Добавил:
Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Лифтон.Р.Исправ.мышл-я и псих-я тоталит

.pdf
Скачиваний:
42
Добавлен:
25.07.2017
Размер:
5.78 Mб
Скачать

чалась от китайской революции — что китайские капиталисты страдали из-за империалистов, потому что мы, империалисты, никогда не давали им возможностей развивать свою промышленность. Теперь китайские капиталисты должны быть полезными для китайского правительства и пройти через «исправление». Если они последуют (29:) за правительством, у них будет благоприятное, полное надежд будущее.... Они должны объяснять факты до тех пор, пока не убедят меня. Если меня не убедили, я должен сказать, что не понимаю, и они предъявляют новые факты. Если я все еще не удовлетворен, то имею право вызвать инспектора — но я обычно не делаю этого, я просто соглашаюсь, иначе может начаться новый цикл «борьбы»... Весь день тебя принуждают осуждать свои мысли и решать свои проблемы... Ты постигаешь истину народа — день за днѐм, мгновение за мгновением, — и ты не можешь уклониться, потому что они утверждают, что по твоим внешним проявлениям могут понять твое внутреннее состояние. Если ты непрерывно осуждаешь свои мысли, ты можешь быть счастливым, осуждая и самого себя. Ты не сопротивляешься. Но они ведут учет, и если в течение одной недели ты ничего не высказываешь, тебе заявляют, что ты сопротивляешься своему перевоспитанию... Если ты придумываешь пять или шесть проблем, это — хорошее проявление; ты прогрессируешь, потому что тебе нравится обсуждать свои империалистические мысли. Это необходимо, потому что если ты не избавишься от этих мыслей, ты не сможешь воспринять новые мысли.

Когда Винсент был чересчур спокойным и не выдавал достаточного количества «ошибочных мыслей», его критиковали за то, что он был «неискренним» — не принимал достаточно активного участия в исправлении мышления. Когда его взгляды показывали малейшее отклонение от коммунистической ортодоксальности, ему говорили, что он был «слишком субъективен», «индивидуалистичен» или что он сохранял «империалистические взгляды». Когда чувствовалось, что он не от всего сердца включался в «исправление», а просто делал вид, — его обвиняли в «распространении дымовой завесы», «очковтирательстве», «поиске лазеек» или в «неспособности сочетать теорию с практикой». И через какое-то время он последовал примеру других в поисках этих ошибок у себя путем самокритики, а также занялся анализом их причин и значения.

Часть учебных часов ежедневно посвящалась «критике повседневной жизни»: общее поведение, отношения к другим людям, готовность выполнить свою долю работы в камере, привычки питания и сна. Там, где Винсент оказывался не обладающим в достаточной мере любыми из нужных качеств, это объяснялось «империалистической» или «буржуазной» жадностью и эксплуатацией в отличие от «народной установки» делиться и кооперироваться. Когда его считали небрежным в работе, то критиковали за отсутствие «правильной рабочей точки зрения»; когда он ронял тарелку, это было растратой народных денег; если он пил слишком много воды, это означало «высасывать народную кровь»; если он занимал слишком много места во время сна, это было «империалистической экспансией».

Винсент по-прежнему слышал разговоры о людях, которых расстреляли, потому что (30:) «они сопротивлялись»; и, с другой стороны, он слышал о «блестящем будущем» — раннем освобождении или счастливом существовании в Китае — для тех, кто «принял свое перевоспитание».

Статус успешного продвижения

После этого, длившегося более года, непрерывного «перевоспитания» Винсент был снова подвергнут ряду допросов, нацеленных на повторное реконструирование его признания, — «потому что после одного года правительство надеется, что ты немного лучше понимаешь свои преступления». Теперь из большой массы порожденных им материалов судья сосредоточился на нескольких избранных пунктах, причем все они имели некоторое отношение к реальным событиям. И, таким образом, «от беспорядочного признания ты идешь к признанию более конкретному». Затем появились восемь «преступлений» — включая членство во французской политической организации правого толка, несколько форм «шпионажа» и «разведки» в сотрудничестве с американскими, католическими и другими «реакционными» группами, другие антикоммунистические действия и «клеветнические оскорбления китайского народа». Но теперь Винсент был глубже погружен в «народную точку зрения», и признание было для него гораздо более реальным, чем прежде.

У тебя такое ощущение, что ты смотришь на себя со стороны народа и что ты — преступник. Не всегда — но в какие-то моменты — ты думаешь, что они правы. «Я сделал это, я — преступник». Если ты сомневаешься, то хранишь это про себя. Потому что если ты признаешься в сомнении, с тобой опять будут «бороться», и ты утратишь те достижения, которых добился... Таким образом они создали менталитет шпиона... Они создали преступника... Затем твои измышления становятся реальностью... Ты чувствуешь себя виновным, потому что ты все время должен смотреть на себя с точки зрения народа, а чем глубже ты погружаешься в народную точку зрения, тем больше признаешь свои преступления.

И с этого момента он начал «правильно» связывать собственное чувство вины с коммунистическим взглядом на мир:

Они учили нас, что означает быть капиталистом ..., порабощать и эксплуатировать народ таким образом, чтобы маленькая группа людей могла наслаждаться жизнью за счет масс, их капитал возник из народной крови, а не из их труда ..., что вся собственность появляется из крови крестьян ..., что мы помогали этой плохой политике, что наше сознание — капиталистическое сознание ..., и в своей профессии мы всех эксплуатировали. Мы использовали профессию, чтобы эксплуатировать людей, как мы можем видеть на примере своих преступлений. (31:)

Затем последовали еще четырнадцать месяцев перевоспитания, длившегося целыми днями. Винсент продолжал сосредотачиваться на применении коммунистической теории к личной ситуации, демонстрируя все более расширяющееся «признание» своих «преступлений».

Через два года, чтобы показать, что ты в большей степени на стороне народа, ты множишь свои преступления... Я сказал, что раньше не был откровенен, что на самом деле действий разведывательного характера было больше... Это — хороший момент. Это означает, что ты анализируешь свои преступления... Это означает, что ты понимаешь, насколько велики твои преступления и что ты не боишься осудить и разоблачить самого себя..., что ты доверяешь народу, доверяешь своему перевоспитанию и что тебе хочется быть «исправленным».

К этому времени его деятельность уже больше не ограничивалась только собственным случаем; теперь он стал активным — и квалифицированным — в критике других, «помогая» им добиваться успехов в признаниях и «исправлении». Он стал опытным заключенным, и на него стали смотреть как на действительно передового человека. Он даже начал верить во многое из того, что выражал — хотя и в усложненной форме:

Ты начинаешь верить всему этому, но это — особый вид веры. Ты не являешься абсолютно убежденным, но ты принимаешь это — чтобы избежать неприятностей — потому что каждый раз, когда ты не соглашаешься, неприятности начинаются вновь.

В ходе третьего года заключения его еще раз заставили пересмотреть свои признания. Документ стал еще более кратким, конкретным, «логичным» и убедительным. Теперь Винсент начал думать о своей мере наказания, оценивая еѐ с точки зрения «народа», которая в такой значительной степени стала частью его.

У тебя появляется такое чувство, что твой приговор вот-вот будет объявлен и тебя пошлют куда-то

еще...

, и ты ждешь.... Ты думаешь: «Сколько — возможно двадцать, двадцать пять лет» ... Тебя по-

шлют перевоспитываться с помощью труда

... на фабрику или в поле....

Они очень великодушны в

этом...

Правительство очень великодушно.

Народ очень великодушен...

Теперь ты знаешь, что ты

не можешь быть расстрелян. Но ты думаешь, что твои преступления очень тяжки.

Теперь Винсенту объявили, что его «установка» значительно улучшилась. Его перевели в другое крыло тюрьмы — и дали высоко ценимые привилегии, вроде ежедневной часовой прогулки на воздухе и дополнительных периодов отдыха в камере. Он обнаружил, что живет в гармонии со своими тюремщиками, и в течение нескольких последних месяцев (32:) его заключения ему даже разрешали давать уроки французского языка другим заключенным и проводить медицинские занятия для студентов, которых для этого приводили в тюрьму. Все это делалось с определенной целью:

Они использовали это как награду, чтобы показать мне, что они не против моей работы или моей профессии, а только против моего реакционного сознания. Показать, что моя работа принимается хорошо, что они приняли мои теории... Показать, что означает жить в гуще народа, если я становлюсь одним из представителей этого народа... Внедрить в мое сознание мысль о том, что жить среди народа хорошо.

Вскоре его пригласили для формального подписания своего признания — и французской

версии, написанной его собственным почерком, и китайского перевода. Тут же присутствовали фотографы и кинооператоры, и он также прочитал свое признание для магнитофонной записи. Наряду со многими другими подобными случаями, этот материал был широко распространен по всему Китаю и другим частям мира. Немного позже его вызвали к судье, и после трех лет «разрешения» его дела ему прочитали и обвинения, и приговор: за «шпионаж» и другие «преступления» против народа три года тюремного заключения — причем было решено, что эти три года он уже отсидел. Его немедленно выслали из Китая, и через два дня он уже был на британском судне, направлявшемся в Гонконг.

Свобода

Если судить по его рассказу, доктор Винсент мог бы показаться очень успешным продуктом исправления мышления. Но когда я увидел его в Гонконге, исход в гораздо большей степени вызывал сомнение. Он был человеком в чистилище, попавшим в [пропасть] между двумя мирами.

В состоянии замешательства и страха он чувствовал, что за ним постоянно наблюдают, им манипулируют. Большая часть этого параноидального содержания была внутренним продолжением его тюремной среды:

У меня есть некоторое предположение, что кто-то шпионит за мной — империалист, шпионящий за мной потому, что я прибыл из коммунистического мира, — ему интересно посмотреть и выяснить, что я думаю... Когда я что-то делаю, я чувствую, что кто-то смотрит на меня — потому что, судя по внешним проявлениям, он стремится узнать, что происходит внутри меня. Так нас приучили в процессе перевоспитания.

И, думая вслух обо мне, он сказал: (33:)

У меня такое впечатление, что он не просто доктор. Он связан с какой-нибудь империалистической организацией, которая принесет мне опасность... Я думаю, что кто-то другой, возможно, говорит вам, какие вопросы следует мне задавать... Но я излагаю вам все, и если завтра что-нибудь случится, я смогу сказать: «Это — правда. Я стремился говорить правду».

Он выражал недоверие к другу, который организовал нашу с ним встречу:

Я открылся ему и высказал свои взгляды. Но затем я подумал, что, возможно, он будет использовать это против меня. Нас обоих перевоспитывали, учили доносить на всех и никому не доверять, доносить — это твой долг.

Он позже объяснил причину своей просьбы, чтобы я заехал за ним в пансион:

Когда вы позвонили мне по телефону... я подумал, что он, возможно, — коммунист.... Может быть, враг... Я отказался ехать сюда один, потому что не имел свидетеля... Вы приехали туда, вас видели,

иесли я исчезну, свидетель есть.

Вэтом пограничном психотическом состоянии Винсент красочно описал свою расщепленную личность:

Когда я покинул Китай, у меня было такое странное чувство: теперь я отправляюсь в империалистический мир. Никто не будет заботиться обо мне. Я буду безработным и пропащим... Все будут смотреть на меня как на преступника... Однако, думал я, в моей стране есть коммунистическая партия. Я направляюсь туда из коммунистического мира; они должны знать, что я прошел через «исправляющее» обучение. Возможно, они будут заинтересованы в том, чтобы обеспечить мое существование. Возможно, они помогут мне, и в действительности я не пропаду. Я пойду к коммунистам, скажу им, откуда я прибыл, и у меня будет будущее…

Но когда я прибыл в Гонконг, ситуация изменилась полностью. Консульство сразу же послало человека прямо на борт со специальной моторной лодкой. Они заботились обо мне и спрашивали, не нуждаюсь ли я в чем-нибудь. Они сообщили мне, что послали телеграммы правительству и моей семье. Они поместили меня в пансион с хорошей комнатой, хорошим питанием — и дали мне денег на расходы. Капиталистический мир оказывается более дружественным, чем я предполагал.

В стремлении достигнуть хоть какого-нибудь ощущения реальности он неверно воспринимал новую среду. Он колебался между разными верованиями и всегда находился под влиянием своих страхов: (34:)

Я обедал вчера вечером в доме господина Су [богатый гонконгский китайский торговец, удалив-

шийся от дел]. У меня было такое чувство, что господин Су занимает прокоммунистическую позицию. Я проявил это в своем поведении. Каждый раз, когда он говорил, я хотел сказать: «Да». Я думал, что он был судьей — я согласовывался с господином Су, потому что он вел судебное заседание. Он спросил про мои преступления. Я рассказал ему обо всех них по порядку. Он сказал: «Вы чувствуете себя виновным в этом?» Я сказал: «Да, я чувствую себя виновным в этом». У меня было такое впечатление, что он был судьей, поддерживавшим контакт с коммунистами, и мог сообщить им обо всем…

Но этим утром я написал письмо жене, и подробно рассказал о своих преступлениях. В этом письме я полностью отрицал эти преступления. Я знаю мою жену — я знаю ее хорошо — она не может сделать мне ничего [плохого], так что я написал: «Какими жестокими они должны быть, чтобы сделать преступника из такого человека, как я» — и все же вчера вечером я признал вину. Почему? Потому что там был судья…

Сегодня за ленчем с отцами-иезуитами, я хорошо знаю их, — я отрицал все, потому что они — мои друзья. Когда я чувствую себя в безопасности, я нахожусь на одной стороне. Когда я ощущаю опасность, то сразу перескакиваю на другую сторону.

В постоянной проверке новой среды он начал подвергать сомнению многие из догм, внушенных ему благодаря «исправлению мышления»:

Когда я прибыл в Гонконг, другой иностранец, также приехавший из Китая, поставил меня в трудное положение. Он рассказал мне о ситуации на севере Китая — что там было невозможно получить мясо и что там введено нормирование питания, потому что все идет в Советский Союз. Я сказал: «Невозможно! Иностранцы любят преувеличивать» — потому что мы никогда не слышали об этом нормировании в тюрьме. Я сказал: «Как это может быть, что Советский Союз нуждается в продовольствии из Китая, когда у них такой прогресс?» В тюрьме мы видели их продуктовые списки — масло, мясо, все, чего они только пожелают, — но теперь я слышу, что продовольствия в Советском Союзе не хватает. Я спрашиваю себя: «Где же истина?»

Он обнаружил, что его переживания и опыт все больше вступают в конфликт с его «исправлением», и почувствовал, что эта проверка реальности благотворна для него.

Говорят, что в моей стране нет никакого прогресса. Но я был удивлен, увидев новый пароход оттуда здесь, в гавани. Я узнаю, что это пароход с кондиционированием воздуха, построенный после войны. Я подумал тогда, что моя страна — не колония Америки, раз они могут иметь пароходную линию до Гонконга. Я начал постепенно входить в реальность — по кусочкам я сравнивал то, что есть, с тем, что они мне говорили. Реальность меня вполне устраивает. Я думаю что, если бы мой партнер по [тюремной] школе [сокамерник] мог увидеть то, что я увидел за восемь дней — во что он мог бы поверить из того, что входило в его перевоспитание?... (35:)

И точно так же, когда он прочитал в американском журнале о великолепном новом железнодорожном оборудовании и машинах, созданных в Соединенных Штатах, он подверг сомнению правило, согласно которому «империалисты интересуются только легкой промышленностью — чтобы эксплуатировать людей», и что «советская тяжелая промышленность опережает всех». Он критически заметил:

Когда я это увидел, то подумал, что коммунисты обманывали меня — обманывали всех.

Где-то в середине наших бесед он стал беспокойным, небрежным и проявлял все большую враждебность к своему новому окружению. Он полностью изменил предыдущее направление мыслей и снова стал подозрительным в отношении скрытых мотивов в этой новой среде:

Каждый день я читаю гонконгскую газету. Я вижу, что дети получают молоко и яйца благодаря помощи Америки... Но в тюрьме все время говорили, что американские империалисты если что-то и дают народу, то только в целях маскировки — чтобы продемонстрировать, что они заинтересованы в этом. Я вижу в этом политическую цель — и это мое ощущение самым тесным образом связано с перевоспитанием.

Он стал заметно критичнее относиться к тому, что видел вокруг себя, и более одобрительно отзывался о своем тюремном опыте — он вспоминал об этом опыте почти с тоской:

С момента освобождения споры и беседы ужасно неинтересны. Нет ничего конкретного. Время проводится очень несерьезно — люди не решают никаких проблем. Они только болтают — тратят по четыре часа впустую — от выпивки до выкуривания сигареты — и ждут завтрашнего дня! В ходе перевоспитания мы решали каждую проблему… нам давали тексты, которыми мы должны были пользоваться и которые мы должны были читать — затем шли новые дискуссии до тех пор, пока не разрешались все проблемы… Вчера вечером я пошел в кино. Фильм вывел меня из состоя-

ния душевного равновесия. Я был встревожен, потому что это был не научно-популярный фильм

— это была сплошная стрельба и насилие. Я думал, насколько утешительнее смотреть образовательный фильм, как в тюрьме — там никогда не было подобных фильмов. Такой жестокий — сплошь драки и убийства…

Когда мы вышли из кино, китайский ребенок прикоснулся к путеводителю западной леди, которая была с нами. Она вышла из себя и пнула этого ребенка. Я подумал: «К чему насилие, почему бы просто не объяснить ребенку, что ему не следует этого делать?» Это связано с перевоспитанием — потому что нам все время говорили, что отношения в обществе должны строиться на логическом основании, а не на насилии…

Он выражал одиночество своей новой свободы: (36:)

Здесь существует такой вид свободы — если ты хочешь что-то делать, ты можешь это сделать. Но нет коллективного пути прогресса — только индивидуальный способ существования. Никто не обращает ни малейшего внимания ни на тебя, ни на твое окружение.

Вспоминая о своем тюремном опыте, он сказал:

Мне не то чтобы не хватает его, но я нахожу, что это было гораздо легче.

Тогда же он также начал чувствовать, что я «эксплуатировал» его для собственной профессиональной выгоды, и он «признался» мне в этих чувствах:

У меня было очень плохое мнение о вас. Я думал, что все американцы одинаковы — когда ты им нужен, они тебя используют, а после этого ты позабыт.

Но в ходе последних двух бесед он приободрился, стал более оптимистичным, больше интересовался устройством своего будущего. Теперь он был более определенным в своем убеждении, что коммунисты жестоко навредили ему во время заключения.

Его взгляды на методы коммунистов стали более резко критическими и более содержательными:

Мне кажется, что они жестоки, и там нет никакой свободы. Во всем существует принуждение с применением марксизма и ленинизма с целью обещать невежественным светлое будущее… Я действительно принимал все как есть, чтобы мне было удобнее — потому что я сильно боялся… В этой ситуации сила воли полностью исчезает… Ты соглашаешься, потому что все время действует принуждение — если ты не идешь по их дороге, спасения нет... Чтобы избежать дискуссии, вы становитесь пассивным…

Он описал изменение своих взглядов на бывших тюремщиков после тюремного заключения — от терпимости к осуждению:

В первые дни на свободе я осознавал, что они были жестоки с нами — но не очень уверенно. На меня влияла религиозная вера, согласно которой если кто-то поступает с тобой плохо, не стоит хранить ненависть к нему; и другое чувство — то, через что я там прошел, будет полезно для меня в последующей жизни. Я рассматривал это как борьбу добра против зла, и я чувствовал, что был за что-то наказан. Теперь мое негодование куда сильнее, чем в первые несколько дней. Я чувствую, что если встречу в своей стране коммуниста, моя первая реакция по отношению к нему будет несдержанной. (37:)

Перед отъездом в Европу он начал искать контакты и рекомендательные письма,, которые, как он полагал, могли помочь ему в будущем. Он снова хотел заниматься медицинской работой в слаборазвитых азиатских странах, но он отметил существенное изменение в том типе положения, которого добивался:

Раньше я никогда не соглашался на работу с девяти до пяти, потому что это означает, что вы заняты все время, не имея возможности заняться тем, чем хотите. Теперь — и это очень странно — я хотел бы получить именно такой контракт. У меня такое ощущение, что при данном типе работы все легко. Мне не надо думать, что будет в конце этого месяца. Это дало бы мне безопасность, хоть какое-то определенное чувство на будущее, потому что в будущем у меня нет ничего определенного.

Но доктор Винсент знал себя достаточно хорошо, чтобы признаться, что эти поиски размеренности и безопасности не будут длительными.

Это — не сто процентов того, что я чувствую… Ты видишь противоречие — я только что вышел за двери тюрьмы — сделал только один шаг из неѐ. Но если я предприму еще шаги — и подумаю о том, что лучше всего для моего характера — возможно, я снова решу быть самим собой… В коммунистической стране все действуют одинаково — и вы миритесь с этим. Здесь все по-другому: ты

— все-таки сам себе хозяин.

Он чувствовал, что самой важной из перемен, которым он подвергся в результате «исправления», была его повышенная готовность «открыть себя другим». И о наших совместных беседах он сказал:

Впервые иностранец настолько хорошо узнает мой характер. Я думаю, что это из-за перевоспитания — потому что нас учили знать собственное внутреннее «я»… Я никогда не говорил так искренне. У меня такое ощущение, будто я оставил в Гонконге часть самого себя.

Позднее рассказ о докторе Винсенте будет продолжен, включая его происхождение, окружение и характер, но сначала я вернусь к тюремному процессу «исправления мышления» и к иному внутреннему опыту человека другой профессии. (38:)

Глава 4. Отец Лука: ложная исповедь

Я встретил отца Фрэнсиса Луку в католическом госпитале в Гонконге, где он выздоравливал после физических и эмоциональных ударов трех с половиной лет тюремного заключения. Он провел десять лет в Китае и прибыл в колонию всего за несколько дней до этого; о моем визите договорился другой священник, с которым мы оба были знакомы. Внешность отца Луки была довольно замечательной. Итальянец в возрасте, близком к сорока годам, он обладал живым и проницательным взглядом, в котором почти не было страха и сдержанности, которые я видел в глазах доктора Винсента. Но у него была характерная особенность неугомонного, почти [чем-то] гонимого человека, которая мешала ему сидеть в кресле, несмотря на частичную физическую неспособность, вызванную тюремным заключением. Ему было интересно и любопытно все, он хотел знать обо мне, о госпитале и особенно о значении и важности своего тюремного опыта. Чуть ли не самое первое, сказанное им мне, это то, что сразу же на борту британского судна, которое везло его из Китая в Гонконг, он начал записывать все, что мог вспомнить из своего тяжкого испытания, с тем, чтобы записать это до того, как он «встретится с другими людьми».

Но и у него были вопросы ко мне: был ли я католиком? И на самом ли деле я был американцем? Мое «Нет» в ответ на первый вопрос и «Да» в ответ на второй, казалось, не обеспокоили его и не помешали быстрому потоку его слов.

Все еще немного смущенный во время нашего первого разговора, он быстро перескакивал от одного предмета (39:) к другому; при этом одна тема постоянно вновь и вновь возникала в ходе разговора. Это была не боль или унижение из его тюремного опыта, а печаль из-за отъезда из Китая. Он сказал мне, что горько плакал, садясь на судно, глубоко встревоженный при мысли о том, что у него никогда не будет шанса вернуться. Когда он говорил, я обратил внимание на то, что черная одежда, которую он носил, была не облачением священника, а одеждой китайского ученого. На его обеденном столе лежали палочки для еды, и единственной жалобой среди потока благодарностей в адрес госпиталя была жалоба на затруднения с получением хорошей китайской еды, единственной, которую ему хотелось есть. И когда другой европейский священник нанес краткий визит, отец Лука счастливо болтал с ним — покитайски. Независимо от успеха или провала политического «исправления» отца Луки, он явно стал новообращѐнным приверженцем китайского образа жизни.

В течение месяца, который он провел в госпитале, я нанес ему четырнадцать визитов, потратив с ним в целом приблизительно двадцать пять часов. Все это время мы были заняты общими поисками взаимопонимания, и он говорил открыто и чрезвычайно подробно о деталях своего заключения и о своей жизни до него.

Арест отца Луки не был полной неожиданностью, поскольку он слышал, что на публичных собраниях его обвиняли в «подрывной деятельности» и «антикоммунистических действиях». Он обещал себе, что в случае тюремного заключения будет защищать католическую церковь и не скажет ничего лживого. Поэтому его начальная реакция на допрос была прямым вызовом. Когда судья спросил его, знает ли он, почему арестован, он ответил: «Это либо недоразумение, либо причина в религии». Это возмутило судью, который настаивал: «Это не по причине религии. У нас в Китае свобода религии. Это потому, что ты выступал против ин-

тересов народа». В ходе последующих вопросов о его действиях и связях в Китае отец Лука заметил, что следователь начал особенно подробно останавливаться на его отношениях с другим священником, отцом К, его другом, чьи политические и военные действия против коммунистов отец Лука и сам критиковал.

Его первый допрос продолжался всего час, но он помог отцу Луке сориентироваться для последующего признания:

В моем сознании крутился вопрос: «В чем меня обвинят? Как они сделают это? Теперь я начал понимать — они выдвинут (40:) вопрос о моих отношениях с отцом К в качестве важной вещи. Понимать это было полезно, но я не был уверен в том, как они за это возьмутся. Я слышал, что коммунисты заставляют людей признаваться в самых фантастических обвинениях. Но тогда я твердо был настроен не признаться ни в чем, что не было бы правдой.

Он был точно таким же дерзким, непокорным в камере, проницательный и критичный в своих замечаниях о тех, кто держал его в заключении. Когда староста камеры сообщил ему, что его быстро освободят, если он «расскажет обо всем, что сделал», он скептически ответил: «Но я слышал, что ты пробыл здесь шесть месяцев. Поскольку ты, должно быть, признался во всех своих деяниях, как же получилось, что ты все еще здесь?». И когда он оказался свидетелем первой «борьбы» (против другого заключенного) — в ходе которой староста камеры заставлял всех «помогать» тому, кто служил мишенью для нападок, — он подумал про себя: «Итак, вот каков метод коммунистов — использовать хорошие слова, чтобы совершать дурное: помогать означает плохо обращаться с людьми».

Его разбудили на вторую ночь и допрашивали о помощниках отца К. Он сумел назвать имя одного из них, но заявил, что второго не знал. Судья горячо настаивал: «Не может быть, чтобы ты его не знал. Ты или не откровенен, или неискренен». Отец Лука возмутился тем, что его честность подобным образом была поставлена под вопрос, гневно настаивая, что он искренен и говорит чистую правду. Немедленная реакция судьи заключалась в приказе надеть на лодыжки отца Луки цепи весом двадцать фунтов. Затем он задал заключенному тот же самый вопрос и снова получил такой же ответ. Луку отпустили и отправили обратно в камеру; там староста камеры при виде цепей сурово обрушился на него. Когда меньше чем через час его призвали обратно, его ответы по-прежнему оказались неудовлетворительными, и на запястья ему надели наручники.

В ходе допроса третьей ночью судья придавал особое значение близости отношений отца Луки с отцом К, убежденно давая понять, что он должен был быть с ним знаком до своего приезда в Китай. Когда Лука принялся настойчиво утверждать, что они встретились в первый раз в Пекине, судья покинул помещение, а Луку заставили сесть на пол, вытянув ноги, закованные в цепи. Будучи не в силах сохранять эту позу, он наклонялся назад, тогда его вес падал на скованные за спиной запястья. Поскольку боль от впивающихся в кожу наручников и общий дискомфорт его положения (41:) оказались для него невыносимыми, ему впервые пришла в голову мысль о капитуляции и компромиссе:

Это было так, как мне сказали. У них будет ложное признание. Но я не хочу делать ложное признание. Возможно, есть способ сказать что-нибудь, что было бы не совсем неправдой, чтобы удовлетворить их — но что? Я сказал правду. Им не нужна правда. Единственный способ спастись — это угадать, что им на самом деле нужно. При всех обстоятельствах моей жизни самым правдоподобным было бы, что во время возвращения в Европу у меня была возможность встретить его… это неправда, но это правдоподобно.

Он ответил, что они встретились в Европе после войны. Судья по-прежнему бы недоволен. И в этот момент помощник передал судье что-то, что для отца Луки выглядело как фотография.

Я подумал: «Конечно, это не может быть нашей с отцом К. фотографией, снятой за пределами Китая. Это должна быть моя фотография с китайскими священниками в Риме в 1939 г. [он действительно позировал для такого снимка]. Они, должно быть, воспользуются этой фотографией как доказательством того, что я видел там отца К.». Я не знаю, как я до этого додумался. Я дал себе такое объяснение, потому что не мог вынести боль. Я подходил к выводу, что они хотели, чтобы я сказал, будто видел его в Риме. Я подумал, что это могло бы соответствовать заявлению, с которым они собирались выступить насчет того, что отец К. занимался шпионской деятельностью по указаниям

из Ватикана. Из их пропаганды я знал, что такова была их линия.

Поэтому в ответ на первоначальный вопрос судьи об их встрече отец Лука сказал: «Это было в Риме в 1939 году». Ему немедленно разрешили встать, причем боль сразу же уменьшилась, и несколько минут спустя его отвели назад в камеру.

Лабиринт

Но староста камеры, действуя по инструкции сверху, по-прежнему осуждал Луку, как «неискреннего», и приказал ему постоянно стоять, чтобы «размышлять» о своих «преступлениях». И в течение следующего месяца — мучительного лабиринта еженощных допросов и ежедневной «борьбы» — его постоянно заставляли бодрствовать, его сокамерники сменялись по очереди для несения своего «ночного дежурства», щипая, шлепая и толкая его, чтобы удостовериться, что он не спит. Так как он вынужден был постоянно стоять, его ноги распухли и раздулись (42:) от жидкости. Он помнит всего три случая, когда ему разрешили спать: однажды, когда он упал в обморок, еще раз, когда он настолько потерял ориентацию, что не мог внимательно следить за допросом, и третий раз, когда допросы были отложены из-за сильного урагана. По его оценке, за этот полный четырехнедельный период он спал всего шестнадцати часов. Он приходил во все более смутное состояние сознания и перестал отличать ночь от дня; он обнаружил, что постоянно напрягает все свои способности в усилиях понять, каких именно слов от него ждут:

Вначале это был только вопрос любопытства, но впоследствии, когда я не мог переносить это, и мой рассудок был в некотором помешательстве, я думал: «Почему они не говорят точно, что же им нужно, чтобы я сказал? Так трудно добраться до того, чего они хотят». После двух недель я сказал бы практически едва ли не все, что им было бы нужно, чтобы я сказал… но, конечно, без всякой охоты.

В этом состоянии он «признался» в трех главных «преступлениях»: использование спрятанной радиоустановки для отправки и получения «шпионской» информации; организация кружка юношей с целью проведения диверсионной деятельности и создания антикоммунистических произведений (публичное обвинение, сделанное до его заключения); и активное участие — в качестве «секретаря» — в «шпионской организации», якобы возглавляемой отцом К. Все три «признания» были ложными, выстроенными из полуправды и прямой лжи.

Данное отцом Лукой описание постепенного совершенствования этих тем «шпионажа» настолько наглядно показывает развитие его ложного признания — и его растущую веру в некоторые из собственных выдумок — что я позволил ему говорить здесь довольно подробно. Когда он рассказывал мне о первой из них, теме спрятанного радио, меня поразила сложность связанного с этим извращенного процесса:

Впервые вопрос о радио возник, когда следователь сказал: «У тебя есть кое-что еще, о чем ты не говоришь, но можешь не сомневаться, что народ об этом знает. Не думай, что мы не информированы». Я сказал, что знаю, будто некоторые люди говорят, что у меня есть особое радио — коротковолновая установка. Я слышал это обвинение до того, как был арестован. Я сказал ему, что это была абсолютная неправда. Он сказал: «Это ты так говоришь, но какова реальность? Что ты положил в кладовку сразу после освобождения?»

Я сказал, что ничего туда не клал. Потом я подумал: «Возможно, там что-нибудь есть — не радио

— но у меня был друг, который посетил меня перед приходом коммунистов, — и он доверил мне некоторые свои вещи». Я постарался вспомнить, не положил ли некоторые из его вещей (43:) в кладовку. Моя память не так уж сильна. Я сказал: «Да, может быть кое-что, о чем я не помню». Я также знал, что на нас работал мальчик, изменивший нам, который мог сообщить обо всем, что мы хранили. Поэтому, хотя я не думал, что там было радио, я не осмеливался выступать против того, что говорил судья. Он спросил: «Был ли это приемник или передатчик?» Сначала он это сказал потому, что я не знал китайских слов, обозначающих приемник и передатчик. Я сперва сказал, что это не было ни то и ни другое. Потом я сказал: «Может быть, приемник — да — возможно, передатчик». Был момент, когда я мысленно представил себе настоящий передатчик — но никто лучше меня не знал, что это была неправда. Это было сродни тому, как иногда видишь что-нибудь в полусне…

Впоследствии, когда они спрашивали меня, как это радио попало в мои руки, я должен был расска-

зать историю и об этом. Я сказал, что мой друг уехал и оставил его мне, а слуга помог его убрать. Тогда судья сказал: «Тебе должны были помогать люди, которые разбираются в электричестве»… Тогда я ввел еще двух мужчин, электрика, который работал в соборе, и юношу, который любил возиться с электрическими новинками... Следующая часть также логически вытекала из того, что я сказал прежде. Я подумал, что если бы кому-то вздумалось иметь радио, худшим местом для его хранения был бы собор, потому что было известно, что коммунисты особенно внимательно следили за церквями и часто выдвигали обвинения, будто там имеются радиопередатчики. Поэтому я сказал, что поместил его в другое место. Сначала я сказал, что не могу вспомнить название улицы. Когда они принялись настаивать, я дал им название «Улица железных стен». Я выдумал это. Когда судья сказал мне на следующий день, что он не смог найти эту улицу на карте, я ответил, что, возможно, не сумел запомнить правильно…

Потом я довольно ясно вообразил улицу с домом, гостиной, а за гостиной — радиопередатчик. Я очень четко воображал все это, не имея понятия о том, было ли оно правдой... Это похоже на то, что я слышал о работе над написанием романа — как воображают людей, действующих каким-то конкретным образом, пейзажи и обстоятельства. Для авторов это выглядит очень живо — как нечто реальное — но они, конечно, знают, что это все-таки нечто нереальное. Для меня это на самом деле выглядело четко — однако я все же еще помнил, что это неправда… Я просто пытался обрести какую-то логику… В камере другие заключенные выдвигали предположения, и в итоге выяснилось, что я не только посылал сообщения, но и получал информацию… Так постепенно оказалось, что это происходило не один, а много раз, со многими адресатами в эфире, — и поддерживалась связь с другими священниками… Это превратилось в целую организацию… В какой-то степени я мысленно представил себе шпионскую организацию. Я также изобрел имена и много других деталей.

Вторая тема, о подрывном кружке мальчиков, была связана с очной ставкой:

Через неделю судья стал допрашивать меня о каком-то китайском мальчике. Я сказал ему правду

— это имя не было мне знакомо. Тогда он (44:) устроил мне очную ставку с самим этим мальчиком, и я снова сказал ему, что не знаю его. Но мальчик сказал, что он меня знает и что я велел ему писать антикоммунистические брошюры. Я выразил некоторое колебание, поскольку в качестве приходского священника имел контакт с тысячей мальчиков.

Судья сказал, что я был неискренним, — на меня снова надели наручники — и снова заставили меня сидеть в том крайне мучительном положении, пока я не признался, что знаком с этим мальчиком. Из подобного допроса и из предположений, высказанных в камере, постепенно выстроилось признание… Я знал, что меня обвиняли в том, что я провоцировал мальчика писать антикоммунистические лозунги и бросать камни в уличные фонари… Многие из более конкретных намеков исходили из камеры. Староста обычно говорил: «Ты уже сказал, что сделал это, но, должно быть, ты сделал нечто большее. Мальчиков, скорее всего, было больше». В конце концов, возникло признание, в котором я сказал, что в этой организации, целью которой были саботаж и антикоммунистические публикации, состояло двадцать пять мальчиков.

Третья тема, организация отца К., подразумевала давление со стороны сокамерников и развивала те пункты, которые отец Лука уже признал в ходе допросов.

Они сказали: «Ну, разумеется, ты кое-что делал для отца К». Я сказал: «Нет, это было бы невозможно. Я только что приехал в Китай. Я не знал ситуацию. Я не знал китайского языка». Они сказали: «Ты не знал китайского языка, но иностранные языки ты знаешь». Я признался, что знаю. И тут каким-то образом возникло предположение, что поскольку я должен был для него что-то делать, возможно, я для него писал, выполнял какую-то канцелярскую работу. Похоже, это была единственно возможная вещь, которую я мог делать для него. Из этого возникло нечто вроде признания меня виновным не только в том, что я мог это делать, но и в том, что я это делал… Я вспомнил, что отец К. как-то упомянул своего дядю и некую старую леди, с которой он был знаком, оба они жили в Швейцарии. Так я смешал то, что слышал от него, с предположением, будто я писал для него письма. И я сказал, что писал письма этому дяде и старой леди в Швейцарии.

Они сказали: «Ты говоришь, что не участвовал в его организации. Теперь ты говоришь, что писал для него письма. Это — связь для его организации. Так каково было твое звание? Человек, который таким образом пишет письма для организации — как его называют? Каково его звание?»… Они не говорили точно, но смысл был совершенно ясным. Я ответил: «Секретарь». После этого я знал, что должен принять звание секретаря... Я вовсе не был уверен, что был секретарем, но мое сознание было замутнено, и я чувствовал, что опровергнуть их [сокамерников] аргументы невозможно. Я действительно пришел к убеждению, что написал два или три письма. Это совершалось постепенно… Невозможно сказать точно, как именно возникли эти идеи. (45:)

Ложные визуализации отца Луки (или иллюзии) варьировались по продолжительности от

мимолетного мгновения до нескольких недель или месяцев, сливавшихся в фантастическое состояние, в котором

я не отличал реальные вещи и людей от воображаемых. Я больше был не в состоянии отличить, что было реальным и что было воображаемым... У меня была мысль, что многое было воображаемым, но я не был уверен. Я не мог сказать: «Это реально» или «Это не реально».

Эта неспособность отличать реальное от нереального распространялась за пределы непосредственных материалов признания. Однажды сразу после того, как он упал в обморок,

мне показалось, что я уже не в тюрьме. Я оказался в маленьком доме вне собора. Снаружи ходили люди — преимущественно христиане. Я слышал голоса и узнавал некоторых из них.

Но этот обман чувств никоим образом не был совершенно не связанным с признанием, потому что в этом бредовом состоянии он будто бы «вышел в сад» и увидел двух мужчин, причем он помнил имя только одного из них. И это, в частности, свою неспособность вспомнить имя одного из них он связал с требованиями следователей назвать «секретных агентов» (китайских помощников иностранных священников). На следующий день он усомнился, было ли это на самом деле, поскольку это пришло к нему как «наполовину сновидение, наполовину реальность». У него были еще две галлюцинации, где также присутствовали фантазии о спасении, но они были более сложными — и более длительными:

Мне казалось, что в соседней с моей камере находится священник, которого я хорошо знал раньше. С ним также обращались ужасно плохо. Однажды при ярком свете дня кто-то вошел в его камеру и сказал: «Ты говорил очень хорошо. Твое дело весьма простое, и теперь оно закончено. Мы видим, что ты не такой уж плохой человек. Мы заберем тебя сегодня днем для поездки в летний дворец [в Пекине]. После этого мы освободим тебя».

Потом я услышал, что этот священник со вздохом вышел и, проходя мимо моей камеры, заговорил на латыни — произнес начальные слова мессы: «Я взойду на алтарь Господа...». Я подумал: «Возможно, он говорит это потому, что, выходя из тюрьмы, радуется, что завтра сможет служить мессу. Или, может быть, он предлагает Богу пережитые страдания и боль…». Помню, что в тот момент я кашлянул, чтобы дать ему знать, что я был там. (46:)

Он был настолько уверен, что этот эпизод действительно имел место, что год спустя в ходе специальной кампании по разоблачению всяческого «плохого поведения» он «признался», что кашлял в тот момент, дабы привлечь внимание своего коллеги-священника. Только тогда, когда он приехал в Гонконг после своего освобождения и ему сказали, что того священника никогда не подвергали аресту, он перестал верить в тот случай. То же самое справедливо и в отношении другого довольно похожего эпизода:

В другой раз, при ясном ярком дневном свете мне показалось, что я слышу, как говорит европейский консул — посещает тюрьму с группой людей. Они пошли в другую камеру — к кому-то другому. Уходя, он сказал: «Я слышал, что отец Лука тоже здесь». Тюремный чиновник ничего не ответил. В этот момент консул был как раз перед моей камерой — и я снова кашлянул — но чиновник увел его. Я слышал, как он говорит во внутреннем дворе, и снова кашлянул, чтобы дать ему знать, что я там. Но ничего не случилось… Здесь, в Гонконге, я спросил у должностных лиц моего правительства, посещал ли консул когда-либо тюрьму. Они сказали, что нет, так что этого, разумеется, не могло быть на самом деле.

Эти галлюцинации также были связаны с содержанием его признаний и с ощущением вины, которое постепенно нарастало в нем. Ибо все действующие лица этих иллюзий — другой священник, консул и он сам — участвовали в инциденте, в котором он в какой-то мере уже признался. Отец Лука, пытаясь устроить так, чтобы одна молодая китаянка могла покинуть свою страну и продолжить религиозные занятия в Европе, обратился к тому другому священнику за помощью, а к консулу — за необходимыми документами. Его беспокоила эта часть признания, так как он боялся, что это могло бы привести к тюремному заключению другого священника, а также его волновало осознание того, что он хотел помочь именно этой девушке из числа многих других из-за расположения, которое он к ней чувствовал и которое выходило за рамки религиозной симпатии. Кроме того, он понял, что эти действия нарушали китайский коммунистический закон; и хотя те, кто держал его в неволе, не очень напирали на это, его расстраивало то, что он, обратившись к консулу, воспользовался «политическими средствами для религиозных целей».

Соседние файлы в предмете Национальная безопасность