Добавил:
Upload Опубликованный материал нарушает ваши авторские права? Сообщите нам.
Вуз: Предмет: Файл:
Сборник вычитан для издательства с поправкой Дж...doc
Скачиваний:
37
Добавлен:
23.11.2019
Размер:
2.58 Mб
Скачать

Литература

1. Баркова А. Л. Китайская поэзия и живопись / А. Л. Баркова. URL: http://www.mith.ru/alb/orient/china.htm.

2. Бахтин М. М. Формы времени и хронотопа в романе / М. М. Бахтин // Бахтин М. М. Литературно-критические статьи. М., 1988.

3. Брюсов В. Я. Собрание сочинений: в 7 т. / В. Я. Брюсов. М., 1973—1975.

4. Гачев Г. Национальные образы мира. М., 1988.

5. Го Можо. Стихи о цветах / Го Можо. М., 1960.

6. Долгополов Л. К. На рубеже веков: О русской литературе конца ХIХ — начала ХХ в. / Л. К. Долгополов. Л., 1977.

7. Замятин Д. Н. Географические образы в гуманитарных науках / Д. Н. Замятин // Человек. 2001. № 5. С. 81—87.

8. Замятин Д. Н. Метагеография: Пространство образов и образы пространства / Дмитрий Замятин. М., 2004.

9. Замятин Д. Н. Феноменология географических образов / Д. Н. Замятин // Новое лит. обозрение. 2000. № 46. С. 255—274.

10. Китайская лирика 20—30-х годов. М., 1969.

11. Максимов Д. Е. Русские поэты начала века: Очерки / Д. Е. Максимов. Л., 1986.

12. Прокофьевa В. Ю. Концептуализация городского пространства в поэзии Серебряного века / В. Ю. Прокофьева // Литература. Методика. Краеведение. Оренбург, 2004. С. 257—277.

13. Хансен-Леве А. Русский символизм. Система поэтических мотивов. Мифопоэтический символизм. Космическая символика / А. Хансен-Леве. СПб., 2003.

14. Черкасский Л. Е. В поисках звезды заветной. Китайская поэзия первой половины XX в. / Л. Е. Черкасский. М., 1988.

Восток как подсознание россии Юдит Вертеш / Vértes Judit

Венгрия, Будапешт

vjudit1979@yahoo.com

Генис расположился таким образом, что видит Россию из Америки и Америку из России – через Китай.

Милорад Павич

Осознание того, что западная модель духовного развития завела в тупик и исчерпала себя, вынуждает человека искать новые пути вне рамок своей культуры. Для многих мыслителей, писателей таким выходом казалась культура Востока. В качестве спиритуальной, отчaсти мистической альтернативы Западу онa волнует живущего в Нью-Йорке русского автора, родившегося в еврейской семье Рязани и выросшего в советской Латвии.

В данной статье мы обратимся к произведениям Александра Гениса «Темнота и тишина», «Переложение из Лао-цзы» и «Билет в Китай». Последняя книга состоит из двух частей. Первая называется так же, как все произведение, – «Билет в Китай». Вторая – «Фотография души», которая в свою очередь делится еще на две части.

Первая из них посвящается востоковеду Эрнсту Фенелозу, который заново открыл Восток для самих японцев и, увидев огромный потенциал в иероглифах (вспомним, что японцы переняли всю свою письменность у китайцев), сделал их основой своей поэтической утопии, осуществить которую взялся Эзра Паунд в неудавшемся эпосе «Cantos XIII». Ему, собственно, и посвящается вторая часть «Фотографии души», в которой Генис размышляет о жанре филологического романа. Данная часть книги может показаться не вписывающейся в восточную тематику. Однако те свойства, которые Генис приписывает ее жанру («неповторимость реакций на мир», «эксцентрическая исключительность духовного опыта», «искусство ассоциативного прозрения» [Генис 2001: 262, 264]), вплотную приближают нас к центральной идее книги, к тому общему, что связывает форму (эссе) и содержание (Восток). Восточная философия вместо или – или выдвигает и –и1, «вместо логики, абстрактности и системности <...> – эмоциональность, конкретность и бессвязность, фрагмент вместо целого, наблюдение вместо вывода, метафору вместо определения и „как” вместо „что”». Цитата, взятая из предисловия Гениса к своему «Переложению из Лао-цзы»2, в полной мере применима к эссе, излюбленному жанру автора. Тяга Гениса к восточной, в частности, китайской философии поэтому вполне закономерна.

Попытаемся прояснить некоторые точки соприкосновения. Сближает эссе3 с восточными философиями апофатичный характер истолкования мира. Генис посвящает отдельную книжку темноте и тишине, искусству вычитания, тому, как он сам определяет эти концепты. По Генису, это «то, из чего делается литература», «глина словесности» [Генис 2001: 269], т.е. темнота и тишина – смыслопорождающие понятия, потому что без них не было бы того, от чего они отталкиваются. В таком ракурсе даже подзаголовок – «Искусство вычитания» – становится относительным. Неоднозначно, что является точкой отсчета. Из света и звука вычленяются темнота и тишина путем вычитания, или изначально была темнота и тишина, (как в библейской истории сотворения мира) и из них с помощью вычитания мы получаем литературу?

Тишина образует бинарную оппозицию не с речью (или не только с речью), а скорее всего с немотой или молчанием. В отличие от молчания тишина не имеет предмета и не связана с речевой деятельностью человека, а значит, и субъекта она не имеет. Не случайно, что от слова «тишина» не образуется глагол и нельзя сказать «тишина о чем-то», в то время как в русском языке существует слово «молчать» и, соответственно, «молчать о чем-то», и «умалчивать / умолчать», т.е. «недоговаривать что-то», «утаивать / намеренно скрывать что-то». Все это значит, что речь и молчание имеют общую направленность, или, другими словами, о чем можно говорить, о том можно и молчать, и наоборот. Таким образом, тишина есть «свойство неодушевленных предметов» [Генис 2001: 277], состояние бытия, а не действия, точнее, не-действия, что является одним из центральных понятий даосизма. Не-действие – сознательный отказ от целенаправленного действия, приносящего преходящую пользу и выгоду и вводящего человека в заблуждение. Не-действие отрицает только такое действие, но само по себе это не-действие в высшей степени действенное, потому что, созерцая жизнь, оно дает ей максимальную свободу, никак не ограничивая ее проявления. Итак, центральные понятия даосизма, такие как wu («отсутствие», «неналичие», «без», «нет») и образованные от этого cлова другие термины, wuxin («не-сердце), wuwo («не-я»), wuwei («не-действие» или «недеяние»), согласно вышеобозначенной логике, не являются отрицанием или проявлением нигилизма, как принято считать в западной трактовке даосизма и буддизма, а напротив, демонстрируют открытое для мира сознание.

Оказывается, что негативная теология, присущая восточным миропониманиям и восточному христианству, т.е. православию, до известной степени мнимая. Согласно китайским мудрецам, истина рождается не в споре, а в тишине4, а с постмодернистским потоком слов нельзя вступить в диалог, потому что он сплошной и закрыт для понимания Другого или Иного. И вербальный пласт языка выявляет свою ограниченность в постижении этого Другого, которое сопротивляется окончательной словесной артикуляции. В главе о Паунде прямо говорится: «[Паунд] не доверял языку. Его волновало не что сказал автор, а то, о чем он умалчивал» [Генис 2001: 246]. Для того чтобы увидеть, чтó прикрывают видимые знаки-слова, надо полагаться не на аналитический, строго рациональный разум, а на динамику ассоциативных связей. Так как ассоциативная цепь мыслей для читателя незрима, то результат ассоциативной игры часто находит свое выражение в форме парадокса, сформулированного в афоризме.

Пристрастие к афористически сжатым и часто парадоксальным высказываниям является одним из отличительных свойств и Лао-цзы. Так как китайский язык относится к изолирующим языкам, то слова-иероглифы не сцеплены друг с другом так тесно, как в русском или в том же венгерском языке5. Каждый иероглиф есть микромир, указывающий на понятийный, образный и часто фонетический пласт иероглифа. Таким образом, иероглиф самодостаточен, замкнут на себя самого6, но между ними образуется едва уловимое, но очень существенное пустое пространство, наполнить которое – задача реципиента. Это есть не что иное, как акт истолкования.

В этом контексте темнота, тишина и пустота образуют единое ассоциативное поле. Обратимся к последней, ведь она является очень важным концептом в восточной культуре и в эссеистике Гениса. Было бы ошибкой рассматривать отсутствие союзов, связок, поясняющих предложений и обилие предложений со знаком тире у Гениса лишь как стилистический прием. Последнее, т.е. употребление тире, бросается в глаза даже человеку, не владеющему русским языком. Ключ к пониманию дает сам Генис: «тире соединяет края пропасти, которая разверзается между двумя мыслями. Не будь хлипкого мостика тире, писателю пришлось бы заполнять бездну содержанием до тех пор, пока читатель не переберется на другую сторону» [Генис 2001: 38].

По сути дела Генис «расторгает» синтаксическую скованность русского языка, вычитая из него все, что кажется ему лишним. Эллиптичность стиля Гениса сближает его с восточной эстетикой, и особенно с китайской живописью, лишенной horror vacui, которым пронизана классическая европейская живопись. Она не терпит пустого пространства, ибо оно не обладает самостоятельным значением. Китайский же пейзаж всегда оставляет место для пустоты7. Он буквально дышит ею, «живородящей пустотой-Дао» [Генис 2001: 250]. Даже типографическое оформление книги «Темнота и тишина» очень «воздушное». На каждой отдельной странице по одному афористически лаконичному размышлению о природе темноты и тишины.

Афоризмы выводят читателя из скованности привычных суждений, возвращают к непосредственному восприятию жизни, к миру конкретностей, но при кажущейся простоте они содержат в себе некую метафизическую глубину. Но у Гениса, в чьем словаре это слово скорее всего несет негативную окраску и является синонимом лозунга, претендующего на резко упрощенную и конечную правду. Это не эффективный риторический прием, как, например, у Оскара Уальда, Лихтенберга, Паскаля и др., а адекватный способ выражения очищенной от ненужной шелухи мысли. Размышляя о китайских поэтах, Генис говорит, что «искусство поэта – в отборе, в умении так вычесть лишнее, чтобы вещи не заглушали друг друга», но это «не лаконизм западного афоризма, сводящий к немногим словам то, что можно было сказать многими» [Генис 2001: 232]. Выходит, что афористический стиль письма Гениса только внешне совпадает с тем, что принято называть афоризмом, но при этом суть не отменяется. А суть в «предельной краткости» при «максимальной конденсации текста». Генис мыслит афористическими фрагментами, но не с их помощью или посредством, а собственно ими. Фрагментарность, в свою очередь, есть имманентный принцип эссеистического мышления. Эссе смотрит на свой предмет как на незавершенную мысль и всячески пытается избежать тотальности, редукции. Пафос застывших, канонизированных форм ему явно претит. Целостность представляется не как «категорическое, замыкающее горизонт утверждение» [Эпштейн 2005: 527], а лишь как возможность. Отсюда столько допущений, модальностей, метафор, образностей, многозначности семантики, которыми эссе пытается расширить горизонт. Отсюда и предпочтение, которое эссеист отдает частному случаю вместо абстрактного, универсального, закономерного, ведь и «незначительное влечет за собой великие аналогии», как говорит Генис словами китайского теоретика литературы Лю Се (Liu Xie). Генис словно культивирует индивидуальное переживание, но столь пристальное внимание к деталям и частному опыту странным образом не ведет к распаду, измельчению целостной картины мира, а наоборот, благодаря упразднению иерархической шкалы, осуществляется поистине демократическая установка. Генис формулирует это следующим образом: «Периферийное зрение автора, уравнивая в правах все элементы мироздания, делало сплошной ткань бытия» [Генис 2001а: 201]. Он как бы смотрит одновременно и в телескоп, и в микроскоп и поэтому видит мир целым в бесконечности частных случаев.

Сочетание краткости и сгущенности – одно из тех свойств, которое так привлекает Гениса как в жанре эссе, подчеркнуто западной форме мышления, так и в восточных религиях, если слово “религия” вообще применимо к даосизму, буддизму и конфуцианству. Влечение к эссе и Востоку имеет общий корень, и это не что иное, как тоска по утраченной цельности культуры, ибо эссе – это опыт воссоздания распавшегося на отдельные дисциплины мира, это не столько или не только жанр, но и мироощущение, синтезирующий, интегрирующий процесс культуры, «мягкая форма собирания и конденсации культуры» [Эпштейн 2005: 524]. Оно, отказавшись от окончательных истин, приобретает нечто большее. Это большее, говоря опять же словами Эпштейна, «сопричастность к некоему еще необозначенному, невыявленному целому» [Эпштейн 2005: 523].