Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Книга Арефьевой.doc
Скачиваний:
11
Добавлен:
13.03.2016
Размер:
1.15 Mб
Скачать

2.8. Семья Штейнов: Женя, Наум и их отец

В школе у меня не было близких подруг, но одинокой я себя не чувствовала. Когда компания ребят и девочек договаривалась идти в кино или ехать на каток, меня всегда спрашивали, не поеду ли я с ними. Я тоже относилась ко всем ровно, хотя, разумеется, кто-то мне был более симпатичен, а кто-то менее. Иногда у меня собирались девочки из нашего класса. Мы болтали, заводили патефон, играли с собакой. Но случалось это не слишком часто. У меня вечно не хватало времени. Меня иногда спрашивают, а было ли у меня счастливое, беззаботное детство. Я и сама порою задаю себе этот вопрос. Беззаботного точно не было. И это, как я полагаю, хорошо.

У меня было счастливое детство. У меня были любящие родители. Школа стала моим домом, куда я всегда бежала с радостью и открытым сердцем. А главное, я сама прокладывала свой путь, свободно избирала те дела, которые были мне интересны. Ни о чем не жалею, ничего не хотела бы изменить.

Закадычных подружек у меня в школе не было, но неизменно была со мною Женечка Штейн. Учились мы вместе в первом классе у Софьи Моисеевны, обеих перевели в 144-ю школу, с ней усадил меня за одну парту Михаил Максимович, да так и просидели мы, не расставаясь, до окончания седьмого класса.

Женя не была моей подругой, но я всегда испытывала к ней смешанное чувство жалости, любви и ответственности. Это была не очень высокая, чуть угловатая девочка с иссиня черными волосами, завивавшимися в крупные кольца. Главной особенностью ее смуглого лица были огромные, абсолютно черные глаза. Поражало их грустное, почти трагическое выражение, казавшееся неуместным на детском личике. Несколько портил ее облик крупноватый нос и манера двигаться. Женя сутулилась, ходила не прямо, а как-то боком, точно боясь задеть кого-нибудь. Она словно стеснялась саму себя и стремилась казаться незаметной, съежиться, занять как можно меньше места, хотя к ней все относились хорошо, никогда не дразнили. Женя была добрым и безобидным созданием. И, тем не менее, это постоянное желание стушеваться, эта вечная грусть во взгляде черных глаз.

Главной причиной был ее тяжкий недуг: Женя страдала эпилепсией. Припадки повторялись с разной периодичностью, в среднем 1-2 раза на протяжении учебной четверти. Порою это случалось в школе. Не забыть того ужаса, в который поверг нас ее припадок, когда Женя внезапно потеряла сознание и рухнула на пол в коридоре во время перемены. Все ее мышцы сводили волны судороги, голова запрокинулась, руки искривились, пальцы растопырились. Судорога свела лицо в ужасную гримасу. Прибежали Анна Андреевна и медсестра. Нас разогнали по классам, а Женю через некоторое время отвезли домой на машине «Скорой помощи».

Женю жалели, но после того случая сторонились. Может быть, боялись стать свидетелями нового припадка, а возможно, бессознательно хотели закрыть глаза на нечто страшное, не думать о нем, оттолкнуть от себя. Детям это свойственно. Их мироощущение в основе своей радостно. Женя не могла не ощущать некоторую отчужденность класса, и всю свою привязанность сосредоточила на мне. Она и раньше ходила за мной по пятам, а теперь и вовсе стала моей тенью. Признаюсь честно, порою это меня утомляло, но что было делать, для Жени я стала, безо всякого преувеличения, символом надежды и якорем спасения.

Дело в том, что несчастной этой девочке учеба давалась с неимоверным трудом. Самые простые вещи ей приходилось объяснять по многу раз. Самостоятельно решить задачу, особенно в старших классах, она была совершенно не в состоянии. Почти каждый день я помогала ей готовить домашние задания, разъясняла, вдалбливала. Порою мне и учителям казалось, что она делает успехи, но очередной припадок все сводил на нет. Очнувшись, Женя забывала почти все, что с таким трудом удавалось вложить в ее голову. Иногда меня охватывало отчаяние, хотелось бросить эти изнурительные занятия. Но, во-первых, было жаль Женю; во-вторых, стыдно было перед ее родителями, которые почти молились на меня; а в-третьих, передо мной был пример Анны Андреевны. Я видела, как она печется о Жене, говорит с учителями о ее судьбе. Если бы не она, Женю, без сомнения, перевели бы в школу для дефективных детей. Директор же считала, что наш долг помочь больной девочке закончить семилетку.

Однажды Анна Андреевна пригласила меня в свой кабинет, где уже была Ирина Дмитриевна. Чуть не плача, Ирина Дмитриевна говорила: «Все, больше не могу. Она ничего не понимает. Как я буду выводить ей оценку за четверть?» Я поняла, что речь идет о Жене. Анна Андреевна каким-то незнакомым, умоляющим тоном убеждала: «Дорогая моя, поймите, если мы ее отчислим, и она окажется одна дома, для нее это будет такой удар, от которого она не поднимется. А если переведем в эту ужасную школу, то она уж точно погибнет, она ведь психически нормальный ребенок, а там вполне может сойти с ума. Ну, пожалуйста, вместе с Галей помогите ей, очень прошу вас обеих». Постепенно все учителя так привыкли к тому, что я отвечаю за Женю, что не раз, особенно к концу четверти, обращались ко мне с вопросом: «Скажи, какой раздел она более-менее знает и сможет ответить хотя бы на «удовлетворительно с минусом?» Так общими усилиями мы и дотянули Женю до окончания седьмого класса. Аттестат она получала со всеми вместе.

Семья Штейнов была очень странной. Женя и Наум жили с матерью, отец — от них отдельно. Отец содержал всю семью и детей, особенно Женю, любил без памяти. Мне довольно часто приходилось бывать у них дома. Наум и Женя жили очень близко от школы на Васильевской улице в двухкомнатной квартире на первом этаже двухэтажного уютного деревянного домика, каких в то время немало еще сохранилось в Москве. После войны на том месте, где стоял их домик, построили здание Дома кино.

Их отдельная квартира состояла из двух комнат и просторной кухни. Как только заканчивались уроки, Женя начинала просить меня зайти к ней домой. Я изо всех сил отнекивалась, объясняла, что у меня много срочных дел, но она крепко держала меня за руку и смотрела такими жалобными глазами, что у меня не всегда хватало духу отказать ей. Скрепя сердце шла в нелюбимый дом, где нас встречала женина мама, которая, по моим наблюдениям, никогда и никуда из квартиры не выходила.

Будучи портнихой, она имела свою клиентуру, о которой с важностью говорила: «Я не обслуживаю кого попало. Только по рекомендациям известных людей». Слово рекомендация она произносила через «э». Главным занятием Марии Григорьевны было разглядывание модных журналов, которых у нее накопилось великое множество. Женя объяснила мне, что журналы привозит отец из своих поездок. Когда Мария Григорьевна уставала от вида модных красоток, то переходила к другому не менее увлекательному делу: она могла часами изучать свое лицо, выщипывать волоски бровей, подкрашивать ресницы и наносить крем на щеки, нос, подбородок и шею. Устав, она ложилась на диван, вытягивалась во весь рост и закрывала глаза. У нее это называлось сеансом красоты. «Помните, девочки, — поучала она нас, — чтобы быть красивой, женщина должна не переутомляться и проводить сеансы по несколько раз в день». Уж она-то не переутомлялась.

По дому Мария Григорьевна не делала абсолютно ничего. Три-четыре раза в неделю к ним приходила женщина, убирала квартиру, приносила продукты и готовила еду. Оплачивал эти услуги отец. Несмотря на старания приходящей домработницы, в доме был невероятный кавардак. Каждый из членов этой семейки с трудом разыскивал нужную вещь, а потом без разбора засовывал ее куда попало, мог и запросто бросить на пол. Посуду никто не мыл. Ее складывали на кухне до прихода няни. Поэтому для меня было сущим наказанием садиться с ними за обеденный стол. А между тем Мария Григорьевна и Женя были гостеприимными хозяйками, и уговаривали меня еще что-нибудь съесть или еще что-то попробовать. Радушие Марии Григорьевны усугублялось еще и тем, что я была в ее глазах чуть ли не спасительницей её дочери.

Говорить с Марией Григорьевной было решительно не о чем. Обычно она тараторила нечто невразумительное, книг никаких не читала, по радио слушала только эстрадные песни. Женю она, конечно, любила, но тоже лишь в меру своего разумения. Главной ее заботой было накормить дочь до отвала, а потом без конца целовать ее. Губы свои Мария Григорьевна красила ярко-красной помадой, и лицо Жени после ее поцелуев покрывалось такими же кровавыми пятнами. Смывать их было бесполезно, т.к. поцелуи прекращались только во время еды.

Наум выглядел полной противоположностью сестры. Он был блондином, и волосы его не закручивались в колечки, как у Жени, а лежали красивыми волнами. Большущие, как и у сестры, но серые глаза, ресницы и брови светлые. Чертами лица он напоминал сестру, но если у Жени все черты казались какими-то расплывчатыми, то у Наума они были отточенными и даже резковатыми. Держался он очень прямо, а главное умел по-особому высоко нести голову, что придавало ему высокомерный вид и выделяло из ребячьей массы. Что и говорить, Наум был красивым мальчиком.

Однако характер у него был невыносимый. Много позже, будучи взрослой, я поняла причину этого. Наум был с раннего детства до предела закомплексован. Многие стороны его жизни казались ему недостойными, способными вызвать порицание и осмеяние. Самую безобидную шутку, косой взгляд воспринимал он крайне болезненно, по малейшему поводу вспыхивал, как спичка, и готов был мстить всем и каждому. Подобно ежику, он лишь иногда опускал свои иглы, но в любой момент готов был поднять их и уколоть того, кого посчитал обидчиком.

Наум стеснялся своей больной, ограниченной сестры. Он почти ненавидел ее, в школе никогда не подходил к ней и в разговоры не вступал, да и дома она не слышала от него ни одного ласкового слова. Он стеснялся своей нелепой глуповатой матери и открыто, всем своим видом выражал презрение к ней. Он ненавидел свое имя и в глубине души страдал, зная, как обидно оно рифмуется ребятами. Впрочем, никто из них не решался произнести при нем: «Наум — болдум, собачий ум», зная, что за этим последует нешуточная расплата. Ребячьи драки — дело обычное. Но Наум не просто по-мальчишечьи дрался, он становился настолько агрессивным, так бледнел, что даже глаза делались белыми от злости. Бился он всегда не на шутку, в каждый удар вкладывал стремление уничтожить противника, его невозможно было оторвать. Наума не любили и боялись.

Домашних он тоже терроризировал и вел себя с ними как заправский диктатор. Из двух комнат он закрепил за собой большую и не разрешал туда входить никому все то время, пока был дома. Там он готовил уроки, читал, слушал радио. До радиоприемника, который подарил ему отец, никто не смел дотрагиваться. За одним столом с матерью и сестрой Наум ел крайне редко.

И вместе с тем это был очень умный и образованный мальчик. Он по- настоящему любил и ценил книгу, и это нас сблизило. Читал он очень много, причем, в отличие от меня, знал не только русскую, но и зарубежную классическую литературу, в то время до крайности скудно представленную в нашей районной библиотеке, не говоря уже о школьной. Круг его познаний не ограничивался только литературой, он интересовался историей, особенно древней, следил за техническими новинками, разбирался в международных отношениях.

Разговаривать с ним и даже просто слушать его было необыкновенно интересно. Моими собеседниками в школе были только Роза и Наум. Но Роза вечно спешила по своим делам, а с Наумом мы постепенно не то чтобы подружились, но как-то сблизились. Мы могли долго гулять по нашим безлюдным переулкам, обмениваться впечатлениями о прочитанных книгах или новых кинофильмах, спорить и даже просто так болтать ни о чем. От Наума я о многом услышала впервые: о Шумерской цивилизации и клинописи, об Александрийской библиотеке и исчезнувшем хранилище редких рукописей Ивана Грозного, о водопроводе в Древнем Риме. (А ведь на нашей улице была только колонка, а водопровода еще не было.) От него же я впервые услышала фамилию Циолковский. О межпланетных путешествиях я в то время знала только по книгам писателей-фантастов, и думала о них как о деле почти не реальном, хотя и увлекательном. И вот оказалось, что в забытой Богом Калуге живет мудрец, который все рассчитал и предложил вполне реальную модель летательного аппарата.

Сам Наум мечтал стать археологом, и разумеется, великим. Иногда он забывал про свой апломб, и начинал строить планы, как он поедет во главе экспедиции в Египет или Грецию, где раскопает то, чего никто еще не знал, и это чуть ли не перевернет все представления о Древнем мире. Но больше всего его влекла мечта найти загадочную Атлантиду и библиотеку Ивана Грозного.

Единственное, в чем уступал мне Наум, так это в математике. Он и сам получал по математике отличные оценки, но я соображала быстрее его. Он не сдавался, вновь и вновь вызывал меня на соревнование решить какую-нибудь из тех трудных задач, которые давала мне Ирина Дмитриевна. В девяти случаях из десяти первой бывала я. Наум злился, но однажды все же сказал мне: «Здорово у тебя получается. Хорошие у тебя мозги, почти как у меня». Это была высшая похвала, на которую он был способен. Никто не мог быть таким как он, в исключительном случае «почти».

Выходкам его не было предела. Он, например, не желал носить пионерский галстук так как все, т.е. под воротничком рубашки. Нет, Наум повязывал его поверх воротника, на манер шейного платка, а концы убирал под рубашку. Сколько ни боролась с ним Роза, ничего не помогало. В конце концов, она махнула рукой и только потребовала, чтобы он повязывал галстук как нужно в случае, если в школу явится какая-нибудь комиссия. «Попадет не столько тебе, сколько мне», — сказала Роза. Наум обещал и ни разу не нарушил данного им слова. Или еще такой номер. Учитель вызывает Наума отвечать. Тот встает и нагло заявляет, что сегодня он к этому не расположен. Ну, было бы понятно, если бы не приготовил задание, не знал что отвечать. Но задания он всегда выполнял очень тщательно. Это я знала точно, знали и учителя. Простой кураж, желание позлить учителя и себя показать.

Наум превосходно рисовал. Из этого своего дара он устраивал спектакль, порою весьма обидный. Время от времени на полях его тетрадей появлялись рисунки. Иногда это были пейзажи, животные, красивый орнамент. Все бы ничего, если бы дело ограничивалось только этими сюжетами. Но не тут-то было: в тетрадях вдруг появлялись карикатурные изображения людей. Каким-то неясным образом в них проступали черты того или иного учителя. В тетрадке по математике он нарисовал красавицу-русалку, весьма напоминающую Ирину Дмитриевну. Она обиделась: хотя и красивая русалка, но все же с хвостом.

Что же касается учителей, которых он не любил и называл в разговорах со мною тупицами, то карикатуры получались очень злыми. Учителей он загонял прямо-таки в тупик: признаться, что дерзкая карикатура посвящена тебе, никто не решался. К тому же пойди докажи, что это так, ведь прямого сходства нет. Особенно доставалось преподавательницам истории и немецкого языка. Бедные женщины так переживали, что даже хотели перейти в другую школу. И тут за дело взялся мудрый Шабашкин.

Во время одного из своих уроков он вызвал Наума и сказал, что в тетради по русскому языку, как, впрочем, и в других, его рисунки неуместны. Для этого существуют альбомы. Ни мало не смутясь, Наум ответил, что Пушкин тоже разрисовывал поля своих рукописей, и никто ему за это замечаний не делал. Глаза у словесника расширились и засияли синим пламенем. Но он сдержался, не стал ни спорить, ни повышать голос. Не поддавшись на провокацию, он остался спокойным и потому выиграл. «Хорошо, произнес он, — давайте в присутствии всего класса заключим с Вами договор: как только Вы начнете писать, как Пушкин, — Вы не услышите ни от меня, ни от других учителей ни единого протеста против Ваших рисунков. Даю Вам слово!» Наум растерялся. Но надо отдать ему должное. Он понял, что проиграл, и перестал мучить учителей.

Отца Наум обожал. Но и у него находил изъяны. Во-первых, как он мог жениться на такой идиотке? Когда я возразила ему, что без этого не было бы и тебя, он тут же парировал: «Но зато не было бы и Женьки». Во-вторых, ему не нравились постоянные разъезды отца. Илья Давидович действительно очень часто и надолго уезжал из Москвы по каким-то своим таинственным делам. Иногда он отсутствовал несколько месяцев, а то и полгода. Наум с раздражением говорил: «Опять укатил в свою Польшу». Почему именно в Польшу, было непонятно. Может, это было условное название для его служебных командировок? Не знаю. Однажды я спросила Наума, кем работает его отец, но он так рассвирепел, что я испугалась, не набросился бы он на меня с кулаками. « А тебе какое дело?» — кричал он. Я подумала, что мне, действительно, нет до этого никакого дела, и больше таких вопросов не задавала.

Не могу сказать, ездил Илья Давидович в Польшу или в какую иную страну, но тот факт, что командировки были заграничными и что это были именно командировки, сомнений не вызывало. Он всегда привозил своим детям такие красивые и необычные костюмчики, платьица, ботинки и туфельки, каких в наших магазинах в то время не было. Не мог же он просто так в качестве свободного туриста или по приглашению систематически ездить за рубеж. В то время даже и помыслить об этом было невозможно. Нет, это была работа. Но какая? Мой папа предположил, уж не шпион ли он, и посоветовал держаться подальше от этих Штейнов. Однако на шпиона отец Наума не походил: жил открыто, и иностранные вещи не прятал. Мама пыталась уточнить: «Скорее уж не шпион, а наш разведчик». Но и тут концы с концами не сходились. Так и остался для меня Илья Давидович самой загадочной фигурой из всего странного семейства Штейнов.

Впервые я познакомилась с ним, когда училась в третьем классе. Илья Давидович только что вернулся из очередной командировки и пригласил Женю с ее подругами к себе в гости. Потом он делал это неоднократно, и я поняла, что ему очень хочется, чтобы его любимое, несчастное дитя не было одиноким. Женя пригласила пять девочек из нашего класса. Был нерабочий день, но мы все равно встретились у школы. Илья Давидович жил на Лесной улице недалеко от нашей с Женей первой школы. Слегка смущенные, мы поднялись на третий этаж и нажали на кнопку звонка, что было непривычно: у большинства из нас звонков в домах не было, и жильцы открывали двери ключами или стучали в дверь. Нам открыл среднего роста мужчина с приветливым лицом и чуть седеющими волосами. Видно было, что он искренне рад нашему приходу. С каждой девочкой он здоровался за руку, спрашивал, как ее зовут, помогал снять пальто, приглашал пройти в комнату и чувствовать себя как дома. Это и был женин папа — Илья Давидович Штейн.

Мы гуськом вошли в комнату и обомлели. Там все сияло: до блеска натертый пол, хрустальная люстра со множеством подвесков, овальный полированный стол, пузатый шкафчик для посуды со стеклянными дверцами, где стояли вазы и такие красивые чашки с блюдечками, которые, как я до этого полагала, бывают только в музеях. Кроме этого, в комнате были еще диван и два кресла, обтянутые светлым бархатом в коричневую полоску, а вокруг большого стола — восемь стульев с мягкими сиденьями, обитыми тем же бархатом. В углу около окна стояла тумбочка, а на ней — патефон. По другую сторону окна на такой же тумбочке стоял большой красивый радиоприемник. Окно было затянуто шелковым тюлем кремового цвета. Шелковые гардины имели тот же коричневый тон, что и полоски на креслах, диване и стульях. Все это великолепие так поразило нас, что мы стояли как вкопанные, боясь перешагнуть порог комнаты.

Увидев наше смущение, Илья Давидович, приветливо улыбаясь, стал тихонечко подталкивать нас в комнату и рассаживать на стулья. Когда мы немного освоились, он сказал: «Я пойду на кухню готовить чай, а ты, Женечка, вместе с девочками собирай на стол. Достань самую лучшую посуду: у нас сегодня почетные гости». Женя открыла дверцы пузатого шкафа и, к нашему ужасу, стала доставать оттуда и расставлять на столе те самые музейные чашечки. Мы начали возражать и дружно просить, чтобы она не делала этого, ведь на такую посуду можно только любоваться, а брать ее в руки и пить чай из этих тоненьких полупрозрачных чашечек страшно, того и гляди, какая-нибудь из них рассыплется. Но Женя, сказав, — «Вы же слышали папины слова», — продолжала заниматься своим делом. Потом она и еще три девочки пошли на кухню и вернулись оттуда с вазами, полными фруктов, шоколадных конфет и какого-то невиданного печенья. Следом за ними шел Илья Давидович с чайником в руке. И тут нас ждало еще одно потрясение: чайник был электрическим. Ни у кого из нас в доме подобного не было.

За чаем Илья Давидович расспрашивал нас о школе, о наших любимых играх, шутил, называл нас прекрасными дамами и всячески за нами ухаживал. Потом он встал, подошел к тумбочке, завел патефон, поставил пластинку с песней Лещенко «У самовара я и моя Маша» и воскликнул: «А теперь всем танцевать!» Мы чуток поежились, а затем парами начали, как умели, вытанцовывать фокстрот. Илья Давидович разбивал то одну, то другую пару и так постепенно перетанцевал со всеми девочками. Танцевать со мной ему было неудобно по причине моего маленького роста. Поэтому он поднял меня вверх и объявил, что теперь мы покажем несколько настоящих балетных па. Все остальные девочки перестали танцевать и смотрели на нас, а когда мы (вернее он) закончили свои па, то начали нам аплодировать. Илья Давидович осторожно опустил меня, поклонился и поцеловал в щеку. «Благодарю Вас, моя прекрасная королева», — сказал он, и все снова захлопали в ладоши. Так я впервые приобщилась к балету, который со временем несказанно полюбила.

У Ильи Давидовича было много пластинок. Некоторые из них были нам знакомы, т.к. патефоны в то время пели и гремели, если не в каждой квартире, то уж в каждом дворе. Бесконечно крутили Утесова, Изабеллу Юрьеву, позже Козина. Что же касается Петра Лещенко, то о нем знали, и некоторые песни, вроде «Чубчика» и «У самовара», даже напевали, но пластинки с его записями были величайшей редкостью. Знаменитый Апрелевский завод их не выпускал, т.к. популяризировать певца- белоэмигранта было запрещено. Откуда и как некоторым счастливчикам все же удавалось их доставать, было тайной. А вот у Ильи Давидовича был большой набор пластинок Лещенко. Он предлагал нам послушать и других исполнителей, но мы хотели только Лещенко. Что же касается Вертинского, которого мы до того ни разу не слышали, то нам он не понравился. Илья Давидович по этому поводу потешался над нами и время от времени говорил грозным голосом: «Сейчас вот возьму и заведу вашего любимого Вертинского». Мы затыкали уши и кричали: «Нет, Лещенко, хотим Лещенко!»

Постепенно мы так освоились, что даже по очереди бегали на кухню, где заливали воду в чудо-чайник, вставляли вилку в розетку и ждали, когда закипит вода. Пробыли мы в гостях довольно долго, а перед уходом Илья Давидович разложил по карманам наших пальто конфеты, мандарины и все то, что мы не сумели поглотить за чаем.

Подобные праздники старший Штейн устраивал нам и в дальнейшем, обычно один-два раза в год. По мере того, как мы взрослели, многое менялось: разговоры становились серьезнее, на столе появлялись бутерброды, бутылки с соками и лимонадом, желающим предлагалось кофе, но неизменными оставались радушие и юмор хозяина, фарфоровые чашечки и пакетики гостинцев при расставании.

У Ильи Давидовича я бывала не только в компании школьных подружек. Когда он возвращался из своих поездок, то частенько передавал мне через Женю или Наума просьбу зайти к нему. Он очень волновался за Женю и, зная с ее слов, что я помогаю ей в учебе, хотел расспросить меня, как идут у нее дела в школе. За Наума он тоже беспокоился, главным образом, по поводу его отношений с товарищами. Я ничего не скрывала, но, видя, как он огорчен, старалась утешить его тем, что Наум — самый умный и самый начитанный мальчик в классе. Илье Григорьевичу это было приятно, он улыбался, но тут же говорил: «Так-то оно так. Но это его высокомерие, неуважение к людям! Как он будет с таким характером жить дальше?» А как-то в ходе разговора тоскливо признался: «Это моя вина. Слишком часто я уезжаю, редко вижусь с детьми, не замечаю или замечаю в них перекосы только тогда, когда исправить их уже невозможно». Я осмелилась спросить, почему так получается, ведь Женя и Наум скучают без него. Вздохнув, он ответил: «Такая уж у меня работа». Спросить, какая именно, я не решилась.

Однажды как бы между прочим Илья Давидович поинтересовался, что мне больше нравится: бегать на лыжах или кататься на коньках. «Конечно, на коньках», — не раздумывая, ответила я. Коньки и каток я обожала. Об этом разговоре я тут же забыла, не придав ему никакого значения. Но как оказалось, вопрос был задан не зря. Через некоторое время Илья Давидович, вернувшись из командировки, как всегда, пригласил меня к себе в гости. Я пришла с Женей, и он вручил мне подарок — новенькие коньки с ботинками. Но какие это были коньки! От одного их вида дух захватывало.

В период моего детства существовало три вида коньков. Вид первый: «снегурочки», или «снегурки». Это были коньки с довольно широкими полозьями и загнутыми вверх мысами. На них катались дети. Стоили они дешево, и, пожалуй, не было в Москве ребенка, не имевшего «снегурок». Самым маленьким коньки привязывали веревками к валенкам. Чтобы конек держался прочнее, между веревкой и валенком вставляли деревянный колышек и с его помощью закручивали веревку до упора. Детям постарше коньки крепили к ботинкам, но не специальным конькобежным, а любым, как правило, поношенным. В продаже имелись для этого коньки со специальным креплением и ключом. Вращая ключ, можно было увеличивать или сокращать ширину передней части опоры конька, подгоняя ее к размеру ботинка. Сама же опора по бокам имела «щечки», прочно схватывающие ботинок. Конструкция громоздкая, но удобная, т.к. одни и те же коньки можно было подгонять к разной обуви.

Второй вид коньков носил название «английский спорт». Полозья у коньков этого вида были тоже широкими, но все же чуть уже, чем у «снегурок». А вот мыс конька отличался существенно: он не загибался кверху, а выступал вперед и был срезан сверху вниз. Крепились коньки с помощью все того же ключа, но продавался «английский спорт» и со специальными ботинками разных размеров, накрепко припаянных к конькам. Это был уже «люкс», и его имели лишь немногие счастливчики.

Но хрупкой мечтой всех подростков были «гаги», на которых катались девушки, юноши и люди взрослые. Они были значительно выше «снегурок» и «английского спорта», полозья их напоминали остро наточенные ножи, а мысы были срезаны сверху вниз и слегка зазубрены, так что на них можно было пробегать по льду. «Гаги» продавались только вместе с ботинками, и их надлежало регулярно точить у мастеров, работавших при катках.

Нужно ли говорить, что Илья Давидович привез и подарил мне именно «гаги». Коньки выглядели великолепно. Полозья сияли чуть тусклым голубоватым светом, а синие ботинки были пошиты из нежной, как шелк, кожи и внутри выложены какой-то теплой мягкой тканью. Ботинки были мне великоваты, но это даже к лучшему: дольше не станут малы, а пока можно поддевать пару толстых носков, а если потребуется, то две пары. У меня слов не хватило, чтобы выразить свой восторг и благодарность. Я бросилась на шею Илье Давидовичу, а он от неожиданности даже смутился, но по всему видно было, что весьма доволен, настолько угодив мне своим подарком.

К «гагам» я привыкла не сразу. Трудно было стоять на высоких, узких полозьях, мешал сохранять равновесие подрубленный короткий мыс. Ноги не хотели слушаться и подгибались то влево, то вправо. Но скоро я освоилась и уже не представляла себе жизни без моих любимых коньков. Когда я выходила на лед, все на меня смотрели, а точнее сказать, смотрели на мои коньки и ярко-синие ботинки. Мама, папа и бабушка очень боялись, что коньки у меня украдут или отнимут, но ничего, все обошлось благополучно. Служили они мне долго: будучи студенткой, я все еще бегала на каток, держа подмышкой именно эти коньки, а когда подрос мой сын, а ботинки стали мне маловаты, то я подарила коньки ему. Но он рос очень быстро, так что покатался на моих коньках всего лишь несколько зим. Однако главный подарок от Ильи Давидовича был еще впереди.

Квартира Ильи Давидовича была двухкомнатной. В одной из комнат — гостиной, я бывала много раз. Во второй комнате был кабинет, куда Илья Давидович никогда меня не приглашал. От Наума я знала, что даже ему отец разрешает бывать там только в его присутствии. Меня, собственно, не интересовало, каков этот кабинет, и что именно там находится. Но однажды, а было это примерно в середине шестого года обучения, Наум после уроков подошел ко мне и с таинственным видом сказал: «Сегодня идем к отцу». «Он что, уже вернулся?» — удивилась я, поскольку знала, что Илья Давидович только на днях уехал из Москвы. «Нет, не вернулся. Но мы все равно пойдем, ответил мне Наум, — Увидишь, какой сюрприз тебя ждет». И мы двинулись в путь.

Войдя в квартиру, Наум, даже не раздевшись, сразу же направился к кабинету, достал ключи и отпер дверь. Я очень испугалась и почти закричала: «Что ты делаешь? Ведь туда же нельзя входить одним!» На что Наум гордо ответил: « Можно. Мне папа давно уже разрешил входить без него и заниматься там, сколько я захочу. Он и ключи мне теперь оставляет, когда уезжает в командировку. А в последний раз сказал, что ты тоже можешь пользоваться его сокровищами.

Мы вошли в кабинет, и я остолбенела. Это была большая комната, не меньше, чем гостиная. Мебели в ней почти не было, за исключением огромного письменного стола, стоящего у окна, кожаного дивана и вращающегося кресла перед письменным столом. При входе в кабинет у двери стояла стремянка. Вдоль всех стен от пола и до потолка были расположены полки, а на них книги: настоящее книгохранилище. Непостижимо, как можно собрать такое количество книг. Оказалось, что этим делом начал заниматься смолоду еще дедушка Наума, которого тот почти не помнил, а продолжил уже Илья Давидович, так что библиотека была семейной, отец Наума ею очень дорожил и за редким исключением книг на дом никому не давал.

Сына своего он с раннего детства учил любить книгу, привил ему навыки бережного отношения к ней; он раскрыл Науму секреты библиотечного дела и со временем разделил с ним удовольствие копания в книгах. Тут-то, наконец, я поняла, из какого источника черпал младший Штейн свои обширные познания. Что ж, Илья Давидович мог гордиться сыном, семена упали в благодаттную почву и дали хорошие всходы. Наум был умен и талантлив, а что касается чтения, то оно стало его подлинной страстью.

Сюрприз, однако, не ограничился лишь посещением кабинета. О главном Наум поведал мне, когда я немного пришла в себя. «Отец разрешил тебе пользоваться его библиотекой, но при условии, что ты будешь брать домой не более одной книги, а я стану записывать, когда и какую именно книгу ты взяла и когда ее возвратила». Я с радостью согласилась. Наум, таким образом, начал исполнять роль хранителя библиотеки, а я — роль читателя.

За полтора следующих года я заметно расширила литературный кругозор. Читала я главным образом европейских классиков, имена которых были мне знакомы, а их произведения - почти нет, так как в районной библиотеке их не было. Больше всего мне нравились Диккенс, Бальзак, Мопассан и Мериме. Любовь к ним я сохранила на всю жизнь. Стендаль и Флобер тоже были хороши, но для меня это был все же второй ряд любимых. Кроме того, в библиотеке Ильи Давидовича были представлены почти все поэты «Серебряного века» (правда, название это тогда еще не было в ходу.) Но, к сожалению, понять А. Белого, З. Гиппиус, Мережковского я не смогла. Волновали лишь стихи И. Северянина и М. Волошина. Но настоящим открытием для меня стала поэзия А. Ахматовой.

Наум очень помогал мне в подборе книг, многие из которых он прочел раньше меня. Более того, он пристрастил меня к чтению энциклопедий. Наум выписывал названия статей, которые я, по его мнению, должна была прочесть. В основном это были статьи исторического содержания, но не только. Знакомясь с ними, я вспоминала наши беседы с Наумом. Обладая великолепной памятью, отдельные статьи из энциклопедий Брокгауза и Ефрона, а также Граната он пересказывал мне почти дословно.

Книг у Ильи Давидовича было великое множество. Представлена была не только художественная, но и философская, историческая, а также в большом количестве какая-то специальная техническая литература. Меня интересовала только художественная, а жаль. Ведь на полках стояли изданные еще до революции тома Ключевского, Грановского, С. Соловьева. Помню, как меня удивило, когда я увидела, сколько трудов великих философов было издано в нашей стране в 20-е годы, т.е. почти сразу после Гражданской войны. Печатались они на плохой тонкой бумаге желтого цвета, но ведь печатались же! Несколько полок были заняты книгами на иностранных языках.

Вначале я не могла понять, каким образом можно ориентироваться в этом море литературы, как разыскать нужную книгу. Наум и тут помог мне. Он достал из верхнего ящика письменного стола три толстенные тетради в кожаных переплетах разного цвета. Первая тетрадь содержала список авторов всех книг, находящихся в библиотеке, составленный в алфавитном порядке. Вторая — названия произведений и тоже в алфавитном порядке. Третья представляла собою тематический каталог: книги в зависимости от их содержания распределялись по разделам, в каждом из которых также соблюдался алфавитный принцип. Против каждого названия или имени автора указывались номера стеллажей и полок Время от времени каталожные тетради пересматривались и дополнялись. По словам Наума, это была очень сложная работа, которую выполнял только сам Илья Давидович. На одной из нижних полок лежали длинные прямоугольные деревянные и картонные дощечки-закладки. Когда кто-то брал с полки книгу, то на ее место надлежало поставить дощечку, а когда книгу возвращали назад, то дощечку удаляли. Порядок, таким образом, не нарушался.

А еще Илья Давидович постоянно убеждал меня, что я должна осваивать иностранные языки: «Ты должна знать минимум два иностранных языка, чтобы следить за мировой литературой. Кроме того, учти, страна наша шагает вперед семимильными шагами, темпы развития невиданные. Скоро, ей потребуются высокообразованные люди с хорошим знанием иностранных языков. Так что, не теряй времени. Я вот настоял на том, чтобы Наум с детских лет занимался немецким языком, а теперь он уже второй год учит английский. Мне хотелось, чтобы параллельно с ним он изучал еще и французский, но он отказался, сказал, что будет самостоятельно овладевать каким-нибудь из восточных языков. Ты, наверное, знаешь, что по-немецки он говорит совершенно свободно».

Что же касается меня, то я так и не овладела по-настоящему ни одним иностранным языком.

Время между тем бежало вперед. Завершился учебный год, отзвенел последний звонок, сданы выпускные экзамены. У нас неполное среднее образование. В торжественной обстановке в актовом зале каждому вручили свидетельство об окончании школы и табель с оценками. Наиболее отличившихся награждали грамотами. Грамоты были двух видов: 1-ой степени с золотой окантовкой и 2-ой — с серебряной. Кроме того, вручали грамоты за активную общественную работу, спортивные достижения и еще за какие-то заслуги, теперь и не припомнишь. Окантовка на них была красной.

Меня пригласили на сцену первой как получившую «золотую» грамоту, в моем табеле только отличные оценки. Анна Андреевна и словесник сказали обо мне такие лестные слова, что и повторять-то их неудобно, а Михаил Максимович обнял и расцеловал меня. Второй на сцену поднялась Хабибулина. Ей вручили «серебряную» грамоту, в табеле у нее были два «хора». Но зато она получила еще одну грамоту: за активную общественную работу. Наум получил на руки только свидетельство об окончании неполной средней школы и табель, в котором были, как и у меня, отличные оценки по всем предметам. Но, увы! В графе «Дисциплина» стояло «хорошо», а это считалось недостатком куда более серьезным, чем «уд» по какому-нибудь предмету. Как мне потом рассказала Ирина Дмитриевна, почти все учителя склонялись к тому, чтобы вывести Науму по дисциплине «удовлетворительно». Отстояли его только Анна Андреевна и Михаил Максимович, сказавший: «Да бросьте вы на него обижаться. Парень сложный, но ведь талантливый. Его с этой тройкой ни в одну порядочную школу не возьмут. Вырастет, исправится. Анна Андреевна поддержала, и Науму со скрипом все же натянули «хор».

После торжественной части был прощальный вечер, веселый и грустный одновременно. Мы прощались с учителями, а они с нами. Игорь Изяславович сказал мне, чтобы я не порывала связи с ним. «Будешь приходить ко мне домой; послушаем музыку, мама сыграет нам что-нибудь хорошее, почитаем стихи». Я с радостью обещала. Еще бы! Такая честь для меня.

В конце вечера ко мне подошел Наум. Он был явно расстроен тем, что его не наградили грамотой, и считал это несправедливым. «Ну, ты — ладно. А Розка? Она что, больше меня знает?» Я стала уговаривать его: «Да мы вместе с Розой знаем меньше, чем ты. Но вспомни, как ты вел себя на уроках, как издевался над учителями. Кого же еще винить за эту несчастную оценку, как не себя самого?». Но минутная слабость быстро прошла, и Наум произнес с высокомерной гримасой: «Впрочем, мне не нужны все эти ваши погремушки. Обойдусь без них». Долго потом вспоминала я с грустью этот эпизод. Жаль было Наума, в котором так сложно перемешались ум и безудержный эгоизм, эрудиция и гордыня.

На протяжении всего седьмого класса учителя говорили мне, что по окончании десятого класса мне следует поступать в университет. «Именно в университет», — говорили они. Тот же совет давал мне и Илья Давидович. Постепенно я так срослась с этой идеей, что она стала для меня чем-то вроде маяка, яркой звездой на небосклоне. Я и сама стала повторять: «Туда и только туда», но никак не могла определиться, чем мне хотелось бы там заниматься – литературой или математикой. Но потом я решила не мучиться этим вопросом. Впереди три года учебы в школе. Жизнь представлялась в виде длинной ровной дороги, а над нею ясное голубое небо.

Но грянула война, и все изменила. Нет, я не отказалась от своей мечты об университете. Однако какие трудности надо было преодолеть, по каким рытвинам и ухабам пройти, чтобы стать студенткой. Война разбросала по разным краям моих школьных товарищей и учителей. Со многими из них мне так и не довелось свидеться. Ни во время войны, ни после победы судьба не свела меня ни с Наумом, ни с его отцом. А вот с Женей мы встречались не раз. На этом стоит остановиться особо.