Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:

Пономарев_диссертация

.pdf
Скачиваний:
32
Добавлен:
13.03.2016
Размер:
2.79 Mб
Скачать

191

одна на другую улицами. Условный стук в окно. Иностранец пугливо озирается: ведь это – притон! Но он входит в обыкновенную семейную квартиру. /…/ Хозяин, который днем пишет бумаги в каком-нибудь бюро,

ничинает увеселять гостя похабными историями. Хозяин еще помнит прошлые времена и говорит с легкой тошнотой. Хозяйка подает поддельное шампанское и желудовый кофе. Потом приходят дочки, равнодушно раздеваются догола и танцуют. Они молоды и ни о чем не помнят, они испытывают лишь холод:

семья экономит на угле» (Э 16-17)81. В Берлине больше нет морали и быта,

считает Эренбург, – есть множество людей, которые хотят есть. Как и у Маяковского, за проявлением жалости следует характерная идеологическая антитеза, отделяющая буржуазную идеологию от «базовых» ценностей бытия. «Нахт-локаль» повторяется и у А.Белого: там завлекает в «притоны» песьеголовый теневой человек (символический «внутренний» негр). Впрочем,

складывается ощущение, что Белый не пошел за ним в нахт-локаль. По его мнению, нахт-локали – это «ночные плясульни».

Наконец, наиболее яркое выражение внутреннего одичания – послевоенная музыка и новые танцы: джаз, шимми, фокстрот. Фокстрот описывают все путешественники: он слишком бросается в глаза своей резкой энергетикой. «Странные танцы вырождения с недвусмысленными движениями,

которые танцуются с деревянными лицами»82, – пишет Членов. Белый подчеркивает массовость явления, общеевропейский масштаб: «/…/ все пляшут в Берлине: от миллиардеров до рабочих, от семидесятилетних стариков и старух до семилетних младенцев /…/»83. Белому вторит Эренбург: «В Берлине столько же “диле”, сколько в Париже кафе и в Брюсселе банков. Танцуют все,

81В воспоминаниях Эренбурга находим продолжение этого эпизода: «Потом пришли две дочки хозяина, голые, и начали танцевать. Одна из них разговорилась с Владимиром Германовичем [Лидиным. – Е.П.]; оказалось, ей нравятся романы Достоевского. Мать с надеждой поглядывала на иностранных гостей: может быть, они соблазнятся ее дочками и заплатят – разумеется, в долларах, с марками беда, за ночь они снова упадут. “Разве это жизнь? – вздыхала почтенная мамаша. – Это светопреставление…”» (ЛГЖ, 1, 383).

82Членов С. Современный Берлин… С. 211.

83Белый А. Европа и Россия. С. 62.

192

всюду и везде, танцуют длительно и похотливо» (Э 17). В плане книги Лидина о европейской жизни (записная книжка 1922 года) первым пунктом стоит: «Европа танцует»84. Реализуя план в «Морском сквозняке», Лидин делает новые танцы обобщающей характеристикой послевоенной жизни: «/…/ в пять поплывет Европа, приникая в фокс-тротте, колышась в жимми, щека к щеке, с

застывшей улыбкой дервиша…»85. Фокстрот, по единодушному мнению путешественников, – пир во время чумы. У Членова это значение дано с легким злорадством, оборотной стороной жалости: «Впрочем, большинство танцующих стрекоз кружатся не с радости, а с голоду, – помните как у Крылова: “так пойди же попляши”»86. У Белого – с обнажением символических глубин мировосприятия: «/…/ обращает внимание их танцующая походка с незаметным отскакиванием через два шага вбок; мне впоследствии лишь открылось: они – “фокстротируют”, т.е. мысленно исполняют фокстрот /…/»87. Фокстрот единогласно осуждается именно за непривычность русскому глазу: путешественники хотят попасть в знакомую довоенную Европу, а новые танцы – яркое свидетельство изменений, произошедших за годы войны. Фокстрот становится точкой осуждения самого образа западной жизни, квинтэссенцией буржуазной пошлости. Идеологема окажется чрезвычайно прочной: на все советские годы танцы, популярные в Европе,

получат клеймо культурной деградации.

Берлинский очерк запечатлевает не картины жизни (жанровая сценка в нахт-локале из очерка Эренбурга – большая редкость среди литературной продукции русского Берлина), но идеологемы, бытующие в русском культурном сознании. В берлинском очерке нет ни слова о берлинских театрах,

литературных объединениях, оркестре Берлинской филармонии и пр. Это

84РГАЛИ. Ф. 3102. Оп. 1. Ед хр. 186. Л. 41об.

85Лидин Вл. Морской сквозняк. С. 8.

86Членов С. Современный Берлин… С. 211.

87Белый А. Европа и Россия. С. 62. Выделено автором.

193

следствие «экспортной» коммуникации88. Читателю, как и в революционном травелоге Маяковского, предлагается обобщенная Германия, описанная при помощи довоенных (военных) представлений. Вот, например, одно из типовых обобщений: «Берлин уныл, однообразен и лишен “сouleur local”. Это – его

“лицо”. /…/ Это – выставка, громадный макет, приснившийся план. Кажется,

люди должны здесь жить по-особому: голо и схематично, мечтать о мировых походах, изобретать теорию относительности и есть вареный картофель» (Э 1112). Несмотря на поразительное сходство с Петербургом Достоевского

88 Советские авторы, в отличие от проживающих в Берлине, обращают внимание на культурную жизнь Германии, но исключительно на те явления, что напоминают о советской культуре, движутся в ее русле. В первой половине двадцатых особое внимание толстых журналов привлечет Эрнст Толлер (в 1918 году – член правительства Баварской советской республики). Содержание его пьес подробно пересказывается в обзорных статьях, посвященных зарубежной литературе, – поскольку они работают на тот образ Германии, который создают советские путевые очерки. «Девственный лес» Толлера ставит ленинградский БДТ (см.: Ленинград. 1925. № 4. С. 14). Впрочем, довольно скоро и Толлер попадет под сомнение. Уже в 1923 году П.С.Коган писал в «Красной нови»: «Толлер также не совсем наш. Его революционный театр отражает современную историческую катастрофу в страданиях отдельной личности. /…/ Его театр – это театр кошмарных противоречий, театр страданий, путем которых пролетариат идет к своей цели. Бодрости и отважной решимости нет в его пьесах. Он словно не любит этой великой борьбы /…/» (Коган П.С. О социальной драме // Красная новь. 1923. № 4. С. 289-290). А к 1927 году Толлер уже подведен под общую категорию экспрессионизма – мелкобуржуазного течения: «Полная оторванность от действительности и драпировка в революционные фразы реакционно-идеалистической идеологии /…/. Ходульные революционеры-неврастеники /…/ – вот та армия привидений, которая в пьесах и романах экспрессионистов, – у Толлера, Верфеля, Мейринка, Унруа и других – защищала знамена революции. Более достойных борцов за революцию экспрессионизм и не мог выдвинуть» (Грюнберг С.А. Экспрессионизм и после экспрессионизма // Новый мир. 1927. № 1. С. 227). Толлер, в числе прочих, чуть ли не отвечает за неудачу немецкой революции. Впрочем, творчество Толлера так и не получит однозначной оценки. Например, А.Аврамов в путевом очерке конца двадцатых пытается защитить немецкого драматурга от советской критики. Он указывает, что постановка пьесы Толлера «Гопля, живем!..» оказывает на берлинцев мощное революционное влияние: «Права ли наша советская критика, виня Толлера в упадочных настроениях и злостном пессимизме?» (Аврамов А. Гопля, живем!.. (Эскизы современной Германии) // Красная новь. 1928. № 7. С. 203).

В целом же, западная культура насквозь прогнила и на тысячелетия отстала от советской. Идеологема Маяковского широко используется и в обзорах толстых журналов: «Европейское и американское мещанство, по-видимому, ни на шаг не подвинулось вперед в своих художественных вкусах и требованиях. Книжный рынок “цивилизованных” стран наводнен романами /…/ с претензией на тонкий художественно-психологический анализ. Фактически вся эта литература посвящена изображению традиционных перипетий, предшествующих не менее традиционному акту» (Коган П.С. Современная литература за рубежом // Красная новь. 1923. № 2. С. 316-317).

194

(«приснившийся план»), Берлин Эренбурга в своей педантичной бездуховности сильно проигрывает городам России («столицам советских республик»).

Упоминание хоть какой-то детали немецкой культурной жизни (теория относительности) наполнено иронией непонимания. Легкое злорадство (как у Членова с крыловской стрекозой) сквозит и в «вареном картофеле»: «колбасники» остались без колбасы. Духовное своеобразие опустошенному собственной глупостью («мировые походы») Берлину придает только русский эмигрант – герой берлинского очерка. Его горести и беды куда важнее теории относительности. Берлинская «неизвестность» созвучна «неизвестности» его эмигрантской судьбы. Он выбирает свой путь вместе с Берлином и Германией:

куда качнуться – на восток или на запад? Берлин – самый удачный фон для его геополитических страданий.

Центральная метафора берлинского очерка окончательно проясняет потребительское отношение к Берлину. В очерках Эренбурга город становится огромным вокзалом, где в ожидании пересадки сидят люди, движущиеся (или не движущиеся) по неизвестному им маршруту. Это представление, как и многие другие, уходит корнями в довоенный опыт героя-путешественника: «Ведь сколько раз в былые времена, проезжая Берлин, торопились мы скорее перебраться с одного вокзала на другой, подняв воротник пальто, не глядя на прямые, скучные улицы. Берлин тогда казался нам не городом, а узловой станцией. /…/ Конечно, многое изменилось в Европе. Говорят, что и Берлин сильно изменился. Но сильнее всего изменились мы сами. /…/ я полюбил за годы революции грязные узловые станции с мечущимися беженцами и недействующими расписаниями» (Э 10). На традиционные мотивы антитравелогов XIX столетия и, возможно, довоенный опыт Эренбурга накладываются впечатления гражданской войны. Не важно, как изменился Берлин за военные годы, – это лишь эманации изменившегося русского «я».

Субъективность, тем не менее, легко выдается за объективную картину: «В

Европе только один современный город – это Берлин» (Э 12); «В этом городе,

195

похожем на огромный вокзал, идет действительно вокзальная жизнь» (Э 13).

Так на глазах читателя создается и фиксируется идеологема: Берлин – пересадочная станция между социализмом и капитализмом.

Те же картины города в книге В.Б.Шкловского «Zoo, или Письма не о любви» (1923): Zoo – не только название района, но и название вокзала. Берлин однообразен и непримечателен. Эта непримечательность – доминанта новой европейской жизни: «Но трудно описать Берлин. Его не ухватишь. /…/ Дома одинаковые, как чемоданы [«вокзальная» метафора. – Е.П.]. /…/ Трамваев много, но ездить на них по городу незачем, так как везде город одинаков.

Дворцы из магазина готовых дворцов. Памятники – как сервизы»89. Трамваи и подробно описанный «унтергрунд» усиливают ощущение вокзальности. Весь город куда-то едет и одновременно стоит на месте, движется и не знает, куда и зачем90.

Через несколько лет идеологема окончательно затвердеет91: надрывная интонация героя берлинского очерка сменится объективным рассказом,

духовная ущербность немецкой столицы (выбравшей капитализм) станет очевидной и превратится в доминирующий мотив:

«Каким это образом, – в песках провинции Бранденбург, далеко от всякой судоходной реки, – вырос такой город-гигант, как Берлин?

89Шкловский В. Собр. соч.: В 3 т. Т. 1. М.: Худ. лит., 1973. С. 205.

90Интересно, что русский берлинский очерк во многом соответствует немецким очеркам о Берлине середины 1920-х годов. См., напр., статью Susanne Ledanff: «Фельетоны Веймарской республики тоже пытались ответить на парадоксальный вопрос, почему некоторые люди могут жить только в Берлине – городе неудобств, всеобщей унификации и, к тому же,

лишенном развлечений» (Ledanff S. Travels to the Methropolis: Traditions of Report on European Cities and Their Climax in the Period of New Sobriety. In: Cross-Cultural Travel. Papers from the Royal Irish Academy Symposium on Literature and Travel. National University of Ireland, Galway, November 2002. Ed. by Jane Conroy. New York, Washington D.C., Baltimore, Bern, Frankfurt am Main, Berlin, Brussels, Vienna, Oxford, [2003]. P. 341).

91Опираясь в какой-то мере на традицию XIX столетия. Например, еще Н.И.Греч писал о Франкфурте-на -Майне: «Город сей есть не что иное, как одна большая гостиница. /…/ Всяк, кто едет из Франции и во Францию, с юга Европы на север, с запада на восток, редко минует Франкфурт. /…/ Кажется, здесь все основано на расчетах: всяк того и глядит, как бы пожить на счет ближнего или дальнего, то есть нашего брата, пришельца» (Греч Н. Поездка в Германию. С. 204-205).

196

Московские купцы и петербургские чиновники были дрожжами, на которых вырос этот город. Им нужно было, по пути в Париж – этот другой центр мировой культуры, – где-нибудь передохнуть, закусить, приобрести европейские костюмы и гонорею. Берлин стал типичным городом вокзальных буфетов, меняльных контор и учтивых домов свиданий. /…/ Берлин никогда не был блестящей столицей. /…/ Берлин, несмотря на свои размеры и то, что он стал с 1871 года столицей германской империи, остался типичным провинциальным городом»92.

Город-вокзал не имеет границ: он растекается на восток и на запад,

тянется за железнодорожными путями. Путь на запад означает возвращение в мир эксплуатации. Этим путем в поисках привычной Европы едут люди,

окончательно выбравшие эмиграцию, – не успевшие понять, что старой Европы больше нет, как нет больше ни старой Германии, ни старой России. Город-

вокзал воплощает сам дух путешествия-изгнания: путь на запад – это бегство от привычной оседлости, которая рухнула вместе со старым миром; прыжок от размеренной немецкой неизвестности в неизвестность абсолютную.

Характерно, что берлинский очерк практически не показывает пути на Запад.

Этот путь ясно обозначен в берлинском романе В.В.Набокова – принципиально ином жанре, с иным типом межкультурной коммуникации. Берлинский же очерк чем дальше, тем больше устремлен на восток. В этом одно из типологических совпадений с официальным советским путешествием. Очерк Эренбурга «Берлин» заканчивается указанием верной дороги: «А в кварталах,

северном и восточном, тоже молодые и тоже неистовые жадно посматривают в ту сторону, где живешь ты, дорогой друг, где имеются разные странные и завлекательные вещи» (Э 19).

92 Грюнберг С. Из немецкой литературы // Новый мир. 1927. № 6. С. 181. Несмотря на то, что статья излагает содержание книги Штернгейма «Берлин» (1922), она наполнена советскими идеологическими установками. Соответствует заданию и организация текста: обширная цитата из Штернгейма практически не отделена от рассуждений автора обзора.

197

Экспортная коммуникация оборачивается прямой рекламой советского строя. Впрочем, во «взгляде на восток» соединились взгляд обобщенно-личного немца и взгляд русского берлинца, ставшего в Германии немцем (как в стихотворении Маяковского). Это позволяет выдать свои ностальгические переживания за стремление чужой страны. На восток зовут либо анонимные

«молодые люди», либо обобщенный «один немецкий рабочий».

Для А.Белого и А.Н.Толстого взгляд на восток превращается в путь на восток. В судьбе Толстого Берлин – середина пути из Парижа в Москву. Для В.Шкловского, заканчивающего книгу писем «Zoo» письмом во ВЦИК с просьбой о возвращении в СССР, – станция между Россией старой и Россией новой. Бессмысленной вокзальности немецкой жизни противостоит осмысленность строительства нового мира за государственной границей СССР.

Например, у А.Белого, сбежавшего из Германии от «запаха тления»: «/.../ какое-

то странное выражение [советских. – Е.П.] лиц, выражение глаз по сравнению с берлинской, прилизанной публикой; там выражение хмурой заботы в бегающих тускловатых, растерянных глазках, всеобщее унылое выражение /.../; /.../ здесь все – индивидуумы; там глаза – неживые; здесь острость, пронзительность и осмысленность взора, определенная уверенность в поступи /.../»93.

Или у А.Толстого в письме, опубликованном в журнале «Литературные записки» (1922):

«Вы помните очень давнишнее настроение А.А.Блока, когда он сидел дома с выключенным телефоном, – у него было безнадежное уныние, в каждом лице он видел очертание черепа. Вот так же и в Европе: заперта дверь и выключен телефон с жизнью.

Я чувствую, как Россия уже преодолела смерть. Действительно – смертию смерть поправ»94.

93Белый А. Европа и Россия. С.68.

94Толстой А.Н. [Из письма] // Толстой А. Собр. соч.: В 10 т. Т. 10. М.: ГИХЛ, 1961. С. 40.

198

Смерть, стихия европейской войны, преодолена в строительстве нового общества. Точно так же в «европейских романах» Толстого новые люди возводят новый Ленинград, а старые люди с серьезностью бессмысленности

(Белый отмечает неимоверно серьезное выражение лиц у танцующих

«фокстротопоклонниц и фокстротопоклонников») развлекаются в пыльном Париже.

Пересадочная станция вырезана из времени и пространства. Очарование послевоенного Берлина (этого не проговаривают ни Эренбург, ни Белый, ни Лидин, но это постоянно сквозит в ностальгических интонациях берлинского очерка) и состоит для русского путешественника в возможности остановиться,

замереть между старым и новым. Неслучайно советский гражданин Эренбург покинет уютную Бельгию и погрузится в бесконечные дискуссии русского Берлина. Неслучайно А.Толстой на пути из Парижа в Москву совершит длительную остановку в Берлине. Лидин и Эренбург с интересом посещают нахт-локали. А Андрей Белый с головой уходит в фокстрот – целиком и полностью осужденный им в официальном травелоге. Это один из первых случаев полного несовпадения реальной поездки и официального текста о ней.

О резких поворотах берлинской жизни А.Белого подробно рассказывает в

«Жизни на фукса» Р.Б.Гуль (тонко пародируя его орнаментальную ритмизованную стилистику):

«Белый вскоре стал – танцовать. Он вбегал в редакцию ненадолго.

Широкими жестами, танцующей походкой, пухом волос под широкой шляпой,

всем создавая в комнате ветер. Говорил, улыбаясь, ребенком:

Простите, я очень занят…

Да, Борис Николаевич?

Да, да, да, я танцую… фокстрот, джимми, яву, просто шибер – это прекрасно – вы не танцуете?.. прощайте… пора»95.

95 Гуль Р. Жизнь на фукса. С. 208.

199

Особенный – подчеркнутый – танец А.Белого отмечает в своих воспоминаниях Лидин: «/…/ я увидел его танцующим в дансинге на Нюренбергплац. /…/ он танцевал изысканно, хотя и несколько выспренно: его партнерши по Nürenbergdiele прошли более практический курс»96.

Лидин пытается оправдать Белого его разочарованием во всех формах интеллектуальной жизни: он только что пережил крушение штейнеровского

«Гетеанума». Гуль дает более широкое объяснение, подходящее любому русскому берлинцу: «Может быть, это не только трагедия Белого. Может быть,

это – биологическая трагедия творчества вообще. Когда люди в бешеной гонке мечутся по земле, не понимая, что за ними никто не гонится, кроме собственной тени. /…/ Один день Белый был эмигрантом, другой день был поэтом мировой революции. Все дни Белый был болен, мечась по Европе 22

года с проклятьями брюнету в котелке, “ехавшему за ним по пятам”»97.

Однако возможно еще более широкое объяснение. Это попытка окунуться в материю капитализма, познать иную сторону бытия98 – перед возвращением в свет, в духовное царство социализма. Ориентированный на восток травелог – надежное искупление берлинских грешков. У того же Белого мы видим активное приуготовление к новой (старой) роли пророка в

(социалистическом) отечестве. Он легко комбинирует символистскую риторику с новой советской фразеологией. Следующий пассаж из «Европы и России»

96Лидин Вл. Люди и встречи. Страницы полдня. М.: Московский рабочий, 1980. С. 116-117. Ср. в воспоминаниях Эренбурга: «Что приснилось Андрею Белому, когда он услышал впервые джаз? Почему он начал неистово танцевать, пугая глазами пророка молоденьких приказчиц?» (ЛГЖ, 1, 409).

97Гуль Р. Жизнь на фукса. С. 209. «Брюнет в котелке» – еще одно воплощение символического негра, египетского человека с песьей головой.

98Познание стихии зла поэтом-теургом занимает весьма существенное место в духовных поисках русского символизма. В одном из первых символистских романов – «Смерть богов (Юлиан Отступник)» Д.С.Мережковского иерофант Максим Эфесский наставлял будущего императора Юлиана:

«– /…/ помни: оба равны; царство Диавола равно царству Бога.

– Куда идти?

– Выбери один из двух путей – и не останавливайся» (Мережковский Д.С. Собр. соч.: В 4 т.

Т. 1. М.: Правда, 1990. С. 82).

200

легко мог бы позаимствовать для доклада на Пятом конгрессе Коминтерна товарищ Зиновьев: «/.../ необычайная выносливость немцев, некоторая бóльшая буржуазность в их жизни, в их навыках, замедляет процесс полевения масс /.../»99.

Отходя от устаревших символистских антитез, сознание писателя находит типологически близкие антитезы в новой советской культуре. В

финале очерка «Европа и Россия» антитеза «живая Россия – мертвая Европа» в

несколько ходов замещается антитезой, созвучной «Двум Берлинам» Маяковского: «трудовая Германия – вненациональная буржуазия». Сначала Белый находит настоящую, незатронутую негром Германию. По народнической традиции русских интеллигентов, она расположена в провинции, вне Берлина: «Я бежал из Берлина и поселился в предместье сонного городишка Цоссена

/…/. Тут я увидел другую Германию, живую и бодрую, но полную неукротимой ненависти к “Берлину”, в котором я месяцами жил; тот Берлин – не Германия, а

– секция черного интернационала Европы»100. А затем один из представителей подлинной Германии – немецкий рабочий – клеймит патриотическую декламацию немецких буржуа: «/…/ все это патриотические крокодиловы слезы, проливаемые действительными “иностранцами”; и эти “иностранцы” –

наши немецкие капиталисты, спекулирующие на народном бедствии»101.

Семантический сдвиг антитез в финале – отнюдь не индивидуальная черта текста Андрея Белого. Это общее для берлинского очерка – берлинца и Берлина – неизбежное движение к (классовой) истине. В очерках Эренбурга постепенно пропадает символическая вокзальность, а за ней похожим образом проступает упорный, несмотря ни на что, труд немецкого пролетариата во имя сохранения страны. Вслед за Маяковским, Эренбург противопоставляет Берлин Вестена трудовому Берлину Нордена. Вслед за Белым, рассказывает о лжепатриотизме буржуа. На многих берлинских магазинах гордо написано:

99Белый А. Европа и Россия. С. 65.

100Там же.

101Там же.