Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

dostoevskiy_i_xx_vek_sbornik_rabot_v_2_tomah / Коллектив авторов - Достоевский и XX век - Том 1 - 2007

.pdf
Скачиваний:
186
Добавлен:
19.03.2015
Размер:
38.03 Mб
Скачать

390 Жервез Тассис

данов, правда, осторожно, отдавая себе отчет в том, каким вызовом, чуть не богохульством прозвучало бы подобное заявление: «Бывают впрочем исключения: Калликл, Полл. Эти, во всяком случае как психологи, выше Сократа. В одном из диалогов Сократ утверждает, что "злые люди" (он имеет в виду и людей преступных) всегда несчастны. Замечание сомнительное и жизнью опровергаемое беспрестанно. Но его еще можно было бы принять, если б за ним тотчас не следовало утверждение, что эти люди становятся менее несчастными, когда получают должное возмездие! Не знаю, читал ли эту страницу Достоевский»48.

Итак, Достоевский такой же посредственный психолог, как Сократ или Платон. Поэтому, в отличие от Ницше, Алданов ничему не научился у него, и он поступает прямо наперекор тому, что считает клише, заставляя героев «Истоков» рассуждать о Достоевском как о знатоке человеческих душ, т. е. повторять журналистские банальности:

«Но, разумеется, никто не может отрицать, что Достоевский большой сердцевед, знаток человеческой души в ее взлетах и падениях»49.

Непревзойденным психологом в русской литературе остается для Алданова Толстой:

«В изображении самоубийства Анны Карениной, в анализе ревности Позднышева и умирания Ивана Ильича, кажется, также достигнут предел увеличения, доступный психологическому искусству. Дальше этой грани в глубины души человека никогда не поведет нас никто»50.

Алданов стремится в конечном счете показать, что Достоевский ни в коей мере не представляет русской литературы, и что иностранцы жестоко заблуждаются, принимая его за правдивого и достоверного художника российской действительности. Для Алданова Достоевский — прежде всего исключение, он стоит особняком, эту мысль он наиболее веско аргументирует в статье, адресованной американским читателям и задуманной как вступление к антологии русской прозы. Здесь он подчеркивает, что Достоевский отошел от традиций великой русской прозы в первую очередь потому, что он не является писателем-реалистом51. Его всегда привлекало все странное, необычное (Алданов употребляет слово unusual), в то время как русская литература всегда тяготела к простоте:

«Томас Гарди говорил, что "some of Chekhov's tales were not justifiable because they told nothing unusual: a tale must be unusual and the people interesting" ("некоторые рассказы Чехова не вписываются в жанр, потому что не повествуют ни о чем необычном: рассказ же должен быть необычным и люди в нем интересными").

Действительно, русская литература за некоторыми исключениями (Достоевский) не слишком любила все unusual, особенно же все условное и театральное»52.

Отход Достоевского от традиций Алданов видел и в призыве к войне, так как русская литература является, по его словам, «наименее империалистической» и самой миролюбивой из всех литератур. Не вызывает сомнений и то, что они придерживались диаметрально противоположных взглядов на проблему Константинополя, и что Алданов очень не любил «Дневник писателя»53. Главное же заключалось в том, что Достоевский был абсолютно чужд принципам «красоты-добра» («kaloskagathos»), которым служит, по мнению Алданова, вся русская литература:

«Я утверждаю, что почти все лучшее в русской культуре всегда служило идее "красоты-добра" <...> самые замечательные мыслители России (конечно, не одной

Достоевский глазами Алданова

391

России) в своем творчестве руководились именно добром и красотой. В русском же искусстве эти ценности часто и тесно перекрещивались с идеями судьбы и случая. И я нахожу, что это в сто раз лучше всех "бескрайностей" и "безмерностей", которых в русской культуре, к счастью, почти нет и никогда не было, — или же во всяком случае было не больше, чем на Западе»54.

«Человеку подлинной веры, Достоевскому, принадлежат "Записки из подполья", книга нигилистическая — и самая нерусская во всей русской литературе, нерусская прежде всего по полному отсутствию "красоты-добра"»55.

Алданов, как видим, далек от мысли считать «Записки из подполья» краеугольным камнем творчества Достоевского. Он, скорее, подозревает автора в тщеславном стремлении выдумать ни на кого не похожего в силу своей «безмерности» героя56. Достоевского в то же время нельзя отнести и к тем авторам, чье творчество с наибольшей полнотой отразило русскую культуру, так как выдвигаемые им идеи не являются специфически русскими, полагает Алданов. Он ссылается на три идеи Достоевского, находя им аналоги в более ранней западной литературе:

«Да и "все позволено" идея старая, как мир и нисколько не русская и не славянская. Она встречается у многих западных мыслителей, она есть "Fay се que voudras" Рабле. Если позволите и тут маленькое отступление в сторону, решусь сказать (как это ни страшно), что таковы и некоторые другие откровения Достоевского, — говорю о нем здесь, конечно, только как о мыслителе. В "Бесах" Кириллов говорит: "Если нет Бога, то я Бог", — и об этих его словах у нас чуть не трактаты написаны. Между тем в одном из самых знаменитых своих произведений Декарт <...> допускает на мгновенье гипотезу: что, если Бога нет? Какой вывод в этом случае надо было сделать? Его ответ: в этом случае — я — Бог, "Je suis Dieu"»57.

«JI. — Покаяние вообще идея русская, вспомните Раскольникова, Никиту из "Власти тьмы", Катерину из "Грозы"...

А. — Вспомните также дона Бальтазара в "Le CloTtre" Верхарна. Берусь назвать еще десять примеров»58.

Тот, кого почитают за границей истинно русским писателем, незаконно присвоил себе это звание. А если в России когда-либо и был литератор, отразивший «максимализм», то это скорее Толстой, чем Достоевский:

«Я готов с вами согласиться в том, что на верхах русской литературы Толстой — он один — был выразителем "бескрайности". Это относится, впрочем, только к его последней поре, к периоду "Воскресения", — все же никак не лучшего его романа. В "Войне и мире" бескрайностей нет»59.

Так же справедливо и то, что, если когда-либо появлялся пророк среди русских писателей, то это опять-таки был Толстой, а не Достоевский. Алданов, к примеру, всегда отказывал автору «Бесов» в предвидении русской революции:

«В минуты мрачного вдохновенья зародилась эта книга в злобном уме Достоевского.

Этот человек, не имевший ни малейшего представления о политике, был в своей области, в области "достоевщины", подлинный пророк, провидец безмерной глубины и силы необычайной. Октябрьская революция без него непонятна; но без проекции на нынешние события непонятен до конца и он, черный бриллиант русской литературы. <...> Достоевский лучше всего предвидел второе действие (русского революционного движения). Деятелей пролога он ненавидел, его идей не понимал;

392 Жервез Тассис

об этом свидетельствует самый эпиграф "Бесов": много, очень много свиней пришлось бы утопить в озере для того, чтобы очистить русскую землю от грехов, — в первую очередь от преступлений самодержавия. С другой стороны, какие же грехи искуплены смертью Лизогуба, Кибальчича или Софьи Перовской?

Первое действие, более или менее свободное от подлинной достоевщины, не отпиралось и мистическим ключом. Где в нем Ставрогины, Шатовы, где сказка о царевиче Иване, где полуземная мистика Кириллова? Достоевский отдал поклон катафалку, на котором не было покойника... <...> Зато второе действие— апофеоз пророческого дара Достоевского. Верховенский и Шигалев, Свидригайлов и Карамазов, Смердяков и Федька-каторжник овладели русской землей. Движущие силы октябрьского переворота слагались из животных инстинктов и из самой черной достоевщины» 60.

Успех октябрьского переворота и захват власти большевиками были, по Алданову, случайностью, поэтому предсказать их было невозможно. Он не отрицает при этом пророчеств как таковых, признавая в Толстом подлинный провидческий дар:

«<...> ограничимся одним примером, человек, как никто другой, знавший русский народ, всегда отрицал в нем монархические настроения: задолго до революции Лев Толстой предупреждал царя, что народ не испытывает никакой симпатии ни к царской персоне, ни к трону, и что он не сделает ничего для спасения монархии, когда она будет нуждаться в этом. Казавшееся сумасбродным пророчество, как и многие другие, сделанные великим гением, полностью сбылось» (пер. с фр.)6].

То, что не принимает Алданов в писателе, как раз и составляет коренное различие между Достоевским и Толстым, а именно, характер воздействия их философских систем на литературное творчество каждого. Собственно, Алданов оспаривает обе системы, но при этом указывает, что они по-разному отражались в их творчестве. Так, по его мнению, философия Толстого-моралиста ни в чем не сковывала гениального писателя, каким он был, его романы отказывались служить концепции, зачастую противореча замыслам автора:

«Эти дивные книги живут самостоятельной жизнью, независимой от того, что в них вложил или желал вложить автор; они не хотят повиноваться его воле с обычным в таких случаях послушанием. И очень часто скользящие в них настроения странным блеском отсвечивают на том догматическом здании, которое тридцать лет так упорно воздвигал Л.Н. Толстой»62.

Иное дело Достоевский, здесь мыслитель брал верх над художником, от чего страдает искусство. Разительный пример тому— эпилог «Преступления и наказания». Алданов не разделяет надежд на воскресение Раскольникова после искупления им своей вины. Будучи очевидно не единственным, кто сожалел о «небрежно» написанном эпилоге, он пошел дальше, считая, что финал практически разрушил весь роман, превратив его в «гениальный ребус»:

«Автор же "Преступления и наказания" порою творил с моралью истинные чудеса. <...> В "Преступлении и наказании" преступление занимает страниц десять; все остальное — наказание. Но грань между преступлением и наказанием стирается — вопреки ясно (слишком ясно) выраженной воле автора. А ведь Достоевский здесь позволил себе небольшой художественный трюк: каторгу, которая выпадает на долю Раскольникова, он мог изобразить совсем не в той уклончивой, небрежной манере, какой он изобразил ее на самом деле в эпилоге романа (автор "Мертвого

Достоевский глазами Алданова

393

дома" достаточно хорошо знал, что такое настоящая каторга). Тогда "Преступление и наказание" по моральной тенденции должно было бы приблизиться к "Воскресению" Толстого. Но это вызвало бы совершенную путаницу во всем замысле романа, и, вероятно, в душе его автора. Философская идея очищения страданием63, одна из самых искусственных и злополучных мыслей Достоевского, своевременно пришла ему на помощь, — дала возможность как-то отвязаться от проблемы Раскольникова. "L'homme est une bete philosophique". Тем не менее "Преступление и наказание" остается гениальным ребусом мировой литературы»64.

Лишенный артистической интуиции, писатель в Достоевском дал увлечь себя моралисту. Он подчинил роман своей морали, прибегнув к художественным трюкам, и тем обманул читателя65. По сути, Алданов отвергает всю эволюцию писателя— от «Записок из Мертвого дома» до «Братьев Карамазовых». И еще раз он сближает его с Платоном:

«Вы совершенно правильно отметили связь Платоновских проблем с проблемами Достоевского. Я сделаю еще шаг дальше: с ними случилось одно и то же. Платон переменил аксиоматику на протяжении одной книги66. Достоевский тоже ее переменил, но ему для этого понадобилось несколько произведений: "Записки из Мертвого дома", быть может лучшая из его книг, одна из гуманнейших в мировой литературе. А затем "Записки из подполья"»!67

Идея духовного очищения страданием была неприемлема для Алданова. Он вновь вернулся к ней в рассказе под названием «Ночь в терминале»:

«— Великий русский писатель Достоевский, — сказал Макс Норфольк, — говорил, что страдание очищает человека. Сам он много, очень много страдал в жизни. Были, следовательно, все основания думать, что он станет чистым и святым существом. На самом деле он до конца своих дней оставался существом столь же злобным, сколь умным и необыкновенным. Его мысль была, по-моему, совершенно неверна. Страдание может немного поднять человека лишь на несколько недель, и только в том случае, если оно было перенесено с достоинством. В противном случае оно делает человека злым, завистливым, подозрительным, раздраженным: люди его страданий не оценили»68.

«— Нет, нет, человек лучше, гораздо лучше своей подмоченной репутации. Он только очень слаб и очень несчастен. Ну что "очищение страданием", зачем "очищение страданием"? Дайте бедным людям возможность немного очиститься счастьем, и вы увидите, как они будут хороши. Нет, философия Достоевского, при всей ее беспредельной глубине, покоится на серьезной психологической ошибке. Вдобавок его мысль была довольно безнравственна: если страдание очищает людей, то какойнибудь Гитлер был благодетелем человечества»69.

Доказательство того, что это заблуждение Алданов видит и в самой жизни Дос-

тоевского, который, много выстрадав, был

все так же далек от совершенства.

В главах романа «Истоки», где Достоевский

появляется как литературный персо-

наж70, он изображен человеком раздражительным, резким в обхождении с женой, не скрывающим своих страданий; его младший ребенок, больной эпилепсией, на пороге смерти. Получается, что Достоевский отстаивал ложную идею, его жизненный опыт противоречит его творческим принципам, что заставляет усомниться в его искренности. Мы вновь убеждаемся в том, какое важное место отводил Алданов идеям в литературном произведении. При этом любопытно, что никак не связав, например,

394 Жервез Тассис

художественный успех «Крейцеровой сонаты» с эпилогом, он, напротив, подробно разбирает эпилог «Преступления и наказания», считая, что он лишил роман логики и правды и уменьшил его значение. Если Алданову нравится, что персонажи Толстого прощают разве только умирающим, то раскаяние Раскольникова в финале вызывает у него сожаление.

Он видит, таким образом, в Достоевском человека двух плоскостей71, в жизни которого не было места крайностям, свойственным его героям и их идеологии:

«Но какие бескрайности вы можете приписать ему вне романов? В политике он был умеренный консерватор; в "Дневнике писателя" вы, пожалуй, не найдете ни одной политической мысли, которую не мог бы высказать рядовой консервативный публицист. Недаром и печатался Достоевский в "Гражданине", — князь Мещерский не возражал против его статей, хотя, вероятно, кое-что считал недостаточно консервативным» 72.

В отличие от Толстого, Достоевский не является «органическим» писателем. Мрачный и исстрадавшийся он не умел любить жизнь, за что она отомстила ему, лишив его романы поэзии:

«<...> Толстой врос, как дуб, в свою землю, он писал "органически" потому, что органически жил и, главное, любил то, что описывал, а когда не любил, то и писал карикатуры вроде Наполеона. Без органичности, без радости жизни, без любви и не может быть искусства»73.

На Достоевском нет Божьей благодати, так как жизнь за нелюбовь к ней мстит писателю лишеньем поэзии. Вот, наоборот, «Анна Каренина», и с самоубийством героини, вся насквозь пронизана светом, летним уютным светом дворянской деревни, — роль уютности в литературе еще ведь не оценена критиками74.

Поэтому лейтмотивом тех глав романа «Истоки», где фигурирует писатель, является исходящее от него чувство неуюта и беспокойства. Неуютности квартиры соответствует и неприятный в общении хозяин, человек несимпатичный, раздражительный, с кем каждый чувствует себя неловко. Все это передано в романе повторением слова «неуютный»:

«Впечатление от знакомства у него было не то, чтобы неприятное, а, как он и говорил неуютное. Впрочем, такое же впечатление от Достоевского выносили почти все. "То ли дело наш Иван Сергеевич! Вот, можно сказать, рубаха-парень!" <...> В Тургеневе действительно ничего неуютного не было»75.

Прежде чем представить Достоевского, Алданов дает описание его квартиры и, особенно кабинета, куда Анна Григорьевна проводила гостя:

«Ему редко случалось видеть столь неуютную, мрачную комнату. <...> Черняков сначала постоял в ожидании хозяина, затем сел рядом с письменным столом, у высоких свечей. "Точно они над гробом горят... Вообще дом, и кабинет такие, как будто здесь было когда-то совершено убийство". <...> Почему-то в этом кабинете он чувствовал себя смущенным и даже как будто виноватым. "Да, что-то и порядок такой, какой бывает на кладбище"»76.

Сам Достоевский будто сошел со знаменитой картины Василия Перова, которую Алданов упоминал ранее в одной из своих статей. Портрет писателя, созданный в романе, не менее удачен. Это не карикатура, а, скорее, пэчворк, пестрая мешанина цитат, взятых из писем Достоевского, «Дневника писателя», воспоминаний жены и современников. Портрет точен и по-своему привлекателен. Верный своему методу,

Достоевский глазами Алданова

395

Алданов предоставляет слово писателю, давая ему самому высказаться по поводу идей, которыми он особенно дорожит, или своего отношения к Льву Толстому, чьим романом «Анна Каренина» он восхищался. При этом он не может удержаться от того, чтобы не напомнить об антисемитизме и ксенофобии Достоевского77, не повторив, однако, инвектив Страхова, как он это сделал в «Черном бриллианте». Портрет писателя походит даже на портрет Ленина в финале «Самоубийства». Вопреки своей антипатии к Достоевскому, Алданов нарисовал человека больного, измученного, страждущего, и в этом портрете просвечивает понимание, если не сострадание автора к герою.

В качестве заключения нам хотелось бы показать, как в двух своих романах — «Ключ» и «Начало конца» — Алданов полемизирует с автором «Преступления и наказания». Именно в них он предложил собственную, более достоверную, по его мнению, версию некоторых наиболее известных эпизодов из романа Достоевского. В «Ключе» его прежде всего интересует образ Порфирия Петровича. Три разговора, в которых сталкиваются химик Александр Браун и шеф политической полиции Сергей Федосьев, повторяют три беседы Порфирия Петровича с Раскольниковым78. Метод допроса тот же: в ходе разговора на общие темы (они знакомы со студенческой скамьи) Федосьев пытается сбить с толку Брауна, подозреваемого им в убийстве банкира Фишера. Не располагая никакими вещественными доказательствами, подтверждающими его подозрения, он вынужден прибегнуть к методу Порфирия Петровича, который отнюдь не дает желаемых результатов:

«Очень крепкий человек, — подумал [Федосьев]. — Никакими штучками и эффектами его не проймешь. Ерунда эти следовательские штучки, когда имеешь дело с настоящим человеком. Нисколько он не "бледнеет" и не "меняется в лице" <...> А если бледнеет, то какое же это доказательство! Видит, что подозревают, и потому бледнеет <...>»19.

Федосьев сравнивает себя не только с Порфирием Петровичем, но и с Шерлоком Холмсом80, что является еще одним критическим выпадом против следователя у Достоевского. Приведенная цитата вызывает в памяти и следующее высказывание Федосьева о герое «Преступления и наказания»:

«Кстати, по поводу Порфирия Петровича, не думаете ли вы, что Достоевский очень упростил задачу своего следователя? Он взвалил убийство вместе с большой философской проблемой на плечи мальчишки-неврастеника. Немудрено, что преступление очень быстро закончилось наказанием. Да и свою собственную задачу Достоевский тоже немного упростил: мальчишка убил ради денег. Интереснее было бы взять богатого Раскольникова»81.

В этом, вероятно, кроется причина того, почему подозреваемый в «Ключе» не дает поставить себя в тупик: он ведь не зеленый юнец вроде Раскольникова, а зрелый и умный мужчина. Поэтому метод Порфирия Петровича в данном случае не срабатывает, он оказывается несовершенен. Правда и то, что Браун не убивал Фишера, в чем он не раз на протяжении двух последних книг трилогии убеждает Федосьева82. Но этим не исчерпывается сходство с романом Достоевского. Если Порфирий Петрович основывает свои подозрения на случайно попавшейся ему на глаза статье Раскольникова, то Федосьев — на философском труде Брауна, опубликованные отрывки из которого он тоже прочитал. В этом еще не законченном трактате Браун развивает теорию так называемых двух миров — А и В, — сосуществующих

396

Жервез Тассис

в каждом человеке. Кстати, он с жаром отстаивает, что она не имеет ничего общего

спсихоанализом. Мир А — «феноменальный», мир видимостей, мир В — единственно подлинный, скрываемый от других, а порой и себя самого, в некотором смысле — истинное «я» человека. Это мир, где могут родиться насилие, гордыня, словом, те пагубные человеческие страсти, что чреваты преступлением. Теория Брауна призвана прежде всего дать рациональное объяснение феномену появления революционеров, но Алданову она нужна также для того, чтобы объяснить поведение Раскольникова и других персонажей Достоевского.

Федосьев и Браун — не единственные персонажи романа «Ключ», комментирующие «Преступление и наказание»83. Другой, на этот раз профессиональный комментарий юриста, представлен в замечаниях следователя по делу убийства Фишера, Николая Петровича Яценко, который ведет допрос главного обвиняемого. В отличие от своего коллеги, он совершенно не верит в действенность психологических методов:

«—Какой вздор!— сказал Николай Петрович. Он не верил в театральные приемы, не верил ни в высокое кресло, ни в лампу, которую ставят так, что ярко освещается лицо допрашиваемого, а допрашивающий остается в тени84. <...> Никакой теории допроса обвиняемого у него не было. Читая "Преступление и наказание", он находил, что в Порфирии Петровиче все выдумано: и следствие так, по-домашнему, никогда не ведется, и следователя такого не могло быть даже в дореформенное время. Однако самому Яценко случалось при допросах сбиваться на тон Порфирия Петровича; он видел в этом лишь доказательство того, как прочно засели книги великих писателей в душе образованных людей. Метод же пристава следственных дел в "Преступлении и наказании" Яценко считал совершенно неправильным»85.

Кроме того, Алданов во многих местах дает точные описания стиля работы этого превосходного следователя, убежденного, как и его создатель, автор романа, что судоустройство в России было тогда лучшим в мире. Тем более поразительно, что он совершает судебную ошибку, инкриминировав Загрядскому преступление, которого тот не совершал. Как же в самом деле увязать это с резкой критикой Порфирия Петровича, когда в его собственном романе действует, с одной стороны, Федосьев, отнюдь не лучше него ведущий следствие, а, с другой, Яценко, неспособный открыть истину? Не хотел ли он тем самым внушить, что Порфирий Петрович был не в состоянии разоблачить преступника?

И, наконец, надо отметить, что Петербург алдановского «Ключа» нарисован по контрасту с Петербургом «Преступления и наказания». Петербургу летней удушающей жары и бедных кварталов' Достоевского противопоставлен великолепный заснеженный город дворцов и богатых особняков. Город, описанный Алдановым, (правда, очень сжато), — это прекраснейший город мира, который со щемящей болью вынуждены покидать его герои. У его Петербурга нет ни мощи, ни угрюмой мрачности Петербурга Достоевского.

В «Начале конца» Алданов переключает свой интерес на Раскольникова. Несмотря на то, что роман «Ключ» начинался с обнаружения трупа Фишера и развивался как детектив, только в «Начале конца» описано настоящее преступление, убийство г-на Шартье молодым Альвера. Таким образом, Алданов, всегда отказывавшийся соперничать с JI. Толстым на его территории (именно этим объясняется в целом тот факт, что в длинной серии его романов ни один не затрагивает периода, описанного в «Войне и мире»), осмеливается бросить вызов Достоевскому, повто-

Достоевский глазами Алданова

397

рив то, что сам называет лучшей сценой убийства во всей мировой литературе86. Можно найти много общего между Альвера и Раскольниковым, но интереснее сосредоточить внимание на их принципиальном отличии друг от друга. Кратко суммируя, это то, что Альвера — гнусный убийца, осужденный и гильотинированный. Попутно добавим, что преступление Альвера составляет лишь часть интриги, относясь к второстепенной сюжетной линии романа. Что же касается места действия, которое протекает в Париже, и героя — француза южно-американского происхождения, то здесь (помимо осуждения расизма, от которого страдает этот персонаж) мы видим, что в противовес Достоевскому, Алданов отказывается отличать русских преступников от других, ставя их особняком.

Итак, в обоих случаях убийцы — молодые люди (Альвера всего двадцать лет), одиноко живущие в столице, оба интеллектуалы (в широком смысле слова), один — студент, другой — бакалавр, но при этом совсем не похожие ни по внешности, ни по тому впечатлению, которое они производят на окружающих. Так, если Раскольников хорош собой, высок и нравится даже Порфирию Петровичу, то Альвера уродлив и крайне неприятен. Его внешность отталкивает всех, с кем он сталкивается:

«Проходивший по перрону пассажир с любопытством посмотрел на невысокого, худого, безобразного юношу <...>»87.

Алданов не мог примириться с тем, что в романе Достоевского убийца — самый привлекательный персонаж, привлекательнее не только жертвы, но и следователя88. Алданов переворачивает ситуацию. Альвера, напротив, неприятен, никто не питает ни малейшей жалости к нему, если не считать жалостью холодную светскость графини Белланкомбр. Его считают дегенератом89, он, как поясняет Алданов, страдает сифилисом и многочисленными недугами, в том числе эпилептическими конвульсиями90. Его жертва, без сомнения, выглядит намного симпатичнее, чем он. Так, когда Альвера уже хватается за пистолет, Месье Шартье, тронутый его подавленным видом, берется помочь ему, предлагая деньги91. Оба героя ведут одинаковый образ жизни. Правда, Альвера работает, но, как и Раскольников, живет один, во власти химер. Он недоволен своим положением и мечтает разбогатеть. Однако, его бедность, настаивает Алданов, весьма относительна. Его со вкусом обставленная комната, к примеру, ему по душе, и, конечно, не имеет ничего общего с душной, похожей на гроб, комнатой Раскольникова92, хотя она и предназначена для прислуги, а ее жилец не имеет права пользоваться лифтом. Алданов высвечивает все эти подробности, чтобы подчеркнуть низость поступка— убийство ради ограбления93. Он показывает (всей логикой повествования), что совершенно не верит в муки сомнения у Раскольникова: оба пролили кровь, и не один раз (Альвера убивает одного из жандармов, бросившегося вдогонку за ним), исключительно ради денег, не будучи даже в большой нужде. Алданов полагает, что Раскольников без труда мог бы зарабатывать на жизнь, ничто не толкало его к убийству94. К тому же, «добыча» в обоих случаях была очень небогата.

Сцена убийства, в которую Алданов мастерски ввел отрывки из оперетты Оффенбаха как пародийную версию происходящего, целиком навеяна Достоевским с той лишь разницей, что случай, придя на помощь Раскольникову, спутал карты герою «Начала конца». Это тем более удивительно, что известно, какую важную роль отводил Алданов случайности в ходе истории. Но похоже, что тут он почти автоматически выстраивает эпизод в противовес Достоевскому. Шесть несчастливых сте-

398 Жервез Тассис

чений обстоятельств разрушают по минутам разработанный план Альвера. В этом, кстати, еще одно противопоставление Раскольникову, у которого подготовка преступления свелась к предварительному посещению старухи-процентщицы. Альвера отказывается от подобного посещения, предпочитая упражняться в стрельбе в лесу. В «Преступлении и наказании» слово «убийство» появляется не сразу, в начале романа в размышлениях Раскольникова фигурирует слово «дело». Алданов, напротив, не оставляет читателю ни малейших сомнений на этот счет, словно отвергая прием Достоевского как банальную уловку. Без всяких недомолвок он начинает повествование об Альвера в главе 1-9 прямо со слова «револьвер», а уже в следующем абзаце появляется слово «убийство», из чего читатель без труда заключает, о чем пойдет речь. Точно так же первая из двух глав, посвященных непосредственно убийству, начинается фразой: «Убийство было назначено на 9 часов 15 минут»95.

Другое различие между героями касается реакции на убийство и на приговор. Альвера судят во Франции и приговаривают к смертной казни на гильотине. Алданов, в действительности, поддевает «Воскресение» и «Братьев Карамазовых», указывая, что в основу интриги этих двух великих романов была положена судебная ошибка. У Алданова обвиняемый застигнут на месте преступления, он не только безусловно виновен и справедливо осужден, но и казнен:

«Наш уголовный суд, когда в него не замешивалась политика, был едва ли не лучшим в Европе. Россия была одна из немногих стран, где не было смертной казни за уголовные преступления. <...> Как бы то ни было, уголовный процесс в России был беспристрастен, справедлив и вдобавок никогда не превращался в балаган, как это сплошь и рядом бывает на западе. Тем не менее в двух изображающих его знаменитых русских романах, в "Братьях Карамазовых" и в "Воскресении", в основу дела положена судебная ошибка. Все-таки не всегда же наши присяжные и судьи ошибались! <...> Что сказали бы Толстой и Достоевский, если б Митю и Катюшу вдобавок приговорили к смерти? В отличие от запада, русский уголовный кодекс при старом строе отнял у писателей эту возможность»96.

По-видимому, самое интересное заключается в том, что Альвера читал «Преступление и наказание». Тем не менее, в отличие от Раскольникова, у него нет ни малейшего желания сознаваться в преступлении:

«"Raskolnikov se laissa tomber sur la chaise mais ne quitta pas des yeux le visage d'llya Petrovitch qui semblait fort desagreablement surpris. <...> distinctement il pronon9a: c'est moi qui ai assassine a coups de hache la vieille preteuse sur gages, et sa sceur Elisabeth et qui les ai volees..." На полях этих строк было написано: "Un fameux cretin, celui-la!" Это место книги всегда его веселило. "Да, совершенный кретин!" — подумал он, разумея и русского автора, и кающегося студента»97.

Он даже идет дальше. Он готов сказать, что убил назло Достоевскому:

«А Вермандуа, если он навестит меня в тюрьме, я скажу, что убил назло Достоевскому. Он будет в восторге и вставит в свой роман обо мне, какой блестящий парадокс: романы великого славянского моралиста только способствуют развитию преступности среди этих несчастных детей!»98

Итак, Альвера не испытывает никаких угрызений совести:

«Экзамен был выдержан превосходно. Альвера не чувствовал ни раскаяния, ни ужаса. Как он и думал, все оказалось вздором: особенно эти ими выдуманные угрызения совести. Только дышать ему как будто было немного труднее, чем всегда»99.

Достоевский глазами Алданова

399

Ход его мыслей не меняется до конца:

«Как ни странно, к своему делу он в мыслях почти никогда не возвращался. В первую же ночь, наполовину в бреду, вспомнил было кабинет Месье Шартье, затрясся слабой дрожью — и позднее запретил себе об этом думать, чтобы не ослабеть: когда приходили воспоминания, дергался, мотал головой и действительно отгонял мысли об этой сцене, что ставил себе в большую заслугу» 10°.

А все потому, что убивал он хладнокровно, не философствуя. У него в голове бродят беспорядочные и запутанные идеи, но его анархизм — это прежде всего выгодная поза. Он совершил убийство только ради грабежа, никогда не задаваясь вопросом, имеет ли он на то право, и без малейших порывов использовать награбленное во благо, сделав добро:

«<...> и главное отличие относится на счет страха гильотины. Убить человека очень просто: при некоторой привычке убивать можно так, как мясник убивает вола, без дешевеньких рассуждений, без Наполеона, без чьих-то открытий. У средневековых головорезов была такая привычка, и они отлично обходились без всякой философии. <...> Ему надоели эти вечные, нудные размышления. "Хочешь убить — убей, но не морочь голову", — сказал он себе» 101.

Алданов не упускает случая иронически заметить, что единственное, что изменило его — это удар бутылкой, полученный при аресте:

«Страдал он в тюрьме преимущественно от дурных условий жизни, от скуки и от безделья.

Он очень изменился. Перемена произошла в нем не столько от преступления и

от ожидания смерти, сколько от страшного удара бутылкой, полученного им при аресте»102.

Теперь единственная его забота — это еда, до тех пор, по крайней мере, пока в разговоре с адвокатом он не осознает, что совершил непростительную ошибку: вместо того, чтобы вытащить электрическую вилку из розетки, он, нечаянно увеличил звук радиоприемника, только что купленного Месье Шартье, чем привлек внимание проезжавших мимо жандармов. Если бы он догадался его выключить, его бы никогда не нашли. Вот эту-то ошибку и не может простить себе Альвера, из-за нее он чуть не покончил с собой и она одна мучает его раскаянием. Его даже начинают мучить кошмары103. И если точно так же и в аналогичных выражениях судил себя и Раскольников в начале второй главы эпилога, то дальнейшая эволюция героя Достоевского, описанная на последних страницах романа, выглядит иначе и — читаем мы между строк алдановского повествования — неправдоподобно:

«Но он строго судил себя, и ожесточенная совесть его не нашла никакой особенно ужасной вины в его прошедшем, кроме разве простого промаху, который со всяким мог случиться. Он стыдился именно того, что он, Раскольников, погиб так слепо, безнадежно, глухо и глупо, по какому-то приговору слепой судьбы, и должен был смириться и покориться пред "бессмыслицей" какого-то приговора, если хочет сколько-нибудь успокоить себя» (6, 417).

И, наконец, у Альвера ясный ум. С самого начала он отдает себе отчет в том, что рискует попасть на эшафот, но не страшится этого. Он признается в преступлении и прежде чем, не дрогнув, принять смерть, отказывается, в отличие от Раскольникова, ходатайствовать о смягчении наказания104.

Создавая образ Альвера, Алданов дал собственный, сильно усеченный вариант

Соседние файлы в папке dostoevskiy_i_xx_vek_sbornik_rabot_v_2_tomah