Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
История всемироной литературы том4.doc
Скачиваний:
32
Добавлен:
24.11.2019
Размер:
7.31 Mб
Скачать

Иллюстрация:

Портрет Якоба Бёме

Гравюра 1677 г.

Представление Бёме о мире отличалось от представления библейского, согласно которому мир является чем-то раз и навсегда данным. Ведь, завершив творение, создатель в день седьмой почил удовлетворенный. У Бёме же мир не знает неподвижности. Он все время течет, развивается, сам из себя возникает в непрерывном борении отрицающих друг друга начал, составляющих вместе с тем единое целое. И в этом неутихающем творческом процессе формируется не только природа, но и творящая божественная сила («Описание трех начал божественной сущности», 1619—1620). Характерно, что «вечной матерью природы» Бёме называет христианскую троицу, которая, по его словам, есть «кипящее, подвижное существо и содержит в себе все силы, подобно как природа» («Аврора»). И о сущности добра и зла как о двух сторонах одного потока («О рождении и определении всех существ») Бёме рассуждал совсем не так, как было положено в официальном богословии. И человека он рассматривал как часть природы, как микрокосм в макрокосме, полагая

250

при этом, что человеку не следует искать свою родину где-то в стороне от великой матери природы («Clavis, или Ключ»). Ведь, существуя в боге, он и ад и рай обретает в себе самом. Но подобная мысль освобождала верующего от церковной опеки, равно как зачеркивала учение Лютера о предопределении. Особенно отчетливо эта антицерковная мысль выражена в следующих словах Бёме: «Святой имеет свою церковь в самом себе, изнутри она гласит и поучает; Вавилон же владеет грудой камней, куда входят, чтобы лицемерить и притворяться, покрасоваться в нарядных одеждах, представиться набожными и благочестивыми; каменные храмы — их божество, на них они уповают. В отличие от них святой в любом месте имеет храмы при себе и в себе; ибо и стоит он и идет, и лежит и сидит в своих храмах, в истинной христианской церкви, в храме Христовом: дух святой проповедует ему из всех творений, и на что бы он ни взглянул, все это проповедники господа» («О возрождении»). А так как под «святостью» Бёме разумел не внешнюю обрядность, но жизнь «по правде», он не придавал большого значения конфессиональным ограничениям. Он даже утверждал, что многие «иудеи, турки и язычники, хорошо оправившие светильники свои», раньше нерадивых христиан «войдут в царство небесное» («Аврора»). И писалось все это в стране, отравленной религиозной враждой, накануне опустошительной войны, развернувшейся под конфессиональными лозунгами.

Но, высоко подымая человека-богоносца, превосходящего даже в чем-то ангелов, Бёме видит темные, трагические стороны земной жизни, справедливо, по его словам, именуемой «долиной плача, наполненной скорбью, постоянным убийством, войной, борьбой и раздором» («Аврора»). Миром правят четыре сына дьявола: Гордость, Жадность, Зависть и Гнев. Ведь мир, кичащийся своим великолепием, уже «стоит посреди ада», ибо, покидая любовь, он «предается жадности, лихве и живодерству, и нет больше милосердия в нем. Каждый кричит: были бы у меня только деньги! Сильный высасывает у низкого мозг из костей и выжимает из него пот насилием» («Аврора»). Однако, скорбя о горькой участи обездоленных, Бёме не возвращается к заветам Томаса Мюнцера, призывавшего силой оружия сокрушить твердыни Вавилона. Утешение он ищет в идеальной «духовной природе», являющейся плодом его пылкого воображения. Столь же пылким воображением обладал Бёме и как писатель, рисуя вертоград ангелов, играющих прекрасными «небесными цветочками и сплетающих красивые венки» («Аврора»), либо рассыпая по страницам своих книг яркие сравнения и параболы и какие-то неожиданные и в то же время живые образы, способные тронуть, а то и поразить читателя.

Если Бёме был по преимуществу натурфилософом, развивавшим традиции немецкой натурфилософии предшествующих столетий, то многие представители мистической оппозиции главное внимание уделяли религиозно-нравственным и социальным проблемам.

О «всеобщей реформации», далеко выходящей за пределы религиозных начинаний, мечтал плодовитый писатель, ученый и педагог Иоганн Валентин Андрее (1586—1654), некоторое время связанный с тайным обществом розенкрейцеров, предшественников «вольных каменщиков». Одно из его наиболее значительных произведений на латинском языке — «Описание республики Христианополитанской» (1619). Это утопия. Идеальным государством, расположенным на далеком острове, управляют ученые теологи, заботящиеся о наилучшем общественном устройстве. Здесь уже осуществлены многие полезные нововведения, о которых можно было только мечтать в феодальной Германии. В частности, большое внимание уделяется на острове народному образованию. Как педагог и реформатор школьного дела, Андрее разделял многие передовые идеи «учителя народов» Яна Амоса Коменского, с которым состоял в переписке. Он был уверен, что до тех пор, пока не сокрушено невежество, на земле будут царить «тирания, софистика и лицемерие». Ведь темные силы, главенствующие в жизни, все время «убивают правду» («Менипп», 1617, и «Мифология христианская», 1619). Однако, призывая содействовать победе света над тьмой, Андрее некоторые свои произведения писал в манере крайне туманной и малопонятной, например мистико-аллегорический рассказ «Химическое бракосочетание» (1616), полный запутанной символики.

Выше уже отмечалось, что среди мистиков-вольнодумцев встречались поэты, и нужно сказать, поэты бесспорно одаренные. Наиболее значительным из них являлся Иоганнес Шеффлер (1624—1677) из Бреславля, сперва протестант, затем ревностный католик, выступавший в печати под псевдонимом Ангелус Силезиус (Вестник Силезский). Еще до перехода в католичество он начал по примеру Д. Чепко писать мистические «монодистихи», близкие по своей направленности Мейстеру Экхарту и Якобу Бёме. В 1657 г. стихотворения увидели свет. В 1674 г. появилось второе, расширенное издание книги, получившей название «Херувимский странник». В своих «монодистихах» Ангелус Силезиус подчас далеко отходил от церковных

251

норм в сторону мистического пантеизма. Для него, как и для Бёме, бог — во всем и вся, человек же — инобытие бога:

Бог жив, пока я жив, в себе его храня. Я без него ничто, но что он без меня?

(Перевод Л. Гинзбурга)

К этому следует добавить, что Ангелусу Силезиусу были близки «еретические» воззрения Дж. Бруно на Вселенную, например его учение о множественности миров, резко расходившееся с библейской традицией. «Ты утверждаешь, что на небосводе есть только одно солнце; я же говорю, что там много тысяч солнц», — пишет поэт.

И в дальнейшем, до самого конца XVII в., мистицизм продолжал играть заметную роль в духовной жизни Германии. Правда, в пиетизме, возникшем в конце XVII в. и широко развернувшемся в XVIII столетии, он почти вовсе утратил свой еретический характер, превратившись в законопослушную «религию сердца», зато у поэта Квирина Кульмана, пророка новой Реформации, он вновь стал дерзкой ересью, стремившейся сокрушить твердыни современного Вавилона. Сын бреславльского ремесленника Квирин Кульман (1651—1689) восторженно отзывался о Якобе Бёме, в творениях которого, по его словам, «правдиво описана сущность всего сущего». Только Кульмана занимала не столько натурфилософия, сколько судьба человечества, изнывающего под бременем деспотизма и конфессиональной розни. Папство называет он «антихристовой головой», а лютеран и реформатов, а также все другие секты — «антихристовыми волками, медведями и львами» («Воскрешенный Бёме»).

Ему уже рисовались величественные очертания приближавшегося «тысячелетнего царства», когда на развалинах ныне существующих государств и церквей возникнет новый, единый, справедливый мир, населенный праведниками, «без каких бы то ни было грехов, без шаек и сект, без войн и раздоров, без нужды и хлопот, болезней и горя, и будут жить люди так, как некогда жили в раю до грехопадения Адама» («Воскрешенный Бёме»). Мысли о новом, идеальном мире развивает Кульман также в утопии «О монархии иезуэлитской» (1682). Эта «монархия» должна прийти на смену четырем царствам, упоминаемым в «Апокалипсисе Иоанна». Монархом является здесь сам Христос. В остальном же в «пятом царстве» господствуют республиканские порядки: есть парламент, состоящий из представителей различных сословий, и новая церковь, осуществляющая заветы «Вечного евангелия», процветают всеобщее образование, передовая наука, социальная справедливость и свобода совести. В обновленном христианстве (религия иезуэлитов) растворятся все существующие религии, в том числе иудейская и магометанская, и тем самым прекратится конфессиональная вражда, разделяющая человечество. С годами взгляды Кульмана приобретали все более радикальный характер, приближаясь к требованиям христианского коммунизма, утверждавшего социальное равенство и отвергавшего частную собственность.

Будучи человеком экзальтированным, жившим в атмосфере мистических видений и пророчеств, Кульман уверил себя в том, что именно ему — «сыну сына божьего», как он себя называл, небеса поручили осуществить великую реформу, утвердив на земле боговдохновенные иезуэлитские порядки. Чтобы обратить турецкого султана в свою веру, он даже ездил в 1678 г. в Константинополь, а в 1689 г. с той же целью прибыл в Москву, но по доносу лютеранского пастора из немецкой слободы был схвачен и сожжен на берегу Москвы-реки как опасный ересиарх и смутьян.

Поэзия Кульмана, темпераментная, своеобычная, сложная, подчас темная («Пятнадцать песен», 1673, и главным образом «Псалтирь охлаждающая» — имеется в виду: охлаждающая адское племя, — или «Псалтирь Кульмана», 1684—1686), тесно связана с его порывами и чаяниями. Считая себя поэтом господним, новым Давидом, поражающим Голиафа, он и стихи свои называл псалмами. Его жизнь неотделима от иезуэлитской эпопеи. Видения и пророчества подкрепляют его заветные идеи. Он то уверен в успехе, то сомневается в себе самом. «Придите люди, придите! — восклицает он. — Загляните в мое сердце: ведь нет у меня иного врага на земле, кроме меня самого». Но, уповая на помощь божью, он ликует и предрекает сильным мира сего близкую гибель: «Тираны, оставьте свой скипетр!.. Слушайте, властители! Кто преследует, сам должен подвергнуться преследованию! Жизнь вам одолжена лишь для покаяния... Угнетенные, радуйтесь! Угнетатели, вопите, вопите! Смертоносный клинок уже занесен над вами!»

Охваченный неистовым порывом, отрекаясь от привычного ветхого мира, Кульман и в своей барочной поэзии идет по непривычным новым тропам, в частности вводя в литературный обиход Германии белый стих и свободные ритмы. Он и сам указывал на то, что «пишет не так, как принято» («Псалтирь»). По словам исследователя, в «Псалтири Кульмана» встречаются «действительно неслыханные» стихи, несомые «стремительным языковым потоком, мощное фортиссимо, разрушение синтаксиса, риторическая экзальтация. Ярмарка головокружительных,

252

пенящихся, яростных выражений, с пространными рапсодическими и дифирамбическими пассажами, с пламенным воодушевлением и вулканическими эмоциями», в чем-то напоминающих звуки фанфар, гул барабанов и маршевые ритмы генделевских ораторий.

252

ПРЕЦИОЗНАЯ ЛИТЕРАТУРА

С середины XVII в. в Германии распространяется барочная прециозная литература, тесно связанная с придворно-аристократическими кругами, а также с теми кругами бюргерства, которые тяготели к культуре господствующего сословия. Поначалу эти бюргерские элементы даже превалировали. Так, немалую роль в развитии прециозной литературы сыграл «Увенчанный пастушеский и цветочный орден», или «Общество пегницких пастухов», основанное в 1644 г. в Нюрнберге сыном местного патриция, плодовитым литератором Георгом Филиппом Харсдёрфером (1607—1658) и пастором Иоганном Клаем (1616—1656). «Пегницких пастухов» уже почти ничто не связывало с бюргерской культурой минувшего века. Но ведь и «вольный город» Нюрнберг утратил в XVII в. значение форпоста независимой бюргерской культуры, выдвинувшей ряд славных имен. Прошли времена А. Дюрера и Г. Сакса. В XVII в. нюрнбергская элита, оказывавшая решающее влияние на духовную жизнь города, стремилась подражать аристократии. К дворянско-патрицианским кругам обращался Харсдёрфер в своем восьмитомном сочинении «Занимательные беседы, предназначенные для дам» (1641—1649), в котором речь шла о том, что надлежит знать женщине, вращающейся в высшем свете. Все «вульгарное» изгонялось из жизни, превращавшейся в жеманную великосветскую игру. Самое название ордена как бы подтверждало, что члены его, выступавшие в условных буколических одеждах, становились участниками салонного маскарада. В стране, разоренной войной, они играли в «золотой век». При этом буколическая простота и наивность превращались в эффектированную изысканность. Поэты прежде всего хотели быть виртуозами, способными поразить читателя, изумить его неистощимостью своей пиитической изобретательности. Эту изобретательность всемерно поощрял Харсдёрфер в своей поэтике «Поэтическая воронка, или Как без помощи латинского языка за шесть часов влить искусство немецкого стихосложения» (1647—1653). Большое внимание уделял он звукописи, замысловатым метафорам, аллегориям и логарифмам, прихотливому сплетению метров, рифм и броских эпитетов. При этом «пегницкие пастухи» желали поразить не только слух, но и глаз читателя, конструируя фигурные стихотворения в виде венка, флейты, башни, бокала и т. п. Подчас их творческая энергия целиком расходовалась на создание до крайности сложных и экстравагантных поэтических форм.

Нюрнбергские поэты и их единомышленники проложили в Германии дорогу влиянию европейской прециозной литературы во главе с маринизмом. Особенно привлекала их пасторальная литература. Они преклонялись перед «Астреей» д’Юрфе и «Верным пастухом» Гварини. «Диану» Монтемайора Харсдёрфер переложил на немецкий язык. Он прямо указывал на законность и даже необходимость самых широких литературных заимствований и подражаний.

Впрочем, не всегда «пегницкие пастухи» воспевали стремительный бег «серебряно-прозрачных» весенних ручьев, сбросивших с себя ледяные «латы», гудение «пчелиного торжища» среди зарослей нарциссов, фиалок, гвоздик, лилий и майорана (Харсдёрфер. «Лето»). Подчас они выходили за пределы идиллических тем, настраивая свою лиру на религиозный лад, откликаясь на злобу дня или затрагивая вопросы философского и этического порядка. Но в этом случае они обычно твердили о быстротечности и непрочности всего земного, уподобляя здешний мир бушующему морю, бесчестному судье, хлеву, наполненному глупым скотом, царству, управляемому безумием, и т. п. (Харсдёрфер. «Что представляет собой этот злой мир?»)

Наряду с прециозной поэзией появляется в середине XVII в. немецкий прециозный роман. Его первенцем можно считать «Адриатическую Роземунду» (1645) Филиппа Цезена (1619—1689), сына лютеранского пастора, возведенного в 1653 г. в дворянское звание. Правда, названный роман несколько отличен от более поздних прециозных романов, в частности от более поздних романов самого Цезена. Он лишен сложной интриги. Действие развертывается в Голландии и Франции в годы Тридцатилетней войны. Это рассказ о нежной любви, которая разбивается о конфессиональную нетерпимость. Реальный мир то здесь, то там дает знать о себе. Автор, например, горячо осуждает «беспощадность проклятой войны, которая довела до гибели» множество людей. Он заставляет героя романа благородного Маркхольда не только скорбеть о великом разорении Германии, но и обвинять в этом князей, разжигающих из эгоистических побуждений пламя военного пожара.

В то же время под пером прециозного автора окружающий мир утрачивает свою грубую повседневную конкретность, превращаясь в некое

253

вымышленное зачарованное царство. В этом царстве любовь становится до крайностей возвышенной, трепетной, велеречивой, заставляющей влюбленных все время вздыхать, бледнеть, стонать, терять сознание, проводить ночи без сна, сочинять изящные послания в стихах и прозе. В романе великолепны не только женщины, но и то, что их непосредственно окружает: убранство комнат, увеселительный сад, роскошный фонтан, нарядный грот и т. д. Подобно другим прециозным писателям, Цезен любит водружать пышные декорации. На фоне таких декораций разыгрываются в романе пасторальные сцены. В ожидании своего возлюбленного несравненная Роземунда становится пастушкой. На ней легкое платье из блекло-голубого атласа на шелковой подкладке, каковое, по словам Цезена, «обычно носят пастушки». Пастушеская хижина ее вся украшена роскошными коврами блекло-голубого цвета, повсюду виднеются самые изысканные предметы.

В дальнейшем немецкий прециозный роман, окончательно отказавшись от изображения современной жизни, обратился либо ко временам древних римлян и германцев (Андреас Генрих Буххольц, 1607—1671, и др.), либо к восточной экзотике (Генрих Ансельм фон Циглер. «Азиатская Баниза», 1689). Он становился все более многословным, громоздким, многолюдным. Например, в романе Буххольца «Удивительная история великого князя германского Геркулеса» (1659—1660) выступают четыреста пятьдесят действующих лиц. Более сложной становится интрига. Одно занимательное событие набегает на другое. Все более пышными и громоздкими делаются декорации. Словесные орнаменты складываются в причудливые узоры. Авторы стремятся превзойти друг друга в виртуозной обрисовке красочных деталей. Все поражающее, эффектное находит у них самый теплый прием. В «Африканской Софонисбе» (1647) и «Ассенате» (1670) Цезена мелькают убийства, переодевания, погони, землетрясения, разбойники, плавающие люльки, оракулы, пожар Рима, буря на море, кубки с ядом, гробницы и руины, египетские пирамиды, мемфисские пещеры, лабиринт и т. п. И главное — драгоценные камни, ткани, предметы, металлы, как из рога изобилия низвергающиеся со страниц романа. Влиянием «Амадиса», которого переводили на немецкий язык еще в конце XVI в., а также Ла Кальпренеда и М. де Скюдери отмечено развитие немецкого галантно-героического романа, вскоре превратившегося, по словам поэта Зигмунда Биркена (1626—1681), одного из наиболее влиятельных «пегницких пастухов», в «подлинные школы двора и знати». Иногда эти романы не что иное, как местные придворные хроники, вставленные в раму исторического или экзотического повествования, например романы герцога Антона Ульриха Брауншвейгского (1633—1714) «Светлейшая сириянка Арамена» (1669—1673) и «Октавия, римская история» (1677—1707), «выросшие», по словам автора, «при дворе, а не среди школьной пыли», «не загрязненные связью с обществом черни, повествующие весьма учтиво, истинно княжески о княжеских деяниях».

Черты национальной самобытности в наибольшей степени присущи галантно-героическим романам на древнегерманские темы, из которых заметно выделяется пространный роман Даниэля Каспера фон Лоэнштейна (1635—1683) «Великодушный полководец Арминий, или Герман, доблестный защитник германской свободы, со своей светлейшей Туснельдой, в остроумном повествовании о делах государства, любви и доблести, изображенный, отечеству на пользу, немецкому же дворянству во славу и подражание» (1689—1690). Как явствует из витиеватого заглавия, в романе речь идет не только о любви и доблести, но и о «германской свободе», которую отстаивает князь херусков Герман, нанесший в 9 г. н. э. жестокое поражение римским легионам в Тевтобургском лесу. Симпатии автора всецело на стороне древнегерманских витязей, поднявшихся на борьбу с иноземной тиранией. Простые, суровые нравы германцев противопоставляются изнеженности и нравственной испорченности римской знати. Правда, историзм романа зачастую является чистейшей бутафорией, а мировоззрение ученого автора ограничено взглядами господствующего сословия. При всем том у романа есть свои достоинства. Написанный в период глубокого национального упадка, он стремился поднять национальное сознание немцев, подорванное политическим партикуляризмом. Только, конечно, воздавая должное патриотизму древних германцев, Лоэнштейн их чрезмерно идеализировал. Заметна также в его романе, характерная для конца XVII в., рационалистическая тенденция, проявляющаяся, например, в полемических выпадах против веры в чудеса или в прославлении разума, который, по словам автора, является величайшим «сокровищем человека», делающим его «равным богам».

Был Лоэнштейн также видным драматургом. Его громоздкие трагедии на сюжеты из турецкой истории («Ибрагим-паша», 1653; «Ибрагим-султан», 1673) и античности («Клеопатра», 1661; «Агриппина», 1665; «Эпихарис», 1665; «Софонисба», 1680), испытавшие влияние «кровавых» трагедий Сенеки и французских драматургов, занимают значительное место в истории немецкого барочного театра. В них бушуют

254

мрачные страсти, жажда власти попирает любовь, во дворце царит злодейство, и лишь в смерти находят трагические герои Лоэнштейна спасение от поругания и рабства (Клеопатра, Софонисба). Фурии, олицетворяющие больную совесть, преследуют и терзают злодеев (например, Нерона в «Агриппине»). Проповедь стоицизма — основного нравственного принципа автора — сочетается в трагедиях (или «главных и государственных действах») Лоэнштейна с изощренным изображением убийств, самоубийств, нравственных уродств и всякого рода устрашающих явлений. Автор все время стремится поразить и потрясти зрителя, используя с этой целью всевозможные сценические эффекты, а также тяжеловесную риторику, оснащенную пространными описаниями, сравнениями и дискурсами.

Другим характерным представителем прециозной литературы второй половины XVII в. был уроженец Бреславля — поэт Кристиан Гофман фон Гофмансвальдау (1617—1679), признанный глава так называемой Второй силезской школы поэтов (1650—1680), к которой примыкал также Лоэнштейн. Его сферой была преимущественно галантная лирическая поэзия. Владея многими европейскими языками, он, как и Харсдёрфер, стремился обогатить немецкую поэзию достижениями зарубежной литературы. Ему принадлежит стихотворный перевод «Верного пастуха» Гварини. Но особенно близок Гофмансвальдау маринизм с его манерной вычурностью и салонным гедонизмом. Эротическая тема занимает большое место в поэтическом наследии «немецкого Овидия». Галантные намеки, сравнения, метафоры и аллегории обильно уснащают мадригалы, рондо, «героиды» и прочие стихотворения прециозного поэта. Глубина чувств и страстей ему недоступна. Скользя по жизни, он прославляет легкомысленных питомцев Эпикура, избравших сладострастие панацеей от всех зол.

Гофмансвальдау нельзя отказать в умении создавать элегантные, звучные, нарядные стихотворения. У него уже появляется та легкость, которая в XVIII в. станет достоянием поэзии рококо. Но барокко еще главенствует в его изощренной поэзии, украшенной пестрыми гирляндами метафор, эффектных пуантов, оксюморонов и картин. Подобно Марино и другим поэтам барокко, он соединяет призывы неустанно ловить миги наслаждений с меланхолическими тирадами о быстротечности и суетности всего земного, называет жизнь длительной смертью, а любовь — застенком («Песня о непостоянстве счастья») или же сравнивает жизнь человеческую с увеселительным спектаклем, длящимся краткий срок («Героиды», «Эрменгарда Рудольфу»). А в стихотворении «Мир» вполне в духе Харсдёрфера сравнивает он земной мир с молнией, мелькнувшей в ночной мгле; с пестрым лугом, поросшим чертополохом; с приютом рабов, открытым для всех людей; со смердящими останками, прикрытыми алебастром.

В 1673 г. увидели свет избранные «Немецкие переводы и стихотворения» Гофмансвальдау. Более полные собрания его сочинений появились лишь после смерти поэта (1679, 1695).

254

МОШЕРОШ И ГРИММЕЛЬСГАУЗЕН

Наряду с высокопарным прециозным романом, избегавшим житейской прозы, в Германии в XVII в. получил распространение нравоописательный роман, стремившийся изображать реальную повседневную жизнь без всяких прикрас. Он был связан с национальной традицией (народные книги, Фишарт), но опирался также на богатый опыт испанского сатирико-дидактического и плутовского романа, приобретшего в Германии значительную популярность. Еще в 1615 г. появился вольный перевод романа Матео Алемана «Гусман де Альфараче», сделанный Э. Альбертинусом, за которым последовали другие переводы и переделки испанских нравоописательных романов. К ним преимущественно тянулись те бюргерские авторы, которые, пренебрегая жеманной игрой в «золотой век», хотели говорить горькую правду о пороках своего времени.

К их числу принадлежал Иоганн Михаэль Мошерош (1601—1669), автор сатирико-дидактического романа «Диковинные и истинные видения Филандера из Зиттевальда» (1640—1643), первая часть которого представляет собой вольную обработку «Сновидений» Кеведо, а вторая — уже вполне самостоятельна. Трагическим духом веет от шумной, неуемной, бурной сатиры Мошероша, написанной в страшные годы Тридцатилетней войны.

Отправившись странствовать по миру в поисках справедливости, герой романа Филандер все время убеждается в тщетности своего порыва. Ведь Правда и Правосудие изгнаны отовсюду, и даже черти начинают страшиться людей. Постепенно книга превращается в грандиозную сатирическую панораму, охватывающую самые различные стороны немецкой и европейской жизни. С особой силой рисует Мошерош бедствия, обрушившиеся на Германию во время Тридцатилетней войны. На глазах Филандера солдаты чинят самые страшные насилия над мирными жителями, грабят, безобразничают, сквернословят. По обнищавшей и разоренной стране рыскают шайки озверевших мародеров, для которых существует только один закон —

255

корысть и своеволие. Горожане и крестьяне вынуждены охранять свое добро от ландскнехтов, как от самых лютых врагов. Никто уже больше не знает, на чьей стороне правда, кому надо служить, к какой партии примкнуть («Солдатская жизнь»). Страницы, посвященные бедствиям войны, лучшие в романе. Они напоены горечью и гневом. Мошерош скорбит о страданиях народа. Он возвышает свой голос против бессмысленной бойни, опустошившей страну, растлившей людей, превратившей Германию в царство смерти.

Есть у романа ясно выраженная антифеодальная тенденция. Спустившись в ад, Филандер встречает толпу грешников, состоящую из представителей самых различных сословий и профессий. Но первое место здесь по праву занимают благородные дворяне. С убийственным сарказмом обрушивается Мошерош на феодальные круги Германии, изображая тупое высокомерие, сословное чванство, паразитизм и моральное одичание немецкого дворянства. Титулованные ничтожества всегда готовы облаять и оскорбить любого добропорядочного бюргера, «как будто кровь честного человека не столь же красна, как родившегося во дворянстве». А сколько тягот и повинностей взваливают дворяне на «несчастный, разоренный народ»! Из года в год они выжимают, выдавливают последние соки из своих крепостных. Давно забыв о рыцарских подвигах, они на войне ведут себя ничуть не лучше самых отъявленных мародеров. Их главная забота — «грабить бедных крестьян и бюргеров». И Филандер увидел, как в большой огненной печи горели дворяне, которые во время Тридцатилетней войны возвеличивали свое дворянство «огнем, мечом и виселицами, разбоем и кровопролитием, тиранической жестокостью и пороками» («Детище ада»).

Не нашел правды и справедливости пытливый Филандер также при дворе. Он скоро убедился в том, что между адом и двором существует тесное родство. При этом сатирический бич Мошероша касается не только придворных вертопрахов, суетящихся возле трона, но и тех, кто горделиво восседает на троне. Писатель клеймит произвол, высокомерие, деспотизм и прочие пороки державных монархов, подобно мясникам сдирающих кожу с несчастных крестьян и повергающих страну в пучину величайших бедствий. Поэтому в уста крестьянину Мошерош вкладывает горькую жалобу на то, что бедным мужикам за всех приходится отдуваться во время войны.

При этом многие бедствия, постигшие Германию, Мошерош, подобно Логау, склонен был объяснять тем, что немцы утратили чувство своего национального достоинства, забыли о древней «немецкой свободе», о древней «немецкой честности», простоте и скромности, что они раболепствуют перед всем иноземным, превращаясь в жалких фигляров, обезьян, лакеев, носящих чужую ливрею, пресмыкающихся перед теми, кто сознательно губит Германию. Обличению раболепия немцев перед иностранщиной посвящена первая глава второй части, в которой действие переносится в замок древнегерманского полководца Ариовиста, некогда сражавшегося с легионами Юлия Цезаря. Древнегерманские витязи, и в их числе победитель римлян Герман, резко осуждают глубокое падение своих потомков, которые с утратой национальных одежд, обычаев и нравов потеряли свои былые национальные добродетели. Ведь коварство, двоедушие и трусость пришли на смену честности, прямоте и доблести.

Конечно, во всем этом много наивного, но ведь и выдающийся немецкий гуманист Ульрих фон Гуттен, живший в начале XVI в., стремясь осудить торгашеский дух, воцарившийся в Священной Римской империи, апеллировал к древним германцам. Только Мошерош в отличие от Гуттена не превращает апологию древних германцев в апологию немецкого дворянства. Его позиция более демократична, а сатира более универсальна. Он берет на себя смелость сказать погрязшим в пороках немцам, и прежде всего представителям господствующих сословий, всю горькую правду об их великом падении в надежде на то, что настанет наконец время, когда воцарится в Германии «благородный мир», который соединит воедино и заставит возрадоваться «преследуемых ныне», едва уцелевших «верных патриотов», хотя Мошерош и уверен, что «злобный мир» не простит ему его стремления сказать людям «слишком много правды».

В то время когда придворные круги зачитывались романами о галантных похождениях Амадиса Гальского и манерными пасторалями, Мошерош называет романы об Амадисе «лживыми», а пасторали — «глупыми», причисляя их к разряду «дурацких книг». Он решительно отвергает искусство суетное, фальшивое, льстивое. По его словам, только тот является подлинным мастером, кто не пытается превратить дурака в умника, а «пишет дурака на самый дурацкий манер». Живя в мире, в котором клокочут отвратительные пороки, и не желая наводить глянец на этот уродливый мир, писатель не ищет изящных гармонических форм. Его барочный роман переполнен гротескными образами и мотивами. В нем все бурлит и становится на дыбы, все охвачено каким-то бешеным вихрем, все завивается в какую-то тревожную, дикую спираль. Самый язык пенится и вздымается,

256

как горячая лава. Не случайно Мошероша привлекла проза Кеведо. Из немецких писателей ему ближе других Иоганн Фишарт.

Мошерош проложил путь крупнейшему немецкому прозаику XVII в. Гансу Якобу Кристоффелю Гриммельсгаузену (1621 или 1622—1676), в творчестве которого с наибольшей силой проявились реалистические искаяния той поры. Обоих писателей связывало стремление изображать мир без прикрас, совлекая с него размалеванные личины, которыми он прикрывал свое убожество. Мошерош прямо заявлял об этом в начале «Филандера». О маскарадных личинах коварного мира писал Гриммельсгаузен в раннем своем публицистическом произведении «Черное и белое, или Сатирический Пильграм» (1666). Сближала обоих писателей также антипатия к салонной галантной литературе. Обращаясь преимущественно к демократическому читателю, Гриммельсгаузен желал своим «веселым пером» доставлять хотя бы некоторое удовольствие людям, проводящим свои дни в тяжелой работе. Впрочем, это не мешало ему порой следовать за модой, как бы доказывая, что при желании и он может создавать произведения, отмеченные печатью «высокой литературы». Им написан библейский роман «Целомудренный Иосиф» (1667), а также галантно-исторические романы «Дитвальд и Амелинда» (1669) и «Проксимус и Лимпида» (1673). Но характерно, что в роман о ветхозаветном Иосифе проникают шванковые черты. У добродетельного героя романа появляется пронырливый слуга Музаи («Музаи», 1670). Автор охотно рассказывает о его похождениях, балагурит с читателями. И не случайно, конечно, из всех библейских сказаний Гриммельсгаузен предпочел сказание о простолюдине, который благодаря своим личным способностям поднялся над сонмом знатных вельмож.

Оба писателя тяготели к сатире. Только сатира Гриммельсгаузена обычно не была такой прямолинейной и назидательной, как сатира Мошероша. У Гриммельсгаузена значительно шире эпическое начало. И если Мошерош остановился на жанре сатирико-дидактического зерцала, лишенном внутреннего развития, то Гриммельсгаузен гораздо ближе к более динамическому плутовскому роману. Фигура Филандера плоская и во многом условная. Это своего рода рычаг, с помощью которого Мошерош передвигает сатирические картины. Персонажи Гриммельсгаузена исторически конкретны, что придает им определенную эпическую рельефность. Ведь каждый плутовской роман Гриммельсгаузена представляет собой обстоятельную историю одной человеческой судьбы, в которой отражены судьбы тогдашнего немецкого общества. Под пером талантливого писателя все эти произведения становились подлинным эпосом маленьких людей Германии.

Используя опыт испанского плутовского романа, Гриммельсгаузен оставался немецким писателем. И не только потому, что писал о немецкой жизни, но и потому, что множеством нитей был связан с традициями немецкой литературы, главным образом литературы демократической, будь то народные книги, шванки с их народным гротеском, народные календари, в составлении которых он принимал самое деятельное участие, либо устные побасенки, анекдоты, песни и т. п. Тяготение Гриммельсгаузена к Гансу Саксу и другим писателям бюргерского Возрождения во многом объяснялось его протестом против прециозной салонной эстетики, утвердившейся в то время на вершине немецкого парнаса. Но если романы Гриммельсгаузена не были копиями испанских плутовских романов, то не были они также запоздалыми отростками немецкой повествовательной прозы предшествующего столетия. Выдвинутая в них проблема соотношения личности и окружающей среды не затрагивалась в более ранней немецкой литературе. Присущие им шванковые черты приобретали новую функцию. Все в романах Гриммельсгаузена дышало современностью. Автор не порывался в туманные древнегерманские дали. Не стремился он и к шутовству ради самого шутовства. Его романы — правдивая летопись трагических судеб немецкого народа, поставленного перед великим историческим испытанием. Думая о настоящем и будущем своей отчизны, Гриммельсгаузен вполне закономерно обратился к потрясениям Тридцатилетней войны, память о которых не могла так быстро заглохнуть в народе. Еще кровоточили раны Германии, нанесенные этой страшной войной. Повсюду царило неустройство, порожденное войной. Отражением великого социального кризиса явились романы Гриммельсгаузена, самая авантюрность которых неотделима от шаткой, запутанной и изменчивой немецкой действительности XVII в.

Писатель показывает, как война ворвалась в мирную жизнь людей, как она все поставила вверх дном, как она разоряла крестьян, духовно и физически калечила молодежь, превращая невинных подростков в оголтелых искателей приключений, алчных проходимцев, бродяг и плутов. Самый образ плута, человека, выбитого из привычной социальной колеи, силой обстоятельств брошенного в водоворот грозных событий, вынужденного карабкаться по шатким ступеням успеха, то подымаясь, то падая, был выхвачен Гриммельсгаузеном из самой гущи немецкой жизни. Правда, плуты появлялись в немецкой

257

литературе и раньше. Начиная с попа Амиса («Поп Амис» Штрикера, XIII в.), они прочно обосновались на страницах шванков и народных книг. Плутом был и Тиль Эйленшпигель, находчивый подмастерье, герой известной народной книги начала XVI в. Подобно героям Гриммельсгаузена, он был не в ладах с окружающей средой. Но Эйленшпигель по собственной воле вступал в конфликт с миром хозяев и господ. К шутовству он тянулся с детских лет. Обретая в шутовстве желанное царство свободы, он был неуязвим для враждебного мира. Пути его и этого мира как бы пролегали в разных плоскостях. Совсем по-иному трактуется вопрос о человеке и мире в романах Гриммельсгаузена. В них необычайно возрастает значение окружающей среды, обнаруживающей удивительную цепкость. Литературный герой перестает быть сказочным персонажем, выпеченным из какого-то особого теста. Его личная судьба неотделима от судеб большого и трагического мира. Борясь за свое право на жизнь, герои Гриммельсгаузена все время испытывают на себе воздействие окружающей среды.

Земной мир у Гриммельсгаузена — уже не веселый кабачок, в котором царит озорной плут, ловко дурачащий простоватых собутыльников, и не призрачный фантом, мираж, дурной сон, каким он представлялся многим писателям барокко. Это властная и суровая реальность, которая, подобно бурному потоку, как легкую щепку, крутит и кидает из стороны в сторону маленьких людей, лишенных надежной опоры в жизни.

Роман «Похождения Симплиция Симплициссимуса» (1669) — несомненно, наиболее значительное создание Гриммельсгаузена. Это также и наиболее значительный памятник немецкой литературы XVII в. Уже начальные главы романа вводят читателя в трагическую атмосферу военного времени. Герой произведения — бедный приемыш, прозванный Симплицием за свое крайнее простодушие, подрастал в крестьянской семье в лесистом Шпессарте, пока пламя войны не опалило этот укромный уголок Баварии. На глазах Симплиция озверелые ландскнехты разгромили усадьбу его приемных родителей, пытали, насиловали людей. Симплиций бежит в лес, где встречает отшельника, который обучает его грамоте, учит переносить тяжелую жизнь и служить богу. Но война не оставляет в покое Симплиция даже в лесной глуши. Мушкетеры обирают его до нитки. Принятый за вражеского лазутчика, он стоит на краю гибели. Но стечение обстоятельств делает его пажом губернатора. Затем из чувства самосохранения он вынужден разыгрывать роль полоумного шута. Злоключения толкают Симплиция на все новые опасные проделки, пока он не становится наконец солдатом.

Суровая жизнь рассеивает его детские иллюзии. Повсюду он видит торжество самых мерзких пороков, усугубляемых бедствиями военного времени. Жизнь кромсает его и коверкает на все лады. Симплиций утрачивает свое былое простодушие. Он учится лукавить, красть, предаваться разгулу. Из наивного, робкого мальчика, каким мы застаем его в самом начале романа, он превращается в лихого рейтара, изобретательного и отважного охотника за военной добычей. Он уже мечтает об офицерском чине, становится щеголем, живущим на широкую ногу, вызывая зависть и ненависть высокородного офицерства, не желающего простить заносчивому плебею его удачи.

Вскоре, однако, все переворачивается вверх дном. Шведский плен прерывает военную карьеру Симплиция. Зато в Париже он неожиданно обнаруживает актерский талант. Его выступления в операх и балетах проходят с огромным успехом. Но по пути в Германию он теряет все, что приобрел, к тому же оспа делает его безобразным и хилым. Чтобы не умереть с голоду, он становится странствующим лекарем-шарлатаном. А затем военная непогода вновь начинает его вертеть и крутить. Теперь он рядовым мушкетером примыкает к орде мародеров, грабит на больших дорогах. Война его тяготит, начинают терзать укоры совести. С грустью обозревает он свой извилистый жизненный путь, горько оплакивая «утраченную невинность, которую он вынес из леса и которую он среди людей так щедро растратил». Надломленный войной, он устремляется в Швейцарию, чтобы посмотреть на страну, в которой царит благословенный мир. С волнением он видит здесь поселян, занимающихся созидательным трудом. Вскоре Симплиций и сам обзаводится крестьянской усадьбой, однако нужда гонит его на чужбину. После ряда приключений он решает отречься от превратного мира и стать отшельником.

Однако в лесном уединении Симплиций не находит подлинного утешения. Между тем уже погасло пламя Тридцатилетней войны, и Симплиций без особых помех, пройдя через Швейцарию и Италию, уже надеется вскоре увидеть святую землю, как вдруг новые злоключения делают его добычей африканских разбойников. В конце концов, освободившись от рабства, он становится жертвой кораблекрушения и находит пристанище на плодородном необитаемом острове среди просторов Индийского океана.

Здесь обретает Симплиций долгожданный душевный покой. Он проводит свое время в приятном

258