая целую плеяду блестящих мыслителей европейского масштаба, в той или иной степени основывалась на переработке наследия Вл. Соловьева. Можно сказать, что почти все философские сочинения, написанные в России после 1900 г., - это различные, более или менее свободные версии и интерпретации тех проблем и концепций, которые возникли в трудах Соловьева. И только несколько «одиноких мыслителей» выделялись из общего течения религиозно-философской мысли этого периода тем, что не только не опирались в своих размышлениях на идеи Соловьева, но и противопоставляли свою позицию позиции своего великого предшественника. Л. Шестов по праву занимает среди них первое место.

В ранних сочинениях Шестова мы практически не находим упоминаний имени Соловьева, хотя, вне всяких сомнений, он хорошо знал его философию; недаром в поздней работе, посвящённой Соловьеву, он вскользь замечает, что всегда любил и уважал его. Но именно утвердившееся признание определяющей роли Соловьева в развитии русской религиозной философии, признание его подавляющего авторитета как «первого русского религиозного философа»334 в конечном счете заставляет Шестова специально обратиться к его творчеству, чтобы, как это ни покажется странным, доказать его полную несостоятельность именно как религиозного философа, т. е. как философа, претендующего на то, чтобы выразить в своих сочинениях вечные истины религии. Впрочем, каждый, кто хоть чуть-чуть соприкоснулся с творчеством Шестова, не будет удивлен той невероятной резкостью оценок, которые Шестов применяет к Соловьеву. Для него в истории нет абсолютных авторитетов и безоговорочных истин, он неустанно занят разоблачением ложных кумиров и разъяснением единственной несомненной истины: все, что основано на господстве разума и что поддерживает это господство в нашей жизни, - все это есть зло, есть отклонение от подлинной сущности и подлинного предназначения человека. В этом смысле для Шестова Соловьев оказывается в одной компании с Анаксагором, Парменидом, Аристотелем, Фомой Аквинским, Декартом, Спинозой, Кантом, Шеллингом, Гегелем, т. е. со всеми теми, кого сам Соловьев считал представителями ложной рационалистической традиции, построенной на «отвлеченных началах» и утратившей глубокие мистические контакты с жизнью. По отношению к Соловьеву в этом есть горькая ирония судьбы: более радикальный, чем он, критик традиции «отвлеченных начал» не нашел почти ничего нового в той «новой философии», которую Соловьев пытался создать на основе своей критики этой традиции. Но, как известно, негативный опыт, опыт ошибок и неудач, часто не менее важен и полезен, чем опыт позитивный, ведущий к успеху, - особенно в тех случаях, когда поставленная задача предельно сложна и вряд ли разрешима за одну-единственную попытку. Поэтому шестовская критика (далеко не во всем справедливая), помогая точнее понять причины неудачи, постигшей Соловьева в построении его «новой философии», одновременно наглядно показывает подлинные заслуги Соловьева и в значительной степени объясняет, почему именно на основе идей Соловьева его непосредственные философские наследники все-таки сумели выстроить хотя бы общий каркас этой «новой философии».

Специальную работу, посвященную анализу философии Соловьева, Шестов опубликовал в 1927-1928 гг. в издаваемом в Париже журнале «Современные записки». К этому времени интеллектуальное брожение, которое было вызвано трудами Соловьева, уже почти угасло; пожалуй, последний его всплеск относился к 1925-1926 гг., когда в Берлине была опубликована книга И. Ильина «О сопротивлении злу силою» (непосредственно взаимосвязанная с кругом идей «Трех разговоров» Соловьева), и вся русская эмиграция - в последний раз с такой энергией и размахом - приняла участие в ее обсуждении. Большинство активно работавших философов к тому времени оказались на Западе, и их мысли были заняты осмыслением всех тех исторических катаклизмов, которые происходили с европейским человечеством в эти годы и еще грозили произойти в ближайшем будущем. Хотя со времени смерти Соловьева прошло всего 27 лет, его философия уже обрела авторитет классики, быть может, даже несколько патриархальной335. Можно было обсуждать проблемы, поставленные Соловьевым, черпать из его трудов плодотворные идеи и принципы, полемизировать по поводу отдельных аспектов системы, но невозможно было отвергать ее целиком, поскольку почти для всех русских мыслителей она являлась одним из главных источников их собственного творчества. И только для Шестова философия Соловьева не была ни неприкасаемой классикой, ни основой его собственного пути в философии; и боролся он с ней как с реальной опасностью, которая не становится прошлым, а продолжает существовать в пространстве мысли одновременно и наравне с философией Филона, Спинозы, Шеллинга и др.

«Многим покажется странным, - пишет Шестов, - многие даже вознегодуют, но я должен сразу сказать, что, задавшись целью создать религиозную философию, Соловьев, не давая себе в том отчета, заманил религию в ту же западню, в которую Кант когда-то заманил метафизику, и, таким образом, против своей воли стал на сторону того, кого он считал злейшим и непримиримейшим врагом человечества - кого многие люди до него и он сам называли Антихристом»336. Обнажая причину, по которой он предъявляет Соловьеву столь странное по своей резкости обвинение. Шестов утверждает, что любая попытка вызвать религию «на суд разума» приводит к ее быстрой деградации, к полному уничтожению в ней всего ее истинного содержания, несовместимого с разумом. Здесь мы сталкиваемся с главной, почти навязчивой идеей позднего Шестова (в его ранних работах она также присутствует, но не в такой радикальной форме) - с его убеждением, что человеческий разум, признающий себя главной составляющей человеческого сознания, требующий подчинения себе всего человека и одновременно признающий свою подчиненность мировому разуму, мировой закономерности, воплощением которой является понятие необходимости, - что человеческий разум есть единственный и могущественный источник всего зла и несовершенства, господствующего в мире и в человеке. Хотя эту мысль Шестов проводит практически во всех поздних работах, используя многочисленных «свидетелей», подтверждающих его правоту, именно в работе о Соловьеве он дает наиболее ясное изложение своей системы аргументов, наглядно обнажая идейные и исторические истоки той мировоззренческой концепции, одним из ярких представителей которой он считает Вл. Соловьева.

Главный вопрос человеческой жизни, облекаемый человеком в форму религиозного и философского мировоззрения, - это вопрос о своей судьбе в мире, о том, что ждет его в будущем, на что он может надеяться. Стараясь найти ответ на него, мы вынуждены ставить и другие вопросы, от решения которых зависит этот главный вопрос. И прежде всего приходится ответить на вопросы о том, что есть мир, в котором мы живем, и что есть источник бытия этого мира, и какое положение мы сами занимает в мире и по отношению к источнику бытия. Только после этого можно надеяться понять грядущую судьбу человека и человечества, пытаться найти единственный путь, который ведет в «обетованную землю». В истории европейского человечества Шестов обнаруживает два направления поиска ответов на эти вопросы: греческую философию и откровения ветхозаветных пророков («Афины и Иерусалим», как говорил Тертуллиан).

Центральная проблема, о которой размышляет человечество в каждом из этих двух течений своей мысли, - это проблема начала всего существующего, проблема Абсолюта, Бога. Обращаясь к греческой философии, мы видим, что вся она занята неустанными поисками начала бытия и «окончательным» определением характера его взаимосвязей с человеком и с миром, в котором живет человек. Важнейшая истина, установленная греческой философией, состоит в том, что начало бытия проявляет себя в форме незыблемой мировой необходимости, в форме незыблемых законов, управляющих миром и человеком. Эта идея прослеживается уже в мифологии греков, где и боги, и люди, и все явления мира подчинены одной и той же силе - судьбе. В греческой философии абсолютная власть судьбы была доказана самим человеческим разумом; он добровольно подчинился ей и своим главным назначением признал выявление законов, с помощью которых судьба управляет миром и человеком. Соответственно главной добродетелью философа стало подчинение господству судьбы, ее законам, подчинение незыблемой необходимости, по отношению к которой сама наша свобода есть просто добровольное следование за велениями судьбы. «Философ, даже когда чувствовал, что его насильно влечет чужая ему и враждебная ему сила, считал себя обязанным делать вид, что идет по своей охоте. В этом последняя тайна греческой мудрости, наивно разглашенная доверчивыми римлянами (Цицероном и Сенекой. - И. Е.). Человек "знает", что судьба непреодолима. Бороться, стало быть, бессмысленно. Остается одно: покориться судьбе, приспособиться к ней и так перевоспитать себя, переделать свою волю, чтобы необходимое принимать как должное, как желательное, как лучшее... Из этого, наконец, делается вывод: высшее благо есть душевное спокойствие, которое достигается только безусловным исполнением всех велений разума и отречением от личной, собственной воли»337.

Совсем другое отношение к истокам бытия Шестов находит у библейских пророков; для них превыше всего - Бог, предстающий не в том ложном образе, который ему придало позднейшее вмешательство разума, превратившее его в «законодателя», создавшего законы и вынужденного подчиниться им, - а в его подлинном, исконном смысле, данном человеку в Откровении. Бог пророков прежде всего - творец мира и источник жизни, источник подлинной свободы, которая выше всякой необходимости, - для которой нет необходимости и всё возможно, возможно даже «бывшее сделать никогда не бывшим»338, т.е. даже изменить прошлое - то, что человек в соответствии с суждениями своего разума считает неподвластным никому. Свобода Бога - это произвол, и поэтому человек не может осмыслить ее с помощью представлений своего разума, однако он и сам причастен к ней в той степени, в какой он обладает жизнью, так как свобода является главным качеством, главной характеристикой жизни в ее полной противоположности разуму и его законам. Живой человек един с живым Богом, и именно поэтому человек обретает в Боге основу для реализации всех своих целей и устремлений; вера в такого Бога отменяет законы и делает иллюзорной необходимость, человек только в этой вере обретает способность по-настоящему желать и требовать выполнения своих желаний. «Пророки в противоположность философам, - пишет Шестов, - никогда не знают покоя. Они - воплощенная тревога. Они не выносят удовлетворенности, словно чуя в ней начало разложения и смерти... Для грека мирозданием правят вечные, неизменные законы, неизвестно когда и неизвестно откуда пришедшие. Их можно изучать - с ними нельзя разговаривать, им должно повиноваться, но их нельзя умолить. Еврейский пророк чует над собой живого Бога, который своей волей создал живого человека... Для пророка - прежде всего всемогущий Бог, творец неба и земли, потом - истина. Для философа - прежде истина, потом Бог. Философ покоряется и аду и смерти, и в этой "вольной" покорности находит свое высшее благо, пророк вызывает на страшный и последний бой и ад, и самое смерть»339.

Греческая философия, подчинив человека мировой необходимости, олицетворенной в Судьбе, лишила человека способности желать - желать по-настоящему своего, того, что идет из самой глубины его живой сущности. Но внутреннюю энергию желания нельзя уничтожить пока человек жив, поэтому разуму необходимо было подчинить эту энергию своему господству. И разум сконструировал идеал добра, который должен был стать абсолютной и неизменной целью всех человеческих устремлений.

В одной из своих работ Шестов дает парадоксальный анализ платоновского диалога «Горгий», в котором Сократ спорит с софистом Калликлом о справедливости. Туповатый Калликл, казалось бы, не способный вызвать у читателей ничего кроме явной насмешки, становится для Шестова выразителем глубокой истины, противостоящей поверхностным «истинам» разума. Калликл отвергает все аргументы Сократа в пользу того, что в мире есть объективное добро, которое мы должны открыть с помощью нашего разума и которому мы обязаны подчиниться как высшему и незыблемому началу, он не может согласиться желать только того, что «санкционировано» объективным добром, не хочет приносить себя в жертву добру. «Сколько бы и как искусно ни доказывал Сократ, Калликл не даст себя убедить. Задачу человека на земле он видит в том, чтобы найти возможность осуществлять свою волю... Для него свобода несовместима с покорностью. Он так же не хочет зависеть от общего закона, как и от власти другого человека. Он хочет сам законодательствовать во всех областях, он хочет, чтобы на скрижалях завета были выгравированы его слова и повеления. Но как ни пылок и смел был Калликл, в истории победа записана не за ним»340. Сократ победил потому, утверждает Шестов, что уже до него греческая мысль отдала живого человека под власть абстрактного разума, подчинила жизнь необходимости. И чтобы довершить разрушение всех подлинных человеческих ценностей, Сократ сотворил добро, причем сотворил его из ничто - из «материала», предоставленного ему разумом вместо уничтоженной жизни. «Никто никогда в прежней жизни добра не видел, потому что до Сократа добра вовсе и не было нигде во вселенной... Чтобы попасть в созданный Сократом мир, нужно отречься от мира, созданного Богом»341. Сократ оказался, по убеждению Шестова, один из «демонов», помогших разуму и необходимости закабалить человека, замкнуть его жизнь в железную клетку законов; и одним из главных инструментов этого закабаления стало «добро» и все идеи и идеалы, связанные с понятиями добра и истины.

Впервые библейское Откровение и греческая философия столкнулись между собой в учении Филона Александрийского, и Филон сделал первый шаг в направлении подчинения откровенной истины пророков разуму: «Филон позвал Св. Писание на суд эллинской истины - и от всего, что этот суд в Св. Писании отверг, как бессмысленное или безнравственное, отрекся»342. Роковой выбор между двумя противоположными мировоззрениями предстал и перед молодым христианством, в истории которого ключевым эпизодом стало возникновение гностицизма. Именно гностиков Шестов считает родоначальниками традиции, неуклонно одерживавшей победу за победой в истории европейской культуры и нашедшей свое абсолютное завершение в идеализме Канта, Шеллинга и Гегеля и в философии всеединства Соловьева. Вспоминая утверждение Соловьева о том, что в нашем духе существует самостоятельная теоретическая способность, без которой ценность жизни сомнительна, Шестов непосредственно возводит этот постулат к гностикам. «А что, если Адам был прав и то, что в Библии называется грехопадением, было вовсе не грехопадением, а выражением естественного стремления свободного духа удовлетворить теоретическую потребность, т. е. найти то, что делает жизнь ценной? Соловьев не смеет так спрашивать: он боится или не хочет открыто восстать против Св. Писания. Но были люди, которые смели так спрашивать... Это были гностики»343. И здесь Шестов вспоминает миф о грехопадении первого человека - библейскую историю, бесчисленное число раз приводимую в его сочинениях в качестве иллюстрации противоположности разума (теоретической способности) и жизни.

Два райских древа - древо жизни и древо познания добра и зла, - согласно Шестову, символизируют два типа отношений человека к Богу, к источнику бытия и жизни. Безгрешный человек, сотворенный Богом, находился в полном единстве с Богом, с источником жизни, и поэтому обладал абсолютной свободой, в его жизни не было ничего, что можно было бы назвать необходимостью. Сорвав яблоки с древа познания, человек отделил себя от источника жизни и передал в полную власть разуму, тут же сковавшему его оковами необходимости и закономерности. Разум человека - это и есть библейский «змей», который соблазнил человека, пообещав ему, что он будет подобен Богу, если обретет знание. В греческой философии этот «змей» обрел себе надежную защиту и опору, а гностики попытались оправдать его и с точки зрения христианства. «По Библии выходит, что Бог сказал правду, а змей - солгал. Но "свободный исследователь" (термин Соловьева. - И. Е.) спрашивает: а что, если было совсем другое, что если правду сказал змей, а обманщиком был Бог. Для еврейских пророков такой вопрос не существовал, еврейские пророки именно потому и были пророками, что их вдохновение возносило их в области, куда уже никакие вопрошания не доходят. Но эллинские философы и те, кто на эллинской философии воспитался, думали иначе. Они были убеждены, что спрашивать всегда уместно... И вот, когда гностики пришли к эллинскому судье спрашивать, кто был прав. Бог или змей, судья сказал им, что прав был змей, что библейский Бог - дурной Бог, и что мир, который он сотворил, - дурной мир»344.

Раннее христианство сумело перебороть ересь гностицизма и в первые века своего существования сохранило веру в подлинного Бога, однако, по мнению Шестова, гностическое уклонение восторжествовало в сфере философии: здесь разум окончательно подчинил себе Откровение и уничтожил в нем все, что свидетельствовало о Боге как источнике жизни и нескованной свободы. Под этим углом зрения Шестов рассматривает в своих сочинениях все этапы развития европейской философской традиции, от Анаксагора и Сократа до Шеллинга и Гегеля, и в итоге реализует свою версию критики «отвлеченных начал»: почти все крупнейшие европейские мыслители в его изложении оказываются приверженцами того самого направления, в начале которого стоят Филон и гностики, - уничтожающего в человеке его подлинную самобытную основу, его жизнь, с помощью абстрактных идей, мировых законов, нравственных принципов, высших идеалов добра и т. п., получивших от нашего разума права абсолютных хозяев мироздания и человеческой души.

Все это Шестов находит и в философии Соловьева. Цитируя слова Соловьева о том, что «двумя путями - пророческим вдохновением у евреев и философскою мыслию у греков - человеческий дух подошел к идее Царства Божия»345, Шестов замечает, что библейские пророки на самом деле мало интересуют Соловьева и нужны только как дополнительные свидетели в пользу тех истин, которые добывает сам человеческий разум. «И точно, - восклицает иронически Шестов, - "всеединая и всеединящая истина", "совершенный нравственный порядок", "неразрывно соединенные безусловною внутреннею солидарностью и взаимодействием духовно-физические органы собранной вселенной" - все это идеи, добытые обыкновенным человеческим умом. В Св. Писании таких слов даже и в помине нет: язык пророков, псалмопевцев и апостолов совсем иной, и мысли у них совсем иные. Что делать тут пророческому вдохновению и для какой надобности вспомнил о нем Соловьев? Очевидно, от пророков требуется только одно: они должны признать и освятить то, что без них и вместо них делали другие. То есть, говоря словами Соловьева, его "истина держится сама по себе" и "сама по себе понятна, желательна и спасительна"»346 (в кавычках внутри цитаты - фразы из «Оправдания добра» Соловьева).

Шестов совершенно верно улавливает абстрактный и конструктивный, вторичный характер ключевых понятий и принципов соловьевской метафизики и этики, таких как идеал всеединства, понятие абсолютной истины, концепция Абсолюта как сущего и всеединого и т. д., о чем подробно говорилось в предыдущей главе. Однако его критика является слишком радикальной и прямолинейной, он упускает из виду несомненные достижения Соловьева, главное из которых - это правильное определение самого направления движения в сторону построения новой философии. Шестов не замечает, что в некоторых своих составляющих мировоззрение Соловьева полностью созвучно его собственным поискам подлинного в человеке. Предельная полярность шестовского восприятия истории философии не позволяет ему увидеть «полутона», в которых часто и содержится главная ценность новых философских идей. Для Шестова вся история - это монотонное повторение двух противоположных подходов к Богу и человеку: либо признание полного господства разума, необходимости и «непреклонной» идеи добра, связанное с превращением самого Бога в систему абстрактных принципов и законов, либо (что обнаруживается гораздо реже) отказ от ценности разума и абстрактных принципов ради проникновения в иррациональную и непостижимую сущность Бога и человека, выражающуюся одним лаконичным тезисом «для Бога все возможно».

Непреходящее значение такой пристрастной оценки истории философии заключается в том, что Шестов в очень наглядной (хотя и парадоксальной в своем радикализме) форме задает единственный правильный метод построения «неотвлеченного», конкретного начала для новой философии, а именно - необходимость «освоения» объекта, редко попадавшего в поле зрения философии, - бытия отдельного эмпирического человека. Шестов полагает, что это «освоение» невозможно до тех пор, пока мы не отвергнем разум как своего главного врага. Такой подход в определенной степени помогает ему приблизиться к пониманию того, что есть подлинная основа всего существующего, однако вслед за этим встает гораздо более сложная проблема - нахождение компромисса между обретенным интуитивным постижением основы бытия и самим разумом, требования и законы которого не настолько безосновательны, как это пытается изобразить Шестов. Хотя варианты такого компромисса уже были разработаны в философии конца XIX века, сам Шестов не смог сделать решающий шаг в этом направлении, и все его творчество (особенно позднее) свелось к монотонным вариациям на одну и ту же тему - на тему противоположности разума и жизни.

Однако вернемся к анализу философии Соловьева, осуществляемому в работе Шестова. Наиболее интересная часть этой работы посвящена выявлению тех влияний, которые оказал на Соловьева немецкий идеализм, особенно философия Шеллинга, воспринимаемая Шестовым как итоговое выражение тенденции, заданной гностиками. В системе Шеллинга Шестов находит неявное противостояния двух фундаментальных «сил» бытия: силы жизни, подлинной свободы, выражаемой с помощью понятия «самости» (человеческой или божественной), и силы абстрактных начал, абстрактных принципов, которую Шеллинг в полном соответствии с традицией «отвлеченных начал» объявляет сущностью Бога. «Для Шеллинга, - пишет Шестов, - как и для Соловьева, Бог есть "связь сил". Больше всего он боится, как бы эта "связь" не распалась. Оттого он ополчается на самость с ее своеволием. И как всегда в таких случаях делается, клевещет на самость... Самость действительно своевольна, своеволие ее родная, изначальная стихия. Но своеволие ничего общего не имеет с жаждой неограниченного господства. Как раз наоборот, своеволие, и именно то своеволие, которое мы наблюдаем в живом человеке (т.е., по Шеллингу, в самости), тяготится господством. И если иногда бывает иное, то это, так сказать, уже позднейшая формация, точнее, деформация самости. К господству тянутся иные силы - прямо противоположные самости, то, что называется общими принципами и началами. Они сами воли не имеют и воли в других не допускают и не выносят»347. Признавая господство принципов и начал, человек вынужден отказываться от своей воли и от своей свободы. Эта позиция, по Шестову, с предельной наглядностью воплощена в странном утверждении Соловьева о том, что подлинная свобода человека реализуется только тогда, когда он добровольно отказывается от своей индивидуальной свободы, свободы произвольного выбора, и добровольно подчиняется «закону добра»348. В этой связи Шестов вспоминает греческую философию с ее идеей судьбы, мировой необходимости, подчинение которой признавалось греками высшей добродетелью. «Тот же смысл и в утверждении Соловьева: "Человек может решить: я не хочу своей воли. Такое самоотречение или обращение своей воли есть ее высшее торжество". Как в этике, так и в теории познания у Соловьева впереди всего одна забота: отделаться от живого человека, связать, нивелировать его... Истина и добро ведут у него непрерывную и беспощадную борьбу с тем, что на школьном языке называется "эмпирическим субъектом", но что по-русски значит с живым человеком. Все искусство, вся диалектика направлена к тому, чтобы доказать, что право повелевать и распоряжаться дано истине и добру, а что благо человеческое и смысл человеческого существования в том, чтобы слушаться и исполнять приказания»349.

Еще раз можно повторить: в общем и целом Шестов прав в своем «осуждении» Соловьева, похожие слова в адрес Соловьева говорили даже его близкие друзья и соратники Л. Лопатин и Е. Трубецкой. Однако подход, который схватывает только крупные элементы философской конструкции и не различает их дальнейшей разработки, не различает всех деталей, часто ведет к превращению сложного и противоречивого организма в грубую карикатуру. По сути. Шестов и превращает систему Соловьева в такую карикатуру. На самом деле анализ главных недостатков соловьевского учения, проводимый Шестовым, дает возможность увидеть и его главные достоинства, точно так же как помогает понять, в каких элементах произошло искажение исходного, верного самого по себе замысла, и мысль философа свернула с пути, который вел к успеху. Все бесконечно повторяющиеся рассуждения Шестова сводятся в конце концов к доказательству того факта, что есть единственный способ довести до конца критику «отвлеченных начал» и найти не вторичный, не абстрактный, не сконструированный Абсолют, а подлинный и реальный источник всего бытия, - это обратиться к конкретному эмпирическому человеку, к цельности и полноте его жизни. Только жизнь человека, взятая не в ее абстрактных и вторичных качествах и характеристиках, а в ее непосредственном и цельном реальном осуществлении, в ее экзистенциальном определении, должна быть признана по крайней мере за основу указанных поисков.

Если мы вспомним, с чего начинал и чем закончил свое творчество Соловьев, мы поймем всю несправедливость резких оценок Шестова. То, что он говорит, применимо к наиболее известной, внешней стороне учения Соловьева, если же перейти на уровень исходных, скрытых интенций и всех тех противоречивых поисков, из которых выросла известная нам «основная» система Соловьева, то нужно будет признать, что он прекрасно видел направление, обозначенное Шестовым; только чрезмерное стремление к рациональности изложения и доступности провозглашаемых идей привело Соловьева к отказу от последовательного продвижения именно в этом направлении. Более того, если мы присмотримся к тому, как сам Шестов развивает найденный им исходный принцип (принцип абсолютной первичности непосредственного бытия эмпирической личности), мы обнаружим, что в конечном счете он утрачивает многое из того, что было приобретено его предшественниками, в том числе Соловьевым. С пафосом провозглашая эмпирического человека, «самость», подлинным источником бытия и свободы, Шестов затем отбирает у человека все то, что он ему «даровал». И осуществляется это с помощью того самого Бога, на которого уповают и сам Шестов, и все его самые известные герои во главе с Иовом и Авраамом.

Однако прежде чем говорить об этом ключевом противоречии философских исканий Шестова, обратим более пристальное внимание на самое ценное в его сочинениях - на его анализ жизни, непосредственного человеческого бытия, «самости». Для этого необходимо вернуться к его ранним работам, где речь идет именно о человеке, а не о Боге, который в поздних сочинениях почти полностью заслонил человека.